общественной помощи беглецам. Польский поэт Мицкевич уехал из Рима и скитается неизвестно где. Депеши проходят в таком количестве и с таким шифром, что приходится бросить литературную работу. Сидя ночами один, без Лизимака, Бейль расшифровывает карандашом депеши, инструкции, сводки и приказы, читает и сжигает их потом на свечке, стоящей в тазу с водой. К утру накапливаются вороха черного пепла, а в голове черная политическая копоть. С одной стороны, Франция - носительница революционных идей, не боящаяся завтрашнего дня страна; с другой стороны, эта же Франция выступает как поработительница колоний и как угнетательница четвертого сословия. Недаром в секретных сводках по министерству есть прямые указания на то, что подпольное "Общество прав человека" имеет связь с итальянским революционным движением. "Общество друзей народа", ставшее нелегальным, объявлено врагом Франции. Бланки выступил на суде в качестве обвиняемого с требованием, чтобы тридцать миллионов трудящихся получили избирательные права, которыми они воспользуются для издания законов в своих интересах: все излишки у нетрудящихся будут отобраны и обращены на организацию общественного кредита, которым воспользуются неимущие.
Все говорило о незатихающем волнении, о непрочности политических систем, о начале социальной ломки. Под утро усталый от работы Бейль набрасывал заметки и планы будущих глав "Красного и белого", а в большой голубой портфель складывал материалы, касающиеся своей дипломатической работы в Италии. В голове его отчетливо рисовался замкнутый горизонт маленькой Пармы, красивейшего из городов Италии. Он населял ее людьми, наделенными излюбленными чертами бейлистских характеров, он давал характеристики каждому из участников пармской истории и, перерабатывая впечатления своих неудач и успехов, наполнял ими голубой портфель, место хранения лучших воспоминаний и впечатлений собственной жизни. Так он перерабатывал свои дни и часы, свои труды и свои ощущения счастья, отделываясь от грусти и запечатлевая радость. С этого дня жизнь потекла ровнее, и чувствовалось огромное расстояние между Бейлем, напряженно работавшим когда-то давно над окончанием "Красного и черного", и тем Бейлем, который легко и творчески охватывает свои впечатления и дает им жизнь.
В самом конце февраля 1832 года, после получения депеши из Парижа, пришлось внезапно прервать все работы. Наконец-то начинается настоящая жизнь. Луи Филипп, став королем после июльских баррикад, отказался помочь Польше в борьбе с Николаем, ссылаясь на принцип невмешательства; в то же время он допускает вмешательство Австрии решительно во все европейские дела. И вот теперь, когда весь север Италии готов к восстанию, Австрия намеревается наложить свою лапу на Адриатику за пределами ломбардо-венецианских владений. Этого нельзя допускать - надо стать австрийцам поперек дороги, пока французов еще любят в Италии. Бейль приветствовал захват французским отрядом Адриатического побережья районе Анконы. Три корабля, "Артемиза", "Сюфран" и "Виктуар", появились около Монте-Гваско и вошли в круглый порт. Папский гарнизон отказался пустить французов в Анкону. Тогда французские саперы взорвали крепостные ворота и без одного выстрела сняли папский и австрийский флаги со всех учреждений.
Французский консул Анри Бейль, ставший снова военным комиссаром, сидел в штатском платье среди ружей и барабанов около палатки, на бивуаке под Анконой. Подходили австрийские войска, и можно было ждать всяких неприятностей. Восемнадцатипушечные корабли были в полной боевой готовности, на севере и на западе были расставлены пикеты, но господин Сент-Олер, писавший в часы своих римских досугов книгу по истории фронды, позабыл прислать денег. Солдаты не получали жалованья, матросы стремились на берег, и Бейль боялся таких операций самоснабжения, под влиянием которых население Анконы начнет жалеть об уходе австрийцев и разоружении папского гарнизона. Господа офицеры впервые видели этого штатского человека, сидящего за походным столиком. Узнав, что это комиссар снабжения, они потребовали от него раздачи полковой казны командному составу. Бейль молча выслушивал эти требования и отрицательно покачивал головой, но, когда они сделались слишком настойчивыми, он возвысил голос и потребовал, чтобы лейтенант прекратил свои домогательства.
- Господа офицеры хотят иметь деньги на театр, а нижние чины сегодня не получили обеда. Господа офицеры хотят развлечений, а нижние чины от голода принуждены будут обижать население в деревне. Потрудитесь не покушаться на полковую казну.
- Кто вы такой, чтобы говорить так? - закричал маленький лейтенант. - Предъявите ваши полномочия!
- Они вполне достаточны, чтобы отправить вас под арест, - сказал Бейль и потребовал себе лошадей.
Коляска, запряженная артиллерийскими лошадьми, эскорт из кавалерийского взвода, и вот военный комиссар, с чрезвычайно важным видом восседающий в экипаже, отправился в город. Через два часа в лагере закипела жизнь. Бейль подписал документы об уплате за все, что будет поставлено в порядке снабжения французского отряда продовольствием. Прекрасный итальянский язык, живость, ум, открытый характер, упоминание целого ряда имен, любимых итальянцами, расположили к Бейлю сердца городских уполномоченных, и то, что могло кончиться катастрофой, послужило залогом добрых отношений. Солдаты и матросы к вечеру были сыты. Французский писатель оказался прекрасным военным комиссаром.
Веселое расположение духа сменило утомление и беспокойство солдат и матросов. Дневные враги Бейля превратились в вечерних друзей.
