Главная » Книги

Шмелев Иван Сергеевич - Солдаты, Страница 2

Шмелев Иван Сергеевич - Солдаты


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10

арику давать, обя-зан был давать!.." Завел "штучку!" Какая подлость!..
   Он поднялся, увидал себя в зеркале и отвернулся. По кинутым резко в стороны, выгнутым на концах бровям, "энергическим, от бабушки-черкешенки", как говорил полковник, и по черному с синевой хохлу - у полковника был такой же, только немножко с солью, вспомнился ему, как живой, отец, с утра до вечера на ногах, с лопатой или киркой, в широкой шляпе, под яблонями, как рядовой рабочий. "В глине копает ямы, все насаживает для нас, а у него пуля под самым сердцем... и на воды ему необходимо, а я... шубочки покупал, стульчики, фонарики пошлые... о, чорт!.." Но это письмо было яснее ясного. Заканчивал так полковник:
   "Значит, уже не взыщи. Куманьков дает тысячу, но это лучше зарезаться. Скажи прямо: проиграл, растратил?.. Не поверю. Ты не таков. Бураев? Не поверю, не хочу думать. Значит, не по средствам живешь. Извини, но это уж эгоизм, в ущерб всем. Посократись. Понимаю, дело молодое, и ты мне, я не забываю сего, из Маньчжурии тогда прислал тыщенку-другую, на сад пошли... Но видит Бог - на новые сапоги не собьюсь. Не обижайся, Степа".
   Бураев опустил на руки голову и сидел неподвижно, пока Валясик не окликнул его тревожно:
   - В роту, ваше высокоблагородие, не запоздаете... уж четвертого половина?.. Так и не покусали ничего...
    
   III.
    
   Что случилось с Бураевым в его личной жизни, - было, конечно, самым заурядным, случалось не раз на его глазах с другими и казалось тогда нисколько не ужасным, а даже, скорее, интересным.
   В общем, человек нравственный, воспитанный и отцом, и суровой школой в уважении к женщине и, пожалуй, даже в благоговейно-рыцарском отношении к ней, в любовных делах он совершенно искренно признавал за нею свободу распоряжаться своими чувствами и как бы проявлял этим преклонение перед ней: прекрасная, она вправе дарить любовью. И это было в нем не из книг, не от чистой только поэзии, которую он любил, - Лермонтова особенно, - а от той оболочки жизни, от той благородной оболочки, которая была перед глазами с детства. Память о его деде, которого он не знал, полковнике-кирасире Бураеве, дравшемся, как простой армеец, на бастионах Малахова Кургана, была для него обвеяна легендой: Авксентий Бураев женился на своей "почти крепостной", дочери пленного черкеса, потеряв через то и огромнейшее отцовское наследство, и карьеру. Мало того: дважды он дрался на дуэли "за недостаточное внимание" к его супруге и был убит на третьей, защищая честь женщины, мало ему знакомой, но, по его мнению, достойной, с которой он танцевал на одном балу и которую "жестоко оскорбили непристойнейшим замечанием, что она танцует, как цыганка".
   Таким же был и его отец Александр Бураев, участник Хивинского похода, доблестно бравший Карс и под ним дважды раненый, в молодости отмеченный самим генералом Черняевым и сломавший свою карьеру - прямотою. Этот женился на "полтавке", из казачьего рода Бич, выходца с Запорожской Сечи, институтке-патриотичке, одинокой и бедной девушке, рыцарски поклонился ей, "небывалой красавице, с глазами - как Черное море, синими".
   Она любила цветы, и насколько помнил себя Степанка, теперь капитан Бураев, всегда он видел: много цветов - и мама. Завывала метель за окнами, в доме трещали печи, а в голубой светлой комнате - белые гиацинты и тюльпаны, выращенные отцом в теплицах - мальвы, и васильки, и ландыши. Сладко цветами пахла синеглазая мама - первая его женщина, святая. Так и осталось в нем: голубые и белые цветы, и в них, как царевна, мама. И перешло это на других, на всех, - благоговение перед нею - женщиной. Мама могла сердиться, кричать на папу, кричать несправедливо, но... "она - жен-щина!" - так всегда говорил отец. И в этом широком и нежном слове слышался аромат цветов. Так и осталось в нем, с первого детства и до школы, пришло с ним в корпус, в училище, в казарму, ушло на войну, вернулось, не поблекло. С женщиной надо - осторожно, нежно. Женщина, это - высшее, лучшее, что ни есть на свете. Женщине надо уступать, всегда, всячески охранять, лелеять... - и в этом последнем слове слышалось для него лилейное, от цветов. Мама давно ушла, в цветах и лилейном платье, и осталась живой - в душе. И живым, но каким-то забытым отражением явилась Клэ... первая, детская влюбленность.
   Это было в "Зараменьи", в соседях, как милый сон. Солнечная, зеленая оранжерея, цветущие апельсинные деревья, померанцы, сладкий и пряный воздух, в котором нега, и тонкая, легонькая Клэ, воздушная, в розоватом газе, в черных, блестящих локонах на матово-смуглых щечках... острые локотки, полудетские худенькие ручки, обвившие неумело его шею, капризно кривившиеся губки, которые вот-вот заплачут, и удивительные глаза, - за них называли ее мужчины "сухим шампанским", - необычайные, менявшиеся внезапно, как топазы: то вспыхивали они игристо, золотистыми искрами, то равнодушно гасли. Она сорвала персик... и вдруг, поцеловала. Первая, детская, влюбленность, солнечная, в цветах.
