ила руку Палтусова, бросилась к платку. Палтусов услышал ее смех
и увидел, как вздрагивали ее плечи. Он подошел, осторожно спросил:
- Клавдия, что ты?
Клавдия стояла над платком матери и неудержимо смеялась и плакала.
Потянулись странные, мрачные дни. Клавдия и Палтусов сходились днем
украдкою, на короткие минуты, то в его кабинете, то в ее комнате, и
отдавались восторгам любви без всякой речи и думы о будущем. Когда
сходились при посторонних, холодно глядели друг на друга, и в обращении их
проглядывал даже отпечаток враждебности.
Зинаида Романовна украдкой наблюдала их. Изредка улыбалась каким-то
своим думам. Ее спокойствие удивляло их, но мало беспокоило, хотя иногда
они задавали себе вопрос о том, что скрывается под этою видимою
невозмутимостью. Палтусов был с Зинаидою Романовною холодно-вежлив,
Клавдия-равнодушна.
Ночи, - странные были ночи!..
В первую ночь Клавдия тихо вышла из комнаты Палтусова во втором часу.
В своей спальне услышала шорох, увидела белую тень в углу, но, утомленная,
поспешила лечь, и, едва опустила голову на подушку, заснула.
Сон был тяжел. Снилось, что темное и безобразное навалилось на грудь и
давит. Оно прокинулось вампиром с яркими глазами и серыми широкими
крыльями; длинное, туманное туловище бесконечно клубилось и свивалось;
цепкие руки охватывали тело Клавдии; красные липкие губы впились в ее
горло, высасывали ее кровь. Было томительно-страшно. Снилось, что ее
мускулы напряжены и трепещут,- только бы немного повернуться, уклониться от
этих страшных губ, - но неподвижным оставалось тело.
Наконец встрепенулась и открыла глаза. Над нею блестели глаза матери.
Ее лицо, бледное, искаженное ненавистью, смотрело прямо в глаза Клавдии
горящими глазами, и вся она тяжко наваливалась на грудь дочери. Клавдия
рванулась вперед, но мать снова отбросила ее на подушки.
- Зачем? - спросила Клавдия прерывистым голосом.
Зинаида Романовна молчала. Посмотрела на Клавдию долгим взглядом,
положила на ее глаза холодную руку и встала с постели. Клавдия
почувствовала, что ее грудь свободна, и вместе с тем ощутила во всем теле
усталость и разбитость.
С трудом поднялась Клавдия с постели. Дверь была полуоткрыта, в
комнате никого не было. Клавдия опять легла, но не могла заснуть. Долго
лежала с закинутыми под голову руками. Всматривалась в серый полусвет
начинающегося утра. Мысли были слабы и спутаны. Перед глазами носились
бледные, злые лица, уродливые головы с развевающимися космами.
При встрече с матерью днем Клавдия посмотрела на нее внимательно. Лицо
Зинаиды Романовны было загадочно спокойно.
На другую ночь Клавдия рано ушла к себе и заперла дверь на ключ. Около
полуночи в ее дверь постучался Палтусов. Впустила неохотно.
Часа через два ушел. Замкнула за ним дверь.
Когда опять легла и уже начинала засыпать, вдруг вспомнила, что дверь
оставалась не на запоре все время, пока Палтусов был здесь. Стало на минуту
досадно, но как-то не остановилась на этой мысли и скоро забылась. Снова
мать передрассветною тенью мелькнула перед нею, и опять вслед за нею
нахлынули тучи бледных, угрожающих лиц.
Настала третья ночь. Клавдия внимательно осмотрела углы своей комнаты,
заперла окна, замкнула дверь и ушла к Палтусову. Вернулась под утро,
опустила занавески у окон, подошла к постели. Когда откидывала одеяло,
чтобы лечь, почувствовала вдруг, что кто-то сзади глядит на нее.
Обернулась-в углу за шкафом смутно белело в полутьме что-то, похожее на
повешенное платье. Клавдия подошла и увидела мать. Зинаида Романовна стояла
в углу и молча смотрела на Клавдию. Ее лицо было бледно, утомлено,
неподвижно, как красивая маска. Клавдия всматривалась в мать, - и фигура
матери начинала казаться прозрачною тенью. Становилось страшно. Сделала над
собою усилие подавить страх и спросила:
- Что за комедия? Зачем вы здесь? Зинаида Романовна молчала.
- Зачем вы приходите ко мне? - продолжала спрашивать Клавдия
замиравшим и прерывистым голосом.- Что вам надо? Вы хотите говорить со
мною? Вы молчите? Чего же вы хотите от меня?
Молчание матери и ее неподвижность в сером полумраке наводили на
Клавдию невольный ужас. Взяла руку матери. Холодное прикосновение заставило
затрепетать. Клавдия пристально всмотрелась в лицо матери: все оно
трепетало безмолвным, торжествующим смехом,- каждая черточка бледного лица
смеялась злорадно. Клавдии казалось, что зеленоватые глаза матери
засветились фосфорическим блеском и что все ее лицо посинело. Этот холодный
смех на посиневшем лице со светящимися глазами был так ужасен, от него
веяло такою неестественною злобою, таким безнадежным безумием, что Клавдия
затрепетала, закрыла глаза руками и отступила от матери. Смутно видела
из-под трепетных рук, что белая ткань промелькнула внизу. Опустила руки и
увидела, что в комнате нет никого.