- Сытый желудок - что спокойная совесть, - говорил Бейль со смехом кричавшему на него утром лейтенанту.
- Французский гражданин должен всюду иметь готовый стол, - сказал лейтенант дерзко.
- Не думаю, чтобы французскому гражданину следовало превращаться в мародера, а еще меньше в стрекозу, рассчитывающую на готовый стол.
Разговор принимал крутой оборот, дело уже доходило до открытой ссоры, так как Бейль довольно резко заявил, что он совершенно не ценит французского гражданства, что здесь, под Анконой, Франция может опозориться еще более. Ссора не разгорелась только благодаря генералу Кюбьеро, который подошел к Бейлю, взял его под руку и увел.
- Знаете, господин комиссар, что передовые пикеты сбиты неизвестным партизанским отрядом? Это не папский гарнизон и не австрийцы. Я дал распоряжение не стрелять.
- И очень хорошо сделали, - сказал Бейль. - Я понимаю, в чем дело. Разрешите мне уехать на сутки, и все успокоится.
- Делайте, как считаете нужным. В этом проклятом городе я - как в темном лесу. Я не понимаю, кто враг и кто друг, с кем мы воюем, что защищаем и ради чего затеяна вся эта история.
Бейль ничего не ответил. Денщик принес ему дорожные вещи. Бейль надел костюм для верховой езды и вдвоем с драгуном-корсиканцем, служившим ему в дороге, отправился на север. Он вернулся к вечеру следующего дня, коротко сказав генералу, что никакой опасности не предвидится. Тот не любопытствовал, но в отряде возникло чувство молчаливого восхищения круглолицым комиссаром, единственным штатским среди военных, который предотвратил какую-то, быть может большую, не столько военную, сколько политическую опасность.
Дело было просто. Бейль, хорошо знавший Италию и имевший почти в каждом городе друзей в таких слоях общества, о которых не подозревали ни Сент-Олер, ни Моле, ни Виргиния Ансло, ни парижские рецензенты, писавшие о книгах Стендаля, появился в среде тех самых итальянских подпольщиков, которые готовили восстание Северной Италии. Он имел с ними продолжительный и жаркий разговор.
Он не отрицал отвратительного значения французской оккупации как таковой, но открыто поставил перед ними вопрос о пресечении австрийских притязаний любыми средствами.
- Используйте это, - сказал он, - чтобы не пришли австрийские жандармы и не посадили бы вам на шею чего-нибудь худшего.
Имена людей, с которыми виделся Бейль, нам не известны. Известно только, что он был в Синигаллии, что встречен был "как друг и брат", что дорогой вспоминал историю этого замечательного города, где Цезарь Борджиа устроил западню князьям-кардиналам, враждовавшим с ним; что, встретив их без оружия, он расцеловался с ними, а через полчаса в Синигаллии лежали их трупы.
Бейль настаивал на том, чтобы карбонарии "не очаровывались блеском французского оружия". Он сам скоро вернулся в Чивита-Веккия и оттуда поехал в Рим. Сент-Олер был в полном восторге, но Бейль никому не рассказывал подробностей своей операции. Он просил только Сент-Олера дать ему отпуск в Париж.
- Через год, - ответил Сент-Олер.
Французский отряд провел в Анконе шесть лет.
Во время экспедиции трех кораблей Бейль побывал в Неаполе и в Палермо. В письме к ди Фиоре он описывает праздник у французского посланника Латур-Мобура в Неаполе. Бейль смотрел на танцующих и больше всего на неаполитанского короля, в его необычайном военном наряде, оглушительно гремящего шпорами. Французская красавица Лафероне краснеет от плеч до ушей, двигаясь по зале с этим громыхающим монархом. Бейль записал их разговор: "Господи Иисусе, мадемуазель, я вас пригласил, думая, что это кадриль, а это, оказывается, галоп. Я не знаю этого танца". - "Я сама очень редко танцевала галоп", - ответила Лафероне. "Посмотрим, как делает передняя пара, и попробуем", - сказал король и запрыгал по зале, оглушительно звеня шпорами.
Но были впечатления и совсем другого рода. Однажды рано утром Бейль пешком ушел из Неаполя через Поццуоли на Мизенский мыс. Он был там, когда солнце стояло еще невысоко, осматривал Байи, говорил с крестьянами и рыбаками и, будучи одет, как все, совершенно забыв французский язык и французские мысли, чувствовал себя гораздо лучше, чем на балу Латур-Мобура. Он рассказывал крестьянам о том, чем раньше были эти патрицианские купальни старинной Италии, и вдруг один из крестьян сообщил ему, что вчера им вырыт из земли "мраморный человек". Бейль немедленно осмотрел находку, узнал бюст Тиверия работы прекрасного скульптора, быстро сторговался с крестьянином и еще до полудни возвратился в Неаполь в маленькой двуколке, запряженной мулом, сидя с крестьянином и держа в цыновке свою покупку. Бейль писал ди Фиоре: "Один из лучших римских скульпторов, мой близкий друг (он любит прекрасное так же, как я, то есть со страстью, до безрассудства), Фогельсберг, займется в Риме реставрацией найденного мною сокровища". Итак, надо было ехать в Рим.
Вернувшись после анконской экспедиции, Бейль нашел бюст Тиверия в Чивита-Веккия в полной сохранности.