   И вот подошла пора, и открылось в "цветах" - другое. Надо же стать мужчиной! Так говорили многие, не отец. Так намекали женщины, так манили. Это было еще в училище, в юнкерах. Это пришло дурманом. И он - обоготворил её, первую его женщину. Это была красотка, немка. Чужая была, да языку, по крови, - совсем чужая, и что-то, напоминавшее ласку матери, было в ней. Сантиментально-нежная, она гдадила его свежие юношеские щеки, проводила ресницами по его губам, ласкала глаза ресницами и щеками, отстраняла от себя за плечи, привлекала на грудь в порыве, как когда-то, когда-то... кто?.. И он ей отдал себя, не почувствовав в том дурного. Он тосковал по ней, вспоминал, как прекраснейшее, тот миг, когда, расставаясь, поцеловал ей руку, и потом приходил не раз... и мучительно ревновал, - и плакал, - когда кто-то другой был с ней. Были и другие, многие... - и во всех его привлекала ласка: не страсть, а нежность. Это стало уже обычным, как сон и отдых; но всегда оставалось новым, волновало всегда другое - что говорило взглядом, без отгадки, что ускользало в шопоте, в движеньи, что вспоминалось будто... - и тонуло. Это он видел в каждой.
   Люси его покорила властно. Случилось это... Но этого, будто, не случилось: это - одно мгновенье.
   Когда знакомили их в Дворянском Собрании на балу, - в прошлом году, на масленице, - Людмила Викторовна Краколь, супруга правителя канцелярии губернатора, высокая, тонкая блондинка, казавшаяся такой скромнюшкой со стороны, вскинула, как в испуге, темными, пышными бровями, и черно-вишневые глаза ее показались в тенях огромными. И только. И Бураев почувствовал: вот, она! Он стоял перед ней немой, чего никогда с ним не было, - немой и робкий. Эта робость сладко немела в нем, заливая его восторгом. Он не видел ее лица, томного в этот вечер, - ей нездоровилось, - слабой ее улыбки, но знал, как она прекрасна. Зал казался ему дворцом, бирюзовое ее платье - небом, музыка ритурнели - славой. Она не танцевала и он остался стоять над ней. Разговор их был пуст, натянут: плохой резонанс зала, ужасно много работы мужу, в общем - она довольна, немного простудилась и кашляет; да одинок, но не замечает за работой, на войне - некогда о смерти думать, но иногда боялся, танцует мало, никогда не играл, но на спектаклях вице-губернаторши бывает, очень рад и будет непременно, непременно! Прощаясь, они уже знали все. Вставая, она взглянула, из-под бровей. Он робко ответил, сверху. И громогласный полковник Туркин, проходя в биллиардную, нарочно толкнул плечом и особенным, "комариным" басом пропел-проскрипел над ухом, во-всеуслышанье:
   "Что так жа-дно глядишь на доро-о-гу?.." Возвращаясь домой под утро на тройке с бубенцами, после ночных блинов на 9-й версте у Прошки, про которого сложен стих, что "у Прошки утонешь в ложке..." - Бураев был пьян, не пив. Он схватил своего Валясика, вытянул босого на снег и тыча в небо, без единой звезды на нем, крикнул восторженно:
   - Да погляди, друг... какая ночь!
   - Лучше чайку, ваше высокоблагородие, попейте и спать полягайте... у меня уж и самовар скипел, - дружелюбно сказал Валясик, заблудившийся "сибиряк с Полесья", оставшийся в деньщиках с войны.
   Небывалым, жданным, единственно для него рожденным чудо-цветком - цветком-женщиной представлялась она Бураеву в тот вечер. Она была и звездой, живой, и голубоватой лилией-женщиной, с черно-зеркальными глазами, в которых тайна, чарующая и влекущая, до боли, - тайна, которую он раскроет, - никто другой. Ее-то он и искал, всегда. Она не его, но она должна быть его. Высшее право женщины - распоряжаться своими чувствами. Любовь - как смерть: никаких отговорок не признает, никаких соглашений-уз, и никаких контрактов. Нельзя помешать цветку...
   И началось то с Бураевым, что начинается с каждым полюбившим, что описано миллионы раз и никем не разгадано - до яви, что породило и будет вечно рождать поэтов, что сладко и страшно убивает.
   Началось то, что называется одержимостью любовью, когда закрываются все пути, все пропадают мысли, и только одна дорога, по которой идет она, и единственное - о ней мечтанье. Началось ослепление: встречи и недосказанные слова, встречи, встречи... взгляды, в которых все, что словами не высказать, но что обнажает душу и опаляет ее до трепета. Началось с Бураевым то, перед чем все бледнеет - безразлично: и жизнь, и смерть. Началось добывание "цветка".
   После двух встреч на улице, "случайных", когда и она, и он напряженно выискивали друг друга мыслью и всегда находили без ошибок, - вел их божок любви, - привлекали друг друга внешним - кокетливою шляпкой, на которой дрожит эспри, сережками в розовых ушках, от которых лицо игривей, пушистой муфтой, которая чарует тайной, укрывая лицо до глаз, высокими башмаками серой замши, зябким движеньем плеч... свеже-выбритым бронзовым лицом, голубым шелком-шарфом, новенькими перчатками из белой замши, тонко надетою фуражкой, усами в брильянтине, чуть-чуть душистыми, стройною, ловкою походкой, отчетливыми манерами, в которых ловкость и щегольство... - после случайных встреч, когда и она, и он смущенно-счастливо восклицали - "вот, неожиданность!" - они стали встречаться в людях как можно чаще, отгадывая сердцем, где можно встретить: в салоне у вице-губернаторши Маргариты Антоновны Пружанко, где прежде редко бывал Бураев, - "уж очень тонно!" - за всенощной в соборе, на катке, уже тронутом весною, - и он, и она были страстными конькобежцами, - на лекциях наезжавших знаменитостей из Москвы, Петербурга и Одессы, на лекциях по самым животрепещущим вопросам - "Смерть в литературе", "Женщина, как социальный фактор", "Футуризм, как явление", что Бураев называл недавно "ковыряньем в пустопорожности", - так удачно оказывались они почти что рядом. Краколь был задавлен канцелярией и терпеть не мог праздного "болтайства", где не играли в карты. Он был чрезвычайно симпатичный, спокойный, толстый, с добрыми близорукими глазами, и отмахивался легко и нежно: "и поезжай, душечка-Люлю".