Подошла к открытой двери, долго стояла у косяка. Всматривалась в
темные углы коридора, боязливо думала короткими, смутными мыслями. Нагие
плечи холодели, и тело вздрагивало от утреннего холода.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ
Клавдия не говорила Палтусову о ночных страхах. Когда вспоминала о них
днем, становилось смешно, злорадное чувство овладевало, и она досадовала на
себя за ночную трусость. Но с наступлением ночи вновь становилось страшно.
Четвертую ночь провела у Палтусова. Солнце уже высоко стояло, и люди
просыпались, когда Клавдия вышла от Палтусова. Утомленные бессонною ночью
глаза щурились. Хотелось спать, но в душе ликовало резвое детское чувство
избегнутой опасности. У дверей своей комнаты Клавдия встретила Зинаиду
Романовну и взглянула на нее насмешливыми глазами. Но лицо матери дышало
таким мстительным торжеством, что сердце Клавдии упало. Полная страха и
предчувствий, вошла она к себе.
Спала долго. Опять сон окончился кошмаром. Вдруг почувствовала на
своем плече крепкие пальцы и увидела над собою мать. Синие оттенки лежали
на лице Зинаиды Романовны. Ее глаза были полузакрыты. Тяжелая, как холодный
труп.
- А, ты проснулась,- спокойно сказала Зинаида Романовна, - уже второй
час.
Она поднялась и вышла из комнаты. Клавдия села на кровати.
"Как глупо! - думала она. - Чего я жду? Надо уехать, - с ним, без
него, все равно, - надо уехать!"
Эта мысль приходила ей и раньше, но не оставалась надолго. В том
состоянии сладких грез и тяжелых кошмаров, которое она переживала, вяло
работала голова. Говорить с Палтусовым еще не успела, - их свидания все еще
проносились в страстном безумии, а уехать из дому без него не могла, - она
это чувствовала. Ей казалось, что ее жизнь теперь неразрывно связана с
жизнью Палтусова, что им обоим предстоит новая будущность, бесконечность
любви и свободы, где-то далеко, в новой земле, под новыми небесами.
Решила наконец переговорить с Палтусовым сегодня же о том, как им
устроить судьбу. Но не пришлось днем увидеться наедине ни на одну минуту:
мешали то посторонние, то мать.
Настала ночь, пятая со дня, решившего их участь. Клавдия была в
комнате Палтусова.
- Послушай,- сказала она,- нам надо наконец поговорить.
- Что говорить? - лениво ответил он. - Ты-моя, а я-твой, и это решено
бесповоротно.
- Да, но жить здесь, рядом с нею, скрываться, притворяться...
- А, - протянул он и зевнул.
Он был сегодня необыкновенно вял.
- Странно, - сказал он, - тяжесть во всем теле. Да, так ты говоришь...
Клавдия страстно прижималась к нему и горячо говорила:
- Так дальше нельзя жить, нельзя!
- Да, да, нельзя, - согласился Палтусов. Он оживился и говорил с
одушевлением:
- Мы уедем. И чем дальше, тем лучше.
- Совсем далеко, чтобы все было новое и по-новому, - шептала Клавдия.
- Да, милая, далеко. Куда-нибудь в Америку, на дальний Запад, или в
какую-нибудь неведомую страну, в Боливию, где нас никто не знает, где мы не
встретим никого из тех, от кого бежим. Там мы заживем по-новому.
- Совсем по-новому!
- Вдвоем, одни. А если под старость захочется взглянуть на дорогую
родину, так мы приедем сюда бразильскими обезьянами. Да, да, завтра же
подумаем, как это устроить. Завтра о делах.
Палтусов улыбался лениво и сонно. Тихо повторил:
- Завтра о делах, сегодня будем счастливы настоящим, счастливы
минутой.
Горячие поцелуи и страстные объятия опьянили Клавдию, гнали прочь
заботу. Вдруг почувствовала Клавдия, что Палтусов тяжело и холодно лежит в
ее руках. Она заглянула в его лицо: спал. Напрасно будила: только мычал
впросонках и снова засыпал. Отвернулась с пренебрежительною усмешкою,
встала и подошла к окну. Тоска опять закипала. Клавдия отодвинула рукою
белую штору и грустными глазами всматривалась в ночной сумрак. Ветви
старого клена выступали из мрака и качали угрюмые листья с таинственным,
укоряющим шорохом. Страх подкрадывался, - спящий был неподвижен.
Клавдия вздрогнула. Звонкий смех раздался за нею. Жуткое ожидание
страшного заставило холодеть и замирать. Преодолевая ужас, обернулась-и
тихонько вскрикнула.
Лицо Зинаиды Романовны, мертвенно бледное, снова трепетало
торжествующим, мстительным смехом. Клавдия нахмурила брови, слегка
наклонилась и оперлась о спинку стула согнутою рукою. Ее глаза зажглись
дерзкою решительностью.