По пути в Рим Александр Тургенев задержался во Флоренции. Отмечая в дневнике отсутствие книжных магазинов в итальянских городах, он с радостью, как исключение, называет Флоренцию. Там женевский гражданин, книгопродавец Вьессе, открыл читальню (cabinetto di lettura), вскоре ставшую местом собраний флорентийской молодежи и изгнанников из Милана и Неаполя. Правитель Тосканы старался править просвещенно и внешне чуждался австрийских порядков.
А. И. Тургенев пошел осматривать кабинет для чтения. Там он встретил руководителя молодого итальянского кружка Каппони, познакомился с самим Вьессе и в кабинете, обогащенном всеми новинками европейской литературы, увидел согнувшегося над книгами Анри Бейля. После первых приветствий начались разговоры о Париже.
- Я все еще получаю проколотые и окуренные письма, - сказал Бейль. - Неужели холера не затихла?
- В России она в полном разгаре, особенно в летние месяцы; что касается Парижа, то она там незаметна, но мои письма к брату подвергают двойному окуриванию, и в результате полицейского окуривания зачастую приходит совсем не то, что я писал. Говорят, и в Англии такие же порядки. Брат писал, что в парламенте был запрос о вскрытии писем карбонария Маццини.
- Маццини уже не карбонарий, - сказал Бейль. - Но ведь ваш брат, по-видимому, сейчас далек от движения?
- В Париже я не любил об этом откровенно говорить, дорогой друг.
- Ну, а здесь? У меня такое впечатление, что он все-таки гораздо более значил политически и потому гораздо опаснее для царя, чем, например, Корэф, тоже несомненный либерал, участник конституционных проектов Гарденберга.
- Но мы сейчас прилагаем все усилия к тому, чтобы предать эту молву забвению.
- Понимаю, - сказал Бейль. - На меня вы можете вполне положиться, но скажу вам откровенно: чужеземный, австрийский режим менее разлагает Италию, чем режим Луи Филиппа - Францию. Здесь всякое движение достигает точки кипения, вследствие чего человеческий характер закаляется и энергия крепнет в борьбе. В итальянских семьях вы это заметите по лицам говорящих.
- Буду ли я допущен в семьи? - спросил Тургенев
- Будете, но чем открытее живет семья, тем осторожнее надо быть. Советую вам никому не говорить о брате. Впрочем, я уверен, что некоторые семьи в Риме вас примут особенно хорошо именно в целях выведать настроение господина Николая Тургенева.
- Меня мучат сомнения, - указал Тургенев, - ехать ли дальше. Говорят, дороги небезопасны.
- Сейчас значительно тише. В прошлом году Болонья, Парма, Модена, Романья, а в нынешнем - Папская область и Пьемонт кипят, как горячая лава. Было немало стрельбы и виселиц. Святейший отец набил руку на ремесле палача, но дороги сейчас действительно опасны только на юге. Все-таки терпение итальянцев неистощимо. Однако еще год такого режима и обнищания, и по северным дорогам невозможно будет ездить из-за бандитов. Все молодое и сильное провоцируется австрийцами на преступления.
- Да, забыл сказать вам новость. Во Франции начали настилать дороги из железа. Паровик ходит между Сент-Этьеном и Руаном на потеху окрестным деревням.
- Да, я убежден, что в недалеком будущем паровые кареты исколесят всю Францию.
- Не думаю, - возразил Тургенев. - Парижане относятся к этим опытам, как к игрушке, но если бы проложить железный путь до Сибири, сколько русских сердец возликовало бы.
Бейль посмотрел на Тургенева и заметил:
- К моим сосланным друзьям, к вашему миланскому кружку не проложить никакой железный дороги, как не проложить ее к молодости и к Милану шестнадцатого года. Но расскажите мне подробно о Париже. При всей моей ненависти к этому городу я все-таки хотел бы знать, как себя чувствует... ну хотя бы Клара?
- Откуда вы ее знаете? - спросил А.И.Тургенев, стараясь скрыть удивление, словно услышав шутку дурного тона.
Бейль взглянул на Тургенева, потом с застенчивым и неловким видом произнес:
- Простите мою шутку, я совсем забыл, что вы не привыкли к этому прозвищу Мериме.
- Боже мой, - вспыхнул Тургенев, - мне показалось, что вы спрашиваете так о невесте моего брата Кларе Виарис!
- Тем лучше, если у каждого есть своя Клара, - сказал Бейль. - Но я уверен, что мне реже пишут, чем вам.
- Да, я регулярно пишу и регулярно получаю ответы. Увижу ли я вас в Риме?
- Да, - ответил Бейль, - если вы будете там в октябре.
- Я буду там в декабре, - сказал Тургенев.
Дневник А. И. Тургенева. (Белая пергаментная тетрадь.) Флоренция, 26 ноября 1832 г. Ливорно-Пиза, 2 декабря. Перуджия.
"5 декабря. В пятом часу вечера выехали мы из Неппи, своротив с дороги Фламиния при Монтеросси на новую дорогу, которая ныне называется Виа-Кассия. В девять часов увидел я с пригорка... Рим!
В десять с половиной мы приехали ко второму завтраку. Тут встретил я Беля-Стендаля и показал ему его книгу. Он посоветовал заехать к Чези и дал мне записку к нему. В двенадцать с половиной мы опять пустились в путь.