   И она ездила.
   Начиналась весна природы - весна в крови. Неспокойные мартовские ночи, шорох тающих в тишине снегов, вскрики пролетных птиц, проплывающих тенью в небе, легкие дуновенья с юга, оживающих звезд мерцанье, свежие голубые утра, в хрусте бессоных луж, новая жажда счастья, жадные, от весны, глаза, с томною негой ласки, - все слилось для них в желанье.
   Долго прощаясь на прогулке, рука с рукой, они не могли расстаться. Молодая их кровь переплеснула, и Люси прибежала к нему - безумная. Такой он еще не знал - безумной, новой. Было безумство счастья, но и ей, и ему казалось, что "настоящего" еще нет, и они истекали в страсти, ища его. Ждать, разлучаться - мука! И они забывали все. Иногда она убегала на рассвете, придумывая все, что в силах, - запоздавшие репетиции спектакля, ездили на пожар в Труханово, чуть не сломала ногу и сидела одна на улице, запоздание поездов в поездках, случайно зашла к знакомым, и так незаметно засиделась... Вдруг получалась телеграмма от племянницы Машеньки - "опасно заболела", и она, встревоженная до слез, уезжала в Москву курьерским, чтобы с первой же остановки воротиться и под покровом ночи трястись на извозчике по лужам, горя от страсти. Он говорил Валясику - "а сходил бы ты, братец, в роту..." - и зачем-то совал полтинник. Валясик ухмылялся и уходил ночевать к девчонкам.
   На Пасхе Краколь узнал, донесли подчиненные агенты.
   Зайдя на "весенний бал" и узнав, что Людмила Викторовна уехала, протанцевав только па д'эспань, - "почувствовала себя ужасно дурно", - он поехал в Солдатскую Слободку, с двумя агентами. Агенты остались у калитки, а он позвонил некрепко, еще позвонил три раза, и добился. Открыл Бураев, с раскрытой грудью, высокий, сильный, и крикнул - "какого еще чорта?.."
   - Это я... - задыхаясь, сказал Краколь, - у вас Людмила Викторовна... мне известно... это подлость!.. Извольте...
   Бураев узнал симпатичного Краколя, очки, кокарду. Решил "налетом":
   - По-длость? Не нахожу. Выражайтесь осторожней, хоть и с вашими сыщиками!.. - показал он к забору, где прятались под фонарем фигуры. - Людмила Викторовна... да, здесь. И здесь останется. Это ее пра-во! Поняли?..
   - Позвольте... - растерянно зашептал Краколь, - это моя жена! и она должна... Я завтра же...
   - Пришлете за ней полицию - выгоню, - твердо сказал Бурсев, следя за рукой Краколя. - Пришлете кого-нибудь другого, постараюсь удовлетворить.
   "И хочет, и боится", - подумал он, следя за рукой Краколя, которая ерзала в кармане.
   - Я должен убедиться... это насилие!.. - шопотом говорил Краколь, отодвигаясь и ерзая в кармане, - я требую!..
   - Насилия не вижу... шляпка ее на подзеркальнике... Н-нет, с-тойте!.. - схватил Бураев Краколя за руку "приемом" и сразу обезвредил: револьвер стукнул о порожек. - Знаю, что вы поляк, но это... несколько преждевременно. Не шевелитесь, переломлю!.. - крикнул Бураев в бешенстве, следя за фигурами в заборе, которые только наблюдали. - Помог не испортить вам карьеры... идите - и не возвращайтесь!
   Он столкнул с порожка ошеломленного всем Краколя, взял его револьвер и с грохотом наложил запор.
   - Что ты наделал?!.. - вскрикнула в ужасе Люси, кидаясь ему на шею, когда он вошел в освещенную розовой лампой комнатку.
   Она была в бальном воздушном платье, едва застегнутом. С револьвером в руке, он крепко обнял ее одной рукою, поцеловал в душистую ямку разстегнутого лифа и, смеясь на отнятый револьвер, сказал:
   - Завоевал мою трепетную... жену! - и крепко прижал к себе. - Довольно, больше не будет лжи... к чорту, развязалось!
   И, не отпуская ее, положил револьвер на полку.
   - Третий, к коллекции... японский, омский, по-ль-ский! И все - хотели. Ты... плачешь?!.. Что это значит, Люси?..
   - Боже, что ты наделал!.. - повторяла она, в слезах, оправляя свою прическу. - Ты погляди, в чем я... ни белья, ни платьев... ведь все же там! Как же я теперь...все там!.. Голая, в бриллиантах!.. - показала она обнаженные руки, в бриллиантах, смеясь и плача. - Все там, все там... - повторяла она растерянно.
   - Все там?.. - повторил медленно Бураев. - Не знал... не предполагал, что у тебя все - там! Я не держу насильно... хочешь туда... сейчас приведу извозчика?..
   И увидав раскрывшиеся ее глаза, он упал перед нею на колени и прижался.
   - Не обижай меня, милый... Стефик... - шептала она, прижимаясь к нему коленями, - я не могу... так сразу... все порвано, нельзя показать глаз... Ни платья... и мое ожерелье там, и все подарки... ничего не отдаст! Ведь совсем голая я!..
   Бураев пришел в себя, и решенное вдруг, "налетом", показалось теперь серьезным. В этом воздушном платье без рукавов, впорхнувшая к нему с бала, в пустую его квартирку - две комнаты с каморкой, где стучит сапожищами Валясик, Люси показалась ему - виденьем. Сейчас исчезнет! Она... будет жить здесь?.. она?!.. Фу, чорт возьми!.. Казалось невозможным. И, как это бывает часто, когда в запутанном до трагизма вдруг прорывается смешное, насмешливо прозвучало в мыслях:
   Вот теперь я понима-а-ю,
   Что я пра-пора жена-жена-жена!..
