та обнаженного тела.
В ту ночь "игра" не забавляла художника.
Всегда неутомимые пальцы дрожали; на губах не было обычной улыбки. Он прислушался, открыл ящик в кипарисовом поставце, вынул острое шило для переплетных работ, перекрестился и, заслоняя рукою пламя лампады, тихонько вышел из кельи.
В проходе было тихо и душно; слышалось жужжание мухи, попавшей в паутину.
Парфений спустился в церковь. Единственная лампада мерцала, перед старинным двустворчатым образом из слоновой кости. Два крупных продолговатых сапфира в ореоле младенца Иисуса на руках Божьей Матери вынуты были язычниками и возвращены на прежнее место в храм Диониса.
Черные безобразные впадины в слоновой кости, которая от древности слегка тронута была желтизной, казались Парфению язвами в живом теле, и эти кощунственные язвы возмущали сердце художника. "Господи, помоги!" - прошептал он, касаясь руки младенца Иисуса.
В углу церкви отыскал веревочную лестницу: иноки употребляли ее для зажигания лампад в куполе храма. Он взял эту лестницу и направился в узкий темный проход, кончавшийся наружной дверью. На соломе храпел краснощекий толстый брат-келарь, Хориций. - Парфений проскользнул мимо него, как тень. Замок на двери отомкнулся с певучим звоном. Хориций приподнялся, захлопал глазами и опять повалился на солому.
Парфений перелез через невысокую ограду. Улица глухого предместья была пустынной. На небе сиял полный месяц. Море шумело.
Он подошел к той стороне храма Диониса, где была тень, и закинул вверх веревочную лестницу так, чтобы один конец зацепился за медную акротеру на углу храма. Лестница повисла на поднятой когтистой лапе сфинкса. Монах взлез на крышу.
Где-то очень далеко запели ранние петухи, залаяла собака. Потом опять настала тишина; только море шумело. Он перекинул лестницу и спустился во внутренность храма.
Здесь царствовало безмолвие. Зрачки бога, два прозрачно голубых продолговатых сапфира, сияли страшною жизнью при месячном блеске, прямо устремленные на монаха.
Парфений вздрогнул и перекрестился.
Он взлез на жертвенник. Недавно верховный жрец, Юлиан, раздувал на нем огонь. Ступни Парфения почувствовали теплоту непростывшего пепла. Он вынул из-за пазухи шило. Очи бога сверкали близко, у самого лица его. Художник увидел беспечную улыбку Диониса, все его мраморное тело, облитое лунным сиянием, и залюбовался на древнего бога.
Потом начал работу, стараясь острием шила вынуть сапфиры. Часто рука его, против воли, щадила нежный мрамор.
Наконец, работа была кончена. Ослепленный Дионис грозно и жалобно взглянул на него черными впадинами глаз. Ужас охватил Парфения: ему показалось, что кто-то подсматривает. Он соскочил с жертвенника, подбежал к веревочной лестнице, вскарабкался, свесил ее на другую сторону, даже не закрепив, как следует, так что, слезая с нижних ступенек, сорвался и упал. Бледный, растрепанный, в запачканной одежде, но все-таки крепко сжимая сапфиры в руке, бросился он, как вор, через улицу к монастырю.
Привратник не просыпался. Парфений, приотворив дверь, проскользнул и вошел в церковь. Взглянув на образ, он успокоился. Попробовал вложить сапфировые очи Диониса в темные впадины: они пришлись как нельзя лучше на старое место и опять затеплились кротко в сиянии младенца Иисуса.
Парфений вернулся в келью, потушил огонь и лег в постель. Вдруг, в темноте, весь съежившись и закрывая лицо руками, засмеялся беззвучным смехом, как нашалившие дети, которые и радуются шалости, и боятся, чтобы старшие не узнали. Он заснул с этим смехом в душе.
Утренние волны Пропонтиды сверкали сквозь решетки маленького окна, когда Парфений проснулся. Голуби на подоконнике, воркуя, хлопали сизыми крыльями. Смех еще оставался в душе его.
Он подошел к рабочему столу и с радостью взглянул на недоконченную маленькую картину в заглавной букве. Это был Рай Божий: Адам и Ева сидели на лугу.
Луч восходящего солнца упал сквозь окно прямо на картину, и она заблестела райской славой - золотом, пурпуром, лазурью.
Парфений, работая, не замечал, что он придает голому телу Адама древнюю олимпийскую прелесть бога Диониса.
IV
Знаменитый софист, придворный учитель красноречия, Гэкеболий [316] начал с низких ступеней восхождение свое по лестнице государственных чинов. Он был служакой при гиеропольском храме Астарты. Шестнадцати лет, украв несколько драгоценных вещей, бежал из храма в Константинополь, прошел через все мытарства, шлялся по большим дорогам, и с благочестивыми странниками, и с разбойничьей шайкой оскопленных жрецов Диндимены, многогрудой богини, любимицы черни, развозимой по деревням на осле.
Наконец, попал в школу ритора Проэрезия и скоро сам сделался учителем красноречия.
В последние годы Константина Великого, когда христианская вера стала придворной модой, Гэкеболий принял христианство. Люди духовного звания питали к нему особенную склонность; он платил им тем же.