6 декабря. Бель прислал мне Мишелотову "Римскую историю" при умной записке и остерегал от чичероне, коих имя начинается на "В" - вероятно, Висконти. Спасибо! День достаточный для меня по папе, по Ватикану. (Французская приписка) "Несмотря на величие и поэзию Ватикана и св.Петра, мое воображение не воспламенилось. Дух итальянских изгнанников наводит меня на прозаические и печальные мысли. Процессии священников и папская служба не могут отогнать мыслей о другой, прекрасной и бедной Италии, которую ясно видит мой разум". ("Извлечение из письма Беля ко мне".)"
7 декабря по дороге на Корсо А.И.Тургенев увидел идущего навстречу стройного высокого человека в широкополой шляпе, с великолепными вьющимися волосами, русой бородой и голубыми глазами. Встречные итальянцы почтительно обнажали перед ним головы. По энтузиазму и восхищенным взглядам, какими этого человека провожали встречные, можно было подумать, что это наследный принц или исключительно знатная особа. Поровнявшись с Тургеневым, он остановился, всплеснул руками, потом протянул их Тургеневу. Это был художник Карл Павлович Брюллов, выставивший в Риме только что законченную картину "Последние дни Помпеи". Ему было тридцать два года. Он был беспечен, полон сил. В 1829 году, слушая оперу Пуччини "Последние дни Помпеи", он задумал написать эту картину. Засыпанный город только что начал показываться из-под слоя лавы. Бейль писал в Париж ди Фиоре в январе 1832 года: "Мозаики, открытые в Помпеях всего лишь два месяца тому назад, дают картину самого лучшего, что было в античной живописи".
7 декабря А. И. Тургенев, Брюллов, Соболевский, Кипренский обедали вместе в римской траттории, а на следующий день Тургенев сделал короткую запись:
"8 декабря. Обедал у Зинаиды Волконской. После с Белем пошел к Сент-Олеру и графу Циркур на вечер".
По дороге шел разговор о картине Брюллова. Бейлю она не нравилась.
- Посоветуйте вашему другу, - сказал он, - не выставлять своей картины за пределами Италии. Я имею сведения, что французская молодежь из артистических и художнических кругов сейчас плохо настроена ко всему русскому. Расправа царя с поляками отвратительна, а картина плохая. Почему она сейчас произвела впечатление на итальянцев? Только потому, что в Италии давно уже нет настоящей живописи. Это отсутствие живописи вовсе не обусловлено отсутствием "великого дыхания средневековья", как сказал бы какой-нибудь господин Гюго, - это вздор! Гений всегда живет в среде народа, как искра в кремне. Необходимо лишь стечение обстоятельств, чтобы искра вспыхнула из мертвого камня. Искусство пало, потому что нет в нем той широкой мировой концепции, которая толкала на путь творческой работы прежних художников. Детали, формы и мелочи сюжета, как бы художественны они ни были, еще не составляют искусства, подобно тому как идеи, хотя бы и гениальные, еще не дают писателю права на титул гения или таланта. Чтобы ими стать, надо создать круг воззрений, который захватил бы и координировал весь мир современных идей и подчинил бы их одной живой и господствующей мысли. Только тогда овладевает мыслителем фанатизм идеи, то есть та яркая определенная вера в свое дело, без которой ни в искусстве, ни в науке нет истинной жизни. У старых итальянских художников эта вера была, и потому они были действительными творцами, а не копировщиками, не жалкими подражателями уже отживших образов. Кроме того, я никогда не отделял художника от мыслителя, как не могу отделить художественной формы от художественной мысли. Я не могу представить себе искусства вне социальных условий, в которых находится данный народ. В них, и только в них, оно черпало свою силу и слабость, приобретало великое значение или становилось пошлостью. Я не хочу сказать, что произведение Брюллова относится к последнему разряду, но ведь это академическая, сухая надуманность, это чистый классицизм, ничего не говорящий ни уму, ни сердцу. Здесь полное отсутствие той политики, которая составляет сущность исторической живописи.
Так как почти каждое утверждение Бейля встречало возражение Тургенева, то спор был очень жаркий. Подходя к французскому посольству, Бейль вдруг спохватился и спросил:
- Вы идете к Циркуру после Сент-Олера?
- Да, - ответил Тургенев.
- Я очень люблю его русскую жену, хотя никогда не могу произнести ее девичьей фамилии, но я боюсь, не осталось ли в самом старике Циркуре каких-либо замашек Полиньяка после долгого секретарства у этого министра.
В эту минуту прошел молодой черноволосый человек с очень красными губами и глазами, как вишни. Он поздоровался с Бейлем холодно и церемонно. Все трое поднялись по посольской лестнице.
- Я вам как-нибудь расскажу, что это за человек, - сказал Бейль на ухо Тургеневу. - Это тот самый В., о котором я вам писал.
"9 декабря. В десятом часу отправился к Белю. Застал его еще в постели. Условились назавтра начать прогулки по Риму. Висконти... шпион папского правительства.
Циркур заехал и вместе отправились на дачу французского посла Сен-Олера.
10 декабря. Продолжаю читать Tacca с большим наслаждением. Был у Брюллова, видел поэму его картины "Последний день Помпеи". Он основал главные черты на тексте Плиния и на сохранившихся предметах в Помпее, которую видел два раза...
В двенадцать часов зашел за мной Бель-Стендаль, и мы отправились осматривать Рим, прежде всего к церкви св.Петра и Монт-Орио, ибо, по мнению его, ниоткуда Рим так хорошо не виден, как с этой горы. Дорогой указывал он мне некоторые дворцы и церкви, древнюю статую Паскини у дворца Браски. Этот Браски был последним племянником папы, который умел грабежом воздвигнуть себе дворец. Папа долго не знал о богатстве своего племянника. Уверяют, что когда он в первый раз увидел его, то заплакал и велел поворотить в Ватикан, не навестив племянника в его пышном дворце".