   А она стояла растерянно, оправляя измявшиеся складки, крутя браслеты. "Голая, в бриллиантах..."
   - Люси!..
   - Мой... Стеф!..
   Все пропало в блаженствах ночи.
   Но понемногу наладилось.
   В городе был скандал, но к подобным скандалам попривыкли. Дуэли, понятно, не было: Краколь дорожил карьерой, и, будто бы, было не впервые... а Бураев считался первым стрелком в дивизии. И губернатор был человек разумный. Седенький и сухой, он набросился на правителя, как ястреб:
   - Зачем до скандала довели?! Мало вам "вятской истории"? Умеют люди устраиваться, почему же?.. Я-то тут причем, докладываете... спрашиваете совета! Уверен, что жандармский уж настрочил. С Гейнике говорить бесполезно... столб! Отношения с гарнизоном у нас в-вот! - ткнул губернатор сухим кулачком в ладонь. - После сражения в публичном доме, когда солдатня стражника убила и гнала чуть ли не полицмейстера до собора... нам же и влетело от министра! Со штабом округа я не могу и не хочу возиться... и у полковника там друзья, в сферах, с меня довольно. Советую вам, милый Владислав Феликсович, оставить все... это ваше дело, развод там... и я посодействую переводу... здесь вам оставаться неудобно. Я сочувствую, жалею прелестную Людмилу Викторовну, но... еще Шекспир сказал: "женщину может понять только она сама!" Да и она сама-то, прибавлю я, себя понимать не хочет. Грустно, но!..
   С командиром полка разговор был такой:
   - А-а... а! - покачал седой стриженой головой полковник Гейнике, настояще русский, с бородой и огненными глазами раскольника с Заволжья, ученик Драгомирова и доблестный офицер, - в юбке запутался, молодец? Чего там - вспыхивать... "это многих славных путь!" Мало вам вольных баб?.. - пустил Гейнике некую остротцу, подражая учителю, - кажется, обеспечены... вниманием начальства! батальон вам надо?.. А-а... а! Отцу напишу, мало порол. А улыбаться нечего-с, стойте смирно, когда вас распекают, бо-е-вых капитанов, пу-таников! По-моему, все глупо, но... семейные дела, порочащего честь мундира не вижу. Демонстрировать "победу" не будешь, а там хоть на голове с ней ходи. Аминь. Отцу пока не пиши, не советую. Александра Порфирьевна спрашивала про тебя, вечерком зайди. Посоветует в семейном деле. Па-рень, не обожгись! - погрозил полковник. - Кругом, марш!
   - Слушаю, г. полковник! - вытянулся Бураев, делая "кругом, марш".
   Хотелось обнять "Бушуя", как его звали все: полковник напоминал отца - простецкой душой и "буйством", и даже голосом, - они были с отцом товарищи.
   Постепенно наладилось, кстати и лето подходило. Сняли половину избы под лагерями, тронули "капитал", две тысячи, сбережение от войны, резерв для ожидавшейся академии, - о ней все подумывал Бураев, давно работал. Можно было продать и бриллианты, надетые на "весенний бал", но до этого доходить не надо: с ними связано слишком много. Люси так чудесно говорила: "взял меня голенькую совсем, но в бриллиантах". Он хватал ее на колени, впивался в ее глаза, что-то свое хранящие, всматривался в мохнатки-брови, бархатные-атласные, в эту "прикрышку тайны", сладко его дразнизшую, полонившую так отметку красавицы-блондинки, и, сжимая сильней, до писка, шептал-ласкался:
   - Кто тебя выдумал?.. Откуда, Люси... такая?! Голенький бриллиантик мой...
   Млея под его ласками, она всматривалась в него туманно-томно, и в ее черных "вишнях" вспыхивали гранатцем искры. Он расстегивал осторожно ее лифчик, и она приникала скромно. Он приходил в восторг, становился перед нею на колени и говорил моляще:
   - О, святая моя, Люси моя... чистая моя! Увидишь, я стану тебя достоин, ты увидишь...
   Она запускала тонкие, в кольцах, пальцы в его густые черные волосы, сжимала до боли крепко, вдыхала их.
   - Ты на римлянина похож, мой Стеф... как молодой патриций! И подбородок такой, упрямый... - она целовала-кусала подбородок, - и нос с горбинкой, такой гордяшка, только глаза - сапфиры! Такие бы мне глаза... покорила бы целый свет!..
   - Мало тебе, что покорила меня... зачем?
   - Зачем... - мечтательно спрашивала она таившееся в ней что-то, прелестно-женственное, - казалось ему всегда, - что хотелось ему открыть, что было в красотке немке, впервые познанной женщине, что таилось во всех других, что почувствовал он в цветах когда-то, в сладких ласканьях мамы. У Каролины, немки, было в косящем взгляде, чуть-чуть насмешливом; у белошвейки Любы - в блуждающей улыбке, грустной... во всем - у мамы; в странных бровях-мохнатках, в этих полосках меха, дразнящих чем-то, - его Люси.
   - Зачем?.. - повторяла она загадочно, и тонкая, беглая улыбка, открывавшая синеватые зубы-жемчуг, проникала в него тревогой. - Царить над всеми... все иметь, все... полная-полная свобода, куда захочешь... Завела бы автомобиль, поехала бы в Италию зимой, в трескучие морозы... ах, да разве можно все высказать!..
