tify"> - Это только в провинции как-то умеют ничего не делать; а здесь...
Зачем же ты приезжал сюда? Это непонятно!.. Ну, пока довольно об этом. У
меня до тебя есть просьба.
Александр медленно приподнял голову и взглянул на дядю вопросительно.
- Ведь ты знаешь, - начал Петр Иваныч, подвигая к Александру свои
кресла, - моего компаниона Суркова?
Александр кивнул головой.
- Да, ты иногда обедывал у меня с ним, только успел ли ты разглядеть
хорошенько, что это за птица? Он добрый малый, но препустой. Господствующая
его слабость - женщины. Он же, к несчастию, как ты видишь недурен собой, то
есть румян, гладок, высок, ну, всегда завит, раздушен, одет по картинке: вот
и воображает, что все женщины от него без ума - так, фат! Да чорт с ним
совсем, я бы не заметил этого; но вот беда: чуть заведется страстишка, он
и пошел мотать. Тут у него пойдут и сюрпризы, и подарки, и угождения; сам
пустится в щегольство, начнет менять экипажи, лошадей... просто разоренье! И
за моей женой волочился. Бывало, уж я и не забочусь посылать человека за
билетом в театр: Сурков непременно привезет. Лошадей ли надо променять,
достать ли что-нибудь редкое, толпу ли растолкать, съездить ли осмотреть
дачу, куда ни пошлешь - золото! Уж как был полезен: этакого за деньги не
наймешь. Жаль! Я нарочно не мешал ему, да жене очень надоел: я и прогнал.
Вот когда он этак пустится мотать, ему уж недостает процентов, он начинает
просить денег у меня - откажешь, заговаривает о капитале. "Что, говорит, мне
ваш завод? никогда нет свободных денег в руках!" Добро бы взял
какую-нибудь... так нет: все ищет связей в свете: "Мне, говорит, надобно
благородную интригу: я без любви жить не могу!" не осел ли? Малому чуть не
сорок лет, и не может жить без любви!
Александр вспомнил о себе и печально улыбнулся.
- Он все врет, - продолжал Петр Иваныч. - Я после рассмотрел, о чем он
хлопочет. Ему только бы похвастаться, - чтоб о нем говорили, что он в
связи с такой-то, что видят в ложе у такой-то, или что он на даче сидел
вдвоем на балконе поздно вечером, катался, что ли, там с ней где-нибудь в
уединенном месте, в коляске или верхом. А между тем выходит, что эти так
называема благородные интриги - чтоб чорт их взял! - гораздо дороже
обходятся, чем неблагородные. Вот из чего бьется, дурачина!
- К чему же это все ведет, дядюшка? - спросил Александр, - я не вижу,
что я могу тут сделать.
- А вот увидишь. Недавно воротилась сюда из-за границы молодая вдова,
Юлия Павловна Тафаева. Она очень недурна собой. С мужем я и Сурков были
приятели. Тафаев умер в чужих краях. Ну, догадываешься?
- Догадываюсь: Сурков влюбился во вдову.
- Так: совсем одурел! а еще?
- Еще... не знаю...
- Экой какой! Ну, слушай: Сурков мне раза два проговорился, что ему
скоро понадобятся деньги. Я сейчас догадался, что это значит, только с какой
стороны ветер дует - не мог угадать. Я допытываться, зачем деньги? Он мялся,
мялся, наконец сказал, что хочет отделать себе квартиру на Литейной. Я
припоминать, что бы такое было на Литейной, - и вспомнил, что Тафаева живет
там же и прямехонько против того места, которое он выбрал. Уж и задаток дал.
Беда грозит неминучая, если... не поможешь ты. Теперь догадался?
Александр поднял нос немного кверху, провел взглядом по стене, по
потолку, потом мигнул раза два и стал глядеть на дядю, но молчал.
Петр Иваныч смотрел на него с улыбкой. Он страх любил заметить в
ком-нибудь промах со стороны ума, догадливости и дать почувствовать это.
- Что это, Александр, с тобой? А еще повести пишешь! - сказал он.
- Ах, догадался, дядюшка!
- Ну, слава богу!
- Сурков просит денег; у вас их нет, вы хотите, чтоб я... - И не
договорил.
Петр Иваныч засмеялся. Александр не кончил фразы и смотрел на дядю в
недоумении.
- Нет, не то! - сказал Петр Иваныч. - Разве у меня когда-нибудь не
бывает денег? Попробуй обратиться, когда хочешь, увидишь! А вот что: Тафаева
через него напомнила мне о знакомстве с ее мужем. Я заехал. Она просила
посещать ее; я обещал и сказал, что привезу тебя: ну, теперь, надеюсь,
понял?
- Меня? - повторил Александр, глядя во все глаза на дядю. - Да,
конечно... теперь понял... - торопливо прибавил он, но на последнем слове
запнулся.
- А что ты понял? - спросил Петр Иваныч.
- Хоть убейте, ничего, дядюшка, не понимаю! Позвольте... может быть, у
ней приятный дом... вы хотите, чтоб я рассеялся... так как мне скучно...
- Вот, прекрасно! стану я возить тебя для этого по домам! После этого
недостает только, чтоб я тебе закрывал на ночь рот платком от мух! Нет, все
не то. А вот в чем дело: влюби-ка в себя Тафаеву.
Александр вдруг поднял брови и посмотрел на дядю.
- Вы шутите, дядюшка? это нелепо! - сказал он.
