. на попятный двор! все так,
знаю я!
- Пусть бы кончилась ее любовь, - сказал Александр, - но зачем она
кончилась так?..
- Не все ли равно? ведь тебя любили, ты наслаждался - и довольно!
- Отдалась другому! - говорил Александр, бледнея.
- А ты бы хотел, чтоб она любила тихонько другого, а тебя продолжала
уверять в любви? Ну, ты сам реши, что ей делать, виновата ли она?
- О, я отмщу ей! - сказал Александр.
- Ты неблагодарен, - продолжал Петр Иваныч, - это дурно! Что бы женщина
ни сделала с тобой, изменила, охладела, поступила, как говорят в стихах,
коварно, - вини природу, предавайся, пожалуй, по этому случаю философским
размышлениям, брани мир, жизнь, что хочешь, но никогда не посягай на
личность женщины ни словом, ни делом. Оружие против женщины - снисхождение,
наконец самое жестокое - забвение! только это и позволяется порядочному
человеку. Вспомни,, что полтора года ты вешался всем на шею от радости, не
знал куда деваться от счастья! полтора года беспрерывных удовольствий! воля
твоя - ты неблагодарен!
- Ах, дядюшка, для меня не было ничего на земле святее любви: без нее
жизнь не жизнь...
- А! - с досадой перебил Петр Иваныч, - тошно слушать такой вздор!
- Я боготворил бы Наденьку, - продолжал Александр, - и не позавидовал
бы никакому счастью в мире; с Наденькой мечтал я провести всю жизнь - и что
же? где эта благородная, колоссальная страсть, о которой я мечтал? она
разыгралась в какую-то глупую, пигмеевскую комедию вздохов, сцен, ревности,
лжи, притворства, - боже! боже!
- Зачем же ты воображал, чего не бывает? Не я ли твердил тебе, что ты
до сих пор хотел жить такой жизнию, какой нет? У человека, по-твоему, только
и дела, чтоб быть любовником, мужем, отцом... а о другом ни о чем и знать не
хочешь. Человек, сверх того, еще и гражданин, имеет какое-нибудь звание,
занятие - писатель, что ли, помещик, солдат, чиновник, заводчик... А у тебя
все это заслоняет любовь да дружба... что за Аркадия! Начитался романов,
наслушался своей тетушки там, в глуши, и приехал с этими понятиями сюда.
Выдумал еще - благородную страсть,
- Да, благородную!
- Полно, пожалуйста! разве есть благородные страсти!
- Как?
- Да так. Ведь страсть значит, когда чувство, влечение, привязанность
или что-нибудь такое - достигло до той степени, где уж перестает действовать
рассудок? Ну, что ж тут благородного? я не понимаю; одно сумасшествие - это
не по-человечески. Да и зачем ты берешь одну только сторону медали? я говорю
про любовь - ты возьми и другую и увидишь, что любовь не дурная вещь.
Вспомни-ка счастливые минуты: ты мне уши прожужжал...
- О, не напоминайте, не напоминайте! - говорил Александр, махая рукой,
- вам хорошо так рассуждать, потому что вы уверены в любимой вами женщине; я
бы желал посмотреть, что бы вы сделали на моем месте?..
- Что бы сделал?.. поехал бы рассеяться... на завод. Не хочешь ли
завтра?
- Нет, мы с вами никогда не сойдемся, - печально произнес Александр, -
ваш взгляд на жизнь не успокоивает, а отталкивает меня от нее. Мне грустно,
на душу веет холод. До сих пор любовь спасала меня от этого холода; ее нет -
и в сердце теперь тоска; мне страшно, скучно...
- Займись делом.
- Все это правда, дядюшка: вы и подобные вам могут рассуждать так. Вы
от природы человек холодный... с душой, неспособной к волнениям...
- А ты воображаешь, что ты с могучей душой? Вчера от радости был на
седьмом небе, а чуть немного того... так и не умеешь перенести горя.
- Пар, пар! - слабо, едва защищаясь, говорил Александр, - вы мыслите,
чувствуете и говорите точно как паровоз катится по рельсам: ровно, гладко,
покойно.
- Надеюсь, это не дурно: лучше, чем выскочить из колеи, бухнуть в ров,
как ты теперь, и не уметь встать на ноги. Пар! пар! да пар-то, вот видишь,
делает человеку честь. В этой выдумке присутствует начало, которое нас с
тобой делает людьми, а умереть с горя может и животное. Были примеры, что
собаки умирали на могиле господ своих или задыхались от радости после долгой
разлуку. Что ж это за заслуга? А ты думал, ты особое существо, высшего
разряда, необыкновенный человек...
Петр Иваныч взглянул на племянника и вдруг остановился.
- Что это? ты никак плачешь? - спросил он, и лицо его потемнело, то
есть он покраснел.
Александр молчал. Последние доказательства совсем сбили его с ног.
Возражать было нечего, но он находился под влиянием господствовавшего в нем
чувства. Он вспомнил об утраченном счастье, о том, что теперь другой... И
слезы градом потекли по щекам его.
- Ай, ай, ай! стыдись! - сказал Петр Иваныч, - и ты мужчина! плачь,
ради бога, не при мне!