Часто, и всегда вовремя, менял Гэкеболий исповедание веры, смотря по тому, откуда дует ветер: то из арианства переходил в православие, то опять из православия в арианство; и каждый раз такой переход был новой ступенью в лестнице чинов государственных. Лица духовного звания тихонько подталкивали его, и он в свою очередь помогал им карабкаться.
Голова его умащалась сединами; дородность делалась все более приятной; умные речи - все более вкрадчивыми и уветливыми, а щеки украшались старческой свежестью. Глаза были ласковые; но изредка вспыхивала в них злая, пронзительная насмешливость, ум дерзкий и холодный; тогда поспешно опускал он ресницы - и вспыхнувшая искра потухала. Вся наружность знаменитого софиста приобрела оттенок церковного благолепия.
Он был строгим постником и вместе с тем тонким гастрономом: лакомые постные блюда стола его были изысканнее самых роскошных скоромных, так же как монашеские шутки Гэкеболия были острее самых откровенных языческих. На стол подавали у него прохладительное питье из свекловичного сока с пряностями: многие уверяли, что оно вкуснее вина; вместо обыкновенного пшеничного хлеба изобрел он особые постные лепешки из пустынных семян, которыми, по преданию, Св. Пахомий [317] питался в Египте.
Злые языки утверждали, что Гэкеболий - женолюбец. Рассказывали, будто бы однажды молодая женщина призналась на исповеди, что изменила мужу. "Великий грех! А с кем же, дочь моя?" - спросил ее духовник. "С Гэкеболием, отец". Лицо священника просветлело: "С Гэкеболием! Ну, это - муж святой и к церкви усердный. Покайся, дочь моя. Господь тебя простит".
При императоре Констанции получил он место придворного ритора с прекрасным жалованьем, сенаторский латиклав и почетную голубую перевязь через плечо - отличие высших чиновников.
Но как раз в то мгновение, когда приготовлялся он сделать последний шаг, разразился неожиданный удар: Констанций умер; на престол вступил Юлиан, ненавистник церкви. Гэкеболий не потерял присутствия духа; он сделал то, что делали другие, но умнее других и главное вовремя - не слишком поздно, не слишком рано.
Однажды Юлиан, еще в первые дни власти, устроил богословское состязание во дворце. Молодой философ и врач, человек, всеми чтимый за свою прямоту и благородство, Цезарий Каппадокийский, брат знаменитого учителя церкви, Василия Великого, выступил защитником христианской веры против императора. Юлиан допускал в таких ученых спорах свободу, любил, чтобы ему самому возражали, забывая придворную чинность.
Спор был жаркий; собрание софистов, риторов, священников, церковных учителей - многолюдное.
Спорящий поддавался, обыкновенно, если не доводам эллинского философа, то величию римского кесаря, Юлиана, - и уступал.
На этот раз дело произошло иначе: Цезарий не уступал. Это был юноша с девичьей прелестью в движениях, с шелковистыми кудрями, с невозмутимой ясностью невинных глаз. Философию Платона называл "хитросплетенною мудростью змия" и противопоставлял ей небесную мудрость Евангелия. Юлиан хмурил брови, отворачивался, кусал губы и едва сдерживался.
Спор, как все искренние споры, кончился ничем.
Император вышел из собрания, с философскою шуткою, приняв ласковый вид, как бы с легким оттенком всепрощающей грусти, - на самом деле, с жалом в сердце.
В это мгновение подошел к нему придворный ритор, Гэкеболий; Юлиан считал его врагом.
Гэкеболий упал на колени и начал покаянную исповедь: давно уже колебался он, но доводы императора убедили его окончательно; он проклял мрачное галилейское суеверие; сердце его вернулось к воспоминаниям детства, к светлым олимпийским богам.
Император поднял старика, не мог от волнения говорить, только изо всей силы прижал его к своей груди и поцеловал в бритые мягкие щеки, в сочные красные губы.
Он искал глазами Цезария, чтобы насладиться победой.
В продолжение нескольких дней Юлиан не отпускал от себя Гэкеболия, рассказывал кстати и некстати о чудесном обращении, гордился им, как жрец праздничной жертвой, как дитя новой игрушкой.
Он хотел дать ему почетное место при дворе, но Гэкеболий отказался, считая себя недостойным такой почести и намереваясь приготовить душу свою к эллинским добродетелям долгим искусом и покаянием, очистить сердце от нечестия галилейского служением кому-нибудь из древних богов. Юлиан назначил его верховным жрецом Вифинии и Пафлагонии. Лица, носившие этот сан, назывались у язычников "архиереями".
Архиерей Гэкеболий управлял двумя многолюдными азиатскими провинциями и шел по новому пути с таким же успехом, как по старому. Содействовал обращению многих галилеян в эллинскую веру.
Он сделался главным жрецом знаменитого храма финикийской богини Астарты-Атагартис [318], той самой, которой служил в детстве. Храм был расположен на половине пути между Халкедоном и Никомедией, на высоком уступе, вдающемся в волны Пропонтиды; место называлось Гаргария. Сюда стекались богомольцы со всех концов света, почитатели Афродиты-Астарты - богини смерти и сладострастия.
V
В одной из обширных зал Константинопольского дворца Юлиан занимался государственными делами.