- Там, где точно есть нелепости, ты их делаешь очень важно, а где дело
просто и естественно - это у тебя нелепости. Что ж тут нелепого? Разбери,
как нелепа сама любовь: игра крови, самолюбие... Да что толковать с тобой:
ведь ты все еще веришь в неизбежное назначение кого любить, в симпатию душ!
- Извините: теперь ни во что не верю. Но разве можно влюбить и
влюбиться по произволу?
- Можно, но не для тебя. Не бойся: я такого мудреного поручения тебе не
дам. Ты вот только что сделай. Ухаживай за Тафаевой, будь внимателен, не
давай Суркову оставаться с ней наедине... ну, просто, взбеси его. Мешай ему:
он слово, ты два, он мнение, ты опровержение. Сбивай его беспрестанно с
толку, уничтожай на каждом шагу...
- Зачем?
- Все еще не понимаешь! А затем, мой милый, что он сначала будет с ума
сходить от ревности и досады, потом охладеет. Это у него скоро следует одно
за другим. Он самолюбив до глупости. Квартира тогда не понадобится, капитал
останется цел, заводские дела пойдут своим чередом... ну, понимаешь? Уж это
в пятый раз я с ним играю шутку: прежде, бывало, когда был холостой и
помоложе, сам, а не то кого-нибудь из приятелей подошлю.
- Но я с нею незнаком, - сказал Александр.
- А для этого-то я и повезу тебя к ней в среду. По средам у ней
собираются кое-кто из старых знакомых.
- А если она отвечает любви Суркова, тогда, согласитесь, что мои
угождения и внимательность взбесят не одного его.
- Э, полно! Порядочная женщина, разглядев дурака, перестанет им
заниматься, особенно при свидетелях: самолюбие не позволит. Тут же около
будет другой, поумнее и покрасивее: она посовестится, скорей бросит. Вот для
этого я и выбрал тебя.
Александр поклонился.
- Сурков не опасен, - продолжал дядя, - но Тафаева принимает очень
немногих, так что он может, пожалуй, в ее маленьком кругу прослыть и львом и
умником. На женщин много действует внешность. Он же мастер угодить, ну, его
и терпят. Она, может быть, кокетничает с ним, а он и того... И умные женщины
любят, когда для них делают глупости, особенно дорогие. Только они любят
большею частью при этом не того, кто их делает, а другого... Многие этого не
хотят понять, в том числе и Сурков, - вот ты и вразуми его.
- Но Сурков, вероятно, там и не по средам бывает: в среду я ему
помешаю, а в другие дни как?
- Все учи тебя! Ты польсти ей, прикинься немножко влюбленным - со
второго раза она пригласит тебя уж не в среду, а в четверг или в пятницу; ты
удвой внимательность, а я потом немножко ее настрою, намекну, будто ты и в
самом деле - того... Она, кажется... сколько я мог заметить... Такая
чувствительная... должно быть, слабонервная... она, я думаю, тоже непрочь от
симпатии... от излияний...
- Как это можно? - говорил в раздумье Александр. - Если б я мог еще
влюбиться - так? а то не могу... и успеха не будет.
- Напротив, тут-то и будет. Если б ты влюбился, ты не мог бы
притворяться, она сейчас бы заметила и пошла бы играть с вами с обоими в
дураки. А теперь... да ты мне взбеси только Суркова: уж я знаю его, как свои
пять пальцев. Он, как увидит, что ему не везет, не станет тратить деньги
даром, а мне это только и нужно... Слушай, Александр, это очень важно для
меня: если ты это сделаешь - помнишь две вазы, что понравились тебе на
заводе? они - твои: только пьедестал ты сам купи.
- Помилуйте, дядюшка, неужели вы думаете, что я...
- Да за что ж ты станешь даром хлопотать, терять время? Вот прекрасно!
Ничего! вазы очень красивы. В наш век без ничего ничего и не сделают. Когда
я что-нибудь для тебя сделаю, предложи мне подарок: я возьму.
- Странное поручение! - сказал Александр нерешительно.
- Надеюсь, ты не откажешься исполнить его для меня. Я для тебя тоже
готов сделать, что могу: когда понадобятся деньги - обратись... Так в среду!
Эта история продолжится месяц, много два. Я тебе там скажу, как не нужно
будет, тогда и брось.
- Извольте, дядюшка, я готов; только странно... За успех не ручаюсь...
если б я мог еще сам влюбиться, тогда... а то нет...
- И очень хорошо, что не можешь, а то бы все дело испортил. Я сам
ручаюсь за успех. Прощай!
Он ушел, а Александр долго еще сидел у камина, над милым пеплом.
Когда Петр Иваныч воротился домой, жена спросила: что Александр, что
его повесть, будет ли он писать?
- Нет, я его вылечил навсегда.
Адуев рассказал ей содержание письма, полученного им с повестью, и о
том, как они сожгли все.
- Ты без жалости, Петр Иваныч! - сказала Лизавета Александровна, - или
не умеешь ничего порядочно сделать, за что ни примешься.
- Ты хорошо делала, что, принуждала его бумагу марать! разве у него
есть талант?
- Нет.
Петр Иваныч посмотрел на нее с удивлением.
- Так зачем же ты?..
- А ты все еще не понял, не догадался?
Он молчал и невольно вспомнил сцену свою с Александром.
- Чего ж тут не понять? это очень ясно! - говорил он, глядя на нее во
все глаза.
- А что, скажи?
- Что... что... ты хотела дать ему урок... только иначе, мягче,
по-своему...
- Не понимает, а еще умный человек! Отчего он был все это время весел,
здоров, почти счастлив? Оттого, что надеялся. Вот я и поддерживала эту
надежду: ну, теперь ясно?