   Это его смущало. На его жалованье можно только иметь вот это - половину избы, ситцевые капотики, батистовую рубашку с кружевцами, башмаки от "сапожника з Воршавы", Валясика-кухарку, "киношку" за полтинник, где предлагаются все соблазны, как раздражающая любовь... во сне. Но - потерпеть немного, академия даст движение, получишь полк... и Люси, чудная, в коляске, тысячи глаз на ней... проехать в Петровском Парке... чудесная квартира, пройтись по фойэ в Большом Императорском Театре, как Клэ недавно... - вспомнил он встречу с Клэ, - через десять, например, лет, возможно. Люси двадцать четыре года, совсем будет молодая командирша, царица-командирша!..
   - Ах, Люси... все для тебя, все дам! - восторженно говорил Бураев. - Переждать немножко, академию кончу... клянусь тебе, положение завоюю... планов у меня много, вот увидишь. По характеру я не карьерист, но работу люблю... и безумно люблю тебя! О, для тебя, Люси... На двух языках я говорю свободно, это я сам добился. Можно получить командировку заграницу, попасть и военным представителем... Да, Люси... я еще не сказал тебе: все может измениться. Отец хлопочет получить огромное наследство... оно сейчас у казны в опеке, большие имения в Полтавской, предков по матери, запорожского рода Бич. Какие-то есть возможности, хлопочут в Петербурге, в герольдии, ищут какие-то грамоты... Мы получим тогда к нашей фамилии "приставку" - Бич, с соизволения Государя, и чуть ли не герцогство, по размерам!
   Бураев мало об этом думал, но теперь стал мечтать и верить.
   - И герб, конечно?
   - Герб у нас есть, старинный, - башня, увенчанная короной, и над ней крест с мечами. А у Бичей, говорил отец, - синяя полоса по зеленому полю, а над ней красные челны с серебряными парусами, а выше - звезды. Это - старое наше Запорожье, Днепр. Ах, Люси... голенький бриллиантик мой!..
   - Если бы... - мечтала Люси, ласкаясь. - Но какой же ты нежный, Стеф... вот никогда не думала!..
   - Что ты не думала?
   - Не думала никогда, что военные, так нежно... Они такие... казались всегда малоразвитыми, кого встречала... всегда с солдатней, муштровка, ругань... и все у нас так относятся, в нашем кругу... Папа был профессором, ты знаешь... я выросла в очень интеллигентном кругу, и у нас всегда как-то пренебрежительно отзывались о военных. Мама Герцену как-то доводилась, уж не помню. А Михайловский даже за ней ухаживал, но он, кажется, за многими ухаживал, такой "любяка". И вот, вдруг ты... вот никогда не думала!.. - говорила она наивно-мило. - Из гвардии встречались, но те из высшей аристократии...
   Бураева кольнуло.
   - А меня за кого считаешь?
   - Как ты смеешь так говорить! - хлопнула она по его губам ладошкой. - Я же знаю...
   - Твои "интеллигенты" слишком... узки и близоруки! - с раздражением сказал он. - Я прекрасно знаю, как смотрят на нас твои "интеллигенты"! И умнейшие из них далее, вон Короленко даже. Вылито много грязи на нас, на армию! Пусть Короленко на своих внимательней посмотрит, какие фрукты встречаются Эти "фрукты" везде встречаются, в каждом классе... С 905-го нас особенно поливают грязью, за то, что... спасли Россию от их экспериментов! Да, мы. Я был в Сибири, был потом и в Прибалтике, с Меллер-Закомельским, видал и усмирял. Вон у меня, омский "трофей" висит, и им и рука прострелена... Не хотят понять твои интеллигенты, что мы - те же русские люди, только особой складки, да, особой! Я говорю не об "отбывающих"... этих господ универсантов повидал, как они "отбывают"... и в прапорщики готовил. Воображают, что это - принудительная и глупая игра, и надо скорей "отбыть"... Забывают, что мы для страшного дня, для отдачи себя за... все! Ты сильно ошибаешься, Люси... У нас много идеалистов, романтиков... удивительные есть люди, каких не найдешь среди и твоих "интеллигентов". Молодые особенно. Да, наша жизнь груба... и тем удивительнее, что есть, и много. Все наше, военщина-то, как зовут нас презрительно, - меднолобыми нас зовут, "скалозубами", "пришибеевыми" разными... это же вне жизни! Жизнь - норма, а мы - вне нормы, около жизни где-то... около смерти мы. Но смерть мы предполагаем, как нечто... даже прекрасное. Ну, сквозь поэтическую дымку, сквозь особенную поэзию, как у Пушкина - "Есть упоение в бою, и бездны мрачной на краю"... Мы - особенные профессионалы, внежизненные, гладиаторы рокового срока. Мы - всегда готовы, и самые благородные традиции, свято хранимые традиции - наши, военные. Теперь многим они смешны, потому что война уже не укладывается в текущие нормы жизни. Но все, что осталось в человечестве рыцарственного, - великодушие, самопожертвование, преклонение перед цветком мира - перед прекрасной женщиной... о, Люси моя, женщина... голенький бриллиантик мой!.. - перед геройством отдачи себя за родину, которая обнимает все, даже твоих "интеллигентов", эта готовность к смерти, уважение к благородному врагу... эта воля, которая - вот, вот здесь, - сжал он кулак, - когда ты идешь на смерть и говоришь себе - ты должен! - это мы. Вот почему, мы, "меднолобые" и "скалозубы", так дорожим честью. К смерти всегда готов - будь чист. На Суд, ведь, идешь. С нами всегда ножи - сразу все отмахнуть, чем связан с жизнью, самое дорогое даже. Потому-то мы и грубоваты на первый взгляд, спартанцы. И потому, может быть, часто очень наивны и непосредственны. Вот поручик Шелеметов мой, или наш милый чудак капитан Зальцо, большой философ, да много... оригиналы, и все - сами. Все какие-то сами! В обществе, у "шпаков", как у нас говорят, большинство - самые обыкновенные, все друг дружку напоминают... исключая, понятно, большие таланты... А у нас - удивительнейший подбор! Много, в душе, поэтов, мечтателей. Карьеристы - и те с "гвоздиком" в голове. Такие подбираются. А знаменитости... Толстой - наш, от нас. Державин, Лермонтов, Гаршин - солдаты, Римский-Корсаков... Пушкин - наш весь, в песнях своих, всей душой своей! Наше дело - самое страшное из искусств. Игра со смертью... только не на стишках, не в кабинете, а в чистом поле! Перекрестясь, за великое, что вне нас и - в нас! Революционеров понимают, чтут, героями считают, а мы - солдатчина, "меднолобые"!.. Мы - профессионалы самоотвержения и долга, и будущее за нас! А не за нас - никакого будущего не будет, а так, болото!..