Несколько долгих мгновений прошло в жутком ожидании. Складки белого
платья на Зинаиде Романовне висели прямо и неподвижно. Белая вся и бледная,
казалась угрожающим призраком, и в глубине смятенного сознания Клавдия
таила отрадную надежду, что это ей только мерещится. Вдруг показалось
Клавдии, что Зинаида Романовна хочет положить руку на ее локоть. Клавдия
схватила руку Палтусова и потрясла ее. В воздухе пронесся короткий,
холодный смех матери. Зинаида Романовна тихо сказала:
- Оставь! Он не скоро проснется.
- Что вы сделали? - воскликнула Клавдия. В глазах ее зажглись зеленые
молнии угроз.
- Полно, - жестким тоном ответила мать, - он жив и здоров, только
выпил усыпляющего лекарства. Ты слишком утомила его, -вот я и думаю: пусть
выспится. А мы пойдем!
Ее голос был тих, но повелителен. Взяла руку Клавдии. Клавдия пошла за
нею полусознательно.
- Оставьте меня,- нерешительно сказала она, когда вышли в коридор.
Мать обернулась и посмотрела на нее пристальным, холодным взглядом.
Перед глазами Клавдии опять встало иссиня-бледное лицо, и страшный смех был
разлит на нем. Клавдия почувствовала, что этот смех лишает воли, туманит
рассудок. Без мыслей в голове, без возможности сопротивляться покорно шла
за матерью.
Вышли на террасу, спустились по лестнице и очутились в саду. Ночная
сырая свежесть охватила со всех сторон Клавдию; влажный песок дорожек был
нестерпимо холоден и жесток для ее голых ног. Она остановилась и рванула
свою руку из руки матери.
- Пустите, - мне холодно!
Мать опять посмотрела на нее остановившимся, пустым взором, - и опять
безмолвный смех разлился на ее лице и обезволил Клавдию, - и опять пошла
она за матерью.
И когда опять холод, сырость и песок, хрупкий и жесткий под голыми
ногами, освежали ее, она упрямо останавливалась. Но опять тогда обращалось
к ней злое лицо с ликующим смехом и снова лишало ее воли. Зинаида Романовна
крепко стискивала пальцы Клавдии, но Клавдия не чувствовала боли.
Так дошли до беседки и поднялись по ступеням. Зинаида Романовна резким
движением руки бросила Клавдию на скамейку. Тихо, отчетливо заговорила:
- Здесь ты лежала в объятиях чужого мужа, которого ты отняла у своей
матери, а здесь я стояла и смотрела на тебя. Здесь я проклинаю тебя, на
этом месте, которое ты осквернила. Беги, куда хочешь, бери с собой
любовника, заводи себе десятки новых, - нигде, никогда ты не найдешь
счастья, проклятая!
Клавдия полулежала на скамейке и судорожно смеялась.
- Дальше, дальше иди за мною! - сказала Зинаида Романовна.
Подняла Клавдию за руку, вывела ее из беседки.
- Каждая аллея этого сада слышала твои нечестивые речи, на каждой
звучали твои бесстыдные поцелуи.
Увлекала за собою дочь, - и Клавдия шла за нею по песчаным дорожкам, и
вся цепенела от холода и сырости.
- Я не боюсь твоих проклятий, - сказала она матери, - говори их
сколько хочешь и где хочешь, я их не боюсь. И зачем ты мучишь меня по
ночам?
- По ночам? Зато ты мучила меня и ночью, и днем. Остановились около
пруда. С гладкой поверхности его подымался влажный, густой туман.
- Здесь, - сказала Зинаида Романовна, - ты опять ласкала его, а я
стояла за кустами и проклинала тебя. Когда вы ушли, а я осталась одна, над
этим прудом, я думала о смерти, о мести. Здесь я поняла, что не надо
смерти, не надо заботиться о мести: ты, проклятая, не увидишь ни одного
светлого дня! Ты отняла счастие у своей матери, и не будет тебе ни тени
счастия, ни тени радости. Любовник истерзает твое сердце, муж оскорбит и
изменит, дети отвернутся, - тоска будет преследовать тебя. Ты знакома с
нею: ты уже теперь пьешь вино, чтобы забыться. И я пожалела тебя, - ведь я
тебе мать, несчастная! Я думала:
лучше тебе потонуть в этом пруде, чем жить с моим проклятием.
- Не боюсь я твоих проклятий, - угрюмо сказала Клавдия, - а счастие, -
на что мне оно? Да я счастлива.
- Нет, ты дрожишь от страха, проклятая!
- Мне холодно.
Клавдия рванулась из рук матери. Зинаида Романовна удержала ее.
- Подожди, слушай мое последнее слово. Смотри, какая хорошая тебе
могила в этой черной воде. Умри, пока он тебя не бросил, - теперь он хоть
поплачет о тебе. Хочешь? Я помогу. Тебе страшно? Я толкну тебя!
Зинаида Романовна влекла дочь к берегу. Клавдия в ужасе отбивалась.
Наконец Зинаида Романовна оставила ее. Злобно прошептала:
- Нет, жить хочешь? И живи, живи, проклятая! Голос Зинаиды Романовны
зазвучал бешенством.
- Живи, измучься до последних сил, испытай отчаяние, ревность, ужас,
людское презрение, всякую беду, всякое горе, весь позор, обнаженный, как
ты.
Схватила обеими руками рубашку Клавдии за ворот, рванула в обе
стороны, - тонкая ткань с легким треском разорвалась. Неистово рвала ее на
куски и далеко в сторону бросала обрывки. Крикнула:
- Иди теперь к любовнику, проклятая, бесстыдная!