- Так это ты все хитрила с ним?
- Я думаю, это позволительно. А ты что наделал? Тебе его вовсе не жаль:
отнял последнюю надежду.
- Полно! какую последнюю надежду: еще много глупостей впереди.
- Что он теперь будет делать? Опять станет ходить повеся нос?
- Нет! не станет: не до того будет: я задал ему работу.
- Что? опять перевод какой-нибудь о картофеле? Разве это может занять
молодого человека, и особенно пылкого и восторженного? У тебя бы только была
занята голова.
- Нет, моя милая, не о картофеле, а по заводу кое-что.
Настала и среда. В гостиной Юлии Павловны собралось человек двенадцать
или пятнадцать гостей. Четыре молодые дамы, два иностранца с бородами,
заграничные знакомые хозяйки да офицер составляли один кружок.
Отдельно от них, на бержерке, сидел старик, по-видимому отставной
военный, с двумя клочками седых волос под носом и со множеством ленточек в
петлице. Он толковал с каким-то пожилым человеком о предстоявших откупах.
В другой комнате старушка и двое мужчин играли в карты. За фортепиано
сидела очень молоденькая девица, другая тут же разговаривала со студентом.
Явились Адуевы. Редко кто умел войти с такой непринужденностью и
достоинством в гостиную, как Петр Иваныч. За ним с какой-то нерешимостью
следовал Александр.
Какая разница между ними: один целой головой выше, стройный, полный,
человек крепкой и здоровой натуры, с самоуверенностью в глазах и в манерах.
Но ни в одном взгляде, ни в движении, ни в слове нельзя было угадать мысли
или характера Петра Иваныча - так все прикрыто было в нем светскостью и
искусством владеть собой. Кажется, у него рассчитаны были и жесты и взгляды.
Бледное, бесстрастное лицо показывало, что в этом человеке немного разгула
страстям под деспотическим правлением ума, что сердце у него бьется или не
бьется по приговору головы.
В Александре, напротив, все показывало слабое и нежное сложение, и
изменчивое выражение лица, и какая-то лень или медленность и неровность
движений, и матовый взгляд, который сейчас высказывал, какое ощущение
тревожило сердце его или какая мысль шевелилась в голове. Он был среднего
роста, но худ и бледен, - не от природы, как Петр Иваныч, а от беспрерывных
душевных волнений; волосы не росли, как у того, густым лесом по голове и по
щекам, но спускались по вискам и по затылку длинными, слабыми, но
чрезвычайно мягкими, шелковистыми прядями светлого цвета, с прекрасным
отливом.
Дядя представил племянника.
- А моего приятеля Суркова нет? - спросил Петр 'Иваныч, оглядываясь с
удивлением. - Он забыл вас.
- О нет! я очень благодарна ему, - отвечала хозяйка. - Он посещает
меня. Вы знаете, я, кроме знакомых моего покойного мужа, почти никого не
принимаю.
- Да где же он?
- Он сейчас будет. Вообразите, он дал слово мне и кузине достать
непременно ложу на завтрашний спектакль, когда, говорят, нет никакой
возможности... и теперь поехал.
- И достанет; я ручаюсь за него: он гений на это. Он всегда достает
мне, когда ни знакомство, ни протекция не помогают. Где он берет и за какие
деньги - это его тайна.
Приехал и Сурков. Туалет его был свеж, но в каждой складке платья, в
каждой безделице резко проглядывала претензия быть львом, превзойти всех
модников и самую моду. Если, например, мода требовала распашных фраков, так
его фрак распахивался до того, что походил на распростертые птичьи крылья;
если носили откидные воротники, так он заказывал себе такой воротник, что в
своем фраке он похож был на пойманного сзади мошенника, который рвется вон
из рук. Он сам давал наставления своему портному, как шить. Когда он явился
к Тафаевой, шарф его на этот раз был приколот к рубашке булавкой такой
неумеренной величины, что она походила на дубинку.
- Ну что, достали? - раздалось со всех сторон.
Сурков только что хотел отвечать, но, увидев Адуева с племянником,
вдруг остановился и поглядел на них с удивлением.
- Предчувствует! - сказал Петр Иваныч тихо племяннику. - Ба! да он с
тростью: что это значит?
- Это что? - спросил он Суркова, показывая на трость.
- Давеча выходил из коляски... оступился и немного хромаю, - отвечал
тот, покашливая.
- Вздор! - шепнул Петр Иваныч Александру. - Заметь набалдашник: видишь
золотую львиную голову? Третьего дня он хвастался мне, что заплатил за нее
Барбье шестьсот рублей, и теперь показывает; вот тебе образчик средств,
какими он действует. Сражайся и сбей его вон с этой позиции.
Петр Иваныч указал в окно на дом, бывший напротив.
- Помни, что вазы твои, и одушевись, - прибавил он.
- На завтрашний спектакль имеете билет? - спросил Сурков Тафаеву,
подходя к ней торжественно.
- Нет.
- Позвольте вам вручить! - продолжал он и досказал весь ответ
Загорецкого из "Горе от ума".
Усы офицера слегка зашевелились от улыбки. Петр Иваныч искоса поглядел
на племянника, а Юлия Павловна покраснела. Она стала приглашать Петра
Иваныча в ложу.
- Очень вам благодарен, - отвечал он, - но я завтра дежурный в театре
при жене; а вот позвольте представить вам взамен молодого человека...
Он показал на Александра.
- Я хотела просить и его; нас только трое: я с кузиной, да...