Между порфировых столбов крытого хода сияло бледно-голубое море. Он сидел перед круглым мраморным столом, заваленным папирусными и пергаментными свитками. Скорописцы, наклонив головы, поскрипывали египетскими тростниками - перьями. Лица у чиновников были заспанные; они не привыкли вставать так рано. Немного поодаль, новый архиерей Гэкеболий и чиновник Юний Маврик, придворный щеголь с желчным, сухим и умным лицом, с брезгливыми складками вокруг тонких губ, - разговаривали шепотом.
Юний Маврик, среди всеобщего суеверия, был одним из последних поклонников Лукиана, великого насмешника Самозатского [319], творца язвительных диалогов, который издевался надо всеми святынями Олимпа и Голгофы, над всеми преданиями Эллады и Рима.
Ровным голосом диктовал Юлиан послание верховному жрецу Галатии, Арказию:
"Не дозволяй жрецам посещать зрелища, пить в кабаках, заниматься унизительными промыслами; послушных награждай, непослушных наказывай. В каждом городе учреди странноприимные дома, где пользовались бы нашими щедротами не только эллины, но и христиане, и иудеи, и варвары. Для ежегодной раздачи бедным в Галатии назначаем тридцать тысяч мер пшеницы, шестьдесят тысяч ксэстов вина; пятую часть раздавай бедным, живущим при храмах, остальное - странникам и нищим: стыдно лишать эллинов пособий, когда у иудеев нет вовсе нищих, а безбожные галилеяне кормят и своих, и наших, хотя поступают, как люди, обманывающие детей лакомствами: начинают с гостеприимства, с милосердия, с приглашений на вечери любви, называемые у них Тайнами, и, мало-помалу, вовлекая верующих в богопротивное нечестие, кончают постами, бичеваниями, истязаниями плоти, ужасом ада, безумием и лютою смертью; таков обычный путь этих человеконенавистников, именующих себя братолюбцами. Победи их милосердием во имя вечных богов. Объяви по всем городам и селам, что такова моя воля; объясни гражданам, что я готов прийти к ним на помощь во всяком деле, во всякий час. Но если хотят они стяжать особую милость мою, - да преклонят умы и сердца единодушно перед Матерью богов, Диндименою Пессинунтскою, - да воздадут ей честь и славу во веки веков".
Последние слова приписал он собственной рукой.
Между тем подали завтрак - простой пшеничный хлеб, свежие оливки, легкое белое вино. Юлиан пил и ел, не отрываясь от работы; он вдруг обернулся и, указывая на золотую тарелку с оливками, спросил старого любимого раба своего, привезенного из Галлии, который всегда прислуживал ему за столом:
- Зачем золото? Где прежняя, глиняная?
- Прости, государь, - разбилась...
- Вдребезги?
- Нет, только самый край.
- Принеси же.
Раб побежал и принес глиняную тарелку с отбитым краем.
- Ничего, еще долго прослужит, - сказал Юлиан и улыбнулся доброй улыбкой.
- Я заметил, друзья мои, что сломанные вещи служат дольше и лучше новых. Признаюсь, это слабость моя: я привыкаю к старым вещам, в них есть для меня особая прелесть, как в старых друзьях. Я боюсь новизны, ненавижу перемены; старого всегда жаль, даже плохого; старое - уютно и любезно...
Он рассмеялся собственным словам:
- Видите, какие размышления приходят иногда по поводу разбитой глиняной посуды!
Юний Маврик дернул Гэкеболия за край одежды:
- Слышал? Тут вся природа его: одинаково бережет и свои разбитые тарелки, и своих полумертвых богов. Вот что решает судьбы мира!..
Юлиан увлекся; от эдиктов и законов перешел он к замыслам будущего: во всех городах Империи предполагал завести училища, кафедры, чтения, толкования эллинских догматов, установленные образцы молитв, эпитимьи, философские проповеди, убежища для любителей целомудрия, для посвятивших себя размышлениям.
- Каково? - прошептал Маврик на ухо Гэкеболию: - монастыри в честь Афродиты и Аполлона. Час от часу не легче!..
- Да, все это, друзья мои, исполним мы с помощью богов, - заключил император. - Галилеяне желают уверить мир, что им одним принадлежит милосердие; но милосердие принадлежит всем философам, каких бы богов ни чтили они. Я пришел, чтобы проповедовать миру новую любовь, не рабскую и суеверную, а вольную и радостную, как небо олимпийцев!..
Он обвел всех испытующим взглядом. На лицах чиновников не было того, чего он искал.
В залу вошли выборные от христианских учителей риторики и философии. Недавно был объявлен эдикт, воспрещавший галилейским учителям преподавание эллинского красноречия; христианские риторы должны были или отречься от Христа, или покинуть школы.
Со свитком в руках подошел к Августу один из выборных - худенький, растерянный человек, похожий на старого облезлого попугая, в сопровождении двух неуклюжих и краснощеких школьников.
- Помилосердствуй, боголюбивейший!
- Как тебя зовут?
- Папириан, римский гражданин.
- Ну вот, видишь ли, Папириан любезный, я не желаю вам зла. Напротив. Оставайтесь галилеянами.
Старик упал на колени и обнял ноги императора:
- Сорок лет учу грамматике. Не хуже других знаю Гомера и Гесиода...
- О чем ты просишь? - произнес Август, нахмурившись.
- Шесть человек детей, государь, - мал мала меньше. Не отнимай последнего куска. Ученики любят меня. Расспроси их... Разве я чему-нибудь дурному?..
Папириан не мог продолжать от волнения; он указывал на двух учеников, которые не знали, куда спрятать руки, и стояли, выпучив глаза, сильно и густо краснея.
- Нет, друзья мои! - перебил император тихо и твердо. - Закон справедлив. Я считаю нелепым, чтобы христианские учителя риторики, объясняя Гомера, отвергали тех самых богов, которых чтил Гомер. Если думаете, что наши мудрецы сплетали только басни - ступайте лучше в церкви объяснять Матфея и Луку! Заметьте, галилеяне, - я делаю это для вашего же собственного блага...
В толпе риторов кто-то проворчал себе под нос:
- Для собственного блага поколеем с голоду!
- Вы боитесь осквернить себя жертвенным мясом или жертвенною водою, учители христианские, - продолжал император невозмутимо, - как же не боитесь вы осквернить себя тем, что опаснее всякого мяса и воды, - ложной мудростью? Вы говорите: "Блаженны нищие духом" [320]. Будьте же нищими духом. Или вы думаете, я не знаю вашего учения? О, знаю лучше, чем кто-либо из вас! Я вижу в галилейских заповедях такие глубины, какие вам не снились. Но каждому свое: оставьте нам нашу суетную мудрость, нашу бедную эллинскую ученость. На что вам эти зараженные источники? У вас есть мудрость высшая. У нас царство земное, у вас - Небесное. Подумайте: Царство Небесное - это не мало для таких смиренных и нестяжательных людей, как вы. Диалектика возбуждает только охоту к вольнодумным ересям. Право!.. Будьте просты, как дети [321]. Не выше ли всех платоновых диалогов благодатное невежество капернаумских рыбаков? [322] Вся мудрость галилеян состоит в одном: веруй! Если бы вы были настоящими христианами, то благословили бы мой закон. Ныне же возмущается в вас не дух, а плоть, для коей грех сладок. Вот все, что я имел вам сказать, и надеюсь, вы извините меня и согласитесь, что римский император больше заботится о спасении ваших душ, чем вы сами.
Он прошел через толпу риторов, спокойный и довольный своею речью.
Папириан по-прежнему, стоя на коленях, рвал свои жидкие седые кудри.
- За что? Матерь Небесная, за что такое попущение?
Оба ученика, видя горе наставника, вытирали выпученные глаза неуклюжими красными кулаками.
VI
Кесарь помнил бесконечные распри православных и ариан, которые происходили на Миланском соборе при Констанции. Он задумал воспользоваться этой враждою для своих целей и решил созвать, подобно своим христианским предшественникам, Константину Великому и Констанцию, церковный собор.
Однажды, в откровенной беседе, объявил удивленным друзьям, что, вместо всяких насилий и гонений, хочет дать галилеянам свободу исповедания, возвратить из ссылки донатистов, семириан, маркионитов, монтанистов, цецилиан [323] и других еретиков, изгнанных постановлениями соборов при Константине и Констанции. Он был уверен, что нет лучшего средства погубить христиан. "Увидите, друзья мои, - говорил император, - когда все они вернутся на свои места, - такая распря возгорится между братолюбцами, что они растерзают друг друга, как хищные звери, и предадут бесславию имя Учителя своего скорее, чем я мог бы этого достигнуть самыми лютыми казнями!"
Во все концы Римской империи разослал он указы и письма, разрешая изгнанным клирикам возвратиться безбоязненно, Объявлялась свобода вероисповедания. Вместе с тем мудрейшие учителя галилейские приглашались ко двору в Константинополь для некоторого совещания по делам церковным. Большая часть приглашенных не ведала в точности ни цели, ни состава, ни полномочий собрания, так как все это было означено в письмах с преднамеренной неясностью. Многие, угадывая хитрость Богоотступника, под предлогом болезни или дальнего расстояния, вовсе не явились на зов.
Утреннее голубое небо казалось темным по сравнению с ослепительно белым мрамором двойного ряда столбов, окружавшего большой двор - Константинов атриум. Белые голуби, с радостным шелковым шелестом крыльев, исчезали в небе, как хлопья снега. Посередине двора, в светлых брызгах фонтана, виднелась Афродита Каллипига [324]; влажный мрамор серебрился, как живое тело. Монахи, проходя мимо нее, отвертывались и старались не видеть; но она была среди них, лукавая и нежная.
Не без тайного намерения выбрал Юлиан такое странное место для церковного собора. Темные одежды иноков казались здесь еще темнее, истощенные лишениями, озлобленные лица еретиков-изгнанников - еще более скорбными; как черные безобразные тени, скользили они по солнечному мрамору.
Всем было неловко; каждый старался принять вид равнодушный, даже самонадеянный, притворяясь, что не узнает соседа - врага, которому он, или который ему испортил жизнь, а между тем украдкой кидали они друг на друга злые, пытливые взоры.
- Пречистая Матерь Божия! Что же это такое? Куда мы попали? - волновался престарелый дородный епископ себастийский, Евстафий. - Пустите, пустите меня!..
- Тише, друг мой, - уговаривал его начальник придворных копьеносцев, варвар Дагалаиф, вежливо отстраняя от двери.
- Не участник я в соборе еретическом. Пустите!
- По воле всемилостивейшего кесаря, все пришедшие на собор... - возражал Дагалаиф, удерживая епископа с непреклонною лаской.
- Не собор, а вертеп разбойничий! - негодовал Евстафий.
Среди христиан нашлись веселые люди, которые подсмеивались над провинциальной наружностью, одышкой и сильным армянским выговором Евстафия. Он совсем оробел, притих и забился в угол, только повторяя с отчаянием:
- Господи! И за что мне сие?..
Евандр Никомедийский [325] тоже раскаивался, что пришел сюда и привел Дидимова послушника, только что приехавшего в Константинополь, брата Ювентина.
Евандр был великий догматик, человек ума проницательного и глубокого; над книгами потерял здоровье, преждевременно состарился; зрение его ослабело; в близоруких добрых глазах было постоянное выражение усталости. Бесчисленные ереси осаждали ум его, не давали ему покоя, мучили наяву, грезились во сне, но, вместе с тем, привлекали соблазнительными тонкостями и ухищрениями. Он собирал их, в продолжение многих лет, в громадную рукопись под заглавием Против еретиков так же усердно, как некоторые любители собирают чудовищные редкости. Отыскивал с жадностью новые, изобретал несуществующие, и, чем яростнее опровергал, тем более путался в них. Иногда с отчаянием молил у Бога простой веры, но Бог не давал ему простоты. В повседневной жизни был он жалок, доверчив и беспомощен, как дитя. Злым людям ничего не стоило обмануть Евандра: об его рассеянности ходило множество смешных рассказов.
По рассеянности пришел он и в это нелепое собрание, привлекаемый отчасти и надеждою узнать новую ересь. Теперь епископ Евандр все время с досадой морщился и заслонял ладонью слабые глаза от слишком яркого солнца и мрамора. Ему было не по себе; скорее хотелось назад, в полутемную келью, к своим книгам и рукописям. Ювентина не отпускал он от себя и, осмеивая различные ереси, предостерегал от соблазна.
Посередине залы проходил коренастый старик, с широкими скулами, с венцом седых пушистых волос, семидесятилетний епископ Пурпурий, африканец-донатист, возвращенный Юлианом из ссылки.
Ни Константину, ни Констанцию не удалось подавить ересь донатистов. Реки крови проливались из-за того, что пятьдесят лет назад, в Африке рукоположен был неправильно Донат вместо Цецилиана или, наоборот, Цецилиан вместо Доната, - этого хорошенько разобрать никто не мог; но донатисты и цецилиане избивали друг друга, и не предвиделось конца братоубийственной войне, возникшей даже не из-за двух мнений, а из-за двух имен.
Ювентин заметил, как, проходя мимо Пурпурия, один цецилианский епископ задел краем фелони одежду донатиста. Тот отшатнулся и, подняв брезгливо, двумя пальцами, так, чтобы все видели, несколько раз отряхнул в воздухе ткань, оскверненную прикосновением еретика. Евандр рассказал Ювентину, что когда случайно цецилианин заходит в церковь донатистов, они выгоняют его и потом тщательно соленой водой обмывают плиты, на которых он стоял.
За Пурпурием следовал по пятам, как пес, верный телохранитель, полудикий, огромного роста африканец, черный, страшный, с расплюснутым носом, толстыми губами, с дубиною в жилистых руках, дьякон Леона, принадлежавший к секте самоистязателей. Это были жители гетулийских селений [326]; их называли циркумцеллионами. Бегая с оружием в руках, предлагали они деньги встречным на больших дорогах и грозили: "Убейте нас, или мы вас убьем!" Циркумцеллионы резали, жгли себя, бросались в воду, во имя Христа; но не вешались, потому что Иуда Искариот повесился. Порой целые толпы их с пением псалмов кидались в пропасти; они утверждали, что самоубийство, во славу Божью, очищает душу от всех грехов. Народ чтил их, как мучеников. Перед смертью предавались наслаждениям - ели, пили, насиловали женщин. Многие не употребляли меча, потому что Христос запретил употреблять меч [327], зато огромными дубинами, со спокойною совестью, "по Писанию", избивали еретиков и язычников; проливая кровь, возглашали: "Господу хвала!" Этого священного крика мирные жители африканских городов и сел боялись больше, чем трубы врагов и рыканья львиного.
Донатисты считали циркумцеллионов своими воинами и стражами; а так как поселяне гетулийские плохо разумели церковные споры, то богословы-донатисты указывали им, кого именно следует избивать "по Писанию".
Евандр обратил внимание Ювентина на красивого юношу, с лицом неясным и невинным, как у молодой девушки: это был каинит.
"Благословенны, - проповедовали каиниты, - гордые, непокорившиеся братья наши: Каин, Хам, жители Содома и Гоморры - семья Верховной Софии, Сокровенной Мудрости! Придите к нам, все гонимые, все восставшие, все побежденные! Благословен Иуда! Он один из апостолов был причастен Высшему Знанию - Гнозису. Он предал Христа, дабы Христос умер и воскрес, потому что Иуда знал, что смерть Христа спасет мир. Посвященный в нашу мудрость должен преступить все пределы, на все дерзнуть, должен презреть вещество, поправ самый страх к нему, и, отдавшись всем грехам, всем наслаждениям плоти, достигнуть благодатного отвращения к плоти - последней чистоты духовной".
- Смотри, Ювентин, вот человек, который считает себя несравненно выше серафимов и архангелов, - указал Евандр на стройного молодого египтянина, стоявшего в стороне от всех, одетого по последней византийской моде, со множеством драгоценных перстней на холеных, белых руках, с лукавой улыбкой на тонких губах, подкрашенных, как у блудницы; это был Кассиодор-валентинианин.
- У православных, - утверждал Кассиодор, - есть душа как у прочих животных, но духа нет. Одни мы, посвященные в тайны Плэрона [328] и Гнозиса, достойны называться людьми; все остальные - свиньи и псы.
Кассиодор внушал ученикам своим:
- Вы должны знать всех, вас не должен знать никто. Перед непосвященными отрекайтесь от Гнозиса, молчите, презирайте доказательства, презирайте исповедание веры и мученичество. Любите безмолвие и тайну. Будьте неуловимы и невидимы для врагов, как силы бесплотные. Обыкновенным христианам нужны добрые дела для спасения. Тем, у кого есть высшее Знание Бога - Гнозис, добрых дел не нужно. Мы сыны света. Они сыны мрака. Мы уже не боимся греха, ибо знаем: телу - телесное, духу - духовное. Мы на такой высоте, что не можем пасть, как бы ни грешили: сердце наше остается чистым во грехе, как золото в грязи.
Подозрительный, косоглазый старичок, с лицом сладострастного фавна, адамит Продик, утверждал, будто бы учение его возрождает в людях первобытную невинность Адама: голые адамиты совершали таинства в церквах, жарко натопленных, как бани, называвшихся Эдемами; подобно прародителям до грехопадения, не стыдились они наготы своей, уверяя, что все мужчины и женщины отличаются у них высшим целомудрием; но чистота этих райских собраний была сомнительна.
На полу, рядом с адамитом Продиком, сидела бледная седовласая женщина, в епископском одеянии, с прекрасным суровым лицом, с веками, полузакрытыми от усталости, - пророчица монтанистов. Желтолицые, изнуренные скопцы благоговейно ухаживали за ней, смотрели на нее томными, влюбленными глазами и называли ее "небесною голубицею". Изнывая долгие годы от восторгов неосуществимой любви, проповедовали они, что род человеческий должен быть прекращен целомудренным воздержанием. На сожженных равнинах Фригии [329], близ разрушенного города Пепузы, сидели эти бескровные мечтатели, целыми толпами, неподвижно устремив глаза на черту горизонта, где должен был явиться Спаситель; в туманные вечера, над серой равниной, между тучами, в полосах раскаленного золота, видели славу Господню, Новый Сион, сходящий на землю; годы проходили за годами, и они умирали с надеждою, что Царствие Божие сойдет, наконец, на сожженные развалины Пепузы.
Иногда, приподымая усталые веки, устремляя мутные взоры вдаль, пророчица бормотала по-сирийски:
- Маран ата. Маран ата! - Господь идет. Господь идет!
И бледные скопцы наклонялись к ней, внимая.
Ювентин слушал объяснения Евандра и думал, что все это похоже на бред; сердце его сжималось от горькой жалости.
Наступила тишина. Взоры устремились по одному направлению. На другом конце атриума, на мраморное возвышение взошел кесарь Юлиан. Простая белая хламида древних философов облекала его; лицо было самоуверенно; он хотел придать ему выражение бесстрастное, но в глазах невольно вспыхивала искра злобного веселья.
- Старцы и учители! - обратился он к собранию. - За благо сочли мы оказывать подданным нашим, исповедующим учение Галилеянина Распятого, всевозможное снисхождение и милосердие: должно питать более сострадания, чем ненависти к заблуждающимся, увещаниями приводить к истине упрямых, а отнюдь не ударами, обидами и язвами телесными. Итак, желая восстановить мир всего мира, столь долго нарушаемый распрями церковными, призвал я вас, мудрецы галилейские. Под нашим покровительством и защитой вы явите, надеемся, пример тех высоких добродетелей, кои приличествуют вашему духовному сану, вашей вере и мудрости...
Он говорил заранее приготовленную речь, с плавными движениями, как опытный ритор перед народным собранием. Но в словах, полных благоволения, скрыты были ядовитые жала: между прочим, указал он на то, что еще не забыл о нелепых и унизительных распрях галилеян, которые произошли на знаменитом соборе Миланском, при Констанции; упомянул также с недоброй усмешкой о некоторых дерзких бунтовщиках, которые, жалея, что нельзя более преследовать, мучить и умерщвлять братьев по вере, возмущают народ глупыми баснями, подливают масло в огонь вражды и братоубийственною яростью наполняют мир: сии суть враги рода человеческого, виновники худшего из бедствий - безначалия. И кесарь кончил вдруг свою речь почти явною насмешкою.
- Братьев ваших, изгнанных соборами при Константине и Констанции, возвратили мы из ссылки, желая даровать свободу всем гражданам Римской империи. Живите в мире, галилеяне, по завету вашего Учителя. Для полного же прекращения раздоров поручаем вам, мудрейшие наставники, забыв всякую вражду и воссоединившись в братской любви, прийти к некоторому церковному соглашению, дабы уставить единое и общее для всех исповедание веры. С тем и призвали мы вас сюда, в наш дом, по примеру предшественников наших, Константина и Констанция; судите и решайте властью, данною вам от церкви. Мы же удаляемся, предоставив вам свободу и ожидая вашего решения.
Прежде чем в собрании кто-нибудь успел опомниться или возразить, Юлиан, окруженный друзьями-философами, вышел из атриума.
Все безмолвствовали; кто-то тяжко вздохнул; в тишине слышен был только радостный шелковый шелест голубиных крыльев в небе и плеск фонтана о мрамор.
Вдруг, на высоких плитах, служивших Кесарю трибуной, появился тот самый добродушный старик с провинциальною наружностью, с армянским говором, над которым все недавно смеялись; лицо его было красно; глаза горели. Речь императора оскорбила старого себастийского епископа. Пылая духовной ревностью, выступил Евстафий перед собранием.
- Отцы и братья! - воскликнул он, и в голосе его была такая сила, что никто уже не думал смеяться. - Разойдемся в мире. Кто призвал нас сюда для поругания и соблазна, тот не ведает ни церковных канонов, ни постановлений соборных, - ненавидит самое имя Христово. Не будем же веселить врагов наших, воздержимся от гневного слова. Заклинаю именем Бога Всевышнего, разойдемся, братья, в безмолвии!
Он говорил громким голосом, подняв глаза к хорам, защищенным от солнца алыми завесами: там, в глубине, между колоннами, появился император со своими друзьями-философами. Шепот удивления и ужаса послышался в толпе. Юлиан смотрел прямо в лицо Евстафию. Старик выдержал взор его и не потупился. Император побледнел.
В то же мгновение донатист Пурпурий грубо оттолкнул епископа и занял его место на трибуне.
- Не слушайте! - закричал Пурпурий. - Не расходитесь, да не преступите воли кесаревой. Цецилиане злобствуют за то, что он, избавитель наш...
- Нет, братья!.. - порывался Евстафий с мольбою.
- Не братья мы вам, - отыдите, окаянные! Мы - чистая пшеница Божья, вы - сухая солома, назначенная Господом в огонь!
И, указывая на императора-богоотступника, продолжал Пурпурий торжественным певучим голосом, как будто возглашая ему славословие церковное:
- Слава, слава преблагому, премудрому Августу! На аспида и василиска наступиши и попреши льва и змия, яко ангелам своим заповесть ранити тя во всех путях твоих [330]. Слава!
Собрание заволновалось; одни утверждали, что должно последовать совету Евстафия и разойтись, другие требовали слова, не желая потерять единственного в жизни случая высказать свои мысли перед каким бы то ни было собранием. Лица разгорались, голоса становились оглушительными.
- Пусть заглянет теперь в церкви наши кто-нибудь из цецилианских епископов, - торжествовал Пурпурий, - возложим мы ему руки на голову, но не для того, чтобы избрать пастырем, а чтобы раздробить череп!
Многие совсем забыли цель собрания, вступая в тонкие богословские споры; зазывали к себе, отбивали друг у друга слушателей, старались обольстить неопытных.
Базилидианин [331] Трифон, приехавший из Египта, окруженный толпою любопытных, показывал амулет из прозрачного хризолита с таинственной надписью: Абракса [332].
- Тот, кто разумеет слово "Абракса", - соблазнял Трифон, - получит высшую свободу, сделается бессмертным и, вкушая от всех сладостей греха, будет безгрешен. "Абракса" выражает буквами число горных небес - 365. Над тремястами шестьюдесятью пятью сферами, над иерархиями эонов, ангелов и архангелов, есть некий Мрак Безыменный, прекраснее всякого света, неподвижный, нерождаемый...
- Мрак безыменный в скудоумной голове твоей! - крикнул арианский епископ, сжимая кулаки и подступая к Трифону.
Гностик тотчас умолк, сложив губы в презрительную усмешку, полузакрыв глаза и подняв указательный палец:
- Премудрость! Премудрость! - произнес он чуть слышно и отошел, точно выскользнул из рук арианина.
Пророчица Пепузская, поддерживаемая влюбленными скопцами, поднявшись во весь рост, страшная, бледная, с растрепанными волосами, с мутными, полоумными взорами, вдохновенно завывала, ничего не видя и не слыша:
- Маран ата! Маран ата! - Господь идет! Господь идет!
Ученики отрока Епифания, не то языческого полубога, не то христианского мученика, обоготворяемого в молельнях Кефалонии, возглашали:
- Братство и равенство! Других законов нет. Разрушайте, разрушайте все! Да будут общими у людей имущество и жены, как трава, как вода, как воздух и солнце!
Офиты, змеепоклонники, подымали медный крест, обвитый прирученной нильскою змейкою:
- Мудрость Змия, - говорили они, - дает людям знание добра и зла. Вот - Спаситель, Офиоморфос - Змеевидный. Не бойтесь, - послушайте его: он не солгал; вкусите от плода запретного - и станете, как боги!
С проворной ловкостью фокусника, высоко подымая прозрачную стеклянную чашу, наполненную водой, маркозианин, надушенный и подвитой щеголь, соблазнитель женщин, приглашал любопытных.
- Смотрите, смотрите! Чудо! Вода закипит и сделается кровью.
Коларбазиане быстро считали по пальцам и доказывали, что все пифагорейские числа, все тайны неба и земли, заключаются в буквах греческого алфавита:
- Альфа, Омега, начало и конец. А между ними - Троица, - бета, гамма, дельта, - Сын, Отец, Дух. Видите, как просто.
Фабиониты [333], карпократиане-обжоры, барбелониты-развратники проповедовали такие мерзости, что благочестивые люди только отплевывались и затыкали уши. Многие действовали на своих слушателей тою непонятною притягательною силою, которою обладает над умами людей чудовищное и безумное.
Каждый был убежден в своей правоте. И все были против всех. Даже ничтожная церковь, затерянная в отдаленнейших пустынях Африки, - рогациане, и те уверяли, будто бы Христос, придя на землю, найдет истинное, понимание Евангелия только у них, в нескольких селениях Мавритании Кесарийской, - и более нигде в мире.
Евандр Никомедийский, забыв Ювентина, едва успевал записывать в свои восковые дощечки новые незамеченные ереси, увлекаясь, как собиратель редкостей.
А между тем, с верхней мраморной галереи, глазами, полными жадной и утоленной ненависти, смотрел вниз на этих обезумевших людей молодой император, окруженный мудрецами в древних белых одеждах. Здесь были все друзья его: пифагореец Прокл, Нимфидиан, Евгений Приск, Эдезий, престарелый учитель Ямвлик Божественный, благообразный Гэкеболий, архиерей Диндимены; они не смеялись, не шутили и сохраняли совершенное спокойствие, как пристойно мудрецам; лишь изредка на строго сжатых губах выступала улыбка тихой жалости. Это был пир эллинской мудрости. Они смотрели вниз на собор, как смотрят боги на враждующих людей, любители цирка - на арену, где звери пожирают друг друга. В тени пурпурных завес им было свежо и отрадно.
А внизу галилеяне, обливаясь потом, анафематствовали и проповедовали.
Среди смятения, юный женоподобный каинит, с прекрасным, нежным лицом, с печальными, детски-ясными глазами, успел вскочить на трибуну и воскликнуть таким вдохновенным голосом, что все обернулись и онемели:
- Благословенны непокорившиеся Богу! Благословенны Каин, Хам и Иуда, жители Содома и Гоморры! Благословен отец их, Ангел Бездны и Мрака!
Неистовый африканец Пурпурий, которому уже целый час не давали сказать слова, желая облегчить свое сердце, ринулся на каинита и поднял волосатую жилистую руку, чтобы "заградить уста нечестивому". Его удержали, стараясь образумить:
- Отче, непристойно!
- Пустите! Пустите! - кричал Пурпурий, вырываясь из рук державших его. - Не потерплю сей мерзости! Вот же тебе, Каиново отродье!
И донатист плюнул в лицо каиниту.
Все смешалось. Началась бы драка, если бы не прибежали копьеносцы. Разнимая христиан, римские воины увещевали их:
- Тише, тише! Во дворце не место. Или мало вам церквей, чтобы драться?
Пурпурия подняли на руки и хотели увлечь. Он вопил:
- Леона! Дьякон Леона!
Телохранитель растолкал воинов, двух повалил на Землю, освободил Пурпурия, и в воздухе, над головами ересиархов, закрутилась и засвистела страшная дубина циркумцеллиона.
- Господу хвала! - ревел африканец, избирая жертву глазами.
Вдруг, в ослабевших руках его, беспомощно опустилась дубина. Все окаменели. В тишине раздался пронзительный крик одного из полоумных скопцов пророчицы Пепузской. Он упал на колени и, с лицом, искаженным ужасом, указывал на трибуну:
- Дьявол, дьявол, дьявол!
На мраморном возвышении, над толпой галилеян, скрестив руки на груди, спокойно и величественно, в древней белой одежде философа, стоял император Юлиан; глаза его горели грозным веселием. Многим в эту минуту казался он подобным дьяволу.
- Вот как исполняете вы закон любви, галилеяне! - произнес он среди собрания, пораженного ужасом. - Вижу теперь, что значит ваша любовь. Воистину, хищные звери милосерднее, чем вы, братолюбцы. Скажу словами вашего Учителя: "Горе вам, законники, что взяли вы ключ разумения: сами не вошли и входящим воспрепятствовали. Горе вам, книжники и фарисеи!" [334]
Насладившись их томительным молчанием, прибавил он спокойно и медленно:
- Ежели не умеете вы сами управлять собою - то вот я говорю вам, остерегая от худших зол: слушайтесь меня, галилеяне, и покоряйтесь!
VII
Когда Юлиан спускался из Константинова атриума по ступеням широкой лестницы, направляясь для жертвоприношения в маленький, находившийся по соседству с дворцом, храм богини Счастья, Тихо подошел к нему седовласый, сгорбленный халкедонский епископ, Марис. Глаза у Мариса вытекли от старости; мальчик-поводырь вел слепца за руку.
Лестница выходила на площадь Августейон; внизу собралась толпа. Властным движением руки остановив императора, заговорил епископ старческим голосом, твердым и ясным:
- Внимайте, народы, племена, языки, люди всякого возраста, все, сколько есть теперь и сколько будет на Земле! Внимайте мне. Высшие Силы, ангелы, которыми скоро совершено будет истребление мучителя! Не царь Амморейский низложится, не Ог, царь Васанский [335], но Змий, Отступник, Великий Ум, мятежный Ассириянин, общий враг и противник, на земле творивший много неистовств, и в высоту говоривший. Слыши небо и внуши земле! И ты внимай пророчеству моему, кесарь, ибо