   Она смотрела, как играли его "сапфиры", в которых светилась грусть, и, нежно приблизив губы, тихо поцеловала в лоб.
   - А верно тебя прозвали - "синеокий миф". Ты какой-то особенный, Стеф. В глазах у тебя и мечта, и грусть... о чем? Почему - "миф"?..
   - Ну какой там... А как ты из профессорского-то круга - и за Краколя?
   - Ничего странного. Ходил к нам еще студентом, любимый ученик папы. Когда папа умер, остались без средств, семья... он и подвернулся, со средствами, впереди карьера. Ему тридцать семь лет, через год - вице. Будущий губернатор...
   - Плохой будет губернатор. Не жалеешь, что губернаторствовать не будешь?
   - Разве это уж так высоко!..
   - Ого... "не хочу быть столбовой дворянкой..."?
   - ...а хочу быть... пол-ко-вою командиршей! - пропела Люси с усмешкой.
   - Может и кор-пу-сихой будешь! - ответил он тоже насмешливо.
   Но эти зацепки не машали.
   Как-то пришла открытка из Монако, от племянницы Машеньки, с пальмами и дворцом над морем. Машенька писала, что уезжает в Альпы, в сентябре будет в Биаррице, а к ноябрю в Москве, и ждет ее непременно с ее "синеоким мифом". "Вчера были с Р. - неожиданно встретились с ним в Ницце! - в рулетке, и в каких-нибудь пять минут выиграла 8 тыс. фр., посылаю тебе тысченку на булавки".
   Открытка всполошила. Люси ходила по садику, где босой и распоясанный Валясик невесело поливал цветочки, и взволновано думала, какая счастлюха Машка, катается, где хочет. "А у меня один и один "пейзаж", на этого дурака смотреть, с "твиточками". Кто же это Р.? Ромб, банкирец... или тот знаменитый Ростковский, который ко мне "неравнодушен", как она болтала? Интересно..."
   - Пойти самовар согреть! - сказал цветочкам Валясик, - барин сейчас придут.
   Бураев пришел со стрельбища, потный, пыльный, схватил кувшин с молоком и принялся жадно пить.
   - Семьдесят шесть, брат, процентов попаданий, стреляли ротой! - сообщил он Валясику. - Барыня где?
   - В зыбке себе качаются, за избой, ваше высокоблагородие. Подать помыться?
   Бураев нашел Люси в сосенках, в гамаке: смотрела в небо. На батистовой ее блузке лежала пестренькая открытка из Монако.
   - Семьдесят шесть процентов... - начал он говорить и заметил на ее ресницах слезы. - Что с тобой... плакала?
   - Машка меня расстроила... А сколько это, тысяча франков?
   - Можно? - взял Бураев открытку и прочитал. - Мм... тысяча франков? Четыреста без чего-то... Какие пустяки могут тебя расстраивать! Придет время, и мы прокатимся. Понимаешь, какой успех... стреляла моя рота, семьдесят семь процентов почти, попаданий! Важно для аттестации...
   Она лежала, закрыв глаза.
   Вернулись из лагерей в милый особнячок в саду, в тихом зеленом переулочке, у церковки, с чудеснейшим видом на Заречье. Жизнь показалась интересней. Устроили "салончик", купили трюмо по случаю, и 16 сентября отпраздновали именины с новосельем, в тесном кругу друзей. Не было дам, зато неожиданно приехал сам командир полка - на кулебяку и рюмку водки, во всем параде и с белым крестиком. Люси была тронута вниманьем, была прекрасна в голубом "шелковом капоте-платье, присланном из Парижа Машенькой, и решительно всех пленила. Вечером с почты принесли корзинку, и в ней оказался роскошный букет - из Биаррица! - с визитной карточкой, на которой было начертано собственноручно: "с почтительным поклоном", A. Rostkovsky. Люси спрятала карточку, приятно смущенная таким неожиданным вниманием.
   Муж не давал развода. Он перевелся, кажется, в Смоленск, и были слухи, что к Рождеству обещают ему губернию, что открылись такие связи, каких и во сне не снилось: годика через два - поверить трудно, но говорят, - и директора департамента получит! Сообщала из Петербурга двоюродная тетка, вдова сенатора, и заканчивала письмо советом: "Он тебя обожает по-прежнему, советую написать ему и решить окончательно, чтобы покончить с этим двусмысленным положением: вернуться к нему. Развода он сам начинать не хочет, придется начать тебе".
   - И начнем! - сказал Бураев решительно: надоела ему неопределенность, оскорбляли условности.