- Дядюшка! вспомните о летах вашей молодости, - всхлипывая, говорил
Александр, - ужели вы покойно и равнодушно могли бы перенести самое горькое
оскорбление, какое только судьба посылает человеку? Жить полтора года такою
полною жизнию и вдруг - нет ничего! пустота... После этой искренности
хитрость, скрытность, холодность - ко мне! Боже! есть ли еще мука сильнее?
Легко сказать про другого "изменили", а испытать?.. Как она переменилась!
как стала наряжаться для графа! Бывало, приеду, она бледнеет, едва может
говорить... лжет... о нет...
Тут слезы хлынули сильнее.
- Если б мне осталось утешение, - продолжал он, - что я потерял ее по
обстоятельствам, если б неволя принудила ее... пусть бы даже умерла - и
тогда легче было бы перенести... а то нет, нет... другой! это ужасно,
невыносимо! И нет средств вырвать ее у похитителя: вы обезоружили меня...
что мне делать? научите же! Мне душно, больно... тоска, мука! я умру...
застрелюсь...
Он облокотился на стол, закрыл голову руками и громко зарыдал.
Петр Иваныч растерялся. Он прошелся раза два по комнате, потом
остановился против Александра и почесал голову, не зная, что начать.
- Выпей вина, Александр, - сказал Петр Иваныч, сколько мог понежнее, -
может быть - того...
Александр - ничего, только плечи и голова его судорожно подергивались;
он все рыдал. Петр Иваныч нахмурился, махнул рукой и вышел из комнаты.
- Что мне делать с Александром? - сказал он жене. - Он там у меня
разревелся и меня выгнал; я совсем измучился с ним.
- А ты так его и оставил? - спросила она, - бедный! Пусти меня, я пойду
к нему.
- Да ничего не сделаешь: это уж такая натура. Весь в тетку: та такая же
плакса. Я уж немало убеждал его.
- Только убеждал?
- И убедил: он согласился со мной.
- О, я не сомневаюсь: ты очень умен и... хитер! - прибавила она.
- Слава богу, если так: тут, кажется, все, что нужно.
- Кажется, все, а он плачет.
- Я не виноват, я сделал все, чтоб утешить его.
- Что ж ты сделал?
- Мало ли? И говорил битый час... даже в горле пересохло... всю теорию
любви точно на ладони так и выложил, и денег предлагал... и ужином - и вином
старался...
- А он все плачет?
- Так и ревет! под конец еще пуще.
- Удивительно! Пусти меня: я попробую, а ты пока обдумай свою новую
методу...
- Что, что?
Но она, как тень, скользнула из комнаты.
Александр все еще сидел, опершись головой на руки. Кто-то дотронулся до
его плеча. Он поднял голову: перед ним молодая, прекрасная женщина, в
пеньюаре, в чепчике a la Finoise [Финский (франц.)].
- Ma tante! [Тетушка (франц.)] - сказал он.
Она села подле него, поглядела на него пристально, как только умеют
глядеть иногда женщины, потом тихо отерла ему платком глаза и поцеловала в
лоб, а он прильнул губами к ее руке. Долго говорили они.
Через час он вышел задумчив, но с улыбкой, и уснул в первый раз покойно
после многих бессонных ночей. Она воротилась в спальню с заплаканными
глазами. Петр Иваныч давным-давно храпел.
Прошло с год после описанных в последней главе первой части сцен и
происшествий.
Александр мало-помалу перешел от мрачного отчаянья к холодному унынию.
Он уже не гремел проклятиями, с присовокуплением скрежета зубов, против
графа и Наденьки, а клеймил их глубоким презрением,
Лизавета Александровна утешала его со всею нежностью друга и сестры. Он
поддавался охотно этой милой опеке. Все такие натуры, какова была его, любят
отдавать свою волю в распоряжение другого. Для них нянька - необходимость.
Наконец страсть выдохлась в нем, истинная печаль прошла, но ему жаль
было расстаться с нею; он насильственно продолжил ее, или, лучше сказать,
создал себе искусственною грусть, играл, красовался ею и утопал в ней.
Ему как-то нравилось играть роль страдальца. Он быт тих, важен,
туманен, как человек, выдержавший, по его словам, удар судьбы, - говорил о
высоких страданиях, о святых, возвышенных чувствах, смятых и втоптанных в
грязь - "и кем? - прибавлял он, - девчонкой, кокеткой и презренным
развратником, мишурным львом. Неужели судьба послала меня в мир для того,
чтоб все, что было во мне высокого, принести в жертву ничтожеству?"
Ни мужчина мужчине, ни женщина женщине не простили бы этого притворства
и сейчас свели бы друг друга с ходулей. Но чего не прощают молодые люди
разных полов друг другу?
Лизавета Александровна слушала снисходительно его иеремиады и утешала
как могла. Ей это было вовсе не противно, может быть и потому, что в
племяннике она все-таки находила сочувствие собственному сердцу, слышала, в
его жалобах на любовь, голос не чуждых и ей страданий.
Она жадно прислушивалась к стонам его сердца и отвечала на них
неприметными вздохами и никем не видимыми слезами. Она, даже и на притворные
и приторные излияния тоски племянника, находила утешительные слова в таком
же тоне и духе; но Александр и слушать не хотел.
- О, не говорите мне, ma tante, - возражал он, - я не хочу позорить
святого имени любви, называя так наши отношения с этой...
Тут он делал презрительную гримасу и готов был, как Петр Иваныч,
спросить: как ее?