- Он вам заменит и меня, - сказал Петр Иваныч, - а в случае нужды и
этого повесу.
Он указал на Суркова и начал что-то тихо говорить ей. Она при этом два
раза украдкою взглянула на Александра и улыбнулась.
- Благодарю, - отвечал Сурков, - только не худо было бы предложить этот
замен пораньше, когда не было билета: я бы посмотрел тогда, как бы заменили
меня.
- Ах! я вам очень благодарна за вашу любезность, - с живостью сказала
хозяйка Суркову, - но не пригласила вас в ложу потому, что у вас есть
кресло. Вы, верно, предпочтете быть прямо против сцены... особенно в
балете...
- Нет, нет, лукавите, вы не думаете этого: променять место подле вас -
ни за что!
- Но оно уж обещано ..
- Как? Кому?
- М. Рене.
Она показала на одного из бородатых иностранцев.
- Oui, madame m'a fait cet honneur... [Да, сударыня оказала мне эту
честь (франц.)] - живо забормотал тот.
Сурков, разиня рот, поглядел на него, потом на Тафаеву.
- Я переменюсь с ним: я предложу ему кресло, - сказал он.
- Попробуйте.
Бородач и руками и ногами.эээ
- Покорно вас благодарю! - сказал Сурков Петру Иванычу, косясь на
Александра, - этим я вам обязан.
- Не стоит благодарности. Да не хочешь ли в мою ложу? нас только двое с
женой: ты же давно с ней не видался: поволочился бы.
Сурков с досадой отвернулся от него. Петр Иваныч тихонько уехал. Юлия
посадила Александра подле себя и говорила с ним целый час. Сурков вмешивался
несколько раз в разговор, но как-то некстати. Заговорил что-то о балете и
получил в ответ да, когда надо было сказать нет, и наоборот: ясно, что его
не слушали. Потом вдруг перескочил к устрицам, уверяя, что он съел их утром
сто восемьдесят штук, - и не получил даже взгляда. Он сказал еще несколько
общих мест и, не видя никакого толку, схватил шляпу и вертелся около Юлии,
давая ей заметить, что он недоволен и сбирается уехать. Но она не заметила.
- Я уезжаю! - сказал он, наконец, выразительно. - Прощайте!
В этих словах слышалась худо скрытая досада.
- Уже! - отвечала она покойно. - Завтра дадите взглянуть на себя в ложе
хоть на одну минуту?
- Какое коварство! Одну минуту, когда знаете, что за место подле вас я
не взял бы места в раю.
- Если в театральном, верю!
Ему уж не хотелось уезжать. Досада его прошла от брошенного Юлиею
ласкового слова на прощанье. Но все видели, что он раскланивался: надо было
поневоле уходить, и он ушел, оглядываясь как собачонка, которая пошла было
вслед за своим господином, но которую гонят назад.
Юлии Павловне было двадцать три, двадцать четыре года. Петр Иваныч
угадал: она в самом деле была слабонервна, но это не мешало ей быть вместе
очень хорошенькой, умной и грациозной женщиной. Только она была робка,
мечтательна, чувствительна, как большая часть нервных женщин. Черты лица
нежные, тонкие, взгляд кроткий и всегда задумчивый, частию грустный - без
причины или, если хотите, по причине нерв.
На мир и жизнь она глядела не совсем благосклонно, задумывалась над
вопросом о своем существовании и находила, что она лишняя здесь. Но, боже
сохрани, если кто, даже случайно, проговаривался при ней о могиле, о смерти
- она бледнела. От ее взгляда ускользала светлая сторона жизни. В саду, в
роще она выбирала для прогулки темную, густую аллею и равнодушно глядела на
смеющийся пейзаж. В театре смотрела всегда драму, комедию редко, водевиль
никогда; зажимала уши от доходивших до нее случайно звуков веселой песни,
никогда не улыбалась шутке.
В другое время черты ее лица выражали томление, но не страдальческое,
не болезненное, а томление будто неги. Видно было, что она внутренне
боролась с какою-нибудь обольстительною мечтою - и изнемогала. После такой
борьбы долго она была молчалива, грустна, потом вдруг впадала в безотчетно
веселое расположение духа, не изменяя, однакоже, своему характеру: что
веселило ее - не развеселило бы другого. Все нервы! А послушать этих дам,
так чего они не скажут! слова: судьба, симпатия, безотчетное влечение,
неведомая грусть, смутные желания - так и толкают одно другое, а кончится
все-таки вздохом, словом нервы и флакончиком со спиртом.
- Как вы угадали меня! - сказала Тафаева Александру при прощанье. - Из
мужчин никто, даже муж, не могли понять хорошенько моего характера.
А дело в том, что чуть ли Александр и сам не был таков. То-то было
раздолье ему!
- До свидания.
Она подала ему руку.
- Надеюсь, что теперь вы без дядюшки найдете ко мне дорогу? - прибавила
она.
Настала зима. Александр обыкновенно обедал по пятницам у дяди. Но вот
уж прошло четыре пятницы, он не являлся, не заходил и в другие дни. Лизавета
Александровна сердилась; Петр Иваныч ворчал, что он заставлял понапрасну
ждать себя лишние полчаса.
А между тем Александр был не без дела; он исполнял поручение дяди.
Сурков уж давно перестал ездить к Тафаевой и везде объявил, что у них все
кончено, что он разорвал с ней связь. Однажды вечером - это было в четверг -
Александр, воротясь домой, нашел у себя на столе две вазы и записку от дяди.