Перед вечером, в часы затихания римского шума, большие листы тургеневского дневника заполнялись подробным перечнем всего виденного за день. Не без удивления записывает Тургенев бейлевские анекдоты, посвященные папскому Риму, отмечает вековечную вражду с религией и насмешки Бейля над церковью, которую он трактует как серьезнейшую организацию наживы; описывает наблюдающие взоры Бейля, который, повествуя о Риме всех времен, следит за впечатлением собеседника. Никто так хорошо, полно и интересно не может рассказать о Риме, никто не знает так глубоко древнюю, среднюю и современную Италию, как этот мудрый консул. Это уже не парижский легкомысленный и острый собеседник Виргинии Ансло, - это совсем новый человек, с которым почтительно раскланиваются не любящее его французы, о котором едко, насмешливо отзываются ревностные католики-итальянцы и которого с любовью, как друга, приветствуют плохо одетые римские простолюдины. "Откуда в этом человеке, столь аристократичном, дух демократизма? Почему он выбирает друзей из итальянской черни?"
Из окон Ватикана Бейль показывал то синеющие Альбанские горы, то дуб Tacca на высоком берегу Тибра.
"Условились встретиться завтра и опять рыскать по Риму. Налюбовавшись той лучшею картиною из окон Ватикана, мы тут и расстались. Я обедал у Циркура с Висконти. От них на вечер к Гурьеву. Брал карету на весь день".
Было шесть часов вечера. Русский дилетант Тургенев, собирающий документы, касающиеся истории России, путешествующий ради знакомства, лекций и осмотров, нисколько не утомил Бейля, но идти с ним к госпоже Циркур, чтобы встретиться там с господином Висконти, показалось Бейлю свыше сил. Он никогда не принуждал себя к обществу неприятных ему людей. "Бейль никогда не отличает преступника от человека, наводящего скуку, - для него это одно и то же", - говорил Мериме. Тургенев удалился, Бейль не пошел провожать его. Он хотел один еще раз посмотреть из окон на Яникул. Потом направился в Транстевере - за Тибр, поднялся на Яникул, к могиле Торквато Tacco, и сел на скамью под дубом, откуда вечерами особенно хорошо наблюдать затихание Рима. Солнце стояло уже низко. Безветренный, ясный день угасал. Крыши домов, купола и церкви, кресты и башни постепенно темнели. Подходили быстрые итальянские сумерки, и через какой-нибудь час улицы оделись тенями, и потянулись длинные, полупрозрачные полосы тумана с берегов Тибра. Только самые высокие-кровли и купол собора Петра золотились еще лучами ушедшего солнца. Рим представлял собою зрелище великолепного умирания. Было жаль безвозвратно ушедшего солнца его истории, как жаль невозвратимых годов ушедшей жизни. Глаза жадно ловили последние яркие пятна заката и контуры величавых зданий, еще не исчезнувших в сумерках. Нестройный стук колес по старинным камням казался бесконечно далеким, затихающие колокола говорили о тихой кончине дня. Надо было идти, пока в низинах не появилась "aria cattiva" - вредный воздух, сулящий страшную лихорадку. Но двигаться было трудно. Несмотря на ясные мысли, бороться со смутными чувствами стало почти невозможно. Бейль вдруг почувствовал, что через сорок четыре дня ему будет ровно пятьдесят лет. От этой мысли впервые сжалось сердце. Он силился понять, что появилось раньше - мысль о том, что закатившееся солнце никогда больше не вернется или сознание того, что половина столетия легла ему на плечи? Одно было связано с другим, он впервые всем существом почувствовал, что такое смерть. Каковы бы ни были следующие дни, он уже знает, что за всей полнотой бытия и счастья скрываются пустота и томительные минуты перехода в ничто. И так как в здоровом состоянии он представлял себе смерть лишь рассудком, никогда не испытывая ощущения уничтожения, то теперь он испугался только потому, что это ощущение - следствие болезни. Смерть - событие печальное и неизбежное и нет средств его отвратить, потому бесполезно преждевременно отравлять себя этими мыслями. Нужно взять себя в руки, и так как подходит пятьдесят лет, то надо восстановить в памяти все, что было, записать все, что может радовать как воспоминание и что может дать полное представление о самом себе в высотах и низинах жизни.
"Неужели я уже дома?" - думал Бейль, когда прислуга внесла свечи. Как нарочно, куплена большая темно-зеленая тетрадь с клапаном, с толстыми листами хорошей голландской бумаги. В этот же вечер были набросаны первые записи "Жизни Анри Брюлара".
Тридцатым годом, на дороге из России, жизнь раскололась надвое. Чтобы успеть все записать, не теряя времени и цепи воспоминаний, надо вести историю жизни Анри Брюлара, начиная с детских лет до тридцатилетнего возраста, и одновременно записывать встречи, события и впечатления человека, лучше всего в мире знающего самого себя, превратившегося в лабораторию, исследующую жизнь.
Так начались "Записки эготиста" - почти дневник, начатый с тридцать первого года жизни. Это отвечало всегдашнему стремлению Бейля осуществлять двойные замыслы: писать два разных романа, две критических статьи, две автобиографии.