- Впрочем, - прибавлял он еще с большим презрением, - ей простительно:
я слишком был выше и ее, и графа, и всей этой жалкой и мелкой сферы;
немудрено, что я остался неразгаданным ей.
И после этих слов он еще долго сохранял презрительную мину.
- Дядюшка твердит, что я должен быть благодарен Наденьке, - продолжал
он, - за что? чем ознаменована эта любовь? все пошлости, все общие места.
Было ли какое-нибудь явление, которое бы выходило из обыкновенного круга
ежедневных дрязгов? Видно ли было в этой любви сколько-нибудь героизма и
самоотвержения? Нет, она все почти делала с ведома матери! отступила ли для
меня хоть раз от условий света, от долга? - никогда! И это любовь!!! Девушка
- и не умела влить поэзии в это чувство!
- Какой же любви потребовали бы вы от женщины? - спросила Лизавета
Александровна.
- Какой? - отвечал Александр, - я бы потребовал от нее первенства в ее
сердце. Любимая женщина не должна замечать, видеть других мужчин, кроме
меня; все они должны казаться ей невыносимы. Я один выше, прекраснее, - тут
он выпрямился, - лучше, благороднее всех. Каждый миг, прожитый не со мной,
для нее потерянный миг. В моих глазах, в моих разговорах должна она
почерпать блаженство и не знать другого...
Лизавета Александровна старалась скрыть улыбку. Александр не замечал.
- Для меня, - продолжал он с блистающими глазами, - она должна
жертвовать всем: презренными выгодами, расчетами, свергнуть с себя
деспотическое иго матери, мужа, бежать, если нужно, на край света, сносить
энергически все лишения, наконец презреть самую смерть - вот любовь! а
эта...
- А вы чем бы вознаградили за эту любовь? - спросила тетка.
- Я? О! - начал Александр, возводя взоры к небу, - я бы посвятил всю
жизнь ей, я бы лежал у ног ее. Смотреть ей в глаза было бы высшим счастьем.
Каждое слово ее было бы мне законом. Я бы пел ее красоту, нашу любовь,
природу:
С ней обрели б уста мои
Язык Петрарки и любви...
{С ней обрели б уста мои... - у Пушкина: "С ней обретут уста
мои..." ("Евгений Онегин", гл. 1, строфа XLIX).}
Но разве я не доказал Наденьке, как я могу любить?
- Так вы совсем не верите в чувство, когда оно не выказывается так, как
вы хотите? Сильное чувство прячется...
- Не хотите ли вы уверить меня, ma tante, что такое чувство, как
дядюшкино, например, прячется?
Лизавета Александровна вдруг покраснела. Она не могла внутренно не
согласиться с племянником, что чувство без всякого проявления как-то
подозрительно, что, может быть, его и нет, что если б было, оно бы
прорвалось наружу, что, кроме самой любви, обстановка ее заключает в себе
неизъяснимую прелесть.
Тут она мысленно пробежала весь период своей замужней жизни и глубоко
задумалась. Нескромный намек племянника пошевелил в ее сердце тайну, которую
она прятала так глубоко, и навел ее на вопрос: счастлива ли она?
Жаловаться она не имела права: все наружные условия счастья, за которым
гоняется толпа, исполнялись над нею, как по заданной программе. Довольство,
даже роскошь в настоящем, обеспеченность в будущем - все избавляло ее от
мелких, горьких забот, которые сосут сердце и сушат грудь множества
бедняков.
Муж ее неутомимо трудился и все еще трудится. Но что было главною целью
его трудов? Трудился ли он для общей человеческой цели, исполняя заданный
ему судьбою урок, или только для мелочных причин, чтобы приобресть между
людьми чиновное и денежное значение, для того ли, наконец, чтобы его не
гнули в дугу нужда, обстоятельства? Бог его знает. О высоких целях он
разговаривать не любил, называя это бредом, а говорил сухо и просто, что
надо дело делать.
Лизавета Александровна вынесла только то грустное заключение, что не
она и не любовь к ней были единственною целью его рвения и усилий. Он
трудился и до женитьбы, еще не зная своей жены. О любви он ей никогда не
говорил и у ней не спрашивал; на ее вопросы об этом отделывался шуткой,
остротой или дремотой. Вскоре после знакомства с ней он заговорил о свадьбе,
как будто давая знать, что любовь тут сама собою разумеется и что о ней
толковать много нечего.
Он был враг всяких эффектов - это бы хорошо; но он не любил и искренних
проявлений сердца, не верил этой потребности и в других. Между тем он одним
взглядом, одним словом мог бы создать в ней глубокую страсть к себе; но он
молчит, он не хочет. Это даже не льстит его самолюбию.
Она пробовала возбудить в нем ревность, думая, что тогда любовь
непременно выскажется... Ничего не бывало. Чуть он заметит, что она отличает
в обществе какого-нибудь молодого человека, он спешит пригласить его к себе,
обласкает, сам не нахвалится его достоинствами н не боится оставлять его
наедине с женой.
Лизавета Александровна иногда обманывала себя, мечтая, что, может быть,
Петр Иваныч действует стратегически; что не в том ли состоит его
таинственная метода, чтоб, поддерживая в ней всегда сомнение, тем
поддерживать и самую любовь. Но при первом отзыве мужа о любви она тотчас же
разочаровывалась.