Петр Иваныч благодарил его за дружеское усердие и звал на другой день по
обыкновению обедать. Александр задумался, как будто это приглашение
расстроивало его планы. На другой день, однакоже, он пошел к Петру Иванычу
за час до обеда.
- Что с тобой? совсем тебя не видать? забыли нас? - закидали его
вопросами и дядя и тетка.
- Ну! удружил, - продолжал Петр Иваныч, - сверх ожидания! а скромничал:
"Не могу, говорит, не умею!" - не умеет! Я хотел давно повидаться с тобой,
да тебя нельзя поймать. Ну, очень благодарен! Получил вазы в целости?
- Получил. Но я их назад пришлю.
- Зачем? ни, ни: они по всем правам твои.
- Нет! - сказал Александр решительно, - я не возьму этого подарка.
- Ну, как хочешь! они нравятся жене: она возьмет.
- Я не знала, Александр, - сказала Лизавета Александровна с лукавою
улыбкой, - что вы так искусны на эти дела... мне ни слова...
- Это дядюшка придумал, - отвечал сконфуженный Александр, - я тут ровно
ничего, он и меня научил...
- Да, да, слушай его: он сам не умеет. А так обработал дельцо... Очень,
очень благодарен! А дуралей-то мой, Сурков, чуть с ума не сошел. Насмешил
меня. Недели две назад тому вбегает ко мне сам не свой: я сейчас понял,
зачем, только не показываю виду, пишу, будто ничего не знаю. "А! это ты,
говорю: что скажешь хорошего?" Он улыбнулся, хотел притвориться покойным...
а у самого чуть не слезы на глазах. "Ничего, говорит, хорошего: я приехал к
вам с дурными вестями". Я поглядел на него будто с удивлением. "Что такое?"
- спрашиваю. "Да о вашем, говорит, племяннике!" - "А что? ты пугаешь меня,
скажи скорей!" - спрашиваю я. Тут спокойствие его лопнуло: он начал кричать,
беситься. Я откатился от него с креслами - нельзя говорить: так и брызжет.
"Сами, говорит, жаловались, что он мало занимается, а вы же его и приучаете
к безделью". - "Я?" - "Да, вы: кто его познакомил с Julie?" Надо тебе
сказать, что он со второго дня знакомства с женщиной уж начинает звать ее
полуименем. "Что ж за беда?" - говорю я. "А та беда, говорит, что он у ней
теперь с утра до вечера сидит..."
Александр вдруг покраснел.
- Видишь ведь, как лжет от злости, думал я, - продолжал Петр Иваныч,
поглядывая на племянника, - станет Александр сидеть там с утра до вечера! об
этом я его не просил; так ли?
Петр Иваныч остановил на племяннике свой холодный и покойный взор,
который показался Александру просто огненным.
- Да... я иногда... захожу... - бормотал Александр.
- Иногда - это разница, - продолжал дядя, - я так и просил; не каждый
же день. Я знал, что он лжет. Что там делать каждый день? соскучишься!
- Нет! она очень умная женщина... прекрасно воспитана... любит
музыку... - говорил Александр невнятно, с расстановкою, и почесал глаз, хотя
он не чесался, погладил левый висок, потом достал платок и отер губы.
Лизавета Александровна пристально, украдкою, взглянула на него,
отвернулась к окну и улыбнулась.
- А! ну, тем лучше, - сказал Петр Иваныч,- если тебе не было скучно; а
я все боялся, не наделал ли я тебе неприятных хлопот. Вот я говорю Суркову:
"Спасибо, милый, что ты принимаешь участие в моем племяннике; очень, очень
благодарен тебе... только не преувеличиваешь ли ты дела? Беда не так еще
велика..." - "Как не беда! - закричал он, - он, говорит, делом не
занимается; молодой человек должен трудиться..." - "И это не беда, говорю я,
- тебе что за нужда?" - "Как, говорит, что за нужда: он вздумал действовать
против меня хитростями..." - "А, вот где беда!" - стал я дразнить. "Внушает,
говорит, Юлии чорт знает что про меня... Она совсем теперь переменилась ко
мне. Я проучу его, молокососа, - извини, повторяю его слова, - где, говорит,
ему со мной бороться? он только клеветой взял; надеюсь, что вы вразумите
его..." - "Пожурю, - говорю я, - непременно пожурю; только, полно, правда ли
это? чем он тебе надосадил?" Ты ей там цветы, что ли, дарил?.. - Петр Иваныч
опять остановился, как будто ожидая ответа. Александр молчал. Петр Иваныч
продолжал: - "Как, говорит, неправда? зачем он ей каждый день букет цветов
носит? теперь, говорит, зима... чего это стоит?.. я знаю, говорит, что
значат эти букеты". Вот что, подумал я сам про себя, свой-то человек: нет, я
вижу, родство не пустая вещь: стал ли бы ты так хлопотать для другого?
"Только точно ли каждый день? - говорю я. - Постой, я спрошу его: ты,
пожалуй, солжешь". И верно соврал! да? Не может быть, чтоб ты...
Александру хоть сквозь землю провалиться. А Петр Иваныч беспощадно
смотрел прямо ему в глаза и ждал ответа.
- Иногда... я точно... носил... - сказал Александр, потупив глаза.
- Ну, опять-таки - иногда. Не каждый день: это в самом деле убыточно.
Ты, впрочем, скажи мне, что все это стоит тебе: я не хочу, чтоб ты тратился
для меня; довольно и того, что ты хлопочешь. Ты дай мне счет. Ну, и долго
тут Сурков порол горячку. "Они всегда, говорит, прогуливаются вдвоем пешком
или в экипаже там, где меньше народу".