И оттолкнула Клавдию.
Клавдия бежала по темным дорожкам сада. Тихий, злобный смех звенел за
нею, не смолкая,- упоение дикого торжества.
Тихо и пусто было в саду и в доме. Никто не слышал и не видел, как
осторожно пробиралась Клавдия по темным комнатам в спальню и замирала от
стыда, когда половицы скрипели под ее голыми ногами.
Вся холодная, бросилась в постель, закуталась одеялом. Радость
охватила: как птица, которая в бурю достигла гнезда, она грелась, нежилась
и радовалась.
"Кончена комедия!"-шептала она, тихонько смеялась, свертывалась
клубком, засовывала холодные руки под подушку. Скоро заснула.
Утром почувствовала, что трудно дышится. Открыла глаза. Комната
глянула уныло. Солнечные лучи были печально ярки. Скорбная мысль медленно
слагалась в голове, но трудно было перевести ее на слова. Тряхнула головою,
и это движение отдалось в голове болью.
- Да, - вслух ответила на свою мысль.
Звук голоса был слабый и дряхлый, и в горле было больно. Равнодушие и
усталость владели ею, и тоска подымалась к сердцу. Клавдия вспомнила
пережитую ночь и улыбнулась слабо и покорно. Думала:
"Проклятия не сбудутся, - жизнь оборвется!"
Уже не думала о том, что надо уехать, и о том, что больна, и о том,
чем кончится болезнь. Как-то сразу почувствовала, что сил нет. Казалось,
начинает умирать. Как будто прочла свой смертный приговор и упала духом.
Показалось, что кто-то стоит у изголовья. С трудом повернула голову и
увидела прозрачную фигуру матери. Не удивилась, что сквозь грудь матери
ясно видно окно. Потом увидела, что в закрытую дверь проник другой такой же
прозрачный образ. Оба стали около нее и чего-то требовали. Прислушивалась,
но не могла понять. Не удивляло, что мать стоит перед нею в двух образах.
Только было страшно, что у того из них, который вошел позже, злое лицо, и
дикие глаза, и быстрые речи на пересохших губах. Этот образ все более
приближался и все увеличивался в размерах.
Страх усиливался. Хотелось крикнуть, но не было голоса. Образ с дикими
глазами наклонился совсем близко, тяжело обрушился на грудь Клавдии и
раздробился на целую толпу безобразных гномов, черных, волосатых. Все
страшно гримасничали, высовывали длинные языки, тонкие, ярко-красные,
свирепо вращали кровавыми глазами. Плясали, махали руками, быстрее,
быстрее, увлекали в дикую пляску стены, потолок, кровать. Их полчища
становились все гуще: новые толпы гномов сыпались со всех сторон, все более
безобразные. Потом стали делаться мельче, отошли дальше, обратились в тучу
быстро вращающихся черных и красных лиц, потом эта туча слилась в одно
ярко-багровое зарево, - зарево широко раскинулось, вспыхнуло ярким пламенем
и вдруг погасло. Клавдия забылась.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ
Проснувшись утром, Логин почувствовал, что день, яркий, пронизанный
солнечными лучами, грустен и ненужен. Тоскливо сжималось сердце, и груди
тяжело было дышать, - весь этот свет давил ясною, жаркою тяжестью. Цветы на
обоях глядели ярко, утомительно. Ночная встреча припомнилась, как
невозможный сон.
Логин прислонился плечом к обоконью и смотрел на городские улицы, где
на светло-серую пыльную землю ложились отчетливые тени домов и заборов, - и
всему, что открывалось перед ним, чужда была мечта о ней. Как из другого
мира была она, из мира далекого и невозможного. Странно было думать о том,
что и она живет на той же земле и дышит тем же воздухом, как и эти люди
безвременья и кошмара. Да, может быть, и нет ее, невозможной и
несравненной? Мечтатель издавна, он, может быть, сам создал ее себе на
утеху?
Страстно захотел увидеть Анну,- но грустные сомнения томили по дороге
к усадьбе Ермолина. Голова тупо болела. В отуманенных глазах все
представлялось пыльным, обветшалым; подробности предметов ускользали от
внимания. Ветер набегал порывами, пыльные вихри крутились по дороге,
взвивались и падали. Было жарко и тихо. Люди, которые попадались изредка,
казались сонными.
В саду Ермолиных никого не было, и не слышно было ни голосов, ни шума.
Логин быстро поднялся по ступеням террасы. Двери в дом были открыты.
Поспешно прошел по всем комнатам нижнего этажа и никого не встретил.
Вернулся на террасу. Не у кого было спросить об Анне. Страшным показалось
опустелое жилище.
"Мечта, безумная мечта!"-думал он.
Вдруг Аннин голос громко и резко нарушил тишину. Звонкие вопли, мерно,
долго... Смолкли.
Логин стоял, слушал. Или послышались где-то близко, за стеною, вопли
боли, - призраки вопля?
Логин торопливо удалялся от этого дома к ненавистному городу.
Беспокойные улицы. Отдаленное галденье. На перекрестке внезапно
пронеслась фура, черная с белыми краями. Пустая. Возница, высокий
черномазый детина с подбитым глазом, яростно настегивал лошадей: видно, не
дали ему больного, и боялся он, как бы ему самому не намяли боков.
Дома Логин подозвал к себе Леню и спросил его:
- Что, Ленька, нравится тебе Толя Ермолин? Леня оживленно заговорил:
- Он умный да занятный такой,- что ни спроси, все знает.
И рассказывал о Толе долго, с увлечением. Логин тревожно ждал, что он
скажет и об Анне. Но мальчик от Толи перешел к другим, а жданного имени не
упоминал. Наконец Логин спросил нерешительно:
- А что ты скажешь про Анну Максимовну? Ленькины глаза засверкали, он
радостно засмеялся - и молчал. Логин хмуро спросил:
- Ну что ж ты?
Леня подумал, покрутил пальцы и медленно заговорил:
- Она-такая, - раз с ней поговоришь, - и точно всегда, - точно своя.
Ей бы все можно сказать.
- Что ж, она добрая?
Леня еще подумал, поднял глаза на Логина и сказал:
- Нет. И не злая. Она так, сама по себе. С ней как с самим собою, -
только с хорошим собою.
Логин накануне получил приглашение в городское училище, на публичный
акт, торжество, ежегодно совершаемое по обычаю в конце учебного года.
Когда Логин вошел в училищный зал, там уже кончался молебен. Около
стола, покрытого красным сукном с золотою бахромою, грузно покачивался
Мотовилов и делал в приличных случаях маленькие крестные знамения.
За ним торчал Крикунов в новеньком мундирчике; узкий воротник жал шею;
маленькая, коротко остриженная головенка с кругленьким выпуклым затылишком
тряслась от наплыва религиозных чувств. На сморщенном личишке застыло
жалостное выражение; это лицо напоминало цветом деревянную лакированную
куклу; коричневый низенький лоб плоился семью складками. Еще дальше
приютился у стола Шестов в учительском вицмундире, смущенный тем, что
приходится принимать участие в торжестве. Старался держаться прямо и иметь
независимый вид. Не удавалось: стоял, как на жаровне. Лицо раскраснелось.
Чувствовал это, краснел еще больше, делал вид, что жарко и душно, и
обтирался платком.
И в самом деле было жарко и душно, хотя окна были открыты. По одной
стороне залы стояли рядами ученики. Лица у них были взволнованные.
Остальное пространство тесно наполнено было публикою, которой сегодня, не в
пример прошлых лет, набралось много. Здесь были дамы и барышни,- Нета
успела сейчас передать записочку Пожарскому и потому была весела и
благосклонно слушала глупый шепот Гомзина,- Ната делала глазки Бинштоку, -
были все, кого можно встретить у Мотовилова. Дальше стояли родители из
мещан. Впереди пахло духами, дальше к ароматам примешивался запах пота,
сзади пахло потом и дегтем от смазных сапог. Ближе к дверям становилось
теснее,- а впереди был простор и для "господ" рядами стулья.
Ученики пошли вереницею прикладываться к кресту. Отец Андрей торопливо
и небрежно давал крест и кропил. Мальчики наскоро крестились и отходили с
каплями священной воды на вспотевших носах.
Логин пробрался вперед. Баглаев толкнул его в бок пухлым белым
кулаком, захихикал и спросил:
- Какова толпучка, а?
- Да, много. Да и жарко. Что ж, всегда так?
- То-то и дело, нет! Нынче собрались, - чуют скандальчик, а то кому
тут бывать! Так, чуйки всякие.
- В школе, и вдруг скандал! Что за дребедень!
- Скандал везде может быть, это тебе всякий мальчишка скажет. Молина
выпустили?
- Ну выпустили, - так что ж из того?
- Ну вот то-то, чудак! Всякому лестно посмотреть, придет ли он сюда.
- Что ж, он пришел? Баглаев свистнул.
- Прийти-то ему нельзя, друг любезный, - он в отставке числится, да и
неловко. Но публика не соображает, - ей все-таки лестно посмотреть
скандальчик.
- Да какой скандальчик, говори толком!
- Мотовилов речь скажет на злобу дня.
- А ты откуда знаешь?
- Я не знаю, я, брат, предвижу. На то я и городской голова: свое стадо
знаю даже до тонкости. Я, брат, всю подноготную знаю. Нет, брат, ты у меня
спроси, кто что сегодня обедает, так я тебе и то скажу!
Прикладывание к кресту кончилось, отец Андрей снял рясу. Публика
усаживалась. Мотовилов занял среднее место за столом, по обе стороны сели
Крикунов и отец Андрей.
- Пожалуйста, займите ваше место, - сказал Мотовилов Шестову
снисходительно и важно.
Шестов досадливо покраснел и уселся на стул рядом с Крикуновым. Думал
о Мотовилове:
"Нахал! Распоряжается, как у себя дома".
Публика волновалась, видимо, ждала чего-то, - теперь Логин ясно видел
это по общей озабоченности и радостной возбужденности лиц. Особы постарше
делали равнодушные лица; изредка значительно усмехались, переглядывались.
Помоложе да понаивнее широко открывали глаза и жадно смотрели туда, в
сторону стола под красным сукном, где величественно и грузно возвышался
Мотовилов с выражением мудрости и добродетели на лице, морщился и корчился
Крикунов, солидно посиживал и поглядывал отец Андрей и сгорал от смущения
оглядываемый всеми Шестов. Вначале шло неинтересное. Ученики пропели громко
и нестройно гимн святым Кириллу и Мефодию, Крикунов прочел обзор училищной
деятельности, потом ученики снова прогорланили две развеселые народные
песни, потом отец Андрей прочел список учеников, выдержавших и
невыдержавших экзамены. Ученики, награжденные книгами и похвальными
листами, подходили к столу и получали свое из рук Мотовилова, а он говорил
им благосклонные слова. Потом ученики еще раз запели. Было скучно, -
публика томилась от нетерпения и духоты.
Наконец поднялся Мотовилов. Струя оживления пробежала в зале, - и
вдруг настала тишина, да такая жадная, трепетная тишина, что нервным людям
даже сделалось жутко. Мотовилов говорил:
- Поздравляю вас, дети, с окончанием вашего годичного труда. При этом
не могу не высказать вам моего наблюдения: я замечаю на ваших лицах
отпечаток грусти. Не стану расспрашивать вас о причинах этой грусти, так
как она касается отчасти и нас самих. Мы не видим в своей среде вашего
учителя и нашего сотоварища, Алексея Иваныча Молина. Я не имею права
вдаваться в обсуждение причин, по которым мы его здесь не видим. Но
общественное мнение громко говорит об его невиновности,- и мы уверены, что
закон и общественная совесть снимут с него пятно, возводимое обвинением. Мы
можем надеяться, что снова увидим Алексея Иваныча в своей среде таким же,
каким он был и прежде, полезным деятелем. Прощайте, дети! Идите по домам!
Все зашевелились. Задвигались стулья. Ученики расходились со своими
родителями. Гости шумно заговорили. Какая-то барышня спрашивала:
- Только-то и было?
Многие были разочарованы-ждали большего. Казначей говорил:
- Да, это не того, - перцу мало. Надо было этого Шестова хорошенько
пробрать.
Исправник заступился за Мотовилова:
- Нет, братцы, он все-таки молодец, енондершиш, за словом в карман не
полезет.
- И гладко стружит, и стружки кудрявы, - сказал Дубицкий.
Крикунов был вполне доволен: глазки его весело горели, и он злорадно
посматривал на Шестова. Мотовилова окружили: поздравляли, горячо восхваляли
речь. Он сиял и самодовольно говорил:
- Я, господа, на правду черт. Я нараспашку, говорю по-русски, режу
правду-матку.
Приглашал оставаться на завтрак. Для завтрака очищали место в этой же
зале: несколько учеников относили стулья в сторону, сторожа волокли столы,
составляли их вместе, покрывали скатертями. Когда лишний народ вывалился,
стало свежее и прохладнее. С улицы доносились веселые детские крики, птичий
писк и струи теплого воздуха.
- Вы останетесь? - спросил Шестов у Логина.
- Не имею охоты, - улетучусь незаметно.
- Ну и я с вами уйду.
Но не удалось уйти незамеченными: Крикунов бегал по училищу в хлопотах
и попыхах и наткнулся на них, когда они разыскивали пальто-
- Василий Маркович! Егор Платоныч! Голубчики, куда же вы?
- Извините, Галактион Васильевич, не могу,- решительно сказал Логин.
- Помилуйте, да как же можно! Обидеть нас хотите. Да вы посидите хоть
немножко.
- Душой бы рад, да некогда, не могу! Уж простите.
- Да нет, я вас не пущу. А вы, Егор Платоныч, да вам-то уж и совсем
нельзя: ведь вы здесь свой, - как же это можно!
Шестов сконфузился и покраснел.
- Нет уж, я уж не могу, извините, - лепетал он и теребил пальто.
- Ну полно, полно, снимайте пальто! - все решительнее говорил
Крикунов.
Шестов уже было повернулся к вешалке. Бросал умоляющие взгляды на
Логина.
- Мое почтение, Галактион Васильевич, - -решительно сказал Логин и
пожал руку Крику нова.- Пойдемте, Егор Платоныч, - сказал он Шестову тем же
решительным голосом, взял его под руку и быстро пошел к выходу.
Шестов обрадованно вздохнул. А Крикунов канючил им вдогонку:
- Ну как же это можно! Эх, господа, что ж вы делаете!
Шестов весело смеялся: чувствовал себя в безопасности.
Логин говорил, когда вышли на улицу:
- Не будь меня, пришлось бы вам провести несколько часов в осином
гнезде!
- Да, что поделаешь, такой уж у меня характер, не могу отказываться.
- А вы и не отказывайтесь, если не можете; вы только делайте
по-своему.
- Да, - жалобно протянул Шестов, - не очень-то это просто.
- Что там не очень! Вы меньше думайте о том, что о вас думают, да как
на вас смотрят, а сами внимательнее посматривайте да послушивайте. Вот,
хотите, я вам речь Мотовилова на память повторю?
Логин повторил речь от слова до слова. Шестов сказал:
- У вас отличная память!
- Просто развита привычка останавливать внимание на длинных предметах,
а остальное на это время выкидывать из головы, чтоб не развлекаться. Да вы
никак трусить начинаете?
- Да нет, я ничего.
- Ах, юноша, давно пора выбрать: или полная покорность, или полная
независимость, - конечно, в пределах возможного: или мокрая курица, или
человек, как надо быть. Ведь вокруг вас все такая дрянь!
В зале училища стол украсился винами и водкою. Принесли пирог с курии
ею. Гости уселись за стол. Рюмки быстро опрокидывали свое содержимое в
непромокаемые гортани. В соседней комнате хор учеников отхватывал народные
песни.
Мотовилов медленно обвел стол глазами и спросил:
- А где же молодой учитель, господин Шестов?
- Ушел, не пожелал разделить нашей трапезы,- смиренно ответил
Крикунов.
- Вот как!
- Да-с, и господин Логин тоже не пожелали остаться,- докладывал
Крикунов,- они-то, собственно, и изволили увлечь нашего сослуживца.
- А что, господа, - говорил отец Андрей, - вот сейчас Алексей Степаныч
изволил выразить надежду на то, что мы снова увидим в нашей среде Алексея
Иваныча. Когда еще его формально оправдают, а я думаю, ему горько сидеть
теперь дома, когда его друзья собрались в этих стенах, где он, так сказать,
был сеятелем добра. Так не утешить ли нам его, а?
- Да, да, пригласить сюда, - поддержал Мотовилов. - Я думаю, это будет
справедливо: если он не мог участвовать в официальной части, то мы все-таки
покажем ему еще раз, как мы его любим и ценим. Как, господа?
- Да, да, конечно, отлично! - послышалось со всех сторон.
- Это будет доброе дело, - сказал Моховиков,- наше внутреннее сердце
скажет это каждому.
- Так уж вы распорядитесь, Галактион Васильевич,- обратился Мотовилов
к Крикунову,- он ведь и недалеко живет, а мы подождем со следующими
блюдами.
Крикунов суетливою побежкою устремился к сторожам, послать за Молиным.
Общество опять радостно оживилось: ждали Молина, как дети гостинца. Он
явился так скоро, как будто ждал приглашения, - Крикунов послал за ним
коляску Мотовилова. Молин был одет не без претензий на щегольство. На
толстой шее белый галстук с волнистыми краями и с вышивкою; новенький
сюртук хомутом; пахло от Молина-кроме водки, - помадою.
Гул приветственных восклицаний. Молин обходил вокруг стола, неуклюже
раскланивался, пожимал руки и не без приятности осклаблял рябое лицо.
Мямлил:
- Утешили! Сидел один и скучал. Признаться откровенно, - хоть и
стыдно, - всплакнул даже.
- Ах, бедняжка! - восклицали дамы.
- Стыжусь сам, знаю, что раскис, да что делать с нервами? Расшатался
совсем, - сижу и плачу. Вдруг зовут! Воскрес и лечу! И вот опять с
друзьями!
- С друзьями, Лешка-шельма, с друзьями!- закричал Свежунов и обнял
Молина, - ничего, не унывай, действуй в том же направлении!
- Поздравляю, енондершиш, - говорил исправник, - вас любят в обществе,
- это умилительно!
Всякий старался сказать Молину что-нибудь утешительное, приятное. Его
посадили к дамам, кормили пирогом, подливали то водки, то вина. А мальчишки
задували себе развеселые песни. В антрактах пили чай, ели сладкие булки, -
все от щедрот Мотовилова.
Раздался стук ножа по стакану. Кто-то крикнул:
- Т-с! Алексей Иваныч хочет говорить! Все замолчали. Молин поднялся и
начал раскачиваться в ту сторону, где Мотовилов. Заговорил:
- Алексей Степаныч! Вы для меня сделали, прямо скажу, благодеяние. Ну,
я человек не хитрый, красно говорить не умею, - что чувствую, прямо,
по-мужицки, по-простецки... Да что тут говорить! Эх, прямо сказать: спасли!
Дай вам Бог! На многая лета! За здоровье Алексея Степаныча,- ура!
Все закричали, повскакали с мест чокаться. Мотовилов и Молин
обнимались, целовались.
После завтрака вытащили фисгармонику, под звуки которой распевали
ученики, и пустились танцевать,- шумно, с хохотом, шалостями, вознёю:
кавалеры кривлялись и неровно подергивали дам, дамы взвизгивали. Две бойкие
барыньки овладели застенчивым юношею, сельским учителем. Он не умел
танцевать; ему дали даму, сказали, что танцуют кадриль, и стали
перепихивать его из рук в руки. Юноша горел от смущения и неловко топтался.
Было весело и пьяным и трезвым.
В антрактах между танцами мальчуганы продолжали крикливый концерт. Им
любопытно было посмотреть на веселые танцы: они не скучали и с
удовольствием глотали пыль, летевшую в их наивно открытые ртишки. Их щеки
горели, глаза смеялись. Их регент, дьякон, тоже подвыпил. Пришел в
благодушное настроение и не теребил певчих. Во время пения и во время
танцев одинаково бестолково махал руками и добродушно покрикивал:
- Ах, мать твоя курица! Но, но, миленькие, валяй напропалую! Во что
матушка не хлыстнет!
Пожарский и Гуторович ходили обнявшись и напевали легкомысленные
песенки.