Если б он еще был груб, неотесан, бездушен, тяжелоумен, один из тех
мужей, которым имя легион, которых так безгрешно, так нужно, так отрадно
обманывать, для их и своего счастья, которые, кажется, для того и созданы,
чтоб женщина искала вокруг себя и любила диаметрально противоположное им, -
тогда другое дело: она, может быть, поступила бы, как поступает большая
часть жен в таком случае. Но Петр Иваныч был человек с умом и тактом, не
часто встречающимися. Он был тонок, проницателен, ловок. Он понимал все
тревоги сердца, все душевные бури, но понимал - и только. Весь кодекс
сердечных дел был у него в голове, но не в сердце. В его суждениях об этом
видно было, что он говорит как бы слышанное и затверженное, но отнюдь не
прочувствованное. Он рассуждал о страстях верно, но не признавал над собой
их власти, даже смеялся над ними, считая их ошибками, уродливыми
отступлениями от действительности, чем-то вроде болезней, для которых со
временем явится своя медицина.
Лизавета Александровна чувствовала его умственное превосходство над
всем окружающим и терзалась этим. "Если б он не был так умен, - думала она,
- я была бы спасена..." Он поклоняется положительным целям - это ясно, и
требует, чтоб и жена жила не мечтательною жизнию.
"Но, боже мой! - думала Лизавета Александровна, - ужели он женился
только для того, чтоб иметь хозяйку, чтоб придать своей холостой квартире
полноту и достоинство семейного дома, чтоб иметь больше веса в обществе?
Хозяйка, жена - в самом прозаическом смысле этих слов! Да разве он не
постигает, со всем своим умом, что и в положительных целях женщины
присутствует непременно любовь?.. Семейные обязанности - вот ее заботы: но
разве можно исполнять их без любви? Няньки, кормилицы, и те творят себе
кумира из ребенка, за которым ходят; а жена, а мать! О, пусть я купила бы
себе чувство муками, пусть бы перенесла все страдания, какие неразлучны с
страстью, но лишь бы жить полною жизнию, лишь бы чувствовать свое
существование, а не прозябать!.."
Она взглянула на роскошную мебель и на все игрушки и дорогие безделки
своего будуара - и весь этот комфорт, которым у других заботливая рука
любящего человека окружает любимую женщину, показался ей холодною насмешкой
над истинным счастьем. Она была свидетельницею двух страшных крайностей - в
племяннике и муже. Один восторжен до сумасбродства, другой - ледян до
ожесточения.
"Как мало понимают оба они, да и большая часть мужчин, истинное
чувство! и как я понимаю его! - думала она, - а что пользы? зачем? О, если
б..."
Она закрыла глаза и пробыла так несколько минут, потом открыла их,
оглянулась вокруг, тяжело вздохнула и тотчас приняла обыкновенный, покойный
вид. Бедняжка! Никто не знал об этом, никто не видел этого. Ей бы вменили в
преступление эти невидимые, неосязаемые, безыменные страдания, без ран, без
крови, прикрытые не лохмотьями, а бархатом. Но она с героическим
самоотвержением таила свою грусть, да еще находила довольно сил, чтоб
утешать других.
Скоро Александр перестал говорить и о высоких страданиях и о непонятой
и неоцененной любви. Он перешел к более общей теме. Он жаловался на скуку
жизни, пустоту души, на томительную тоску.
Я пережил свои страданья,
Я разлюбил свои мечты...-
твердил он беспрестанно.
{Я пережил свои страданья... - у Пушкина: "Я пережил свои
желанья..." (1821).}
- И теперь меня преследует черный демон. Он, mа tante, всюду со мной: и
ночью, и за дружеской беседой, за чашей пиршества, и в минуту глубокой думы!
Так прошло несколько недель. Кажется, вот еще бы недели две, так чудак
и успокоился бы совсем и, может быть, сделался бы совсем порядочным, то есть
простым и обыкновенным человеком, как все. Так нет! Особенность его странной
натуры находила везде случай проявиться.
Однажды он пришел к тетке в припадке какого-то злобного расположения
духа на весь род людской. Что слово, то колкость, что суждение, то
эпиграмма, направленная и на тех, кого бы нужно уважать. Пощады не было
никому. Досталось и ей, и Петру Иванычу. Лизавета Александровна стала
допытываться причины.
- Вы хотите знать, - начал он тихо, торжественно, - что меня теперь
волнует, бесит*? Слушайте же: вы знаете, я имел друга, которого не видал
несколько лет, но для которого у меня всегда оставался уголок в сердце.
Дядюшка, в начале моего приезда сюда, принудил меня написать к нему странное
письмо, в котором заключались его любимые правила и образ мыслей; но я то
изорвал и послал другое, стало быть, меняться моему приятелю было не от
чего. После этого письма наша переписка прекратилась, и я потерял своего
приятеля из виду. Что же случилось? Дня три назад иду по Невскому проспекту
и вдруг вижу его. Я остолбенел, по мне побежали искры, в глазах явились
слезы. Я протянул ему руки и не мог от радости сказать ни слова: дух
захватило. Он взял одну руку и пожал. "Здравствуй, Адуев!" - сказал он таким
голосом, как будто мы вчера только с ним расстались. "Давно ли ты здесь?"