12 апреля 1833 года А.И.Тургенев писал брату:
"Рим No 108. Я, может быть, съезжу в Чивита-Веккия к приезду Жуковского, но не поеду на пароходе, а возвращусь сюда и отправлюсь немедленно с Ангригом, дабы избежать моря, которое помешало бы мне наслаждаться беседою Жуковского, а я приеду в Неаполь днем позже его Так как дилижанс отходит в Чивита-Веккия три раза в неделю, то я должен выехать или 19... или 21... Посоветуюсь с консулом Белем, который вчера заходил, но не застал меня, и улажу с ним мою поездку".
Дневник А И Тургенева
"24 апреля. В шесть часов утра с тремя римлянами и англичанами выехал я из Рима на Орвието. Отсюда до Чивита-Веккия проехали мы часа три. Наконец, увидели укрепления Чивита-Веккия и часового на одном из бастионов. В три часа пополудни я был уже в трактире, отыскал французского вице-консула и нашел его на канапе с греческими и французскими книгами, коими он сокращает скучное время. Я отдал ему письмо Беля, и он немедленно предложил мне свои услуги. Мы обошли город и пристань, видели этрусские вазы у здешнего антиквара, посетили археолога Манци, коего знавал я по журналу археологического общества в Риме, и осмотрели пристань, построенную императором Траяном. Плиний пишет, что он видел здесь Траяна, осматривающего строения гавани. Огромные каменные кольца приделаны к пристани еще во времена Траяна. Почти все женские лица, кои здесь я встретил, красивы. Некоторые прекрасны. Эти розы осуждены тратить свой запах в пустынном воздухе.
После обеда Лизимак Тавернье опять зашел за мною. Осмотрел я здешнюю тюрьму. В ней содержатся политические преступники и знаменитая шайка разбойников, коей атаман Гаспарони перегубил из своих рук сто двадцать человек. Вся шайка его с ним, и здравствует всего лишь двадцать два убийцы. С ними папа заключил условия, обещая не казнить их, если они сдадутся. Они сдались. Гаспарони не имеет ничего злобного и зверского в лице, напротив, какое-то добросердечие лисицы, вроде Сперанского. Я долго всматривался в него, и он смотрел на меня без малейшего смущения. Другие улыбались. На другой день, в шесть часов утра, отправился я с Лизимаком в городок Корнето, за два часа отсюда, на полмили от моря, на возвышении стоящий. В нем не более трех тысяч коренных жителей, но экскавации соседственного некрополиса Тарквинии - древнего этрусского города - привлекают сюда множество римлян и иностранцев. В Корнето заказали обед матери прелестной Джоконды. Мы шли по буеракам, мы были на земле, на гробницах Этрурии, которой цивилизация древнее римской. Товарищ мой спустился в одну из пещер, недавно открытых, и ходил в ней под землею, но для меня лестница показалась слишком перпендикулярно стоящей, и я последовал примеру Беля, который, будучи здесь, также не спускался в эту гробницу; в те же, в коих проделаны удобные входы, входил и я, рассматривал этрусскую живопись, этрусские надписи, рылся.
26 апреля. Пять часов утра. В Риме назначен новый посланник, Латур-Мобур. Сух, но умен.
В Чивита-Веккия ожидаю Жуковского. Третьего дня отдал я здесь письмо Беля к его вице-консулу Лизимаку Тавернье, молодому греку, который говорит, что все канцелярские дела за него делает, между тем как Бель большею частью проживает в Риме. Бель писал ему обо мне: "Представьте Тургеневу мою библиотеку и мое вино". Два дня мы не расстаемся. Проходил мимо здания с двуглавым орлом на фасаде. Повернул обратно, дабы не встретить русского консула Аратта, из местных купцов".
В полукруглый порт Чивита-Веккия приходил корабль "Комета", восемнадцатипушечный бриг, встреченный пушечным салютом и флагами греческих и римских кораблей, приходил пароход "Фердинанд", а Жуковского все не было. Наконец, из комнаты Беля Тургенев и Лизимак в подзорную трубу увидали на горизонте чернеющую точку. Это было вечером. Лизимак сказал, что завтра эта точка превратится в пароход "Сюлли" и войдет в порт. Вечером французский военный бриг принял на борт живописца Горация Вернэ, вызванного Луи Филиппом в Париж для отправки в Африку, чтобы увековечить французский героизм в алжирской войне. Тургенев спал плохо. Он боялся, что не увидит Жуковского, не получит письма от брата. Жуковский был для него вестником негостеприимной, но все же любимой родины, которую хотелось и нельзя было забыть, как дорогого, но причинившего огромную боль человека. В эти минуты насмешливый и умный Бейль казался ненужным человеком, заслоняющим христианское смирение поэта Жуковского - ходатая за брата.
"28 апрели. Выехал на лодке навстречу Жуковскому. Увидел его на палубе, но к нему не допустили."
Сжимая кулаки, вернулся Тургенев на берег. Бегом, как юноша, влетел наверх, в кабинет Бейля, и с возмущением рассказал Лизимаку о неудаче.
- Да ведь карантин еще не снят, хотя холера кончилась, - сказал Лизимак. - Много мне было хлопот с этой холерой, - добавил он, обращаясь к четырем тучным и загорелым марсельским купцам, сидевшим в кабинете с трубками в зубах. - Вот посмотрите, уедет в Рим, бросит меня одного, а я должен работать.
- От такого консула страдает французская торговля, - заметил один из купцов.