Александра при этих словах немного покоробило: он вытянул ноги из-под
стула и вдруг опять поджал их.
- Я покачал сомнительно головой, - продолжал дядя. - "Станет он гулять
каждый день!" говорю. "Спросите, говорит, у людей..." - "Я лучше у самого
спрошу", сказал я... Ведь неправда?
- Я несколько раз... точно... гулял с ней...
- Так не каждый же день; об этом я не просил; я знал, что он врет. "Ну,
что ж, я говорю ему, за важность? Она вдова, близких мужчин нет у ней;
Александр скромен - не то, что ты, повеса. Вот она и берет его: нельзя же ей
одной". Он слушать ничего не хочет. "Нет, говорит, меня не проведете; я
знаю. Всегда с ней в театре; я же, говорит, и ложу достану, иногда бог знает
с какими хлопотами, а он в ней и заседает". Я уж тут не выдержал и
расхохотался. "Так тебе и надо, думаю, болван!" Ай да Александр! вот
племянник! Только совестно мне, что ты так хлопочешь для меня.
Александр был как в пытке. Со лба капали крупные капли пота. Он едва
слышал, что говорил дядя, и не смел взглянуть ни на него, ни на тетку.
Лизавета Александровна сжалилась над ним. Она покачала мужу головой,
упрекая, что он мучит племянника. Но Петр Иваныч не унялся.
- Сурков, от ревности, вздумал уверять меня, - продолжал он, - что ты
уж будто и влюблен по уши в Тафаеву. "Нет, уж извини, говорю я ему, вот это
неправда: после всего, что с ним случилось, он не влюбится. Он слишком
хорошо знает женщин и презирает их..." Не правда ли?
Александр, не поднимая глаз, кивнул головой.
Лизавета Александровна страдала за него.
- Петр Иваныч! - сказала она, чтоб как-нибудь замять речь.
- А? что?
- Давеча приходил человек от Лукьяновых с письмом.
- Знаю; хорошо. На чем я остановился?
- Опять, Петр Иваныч, ты стал сбрасывать пепел в мои цветы. Смотри, что
это такое?
- Ничего, милая: говорят, пепел способствует растительности... Так я
хотел сказать...
- Да не пора ли, Петр Иваныч, обедать?
- Хорошо, вели давать! Вот ты кстати напомнила об обеде. Сурков
говорит, что ты, Александр, там почти каждый день обедаешь, что, говорит,
оттого нынче у вас и по пятницам не бывает, что будто вы целые дни вдвоем
проводите... чорт знает, что врал тут, надоел; наконец я его выгнал. Так и
вышло, что соврал. Нынче пятница, а вот ты налицо!
Александр переложил одну ногу на другую и склонил голову к левому
плечу.
- Я весьма, весьма благодарен тебе. Это - и дружеская и родственная
услуга! - заключил Петр Иваныч. - Сурков убедился, что ему нечего взять, и
ретировался: "Она, говорит, воображает, что я стану вздыхать по ней, -
ошибается! А я еще хотел, говорит, отделать этаж из окон в окна и бог знает
какие намерения имел: она, говорит, может быть, и не мечтала о таком
счастье, какое ей готовилось. Я бы, говорит, непрочь жениться, если б она
умела привязать меня к себе. Теперь все кончено. Вы правду, говорит,
советовали, Петр Иваныч. Я сохраню и деньги и время!" И теперь малый
байронствует, ходит такой угрюмый и денег не просит. И я с ним скажу: все
кончено! Твое дело сделано, Александр, и мастерски! я теперь покоен надолго.
Больше не хлопочи. Можешь к ней теперь и не заглядывать: я воображаю, какая
там скука!.. извини меня, пожалуйста... я заслужу это как-нибудь. Когда
понадобятся деньги, обратись. Лиза! вели нам подать хорошего вина к обеду:
мы выпьем за успех дела.
Петр Иваныч вышел из комнаты. Лизавета Александровна посмотрела
украдкой раза два на Александра и, видя, что он не говорит ни слова, тоже
вышла что-то приказать людям.
Александр сидел как будто в забытьи и все смотрел себе на колени.
Наконец поднял голову, осмотрелся - никого нет. Он перевел дух, посмотрел на
часы - четыре. Он поспешно взял шляпу, махнул рукой в ту сторону, куда ушел
дядя, и тихонько, на цыпочках, оглядываясь во все стороны, добрался до
передней, там взял шинель в руки, опрометью бросился бежать с лестницы и
уехал к Тафаевой.
Сурков не солгал: Александр любил Юлию. Он почти с ужасом почувствовал
первые припадки этой любви, как будто какой-нибудь заразы. Его мучили и
страх и стыд: страх - подвергнуться опять всем прихотям и своего и чужого
сердца, стыд - перед другими, более всего перед дядей. Дорого он дал бы,
чтоб скрыть от него. Давно ли, три месяца назад тому, он так гордо,
решительно отрекся от любви, написал даже эпитафию в стихах этому
беспокойному чувству, читанную дядей, наконец явно презирал женщин - и вдруг
опять у ног женщины! Опять доказательство ребяческой опрометчивости. Боже!
когда же он освободится от несокрушимого влияния дяди? Неужели жизнь его
никогда не примет особенного, неожиданного оборота, а будет вечно итти по
предсказаниям Петра Иваныча?
Эта мысль приводила его в отчаяние. Он рад бы бежать от новой любви. Но
как бежать? Какая разница между любовью к Наденьке и любовью к Юлии! Первая
любовь - не что иное, как несчастная ошибка сердца, которое требовало пищи,
а сердце в те лета так неразборчиво: принимает первое, что попадается. А
Юлия! это уже не капризная девочка, не понимающая ни его, ни самой себя, ни
любви. Это - женщина в полном развитии, слабая телом, но с энергией духа для
любви: она - вся любовь! Других условий для счастья и жизни она не признает.
Любить - будто безделица? это также дар; а Юлия - гений в этом. Вот о какой
любви мечтал он: о сознательной, разумной, но вместе сильной, не знающей
ничего вне своей сферы.
"Я не задыхаюсь от радости как животное, - говорил он сам себе, - дух
не замирает, но во мне совершается процесс важнее, выше: я сознаю свое
счастье, размышляю о нем, и оно полнее, хотя, может быть, тише... Как
благородно, непритворно, совсем без жеманства отдалась Юлия своему чувству!
Она как будто ждала человека, понимающего глубоко любовь, - и человек
явился. Он, как законный властелин, вступил гордо во владение
наследственного богатства и признан с покорностью. Какая отрада, какое
блаженство, - думал Александр, едучи к ней от дяди, - знать, что есть в мире
существо, которое, где бы ни было, что бы ни делало, помнит о нас, сближает
все мысли, занятия, поступки, - все к одной точке и одному понятию - о
любимом существе! Это как будто наш двойник. Что он ни слышит, что ни видит,
мимо чего ни пройдет, или что ни пройдет мимо него, все поверяется
впечатлением другого, своего двойника; это впечатление известно обоим, оба
изучили друг друга - и потом поверенное таким образом впечатление
принимается и утверждается в душе неизгладимыми чертами. Двойник
отказывается от собственных ощущений, если они не могут быть разделены или
приняты другим. Он любит то, что любит другой, и ненавидит, что тот
ненавидит. Они живут нераздельно в одной мысли, в одном чувстве: у них одно
духовное око, один слух, один ум, одна душа..."
- Барин! кое место на Литейной? - спросил извозчик.
Юлия любила Александра еще сильнее, нежели он ее. Она даже не сознавала
всей силы своей любви и не размышляла о ней. Она любила в первый раз - это
бы еще ничего - нельзя же полюбить прямо во второй раз; но беда была в том,
что сердце у ней было развито донельзя, обработано романами и приготовлено
не то что для первой, но для той романической любви, которая существует в
некоторых романах, а не в природе, и которая оттого всегда бывает
несчастлива, что невозможна на деле. Между тем ум Юлии не находил в чтении
одних романов здоровой пищи и отставал от сердца. Она не могла никак
представить себе тихой, простой любви без бурных проявлений, без неумеренной
нежности. Она бы тотчас разлюбила человека, - если б он не пал к ее ногам,
при удобном случае, если б не клялся ей всеми силами души, если б осмелился
не сжечь и испепелить ее в своих объятиях, или дерзнул бы, кроме любви,
заняться другим делом, а не пил бы только чашу жизни по капле в ее слезах и
поцелуях.
Отсюда родилась мечтательность, которая создала ей особый мир. Чуть
что-нибудь в простом мире совершалось не по законам особого, сердце ее
возмущалось, она страдала. Слабый и без того организм женщины подвергался
потрясению, иногда весьма сильному. Частые волнения раздражали нервы и,
наконец, довели их до совершенного расстройства. Вот отчего эта задумчивость
и грусть без причины, этот сумрачный взгляд на жизнь у многих женщин; вот
отчего стройный, мудро созданный и совершающийся, по непреложным законам,
порядок людского существования кажется им тяжкою цепью; вот, одним словом,
отчего пугает их действительность, заставляя строить мир, подобный миру
фата-морганы.
Кто же постарался обработать преждевременно и так неправильно сердце
Юлии и оставить в покое ум?.. Кто? А тот классический триумвират педагогов,
которые, по призыву родителей, являются воспринять на свое попечение юный
ум, открыть ему всех вещей действа и причины, расторгнуть завесу прошедшего
и показать, что под нами, над нами, что в самих нас - трудная обязанность!
Зато и призваны были три нации на этот важный подвиг. Родители сами
отступились от воспитания, полагая, что все их заботы кончаются тем, чтоб,
положась на рекомендацию добрых приятелей, нанять француза Пуле, для
обучения французской литературе и другим наукам; далее немца Шмита, потому
что это принято учиться, но отнюдь не выучиваться по-немецки; наконец
русского, учителя Ивана Иваныча.
- Да они все такие нечесаные, - говорит мать, - одеты так всегда дурно,
хуже лакея на вид; иногда еще от них вином пахнет...
- Как же без русского учителя? нельзя! - решил отец, - не беспокойся: я
сам выберу почище.
Вот француз принялся за дело. Около него ухаживали и отец и мать. Его
приглашали в дом как гостя, обходились с ним очень почтительно: это был
дорогой француз.
Ему было легко учить Юлию: она благодаря гувернантке болтала
по-французски, читала и писала почти без ошибок. М. Пуле оставалось только
занять ее сочинениями. Он задавал ей разные темы: то описать восходящее
солнце, то определить любовь и дружбу, то написать поздравительное письмо
родителям или излить грусть при разлуке с подругой.
А Юлии из своего окна видно было только, как солнце заходит за дом
купца Гирина; с подругами она никогда не разлучалась, а дружба и любовь...
но тут впервые мелькнула у ней идея об этих чувствах. Надо же когда-нибудь
узнать о них.
Истощив весь запас этих тем, Пуле решился, наконец, приступить к той
заветной тоненькой тетрадке, на заглавном листе которой крупными буквами
написано: "Cours de litterature francaise" ["Курс французской литературы"
(франц.)]. Кто из нас не помнит этой тетради? Через два месяца Юлия знала
наизусть французскую литературу, то есть тоненькую тетрадку, а через три
забыла ее; но гибельные следы остались. Она знала, что был Вольтер, и иногда
навязывала ему "Мучеников*", а Шатобриану приписывала "Dictionnaire
philosophique" ["Философский словарь" (франц.)]. Монтаня называла M-r de
Montaigne и упоминала о нем иногда рядом с Гюго. Про Мольера говорила, что
он пишет для театра; из Расина выучила знаменитую тираду: A peine nous
sortions des portes de Trezenes! [Едва мы вышли из Трезенских ворот (из
трагедии Расина "Федра")]
{"Мученики" (1809) - роман французского реакционного
писателя-романтика Шатобриана Франсуа-Рене (1768-1848). К. Маркс
отмечал в его творчестве фальшивую глубину, "кокетничанье
чувствами", театральность (К. Маркс и Ф. Энгельс, Сочинения, Гиз,
т. XXIV, стр. 425).
"Философский словарь". - Имеется в виду карманный "Философский
словарь" (1764) крупнейшего французского просветителя XVIII в.
Вольтера Франсуа-Мари (1694-1778).
Монтень Мишель-Эйкем (1533-1592) - французский философ и писатель
эпохи
Возрождения.
Его
"Опыты"
-
образец
нравственно-наставительной гуманистической литературы XVI в.}
В мифологии ей очень понравилась комедия, разыгранная между Вулканом,
Марсом и Венерой. Она было заступилась за Вулкана, но, узнав, что он был
хромой и неуклюжий, и притом кузнец, сейчас перешла на сторону Марса. Она
полюбила и басню о Семеле и Юпитере, и об изгнании Аполлона и его проказах
на земле, принимая все это так, как оно написано, и не подозревая никакого
другого значения в этих сказках. Подозревал ли сам француз - бог знает! На
вопросы ее об этой религии древних он, наморщив лоб, с важностью отвечал ей:
"Des betises! Mais cette bete de Vulcain devait avoir une drole de mine...
ecoutez,- прибавил он потом, прищурив немного глаза и потрепав ее по
руке,que feriez-vous a la place de Venus?" [Глупости! Но у этого дурака
Вулкана, должно быть, было глупое выражение лица. Послушайте, что сделали бы
вы на месте Венеры? (франц.)] Она ничего не отвечала, но в первый раз в
жизни покраснела по неизвестной ей причине.
Француз усовершенствовал, наконец, воспитание Юлии тем, что познакомил
ее уже не теоретически, а практически с новой школой французской литературы.
Он давал ей наделавшие в свое время большого шуму: "Le manuscrit vert", "Les
sept-peches capitaux", "L'ane mort"* ["Зеленая рукопись", "Семь смертных
грехов", "Мертвый осел" (франц.)] и целую фалангу книг, наводнявших тогда
Францию и Европу.
{"Зеленая рукопись" (1831) - роман Гюстава Друино, "Семь смертных
грехов" - роман Э. Сю. "Мертвый осел" (1829)-Жюля Жанена.}
Бедная девушка с жадностью бросилась в этот безбрежный океан. Какими
героями казались ей Жанены, Бальзаки, Друино - и целая вереница великих
мужей! Что перед их дивными изображениями жалкая сказка о Вулкане? Венера
перед этими новыми героинями просто невинность! И она жадно читала новую
школу, вероятно читает и теперь.
Между тем как француз зашел так далеко, солидный немец не успел пройти
и грамматики: он очень важно составлял таблички склонений, спряжений,
придумывал разные затейливые способы, как запомнить окончания падежей;
толковал, что иногда частица zu ставится на кощу и т. п.
А когда от него потребовали литературы, бедняк перепугался. Ему
показали тетрадь француза, он покачал головой и сказал, что по-немецки этому
нельзя учить, а что есть хрестоматия Аллера, в которой все писатели с своими
сочинениями состоят налицо. Но он этим не отделался: к нему пристали, чтоб
он познакомил Юлию, как М-г Пуле, с разными сочинителями.
Немец, наконец, обещал и пришел домой в сильном раздумье. Он отворил,
или, правильнее, вскрыл шкаф, вынул одну дверцу совсем и приставил ее к
стенке, потому что шкаф с давних пор не имел ни петель, ни замка, - достал
оттуда старые сапоги, полголовы сахару, бутылку с нюхательным табаком,
графин с водкой и корку черного хлеба, потом изломанную кофейную мельницу,
далее бритвенницу с куском мыла и с щеточкой в помадной банке, старые
подтяжки, оселок для перочинного ножа и еще несколько подобной дряни.
Наконец за этим показалась книга, другая, третья, четвертая - так, пять
счетом - все тут. Он похлопал их одну об другую: пыль поднялась облаком, как
дым, и торжественно осенила голову педагога.
Первая книга была: "Идиллии" Геснера*, - "Gut!" [Хорошо! (нем.)] сказал
немец и с наслаждением прочел идиллию о разбитом кувшине. Развернул вторую
книгу: "Готский календарь 1804 года". Он перелистовал ее: там династии
европейских государей, картинки разных замков, водопадов, - "Sehr gut!"
[Очень хорошо! (нем.)] - сказал немец. Третья - библия: о