Удивился, что мы до сих пор не встретились, слегка спросил, что я делаю, где
служу, долгом счел уведомить, что он имеет прекрасное место, доволен и
службой, и начальниками, и товарищами, и... всеми людьми, и своей
судьбой... потом сказал, что ему некогда, что он торопится на званый обед -
слышите, ma tante? при свидании, после долгой разлуки, с другом, он не мог
отложить обеда...
{...что меня теперь волнует, бесит? - у Грибоедова: "Но что теперь
во мне кипит, волнует, бесит ("Горе от ума", действие третье,
явление 1).}
- Но, может быть, его стали бы ждать, - заметила тетка, - приличия не
позволили...
- Приличия и дружба? и вы, ma tante! да это еще что: я вам скажу лучше.
Он сунул мне в руку адрес, сказал, что вечером на другой день ожидает меня к
себе - и исчез. Долго я смотрел ему вслед и все не мог притти в себя. Это
товарищ детства, это друг юности! хорош! Но потом подумал, что, может быть,
он все отложил до вечера и тогда посвятит время искренней, задушевной
беседе. "Так и быть, думаю, пойду". Являюсь. У него было человек десять
приятелей. Он протянул мне руку ласковее, нежели накануне - это правда, но
зато, не говоря ни слова, тотчас же предложил сесть за карты. Я сказал, что
не играю, и уселся один на диване, полагая, что он бросит карты и придет ко
мне. "Не играешь? - сказал он с удивлением, - что же ты делаешь?" Хорош
вопрос! Вот я жду час, два, он не подходит ко мне; я выхожу из терпения. Он
предлагал мне то сигару, то трубку, жалел, что я не играю, что мне скучно,
старался занять меня - чем, как вы думаете? - беспрестанно обращался ко мне
и рассказывал всякий свой удачный и неудачный выход. Я, наконец, не
вытерпел, подошел к нему и спросил, намерен ли он уделить мне сколько-нибудь
времени в этот вечер? А сердце у меня так и кипело, голос дрожал. Эго его,
кажется, удивило. Он посмотрел на меня странно. "Хорошо, говорит, вот дай
докончить пульку". Как только он сказал мне это, я схватил шляпу и хотел
уйти, но он заметил и остановил меня. "Пулька кончается, - сказал он, -
сейчас будем ужинать". Наконец кончили. Он сел подле меня и зевнул: тем и
началась наша дружеская беседа. "Ты мне что-то хотел сказать?" - спросил он.
Это было сказано таким монотонным и бесчувственным голосом, что я, ничего не
говоря, только посмотрел на него с грустной улыбкой. Тут он вдруг будто ожил
и засыпал меня вопросами: "Что с тобой? да не нуждаешься ли в чем? да не
могу ли я быть тебе полезным по службе?.." и т. п. Я покачал головой и
сказал ему, что я хотел говорить с ним не о службе, не о материальных
выгодах, а о том, что ближе к сердцу: о золотых днях детства, об играх, о
проказах... Он, представьте! даже не дал мне договорить. "Ты еще все,
говорит, такой же мечтатель!" - потом вдруг переменил разговор, как будто
считая его пустяками, и начал серьезно расспрашивать меня о моих делах, о
надеждах на будущее, о карьере, как дядюшка. Я удивился, не верил, чтоб в
человеке могло до такой степени огрубеть сердце. Я хотел испытать в
последний раз, привязался к вопросу его о моих делах и начал рассказывать о
том, как поступили со мной. "Ты выслушай, что сделали со мной люди..." -
начал было я. "А что? - вдруг перебил он с испугом, - верно, обокрали?" Он
думал, что я говорю про лакеев; другого горя он не знает, как дядюшка: до
чего может окаменеть человек! "Да, - сказал я, - люди обокрали мою душу..."
Тут я заговорил о моей любви, о мучениях, о душевной пустоте... я начал было
увлекаться и думал, что повесть моих страданий растопит ледяную кору, что
еще в глазах его не высохли слезы... Как вдруг он - разразился хохотом!
смотрю, в руках у него платок: он во время моего рассказа все крепился,
наконец не выдержал... Я в ужасе остановился.
- Полно, полно, - сказал он, - лучше выпей-ка водки, да станем ужинать.
Человек! водки. Пойдем, пойдем, ха, ха, ха!.. есть славный... рост... ха,
ха, ха!.. ростбиф...
- Он взял было меня под руку, но я вырвался и бежал от этого
чудовища... Вот каковы люди, та tante! - заключил Александр, потом махнул
рукой и ушел.
Лизавете Александровне стало жаль Александра; жаль его пылкого, но
ложно направленного сердца. Она увидела, что при другом воспитании и
правильном взгляде на жизнь он был бы счастлив сам и мог бы осчастливить
кого-нибудь еще; а теперь он жертва собственной слепоты и самых мучительных
заблуждений сердца. Он сам делает из жизни пытку. Как указать настоящий путь
его сердцу? Где этот спасительный компас? Она чувствовала, что только
нежная, дружеская рука могла ухаживать за этим цветком.
Ей удалось уже раз укротить беспокойные порывы в сердце племянника, но
то было в деле любви. Там она знала, как обойтись с оскорбленным сердцем.