- Не только торговля, но и кое-что другое, - заметил марселец помоложе. - Мы все замечаем, господин консул, что, когда вы уезжаете, начинается беспорядок, господина Бейля мы даже не видели в лицо.
Лизимак спохватился и не хотел продолжать при Тургеневе. Но судовладельцы разошлись, начались дифирамбы Лизимаку и брань по адресу человека, который, вместо того чтобы заниматься серьезным и общественно полезным делом, пишет решительно никому не нужные и никому не известные книжки.
Купеческий старшина, несмотря на нетерпеливые жесты засуетившегося Лизимака, закончил свою негодующую речь словами:
- Я второй раз вам говорю, господин консул, что если вы сумеете отделаться от этого либерала и якобинца, то мы-то уж во всяком случае не запоздаем с петицией купцов в министерство о назначении вас консулом.
Лимизак всплеснул руками:
- Что вы, что вы? Разве можно что-нибудь говорить? У нас с Бейлем до такой степени хорошие отношения, что я охотно прощаю ему его слабости.
- Как, вы уже не согласны? Еще месяц тому назад вы сами об этом просили.
Не желая слушать дальнейших разоблачений, Тургенев просил Лизимака оказать ему содействие в получении места на пароходе "Сюлли". С исключительной предупредительностью Лизимак пошел навстречу этому желанию. Он до такой степени обрадовался тому, что Тургенев не увидит Бейля на другой день, что лично с ним отправился на лодке, консульским приказом потребовал впуска на борт, и пока Тургенев сжимал в объятиях Жуковского, Лизимак предписал капитану везти Тургенева в Неаполь.
Начавши в Риме 20 июня 1832 года "Записки эготиста", Бейль в ноябре зачеркнул это название и, подражая Руссо, написал на заглавном листе слово "Исповедь". Отдаленные прогулки на Монте-Альбано, в Сабинские горы, поездки с крестьянами на охоту, прогулки верхом в горы, где жгут уголь, в рыбацкие поселки на берегу, ночлеги у пастухов, встречи с контрабандистами и революционной молодежью Романьи вернули Бейлю здоровье. Все чаще и чаще он думал о причинах своей привязанности к Руссо. Он вспоминал мнение деда Ганьона об "Общественном договоре" Руссо, вспоминал, как якобинец Гро, обучавший его математике, провожая своего воспитанника из Гренобля в парижскую Политехническую школу, подарил ему для чтения в дороге "Новую Элоизу".
Теперь все чаще и чаще приходила в голову мысль о "натуральном человеке", о жизни, согласованной с естественными законами, об изумительном влиянии природы на состояние ума и поведение человека, о верховном праве народа.
В один из дней Бейль был оторван от работы письмоносцем папской почты, который вручил ему письмо Лепелетье - парижского издателя и книгопродавца. Лепелетье упрекал его в том, что второе издание "Красного и черного" вышло в Брюсселе. Бейль пожимал плечами и с горечью думал, что эта контрафакция [Издание чужого сочинения без ведома и согласия автора.] будет стоить ему по меньшей мере шесть тысяч франков "Этот милый человек думает, что я в состоянии вести отсюда судебный процесс против брюссельских контрафакторов". Тем не менее Лепелетье спрашивал, что можно было бы получить от господина Бейля. Бейль ответил ему 11 ноября:
"Я действительно тронут, милостивый государь, вашим обращением ко мне с любезным предложением. Вы правы. Я имею возможность заниматься не своим прямым делом. Что говорят ваши друзья из газеты "Дебаты"? По-прежнему ли можно во Франции писать и печатать свободно все, что хочешь, за исключением того, за исключением этого, за исключением пятого, за исключением десятого? Скоро ли мы докатимся до цензурных нравов Империи?
Я уже принял меры к тому, чтобы мои новые произведения были написаны не таким топорным языком, как "Красное и черное". Если литература может дать мне сейчас три тысячи франков, я пошлю вам историю лейтенанта Левена, назовем ее хотя бы "Зеленый охотник - егерь".
Я купил здесь за страшно дорогую цену древнюю рукопись. Чернила пожелтели от времени. Я отношу ее к шестнадцатому или семнадцатому столетию. Эта рукопись, или, вернее, несколько рукописей, подернутых цветом старого времени, для меня легко читаемые, содержат краткие повести, приблизительно по двадцать четыре страницы каждая. Я называю их "Римскими повестями". В них нет ничего забавного, как у Тальмана де Рэо. Эти повести мрачны, но гораздо более интересны. Несмотря на то, что любовь играет в них значительную роль, эти истории были полезны для характеристики шестнадцатого - семнадцатого веков Италии. Они описывают нравы еще тех времен, когда Рафаэль и Микеланджело были детьми. Этих художников так идиотски теперь ставят в качестве легких примеров подражания. Наши академики и школы искусств забывают, что требовалась поистине отважная душа, чтобы достичь в те времена совершенного овладения кистью. Они протекцией добиваются теперь того, что нынешняя молодежь, осужденная на угождение начальнику канцелярии, должна применить только ловкую угодливость вместо крупного творческого характера, и тогда заказ на картину обеспечен.
Извините, сударь, я, кажется, удаляюсь от темы и несколько подражаю Пиндару. Не показывайте моего письма полоумным парижанам.
Я пишу теперь книгу, которая, быть может, является большой глупостью. Это моя "Исповедь", близкая по стилю Жан Жаку Руссо, но написанная с гораздо большей откровенностью. Я начинаю со времени русского похода 1812 года. Меня приводят в ярость пошлости господина Сегюра, который писал о Наполеоне ради того, чтобы выцарапать себе орден Почетного легиона у Бурбонов.
Мне говорили, что вы сделали объявление о выходе в свет нового романа господина Стендаля.
В добрый час!
Если вы мне обеспечите три тысячи франков, я пошлю вам "Зеленого охотника". Можете назвать этот роман "Премольский лес", если это вам больше подойдет. Вот все, что я могу сейчас сделать".
В начале зимы 1833 года Бейль был в Париже. Лотки букинистов, набережные Сены, нежный сероватый свет, каштановые деревья в Тюильри - все по-старому, но исчезла прежняя жизнь. Граф Газуль в Лондоне. У него был роман с госпожою Жорж Занд. Это уже во второй раз, но теперь он разорван, кажется, навсегда. На столе у Бейля лежит книжка "Двойная ошибка", только что появившаяся в книжных магазинах, в то время как автор, Проспер Мериме, путешествует вместе с Сеттеном Шарпом по необъятному Лондону. "Что с ним сделалось? Мериме, который упрекал меня за жестокость последних глав "Красного и черного", вдруг взялся за французскую тему и написал такую жестокую вещь, такую сухую, что горло пересыхает и губы трескаются, когда ее читаешь. Так он понимает нынешний Париж. Блестящее перо, но перекаленное и прожигающее бумагу. История Дарсене - самая трагическая история современной души". Бейль закрыл книгу с тяжелым чувством. В Париже, к которому он все-таки стремился не только чтобы уладить литературные дела, не оказалось и сотой доли того чудесного воздуха, которым он дышал в Италии. Здесь воздух сперт, исчезли горизонты. Это какая-то ложбина! Что представляет собою нынешняя Франция? Время размерено дельцами. Эта группа людей, суетящихся, дышащих полною грудью, сгребающих золото с биржевой лотереи, именуемой Францией, не имеет времени даже на презрительную усмешку по адресу нищающих дворян или "бездельников", фланирующих по бульварам, пишущих стихи, издающих книги.
При всеобщем возмущении общественных низов Франция отказалась помочь восставшей Польше. Под видом осторожности и миролюбия та же Франция позволяет Австрии беспрепятственно подавлять итальянские революции, которые были родными сестрами июльских дней. В день коронации Луи Филипп через посредство банкиров перевел все состояние Орлеанского дома на имя своих детей и поместил его в английском банке. Вместе с тем он не перестает обращаться в Палату с требованием денег для королевского дома. Палата отклоняет королевские требования в пятый раз. Вместо старых салонов с их веселостью и естественностью, с грациозным легкомыслием и свободным остроумием женщин появились в банкирских кругах, в предместье Сент-Оноре, которому королевский дом покровительствовал, нравы английских клубов, пропитанные, в отличие от Англии, пристрастием к грубым застольным пирушкам, вульгарной и безвкусной роскоши. Луи Филипп, когда-то почитатель Вольтера, беспокоясь за свой престол, изменился с чрезвычайной быстротой. Он унижался, и в большинстве случаев безрезультатно, чтобы склонить на свою сторону католическую церковь. Двор принял черную, набожную окраску; в среде буржуазии развилась самая настоящая набожность, основанная на страхе перед четвертым сословием. Лицемерие, поддерживаемое реакционной литературой, начало распространяться в среде крупной буржуазии. Разрешалось все. Надо только, чтобы распутство и пороки были скрыты. Предстательство сильных людей спасало миллионеров-аферистов во имя христианского милосердия, но педагогика общественного мнения упражнялась в суровых приговорах голодному подростку, укравшему булку.
В прежнее время священник, снимающий сан, не лишался общественного уважения, лишь бы его поступок не вызывался корыстью, теперь простой развод считался неслыханным скандалом.
"Путь золотой середины" - фраза, брошенная Луи Филиппом, сделалась символом его власти, без блеска и без достоинства, его шествия на поводу у биржевых спекулянтов.
Бейль ясно чувствовал, что теперь, после происшедших событий, конец романа "Красное и черное" зазвучал бы совершенно иначе. Знакомые офицеры с негодованием рассказывали о том, что были попытки превратить их отряды, назначенные к защите французских границ, в карательные экспедиции против бастующих рабочих.
- Разве хоть один порядочный офицер согласится в этом участвовать? - говорили Бейлю друзья.
- Однако нашлось немало непорядочных офицеров, - возражали другие.
Бейль решил задержать сдачу Лепелетье своего "Зеленого охотника", прочитав данные ему Марестом стенограммы судебной речи Бланки, привлеченного по делу о коммунистическом заговоре. Говорила совершенно новая Франция. В ответ на вопрос председателя суда: "Чем вы занимаетесь?" Бланки отвечает: "Я пролетарий". - "Это не профессия", - говорит судья. "Как не профессия? - восклицает Бланки. - Да ведь ею занимаются тридцать миллионов французов, живущих своим трудом и лишенных политических прав!"
Читая, взглянул на письменный стол. Уже давно лежит письмо, принесенное неизвестно кем. Почтовая марка французской Индии, штемпель прошлого года. Почерк незнакомый. Разорвал конверт. Подпись: "твой Виктор". Вскочил, спросил, кто принес письмо. Нынче утром - почтальон. Письмо Виктора Жакмона, старого друга, написано было из Кашмира, и к письм