   Изолированность Люси от общества, колкие иногда намеки знакомых дам, брошенные с улыбочкой, двойственность его жизни, - всё это раздражало, вносило в их отношения раздоры и неприятную неустойчивость, облекало их связь порочностью. Приходилось скрывать, как грех, счастье семейной жизни: ни то, ни се. Потому-то и нервничает Люси... вполне естественно. И Бураев решил начать. Побывал у адвоката, и в консистории. Адвокат ручался, самое позднее, сделать в год, что потребует тысяч пять. Секретарь консистории, старый бобер в очках, намекнул на большие осложнения, на возможные уклонения и контраверзы со стороны Краколя, одного из каверзнейших людей на свете, - "уж мне-то да не знать, помилуйте-с!" - и высчитывал "на духовную расчистку только" тысченок за пять. Предлагался и легкий выход, тысячи в три, не больше, без всякого развода, "обвенчаем за полчаса-с", - только нельзя оставаться в городе, и возможен всегда скандал. Не говоря уже о скандале, Бураев не мог решиться оставить полк.
   - Ужасно, когда нет денег! - вырвалось у Люси укором. - Какие-то пять тысяч... - и свобода!
   Бураев винил себя: иметь такую жену-красавицу, обещать ей всего себя, - и какие-то там пять тысяч, которых нет!..
   Как-то Люси сказала:
   - Я знаю, что Машенька поможет, и никаких почти денег не потребуется. А вот. Знаменитый Ростковский приятель ее мужа. У него огромные связи в Петербурге, он разводил Истоминых. Ты, конечно, не знаешь, а дело было ужасно скандальное, даже до Государя доходили. И развел что-то в три месяца.
   - Твой Ростковский хапун известный.
   Люси загадочно улыбнулась.
   - Он сделает это даром, для... Машеньки.
   - Тьфу! - не сдержался Бураев, плюнул. - Сколько же всяких гадов, грязи!.. Вот никогда-то не думал, что...
   - Если неприятно, я не настаиваю. Будем терпеть... сказала Люси особым тоном, который взрывал Бураева.
   - Да, да, да!.. - крикнул, взрываясь он, - мы проклинаем тот час, когда... Я понимаю! я всё понимаю!.. Есть женщины, для которых любовь - только пикантная приправка к... К чему?..
   - К золотому!.. - вырвалось у него такое, что он убежал из дома и не встречался с Люси два дня.
   То, что вырвалось у него, была такая "солдатчина", такая грубость... Он горел от стыда даже перед самим собой: "что она теперь думает обо мне?!
   Но она тонко "не поняла". Она сама подошла к нему, обняла его голову, нежно поцеловала и шепнула:
   - Не сердись, Стеф. Поверь, я не поняла даже, что ты сказал... Но за что ты меня обидел?..
   Он упал перед нею на колени и зарыдал, чего уж она никак не ожидала от солдата.
   - Я обидел тебя, Люси моя... я оскорбил тебя! Если бы знала ты, как я страдаю!..
   И он бешено стал целовать ей ноги.
   Об адвокате Ростковском Люси сказала уверено: она знала, что для нее он сделает.
   Один только раз видала она его в Москве, до знакомства с Бураевым, у Машеньки. Он не отходил от нее весь вечер, сыпал остротами, был в ударе, и она знала, что это она зажигает его огнем. Он проводил ее на вокзал, поцеловал как-то по особенному руку, вскоре ей написал, "по совету Машеньки", о незабываемом впечатлении, какое произвела на него "тетушка", и в заключение дерзко себе позволил "питать надежду, что потрясшая его встреча повторится". Она - в эти дни встретился с ней Бураев, - не обратила никак внимания. Но недавно опять случилось, и это ее затронуло: на обороте визитной карточки при букете, стояло тонко карандашом, "секретно", - определила Люси: "увидать Вас - счастье". Эти вороватые буковки, на обороте карточки, на краю, показались Люси смешными и... робкими, и она стала об этом думать. Она иногда мечтала... И казалось вполне возможным, что знаменитый, - и интересный, - случайный ее поклонник, за которым установилось прозвище - "неотражаемый", речи которого печатались в газетах, который брал головокружительные гонорары и расшвыривал деньги не считая, устроит развод недорого и скоро. Мечталось и другое. Как-то она спросила:
   - Стеф, ты мог бы перевестись в Москву?
   - Зачем?!..
   - Там нас никто не знает... и новый круг. И для тебя, по службе... все-таки видней!..
   - Это трудно. И с полком расставаться тяжело. Ты не можешь понять, что для офицера его часть, в которую он впервые вступил. Расстаться с ротой - для меня нелегко. И потом, надо иметь и связи, и... мотивы. И для чего, собственно?..
   - А для меня?..
   - Если уж так необходимо... для тебя я, конечно, могу сделать, но... Не успел теперь, а в будущем сентябре поеду держать в академию, надеюсь попасть. Тогда переедем в Петербург. Зачем же из-за какого-то года...
   - Да, конечно...
   В октябре судили Малечкину по обвинению в отравлении мужа, бухгалтера казначейства. Этого процесса давно ждали, из-за пикантных подробностей. Писали о нем и московские газеты. Должен был защищать местный присяжный поверенный Андреев, но совсем накануне суда из московских газет узнали, что главную защиту Малечкиной взял на себя присяжный поверенный А. Н. Ростковский при участии Андреева, из местных. Первой узнала об этом Люси, от Машеньки. Машенька сообщала, что - "вдруг совершенно неожиданно объявил, что это захватывающий процесс, что здесь дело идет о женской душе, о самом интимном в жизни, что, помимо сложного психологического элемента в этом деле, у него есть "личные побуждения кого-то видеть..." Ты, Люсик, понимаешь? Просил меня непременно дать поручение к тебе. Ну, что я с таким сумасшедшим сделаю! Он, буквально, выкрал на днях твой портрет из альбома и стал бешено целовать, при мне! Какими-то спазмами у него... Когда мы встретили его в Монако, он засыпал меня расспросами о тебе, и это каждый день. Ты увидишь, он похудел и стал еще интересней. С балериной своей разъехался... Я прямо ему сказала, что ты безумно любишь твоего вояку, он загрустил, взъерошил волосы и сказал только - "ну, что ж... но благоговеть-то мне не может помешать ничто на свете!" Он, прямо, одержимый. Смотри, Люсик!"