Она, как искусная дипломатка, первая осыпала укоризнами Наденьку, выставила
ее поступок в самом черном виде, опошлила ее в глазах Александра и успела
доказать ему, что она недостойна его любви. Этим она вырвала из сердца
Александра мучительную боль, заменив ее покойным, хотя не совсем
справедливым чувством - презрением. Петр Иваныч, напротив, старался
оправдать Наденьку и этим не только не успокоил, но еще растравил его муку,
заставил думать, что ему предпочтен достойнейший.
Но в дружбе другое дело. Лизавета Александровна видела, что друг
Александра был виноват в его глазах и прав в глазах толпы. Прошу
растолковать это Александру! Она не решилась на этот подвиг сама и прибегла
к мужу, полагая, не без основания, что у него за доводами против дружбы дело
не станет.
- Петр Иваныч! - сказала она однажды ему ласково, - я к тебе с
просьбой.
- Что такое?
- Угадай.
- Говори: ты знаешь, на твои просьбы отказа нет. Верно, о петергофской
даче: ведь теперь еще рано...
- Нет! - сказала Лизавета Александровна.
- Что же? ты говорила, что боишься наших лошадей: хотела посмирнее...
- Нет!
- Ну, о новой мебели?.. Она покачала головой.
- Воля твоя, не знаю, - сказал Петр Иваныч, - вот возьми лучше
ломбардный билет и распорядись, как тебе нужно; это вчерашний выигрыш...
Он достал было бумажник.
- Нет, не беспокойся, спрячь деньги назад, - сказала Лизавета
Александровна, - это дело не будет стоить тебе ни копейки.
- Не брать денег, когда дают! - сказал Петр Иваныч, пряча бумажник, -
это непостижимо! Что же нужно?
- Нужно только немного доброй воли...
- Сколько хочешь.
- Вот видишь: третьего дня был у меня Александр...
- Ох, чувствую недоброе! - перебил Петр Иваныч, - ну?
- Он такой мрачный, - продолжала Лизавета Александровна, - я боюсь,
чтоб все это не довело его до чего-нибудь...
- Да что с ним еще? Опять изменили в любви, что ли?
- Нет, в дружбе.
- В дружбе! час от часу не легче! Как же в дружбе? это любопытно:
расскажи, пожалуйста.
- А вот как.
Тут Лизавета Александровна рассказала ему все, что слышала от
племянника. Петр Иваныч сильно пожал плечами.
- Что ж ты хочешь, чтоб я тут сделал? видишь, какой он!
- А ты обнаружь ему участие, спроси, в каком положении его сердце...
- Нет, это уж ты спроси.
- Поговори с ним... как это?.. понежнее, а не так, как ты всегда
говоришь... не смейся над чувством...
- Не прикажешь ли заплакать?
- Не мешало бы.
- А что пользы ему от этого?
- Много... и не одному ему... - заметила вполголоса Лизавета
Александровна.
- Что? - спросил Петр Иваныч. Она молчала.
- Ох уж мне этот Александр: он у меня вот где сидит! - сказал Петр
Иваныч, показывая на шею.
- Чем это он так обременил тебя?
- Как чем? Шесть лет вожусь с ним: то он расплачется - надо утешать, то
поди переписывайся с матерью.
- В самом деле, бедный! Как это достает тебя? Какой страшный труд:
получить раз в месяц письмо от старушки и, не читая, бросить под стол или
поговорить с племянником! Как же, ведь это отвлекает от виста! Мужчины,
мужчины! Если есть хороший обед, лафит за золотой печатью да карты - и все
тут; ни до кого и дела нет! А если к этому еще случай поважничать и
поумничать - так и счастливы.
- Как для вас пококетничать, - заметил Петр Иваныч. - Всякому свое, моя
милая! Чего же еще?
- Чего! а сердце! об этом никогда и речи нет.
- Вот еще!
- Мы очень умны: как нам заниматься такими мелочами? Мы ворочаем
судьбами людей. Смотрят, что у человека в кармане да в петлице фрака, а до
остального и дела нет. Хотят, чтоб и все были такие! Нашелся между ними один
чувствительный, способный любить и заставить любить себя...
- Славно он заставил любить себя эту... как ее? Верочку, что ли? -
заметил Петр Иваныч.
- Нашел кого поставить с ним наравне! это насмешка судьбы. Она всегда,
будто нарочно, сведет нежного, чувствительного человека с холодным
созданием! Бедный Александр! У него ум нейдет наравне с сердцем, вот он и
виноват в глазах тех, у кого ум забежал слишком вперед, кто хочет взять
везде только рассудком...
- Согласись, однако, что это главное; иначе...
- Не соглашусь, ни за что не соглашусь: это главное там на заводе,
может быть, а вы забываете, что у человека есть еще чувство...
- Пять! - сказал Адуев, - я еще это в азбуке затвердил.
- И досадно и грустно! - прошептала Лизавета Александровна.
- Ну, ну, не сердись: я сделаю все, что прикажешь, только научи - как!
- сказал Петр Иваныч.
- А ты дай ему легкий урок...
- Нагоняй? изволь, это мое дело.
- Вот уж и нагоняй! Ты объясни ему поласковее, чего можно требовать и
ожидать от нынешних друзей; скажи, что друг не так виноват, как он думает...
Да мне ли учить тебя? ты такой умный... так хорошо хитришь... - прибавила
Лизавета Александровна.
Петр Иваныч при последнем слове немного нахмурился.
- Мало ли там у вас было искренних излияний? - сказал он сердито, -
шептались, шептались и все еще не перешептали всего о дружбе да о любви;
теперь меня путают...
- Зато это в последний раз, - сказала Лизавета Александровна, - я
надеюсь, что после этого он утешится. Петр Иваныч недоверчиво покачал
головой.
- Есть ли у него деньги? - спросил он, - может быть, нет, он и того..,
- Только деньги на уме! Он готов был бы отдать все деньги за одно
приветливое слово друга.
- Чего доброго: от него станется! Раз он и так дал там, у себя в
департаменте, чиновнику денег за искренние излияния... Вот кто-то позвонил:
не он ли? Что надо сделать? повтори: дать ему нагоняй... еще что? денег?
- Какой нагоняй! ты, пожалуй, хуже наделаешь. О дружбе я просила тебя
поговорить, о сердце, да поласковее, повнимательнее...
Александр молча поклонился, молча и много ел за обедом, а в антрактах
катал шарики из хлеба и смотрел на бутылки и графины исподлобья. После обеда
он взялся было за шляпу.
- Куда же ты? - спросил Петр Иваныч, - посиди с нами.
Александр молча повиновался. Петр Иваныч думал, как бы приступить к
делу понежнее и половчее, и вдруг спросил скороговоркою:
- Я слышал, Александр, что друг твой поступил с тобой как-то коварно?
При этих неожиданных словах Александр встряхнул головой, как будто его
ранили, и устремил полный упрека взгляд на тетку. Она тоже не ожидала такого
крутого приступа к делу и сначала опустила голову на работу, потом также с
упреком поглядела на мужа; но он был под двойной эгидою пищеварения н
дремоты и оттого не почувствовал рикошета этих взглядов.
Александр отвечал на его вопрос чуть слышным вздохом.
- В самом деле, - продолжал Петр Иваныч, - какое коварство! что за
друг! не видался лет пять и охладел до того, что при встрече не задушил
друга в объятиях, а позвал его к себе вечером, хотел усадить за карты... и
накормить... А потом - коварный человек! - заметил на лице друга кислую мину
и давай расспрашивать о его делах, об обстоятельствах, о нуждах - какое
гнусное любопытство! да еще - о, верх коварства! - осмелился предлагать свои
услуги... помощь... может быть, деньги! и никаких искренних излияний!
ужасно, ужасно! Покажи, пожалуйста, мне это чудовище, приведи в пятницу
обедать!.. А почем он играет?
- Не знаю, - сказал Александр сердито. - Смейтесь, дядюшка: вы правы; я
виноват один. Поверить людям, искать симпатии - в ком? рассыпать бисер -
перед кем! Кругом низость, слабодушие, мелочность, а я еще сохранил
юношескую веру в добро, в доблесть, в постоянство...
Петр Иваныч начал что-то часто и мерно кивать головой.
- Петр Иваныч! - сказала Лизавета Александровна шопотом, дернув его за
рукав, - ты спишь?
- Вот сплю! - сказал, проснувшись, Петр Иваныч, - я все слышу:
"доблесть, постоянство", где же сплю?
- Не мешайте дядюшке, ma tante! - заметил Александр, - он не уснет, у
него расстроится пищеварение, и бог знает, что из этого будет. Человек,
конечно, властелин земли, но он также и раб своего желудка.
При этом он хотел, кажется, горько улыбнуться, но улыбнулся как-то
кисло.
- Скажи же мне, чего ты хотел от своего друга? жертвы, что ли,
какой-нибудь: чтоб он на стену полез или кинулся из окошка? Как ты понимаешь
дружбу, что она такое? - спросил Петр Иваныч.
- Теперь уж жертвы не потребую - не беспокойтесь. Я благодаря людям
низошел до жалкого понятия и о дружбе, как о любви... Вот я всегда носил с
собой эти строки, которые казались мне вернейшим определением этих двух
чувств, как я их понимал и как они должны быть, а теперь вижу, что это ложь,
клевета на людей или жалкое незнание их сердца... Люди не способны к таким
чувствам. Прочь - это коварные слова!..
Он достал из кармана бумажник, а из бумажника две осьмушки исписанной
бумаги.
- Что это такое? - спросил дядя, - покажи.
- Не стоит! - сказал Александр и хотел рвать бумаги.
- Прочтите, прочтите! - стала просить Лизавета Александровна.
- Вот как два новейшие французские романиста определяют истинную дружбу
и любовь, и я согласился с ними, думал, что встречу в жизни такие существа и
найду в них... да что! - Он презрительно махнул рукой и начал читать:
"Любить не тою фальшивою, робкою дружбою, которая живет в наших
раззолоченных палатах, которая не устоит перед горстью золота, которая
боится двусмысленного слова, но тою могучею дружбою, которая отдает кровь за
кровь, которая докажет себя в битве и кровопролитии, при громе пушек, под
ревом бурь, когда друзья лобзаются прокопченными порохом устами, обнимаются
окровавленными объятиями... И если Пилад ранен насмерть, Орест, энергически
прощаясь с ним, верным ударом кинжала прекращает его мучения, страшно
клянется отметить и сдерживает клятву, потом отирает слезу и
успокаивается..."
Петр Иваныч засмеялся своим мерным, тихим смехом.
- Над кем вы, дядюшка, смеетесь? - спросил Александр.
- Над автором, если он говорит это не шутя и от себя, а потом над
тобой, если ты действительно так понимал дружбу.
- Ужели это только смешно? - спросила Лизавета Александровна.
- Только. Виноват: смешно и жалко. Впрочем, и Александр согласен с этим
и позволил смеяться. Он сам сейчас сознался, что такая дружба - ложь и
клевета на людей. Это уж важный шаг вперед.
- Ложь потому, что люди не способны возвышаться до того понятия о
дружбе, какая должна быть...
- Если люди неспособны, так и не должна быть... - сказал Петр Иваныч.
- Но бывали же примеры...
- Это исключения, а исключения почти всегда нехороши. "Окровавленные
объятия, страшная клятва, удар кинжала!.."
И он опять засмеялся.
- Ну-ка, прочти о любви, - продолжал он, - у меня и сон прошел.
- Если это может доставить вам случай посмеяться еще - извольте! -
сказал Александр и начал читать следующее:
"Любить - значит не принадлежать себе, перестать жить для себя, перейти
в существование другого, сосредоточить на одном предмете все человеческие
чувства - надежду, страх, горесть, наслаждение; любить - значит жить в
бесконечном..."
- Чорт знает, что такое! - перебил Петр Иваныч, - какой набор слов!
- Нет, это очень хорошо! мне нравится, - заметила Лизавета
Александровна. - Продолжайте, Александр.
"Не знать предела чувству, посвятить себя одному существу, - продолжал
Александр читать, - и жить, мыслить только для его счастья, находить величие
в унижении, наслаждение в грусти и грусть в наслаждении, предаваться
всевозможным противоположностям, кроме любви и ненависти. Любить - значит
жить в идеальном мире..."
Петр Иваныч покачал при этом головой.
"В идеальном мире (продолжал Александр), превосходящем блеском и
великолепием всякий блеск и великолепие. В этом мире небо кажется чище,
природа роскошнее; разделять жизнь и время на два разделения - присутствие и
отсутствие, на два времени года - весну и зиму; первому соответствует весна,
второму - зима, потому что, как бы ни были прекрасны цветы и чиста лазурь
неба, но в отсутствии вся прелесть того и другого помрачается; в целом мире
видеть только одно существо и в этом существе заключать вселенную... Наконец
любить - значит подстерегать каждый взгляд любимого существа, как бедуин
подстерегает каждую каплю росы, для освежения запекшихся от зноя уст;
волноваться в отсутствии его роем мыслей, а при нем не уметь высказать ни
одной, стараться превзойти друг друга в пожертвованиях..."
- Довольно, ради бога, довольно! - перебил Петр Иваныч, - терпенья нет!
ты рвать хотел: рви же, рви скорей! вот так!
Петр Иваныч даже встал с кресел и начал ходить взад и вперед по
комнате.
- Неужели был век, когда, не шутя, думали так и проделывали все это? -
сказал он. - Неужели все, что пишут о рыцарях и пастушках, не обидная
выдумка на них? И как достает охоты расшевеливать и анализировать так
подробно эти жалкие струны души человеческой... любовь! придавать всему
этому такое значение...
Он пожал плечами.
- Зачем, дядюшка, уноситься так далеко? - сказал Александр, - я сам
чувствую в себе эту силу любви и горжусь ею. Мое несчастие состоит в том
только, что я не встретил существа, достойного этой любви и одаренного такою
же силой...
- Сила любви! - повторил Петр Иваныч, - все равно, если б ты сказал -
сила слабости.
- Это не по тебе, Петр Иваныч, - заметила Лизавета Александровна, - ты
не хочешь верить существованию такой любви и в других...
- А ты? неужели ты веришь? - спросил Петр Иваныч, подходя к ней, - да
нет, ты шутишь! Он еще ребенок и не знает ни себя, ни других, а тебе было бы
стыдно! Неужели ты могла бы уважать мужчину, если б он полюбил так?.. Так ли
любят?..
Лизавета Александровна оставила свою работу.
- Как же? - спросила она тихо, взяв его за руки и притягивая к себе.
Петр Иваныч тихо высвободил свои руки из ее рук и украдкой показал на
Александра, который стоял у окна, спиной к ним, и опять начал совершать свое
хождение по комнате.
- Как! - говорил он, - будто ты не слыхала, как любят!..
- Любят! - повторила она задумчиво и медленно принялась опять за
работу.
С четверть часа длилось молчание. Петр Иваныч первый прервал его.
- Что ты теперь делаешь? - спросил он племянника.
- Да... ничего.
- Мало. Ну, читаешь по крайней мере?
- Да...
- Что же?
- Басни Крылова.
- Хорошая книга; да не одну же ее?
- Теперь одну. Боже мой! какие портреты людей, какая верность!
- Ты что-то сердит на людей. Ужели любовь к этой... как ее? сделала
тебя таким?..
- О! я и забыл об этой глупости. Недавно я проехал по тем местам, где
был так счастлив и так страдал, думал, что воспоминаниями разорву сердце на
части.
- Что же, разорвал?
- Видел и дачу, и сад, и решетку, а сердце и не стукнуло.
- Ну, вот: я ведь говорил. Чем же тебе так противны люди?
- Чем! своею низостью, мелкостью души... Боже