Крикунов тоже раскис, без устали молол жиденьким, гаденьким голосенком
сальные анекдотцы и замазывал их рыхлым смешком. Оказалось, что запас этой
дряни у него велик. Память у него была хороша, особенно на мелочи и
пустяки.
Молин, опьянелый от водки и от избытка чувств, подходил к певцам,
целовался с ними, мямлил трогательные слова. При этом детские лица делались
испуганными, каменели. Кому приходилось целоваться, открывали глаза,
вытягивали губы, принимали глупый, оторопелый вид; потом обдергивали блузы,
виновато озирались, смущенно крутили пальцы, а носы их против воли
морщились от противно-перегорелого запаха водки и от того особого
тепловато-аптечного аромата, которым был пропитан Молин, как все эти
мужчины, которые, подобно ему, вечно возятся с лекарствами против секретных
болезней.
От мальчиков Молин переходил к девицам и непослушным языком говорил
неповоротливые любезности. Валя вздумала пококетничать. Это разлакомило и
разнежило Молина- Охватил ее талью потною рукою. Она с громким хохотом
отстранилась. Молин вдруг запустил широкую лапу за лиф Валяна платья. Лиф
затрещал. Валя неестественно громко взвизгнула. Ее голос покрыл все звуки
шумного веселья. Убежала в другие комнаты чиниться. Молин было за нею.
Удержали.
Молин еще долго путешествовал из комнаты в комнату. Наконец ослабел,
рухнул в зале на пол и мгновенно заснул. Гомзин говорил сторожу, тоже
сильно пьяному:
- Послушай, Михей, ты ему подушку достань.
- Нет у мена теперь подушки, - отвечал Михей-
- Ну вот! Ты сходи к Галактиону Васильевичу и спроси, - убеждал
Гомзин.
- Какая теперь подушка! - резонно говорил Михей.- Разве можно им
теперь подушку подложить? Голова у них теперь тяжелая! Разве можно их
теперь беспокоить? Бог с ними, пусть выспятся.
- Так нельзя, ты говоришь? - спросил Гомзин.
- Известно, нельзя. Сами изволите знать, - человек тяжелый, как им
теперь подушку? Да помилуйте, да так им много лучше, потому в прохладе.
Мальчишки затянули: "На заре ты ее не буди". Кто-то догадался наконец
прогнать их по домам.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
Днем, когда Шестова не было дома, пришел Молин. На звонок отворил
Митя. Молин спросил:
- Дома Шестов?
Мальчик опасливо посмотрел и ответил:
- Нет его. Мама дома.
Молин вошел в гостиную, сел на кресло. Митя пошел за матерью в кухню.
Молин от нетерпения топал ногами. Наконец пришла Александра Гавриловна; ее
лицо раскраснелось от кухонного жара. Молин не встал и не здоровался.
Хрипло сказал:
- Деньги принес за квартиру. Александра Гавриловна села в другое
кресло. Спокойно ответила:
- Напрасно беспокоитесь, - мы могли бы и подождать: может быть, вам
теперь нужны деньги.
Митя стоял в соседней комнате. Выглядывал из дверей. Был в старенькой
блузе, босиком.
- Ну, уж это не ваше дело, - сказал Молин,- принес, так берите.
- Как угодно,
- Да вы мне расписку дайте.
- Митя! - позвала Александра Гавриловна. - Принеси чернильницу и
бумагу.
- Сейчас, - откликнулся Митя и скрылся.
- А то скажете, что не получали.
- Это уж вы напрасно.
- Нет, не напрасно, знаю я вас, черт вас возьми!- запальчиво закричал
Молин.
Митя принес лист почтовой бумаги и стеклянную чернильницу репкою на
деревянном блюдце и с пробкою с оловянным верхом. Не ушел, остался у стола.
Отнял с той половины стола, где сидела мать, вязаную скатерть, чтоб мелкие
дырочки не мешали писать. Молин вытянул ноги и тяжелым каблуком надавил
Митину ногу. Митя покраснел и тихо отошел, стараясь, чтобы мать ничего не
заметила. Александра Гавриловна спросила:
- Потрудитесь сказать, что я должна написать. Молин диктовал, злобно
ухмыляясь:
- Пишите: получила за квартиру десять рублей от каторжника Алексея
Молин а.
Александра Гавриловна написала первые слова и с удивлением поглядела
на Молина.
- Ну да, вы хотели меня на каторгу послать, вот и пишите.
- Ну уж этого я, воля ваша, не напишу: вы толком скажите, что дальше
писать.
Молин настаивал и возвышал голос:
- Нет, вы пишите, что от каторжника! Митя вмешался.
- Пиши, мама: от Алексея Иваныча Молина, потом число сегодняшнее и
подпись. Вот и все.
Александра Гавриловна отдала расписку Молину. Прочел, злобно
усмехнулся, положил расписку в боковой карман измятого, пыльного сюртука и
потянулся в кресле.
- Так-то, Александра Гавриловна, удружили вы мне!
Александра Гавриловна вздохнула и сказала:
- Ну, еще кто кому удружил, неизвестно.
- Вы мне не все веши отдали.
- Уж этого не знаю: вы потребовали, чтоб ваши вещи отправили к отцу
Андрею, и сами не пришли,- ну Егорушка все вещи к нему и отправил.
- Одной колоды карт нет, - угрюмо настаивал Молин.
- Уж это вы спросите у Егор