   Процесс тянулся два дня, и вся городская знать терпеливо высиживала в зале. Для Люси достали почетный билет, даже прислали на квартиру в пакете за печатью, и она поняла, что это, конечно, он. В сереньком скромном платье, - тоже подарок Машеньки, - она сидела в первом ряду налево, близ пюпитра защитников. Всех поразило и заинтриговало, когда появившийся в зале за пюпитром знаменитый Ростковский, блистая крахмальной грудью и отменным фраком, высокий, в пенсне, с небрежно взбитым хохлом с намекающей проседью, зорко окинул публику, вскинул красиво голову, быстро пошел к Люси и почтительно поздоровался, поцеловав ей руку. И отошел сейчас же.
   Это ее очень взволновало, и она долго старалась заставить себя понять, что происходит в зале. Ростковский держался с большим достоинством, и строгий председатель как-то особенно учтиво обращался к нему: "господин защитник?.." Все, что спрашивал г. защитник, казалось Люси и нужным, и очень умным. Даже в наклоне головы и в тонкой, бледной руке защитника, игравшей золотым карандашиком, чувствовались и ум, и воля. "Неужели не победит?" - спрашивала себя Люси, разглядывая строгие лица заседателей, которым разъясняли: что Малечкина - страшное чудовище, развратная из развратных, медленно отравлявшая честнейшего и скромнейшего человека, мужа, и отца четверых детей, достойнейшего бухгалтера и примернейшего чиновника-служаку; и что, с другой стороны, несчастная женщина Малечкина - невиннейшая жертва, примерная мать, любящая и покорная жена, жаждавшая единственно одного, присущего каждой достойной женщине... внимания, понимания, при-зна-ния... со стороны мужчины; что несчастнейшая Малечкина, когда-то первая из красавиц города, не смела купить детям даже несчастной карамельки, как самая последняя из рабынь; что отравлявшийся спиртом алкоголик и губернский секретарь Малечкин бил ее сапогом по темени и по чреву, носившему его четверых детей, в результате чего она принесла убийце-мужу пятого ребенка - мертвого!
   Люси ожидала после первого дня суда, что Ростковский явится к ним с визитом и с поручением, и даже приоделась, но он не появился. На другой день он опять подошел к ней здороваться и сказал озабоченно, что, если процесс закончится не слишком поздно, он позволит себе на минутку заехать - передать поручение от Марии Евгеньевны, и уедет в Москву курьерским, так как завтра в Палате ответственное дело. И Люси беспокоилась, как бы процесс не затянулся. К счастью, процесс не затянулся. Прокурор говорил недолго, напоминая факты, и заклинал присяжных "возмерить мерою" во имя тени несчастного, которую не постеснялись пятнать и здесь. Потом говорил Андреев, соответственно подбирая факты, и предоставил глубокочтимому своему собрату "вскрыть и показать ощутимо приглядевшимся ко всему глазам тончайшую ткань женской душевной жизни, так жестоко изломанной!" И Люси даже задохнулась, когда знаменитый защитник как-то грустно поднялся, опустив голову, медленно провел в воздухе карандашиком, словно хотел начертать - ? - и измученным голосом, в котором услышали страдание, как бы спрашивая себя, сказал: "Да где же правда?.. Гг. присяжные заседатели..."
   И чем дальше он говорил, сильней становился его голос, сочней звучал по залу. И когда говорил о женщине и ее душе, и когда говорил о ее любви, и о любви к ней, о таинственнейшем цветке, который рождается, чтобы видеть солнце, но часто топчется сапогом, так и не распустившись, и тут же привел строфу из любимого современного поэта, - поглядел в сторону Люси, следившей за ним в восторге. Говорил о несбывшемся, о загубленной жизни женской, о детях, лишенных матери... - в это время в зале неожиданно прозвенел призывающий детский голосок - "ма-ма!" - все вздрогнули, председатель воскликнул - "кто мог допустить ребенка?!" - а г-жа Малечкина, в гороховом халате и беленьком платочке, истерически вскрикнула, - говорил уже грозным голосом о страшной и священной ответственности нашей перед ни в чем неповинными детьми, раздирающий крик которых - "мама!" - этот вечный, призывный крик, - вот она, самая святая правда! "Детям отдайте мать! не казните детей неправдой!.." - кончил знаменитый защитник с рыданьем в крике.
   Говорили потом не раз, что это была лучшая речь Ростковского, за которую он не взял ни гроша.
   Оправдательный приговор встречен был бурей апплодисментов и вскриками нервных дам. Председатель сделал предупреждение и когда объявил, что г-жа Малечкина свободна, а стража должна уйти, буря апплодисментов повторилась, и Люси, сквозь слезы увидала перед собой снежную грудь Ростковского, который сказал учтиво, что "с вашего позволения заеду передать поручение". Он поклонился низко и тут же затерялся в обступившей его толпе шумливых барынь и барышень, что-то ему жужжавших. Потом Люси увидала на подъезде, как группа гимназисток кидала в защитника цветами, а семинаристы и гимназисты на возрасте стояли с букетом роз и спрашивали курьера, через какие двери выйдет г-жа Малечкина.
   Дома Люси переоделась в скромное голубое платье, которое к ней так шло, и приказала Валясику приготовить к чаю. Бураев был на дежурстве, - пожалуй это лучше, - думала Люси, волнуясь. "Почему так волнуюсь, странно", - спрашивала она, следя за собой в трюмо, - "странно, будто робею даже..." И она, действительно, робела, даже сводило пальцы. Подходила к окну и слушала. "Знает ли адрес... нас нелегко найти..." - вслушивалась она сквозь дождь. - Глупое положение, волнуюсь... что он подумает..." Она подошла к трюмо,

Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
Просмотров: 164 | Комментарии: 2 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа