у подбородка, - в детстве рассек подковой его жеребчик, - теперь почему-то темную. Эта полоска детства пронзила ему сердце, и он, всматриваясь в сестру, сказал: "а как же... жизнь?" Но она не ответила. Он согнулся совсем на табурете, спрашивал руку Павлика, серое одеяло, на котором сидели мухи: "а как же... жизнь?" Недавно было... когда жеребчик?.. Да как же... жизнь?!..
Полковник не мог осмыслить. Недавно все было ясно: родина, долг, присяга, честь, доблесть, надо, жизнь требует, жизнь велит. Жизнь... Ну, а жизнь-то как же, его-то жизнь, эта вот, на подушке, с рубчиком?.. Там, в садах, при прощаньи, в солнце, в пригнанной ловко форме, казалось ему всё ясным. Куда-то теперь расплылось, осталось там, за дрожащими ширмами. Было же только детство, вот этот рубчик... а где же - всё?..
Показалось полковнику, что Павлик сейчас проснется.
Тело чуть повело, голова провалилась глубже, рука поползла по одеялу, ощупывая с дрожью: множество мелких капель, похожих на сероватый бисер, выступило на лбу, сливалось, слилось - и крупная капля слезой покатилась к глазу и замерла. Полковник услышал стон, грудь поднялась под одеялом, что-то заклокотало там... "Агония"... - сказала тихо сестра, щупая руку, словно ловя в ней что-то. Полковник слышал, понять не мог. Но понял сердцем. Он наклонился ближе, ловя дыханье.
- Па... ша?.. - позвал он вздохом, - Павлик...
Уходил Павлик, но шопот отца учуял: повел губами, губами потянулся, - показалось полковнику. И сестре тоже показалось. Полковник взял угасающую руку и пожал тихо-тихо. Шопотом, из нутра, позвал:
- Пашута... Па-ша...
Этим шопотом из нутра, голосом общей крови, вызвал полковник сына из темного провала: чуть открылись немеющие глаза из ям, и эти глаза, родные, узнал полковник. И они узнали. Серцем это понял полковник. И неясно, едва касаясь, пожал холодеющую руку. И его руке отозвался Павлик - чуть слышно отозвался. Сердцем это узнал полковник.
Когда всё кончилось, он перекрестил усопшего и поцеловал его в лоб благоговейно. Кто-то шептал ему: "успокойтесь... милый, успокойтесь..."
Полковник перекрестился и твердо ответил: "я спокоен".
Он был спокоен. Не было уже никаких вопросов, - "а как же - жизнь?" Жизнь заключилась смертью.
Он похоронил сына в монастыре, поставил крест, дал денег и наказал монахиням убирать цветами. Распоряжался обдуманно и точно. Не плакал даже наедине, в доме отставного генерала, дальнего родственника, у которого остановился. Когда ехал с кладбища, вдруг вспомнил, что Павлик умер в день ангела своего, Петра и Павла, - осветилось и потеплело в сердце. В нем осветилось...
И только глубокой ночью, разбирая оставшиеся вещи, увидев зеркальце на алом шелке, полковник дрогнул и зарыдал. Прыгало в руке зеркальце, и прыгало в нем трясущееся лицо полковника. Никто не видел. "Твердо, твердо", - приказал сам себе полковник, и зеркальце перестало прыгать. И увидел струившееся сквозь слезы золотцем - взглянешь - вспомнишь". На мерцающей мути зеркальца не себя увидал полковник, а сына, в жизни. Увидал все, что помнилось, а помнилось ему все, что было. Все увидал, услышал: от первого лепета из колыбели, до последнего оклика за пылью - "папа... ты не скуча-ай!.." - последнего, слова от живого. И вспомнил - и ошибку, и черную стрелку, наяву и во сне казавшую все одно, - без четверги 7, - так и скончался Павлик, - и сон, прокусивший сердце. Все осветилось в нем, все показалось не случайным, все показалось связанным: какие-то нити протянулись сюда - оттуда. Ушел, не умер, не кончился. Есть между ними Кто-то, Кто указует сердцу, объемлет все, вяжет живых и мертвых, Собою сливает их, вяжет не здешним, - тем. И укрепился духом:
"В Лоне Его мы свидимся".
Он привел в порядок оставшиеся вещи, запаковал и отослал в "Яблонево", домой. Оставил себе только зеркальце, у сердца спрятал. Оставил письма невесты и карточку, где они были сняты, и выехал в Калугу - решил передать лично. Знал - тяжело это будет, но не мог поступить иначе: так бы распорядился Паша, если бы мог распорядиться.
В день отъезда ему показали сообщение штаба, где он прочитал строчки о сводной роте, славной ее атаке, о выводе из опасного положения Н-ой дивизии, взято девять пулеметов, четыреста пленных. Этой "сводной", - сказали ему - командовал его сын, Бураев Павел, принял ее в бою, был дважды ранен - в плечо и живот, осколком, приказал солдатам нести себя в атаку, не оставил строя до конца боя. Полковник перекрестился. Думал: "Жизнь... за других... для других. В Лоне Его мы свидимся".
-
ДУШНЫЙ ДЕНЬ
В Калугу он приехал глубокой ночью, - чуть светало.
На станции, в душном зале, где жарко жужжали мухи, он одиноко курил, пил теплую воду из графина и прохаживался до утра. Выходил на подъезд, смотрел на пустую площадь, на березы, уже сыпавшие журчливым щебетом просыпавшихся чижей, на зеленовато-розовое небо. Спящий трактир напротив, голубеющий на заре, дышал черными пятнами раскрытых окон, с непогашенной в глубине лампой. Полковник широко глотал воздух, но душная ночь пахла сухою пылью и остывавшим камнем. Вдоль желтого палисадника валялись человеческие тела, белея на рассвете онучами и мешками... В тоске, прислушивался полковник, не дребезжит ли извозчик...
Но куда же ехать?.. Рано приехать - неудобно, она еще спит, пожалуй... Тревожить неудобно. Он ее почти знал - по письмам, она была ему нечужая; но беспокоить так рано, чтобы... Конечно, неудобно.
Он обошел дозором и осмотрел весь вокзал, до водонапорной башни, - на вокзале часто бывал Паша, отсюда и на войну вышел, - перечитал все приказы и объявления, и, наконец, дождался: загромыхало у подъезда. Полковник вышел, - но это баба привезла на дрожинах решета с ягодами, - малиной пахло. Потом затрубил рожок, и продвинулся задом черный сипящий паровоз, со сцепщиком наотлете. Потом подошел шумный эшелон, с уже пробудившимися гармоньями и балалайками, с лошадьми. Вокзал проснулся. Молодое офицерство - все больше прапорщики, в новых ремнях и крагах, - щеголевато-отчетливо отдавало честь сумрачному полковнику, с крепом на рукаве тыловой шинели, требовало чаю, "покрепче, и с лимоном!" - и наскоро ело вчерашние пирожки, разрывая их надвое, лихо расставив ноги. Полковник искал между ними похожего на Пашу... и не нашел. Проводил грустной лаской шумливый поезд и, наконец, дождался: задребезжал извозчик. Но было только - четверть седьмого.
Он нанял извозчика и приказал ехать... - к казармам! Увидал тихую, в утреннем пару, реку, каменные склады на берегу, должно быть давние, облезлые и пустые. Запомнил ржавую вывеску на одном - торговля оптом". Встретил роту, неряшливую, без офицеров, без команды "смирно", - и велел извозчику скорее ехать.
"Непорядки и безобразие! Таких готовят!?"
Давило его подымающейся жарой и кислым воздухом, как в буфете.
"Кадровые ложатся, а тут!.."
Взглянул любовно на грязные и облезлые казармы, откуда сыпало жестким треском и щелканьем винтовочных затворов, позадержал извозчика...
"Вяло, вяло... - не то!" - подумал полковник, морщась, не слыша ритма, - души не слышно..."
Ударило его острым, знакомым, духом солдатской кухни, карболином с отхожих мест, и ему захотелось войти в казармы. Но вспомнил, что того полка уж нет, прочитал вывеску - белым по синему - "Н...й запасный батальон", услыхал тонкоголосый выкрик: "с ко-ле-на!" - передернул плечами: "они командовать не умеют?!" - и заторопил ехать: скорей, скорей... - Каширская, Затонский переулок!..
Поехали через весь город, через базар, где было еще душней и жарче и остро воняло селедками и прокислым пивом, - дышать нечем стало полковнику, - но в доме N 8 все окна были еще закрыты, даже розовые герани, казалось, спали. Дом был зашит тесом, покрашен охрой, - унылый, мертвый. Лавчонка на уголке, с двумя золочеными совками на рыжей вывеске, запомнились эти совки полковнику! - еще и не была открыта. Хватая пропавший воздух, полковник тревожно оглянул окна в тюлевых занавесках, - вспомнился ему тюль на Паше и розовые левкои - взглянул на часы - без пяти семь! - рано, неудобно.
- На... вокзал!
Перед базаром висело облако золотистой пыли, и в нем рога воловьего гурта.
- Тоже... на войну гонят!.. - показал извозчик.
- Чистая прорва... каждый базар гоним...
- А нужно кормить войска?!.. - сердито крикнул полковник.
- Понятно... нужно. Да ведь...
- Назад! Каширская, Затонский переулок!.. На углу большой улицы, у раскрытых ворот, топтались четверо в черных казакинах, опоясанные белым коленкором. Сияла у крыльца бело-глазетовая гробовая крышка.
- Капитан Акимов у нас помер... - сказал извозчик. - Отдыхать с войны приехал, три дня отдыхал, пошел на реку купаться... солнцем его убило... такой-то здоровяк был!..
Полковник выслушал с интересом.
- Удар?! - даже весело сказал он. - И на войне уцелел, а тут... Судьба! И вся наша жизнь - судьба!.. Так, как ты думаешь... за дорогое умереть лучше или... костью подавиться? За Россию!! за честь родины!.. А ты про быков!.. А немцы, думаешь, не умирают? глупей они нас с тобой? а французы?! Есть, брат, что-то, за что приходится умирать! И умира-ют!..
И от волнения задохнулся.
Он приехал все еще рано: лавчонка с совками была закрыта. Позвонил у единственного крыльца, - здесь, должно быть?.. Забрунчала по стенке проволока. Дверь открыла босая заспанная девочка, в лоскутном одеяле хохлом, увидала и взвизгнула:
- Айй... молоко, думала!..
И метнулась по лестнице, подхватывая одеяло.
Полковник поколебался, - здесь ли?.. - и, осторожно шагая мимо стеклянных банок на ступеньках, стал подниматься за девчонкой. И здесь пахло селедками, застойным духом нагретых солнцем еловых досок и жестяным накалом. Обливаясь потом от жавшего шею воротника и от давно забытой крутой шинели, с тяжелым крепом на рукаве, полковник грузно вошел в узенькую переднюю, где дышать было совсем нечем, передохнул и намекающе покашлял. Из-за двери выставилась растрепанная девчонкина голова и спросила испугано:
- А вам кого-же?..
- А... барышню... - неуверенно сказал полковник, обмахиваясь платком. - Люсю?..
Он не знал фамилии, не знал полного даже имени: из писем к Паше он знал лишь адрес да подпись - Люся. Людмила?..
- Погодьте... - сказала неуверенно и девчонка.
Он вошел в зальце, с холстинной дорожкой по крашеному полу, с фикусами в углах и геранями за тюлем, у звеневших мухами стекол, с настенными лампами в розовых тюльпанах, с открытым пианино, на котором стояла тарелка черной смородины. На овальном столе, в филейной скатерти, с альбомом голубого плюша и зеленым карасем-пепельницей, валялась шелуха китайских орешков и газетка с присохшими к ней ветками малины. Стопа зачитанной "Нивы" лежала в углу на стуле, под настенной лампой висел портрет круглоголового лысого интенданта с бородавкой под глазом, а с высокого столика зевало раструбом золотисто-пестрое жерло грамофона.
"Не здесь?.. - твердо подумал полковник, морщась. - "На курсах она была... учительница гимназии..."
Он вспомнил девчонку в одеяле и подумал, что тут, должно быть, квартира лавочника, что внизу, с совками.
"Сейчас узнаю фамилию, лавочники все знают..."
Но взглянул на интенданта с бородавкой, - и ему стало неприятно, до обиды.
Что же... вполне возможно!" - подумал он. - Паша мог познакомиться с ней в офицерском собрании, через отца, интенданта... городишка мелкий..."
Но сейчас же и подавил в себе неприязненное чувство, представив, как в этой комнатке сидел Паша, в это мутное зеркало смотрелся...
"Что ж... семья небогатая, выходят в люди..."
И ему стало вдруг ясно, как ей будет обидно, больно, что не известили о погребении, и она не могла проститься. У него заныло под сердцем, где была пулька, словно он и его обидел.
"Спросит, почему не сообщили... Ведь это и для нее - последнее... и Смоленск так близко! Как же я так забыл?!"
Он присел у стола и барабанил пальцами. В комнатах пробило печально половину... восьмого! - заглянул на руку полковник и стал прислушиваться к звукам: звякало, плескалась вода, переговаривались вполголоса...
"Это она... - умывается, торопится... и ничего не знает... а сейчас!.. "
Он вспомнил, как ему подали в "Яблонове" телеграмму из Смоленска.
Ему перехватило дыхание, - и все в комнате потускнело. Усилием воли он согнал мутную сетку с глаз.
"Впрочем должны догадаться, кто..."
Протяжно, густо и неприятно откашливался мужчина...
"А это тот, с бородавкой, интендант... - подумал неприязненно полковник.
Он больше не мог сидеть, - томил его сладковатый застойный воздух неряшливой квартиры, чужой ему и неприятно-случайной в его жизни, для чего-то в нее вплетающейся, - а он любил порядок и чистоту! - и стал брезгливо прохаживаться по зальцу, напрасно отыскивая графин с водой и тревожно соображая, как сейчас скажет. Но не мог собрать мысли. Он выкурил уже четыре папиросы, одну за другой прикуривая и стряхивая на стол пепел. Он стискивал пальцы, чтобы унять охватившую его тревогу, ходил быстрее, но непонятная тревога наростала... Подошел к пианино... Тарелка, казавшаяся с черной смородиной, густо чернела мухами, облепившими розовые пенки от варенья.
"Нет, не здесь!.." - подумал полковник, морщась, и с облегчением, словно разрешил важное, - и вдруг в нем дрогнуло...
Слева, у стенки, на пианино, он увидал своего Пашу, в хрустальной рамке, такой же портрет, - его с нею, - какой он привез с письмами... Он протянул к нему руки и затрясся... Но овладел собой и быстро пошел к столу.
Здесь!..
И комната показалась ему другой: скромной, грустной.
Он услыхал шаги и остался стоя.
Вошла она.
Полковник видел высокую девушку... кажется, - белую кофточку, восковое лицо и, будто, испуг в глазах... Он только глаза и видел, пытающие тревожно. Уже потом, в вагоне, он их припомнил: синие были глаза, горячие.
Полковник церемонно поклонился, назвал себя и был тверд, суховат и краток. Она сторожко остановилась, опираясь на стол концами пальцев и нервно слушала. Пальцы ее дрожали, - видел это полковник, - и им сказал твердо и кратко - всё.
- Вот... всё. Закончил он деловым тоном рапорта.
- Всё?.. - тихо повторила она, во сне, и отняла пальцы.
Он видел, как они поднялись, трепетные и тонкие, тронули белый воротничек, пуговку на груди... потом прикрыли глаза. Он видел, как побелело ее лицо, и задрожала прикушенная губка... Но она резко смахнула с лица, - и тут полковник его увидел, - чистое, девичье, такое жизненное на карточке и такое каменное - теперь.
Он не сказал ни слова в утешенье. Он видел ясно, что ей не нужно. Да и не было таких слов.
Он вынул письма, обвязанные шнурочком, и фотографию.
- Вот... всё.
Она взяла письма и все стояла, безмолвная, как во сне. Полковник ждал.
- Благодарю вас... - сказала она с усилием. - Он... что... сказал?..
- С фронта он без сознания... - сказал полковник и вспомнил важное: - Я не знал ничего, и вас не уведомил про... - зашевелил он пальцами, ища слово, - о погребении. Потом уж нашел письма...
Он вдруг замолчал и наклонился к столу: увидал что-то на газете с веточками малины. Вгляделся и несколько раз тяжело ткнул пальцем.
- Во вчерашней... сообщение Штаба... самый тот сводный полк... только накануне принял, в острый момент и... выручил дивизию! - твердо сказал полковник и сжал у сердца.
Она нерешительно взяла газету, смахнула веточки...
- Тот... самый?!.. - выговорила она беззвучно, прижимая к груди газету и молящими глазами спрашивая полковника.
Полковник ждал. И вдруг, схватила она его руку, быстро взглянула ему в глаза, которые он старался спрятать, словно хотела найти в них что-то ей очень нужное, - и несколько раз, в страстном порыве, поцеловала руку. Он вздрогнул от неожиданности, и осторожно, растерянный и смущенный, потянул от нее руку. В нем вспыхнуло острой болью и поднялось все. Но он и тут совладал с собой. По задрожавшим глазам и губам ее он видел, что последние у ней силы и надо сейчас уйти.
Он взял карточку со стола, ту, что привез с собой.
- Дайте мне... это!.. - умоляюще сказал он.
Она кивнула с усилием, пошла к пианино, взяла и подала ему - в рамке.
Он сунул в карман и быстро вышел. В передней - показалось ему - высунулось встревоженное лицо старика в халате. Когда спускался полковник с лестницы, боясь задеть за банки с яйцами и блюдо красного киселя на ступеньках, - это осталось в памяти, - он услыхал вскрик за дверью. Он выбежал из парадного, вскочил в пролетку и крикнул, торопя в спину:
- Скорей... на вокзал!..
С пролетки он оглянул окна, герани, совки на вывеске... Утро начинало палить жарой. Жгло от домов, с песков, с вывесок, душило от раскрытых окон, от мутной дали. Парило с речной глади, кололо-слепило солнцем. Невыразимой тоской тянуло от незнакомого городка.
Но еще до часу пришлось сидеть в жарком пустом буфете, не зная, куда деваться, где найти воздуху. Полковник пил содовую воду, пил из желтых графинов, из зеленой кадки на перроне. Человек подал счет. Полковник спросил рассеяно:
- За папиросы?..
- Чего изволили требовать... и еще двум солдатам обед велели да мальчишкам давеча по яйцу приказали выдать...
Вскрик все стоял в голове, а отъехали уже далеко от Калуги. Полковник глядел в откосы, на березы. Отвернул ворот, открыл сорочку, хватал губами ускользавший воздух.
"Так и не узнал имени..." - растерянно вспоминал он, силясь представить ее лицо. - "А как же фамилия-то ее?.. Ну, все равно теперь... А могло бы... и - не сталось..."
И острой болью схватило сердце.
Что могло статься - растаяло, как уплывавший в березах пар.
-
ГРОЗА
Похоронив сына, старый полковник воротился к своим садам.
На сады червь напал, затягивали сады липкой паутиной, пахло зеленым тленом. Томил полковника этот могильный запах, надо с червем бороться, а не поднимались руки. Молодой полковник днями сидел в качалке, курил и глядел на небо. И вдруг - срывался и ковырял вразвалку на костылях, опустив голову, словно искал на земле чего-то - подсохший, почерневший. Приглядывался к нему полковник, ходил растерянный, - не знал, куда деть себя. И лето мучило сушью и духотой, - воздуху не хватало.
А тут еще прикатил из Рожновки Куманьков, трактирщик, - в такое-то время и с пустяками. Увидал полковник мучной пиджак да словно охрой натертую бороду - заморщился:
- Несет чорта! Опять, должно быть, насчет садов, "по случаю семейного расстройства", рыщет...
Отжимая затылок и стряхивая с пальцев, Куманьков вскочил на терасу, - и крепко запахло луком.
- Ваше превосходительство, дозволите-с? Взопрел, ваше превосходительство... извините-с... руку-то уж не смею-с, смок-с...
И только присел на указанную плетенку, приметил в конце терасы молодого полковника в качалке. Вскочил - и заколебался: не потревожишь ли? Подбежал радостно, и в обе руки, как благословение, принял и придержал руку.
- Степан Александрыч?!.. Герои!.. Такими еще помню... и уж полковники!.. От Господа зачтется... недосягаемо-с!..
- Да уж зачло-с... - поерзал полковник костылями, и лицо его стало жестким. - За вами теперь, к зачету. Совсем еще молодчина, воевать-то!
- Шшу-тить изволите... молодчина! - оглянул себя Куманьков. - Сорок три годика и семь месяцев, за все пределы вышел-с! На печи с бабой воевать разве-с, да и то... хе-хе-хе... и это баловство кончил-с, по случаю всеобщего сострадания! Грыжа-с внутренняя... и у сына грыжа, во все это место, от напружения... сызмальства испорчены, работой-с...
- В две недели всякую грыжу вылечим! А взял бы я вас, господин Куманьков, в ординарцы, за расторопность! Троих у меня убило. Призовут - пишите, возьму.
- Ку-да теперь вам-с, Степан Александрыч... без ножки-с, при инструментиках-то! Слава Богу, навоевались-с... А то бы мы с удовольствием. Только, конечно, теперь уже недосягаемо!..
- В чем дело? - спросил строго старый полковник. - Сады?
- До садов ли! Вступитесь, ваше превосходительство... последний корень!.. В лазареты муку ставлю, счета вот, можете поглядеть... по своей цене-с... Запасному батальону посылаем пуд макаронов, полпуда махорки, семечков-с... в дар-с! Извольте накладные обсмотреть...
- Ничего не понимаю!..
- Дозвольте сказать, ваше превосходительство... на проводы гироев по волости... ситного пять пудов, окромя проводов с музыкой... чаем поил-с, собственноручно... Трех лошадок под антилерию забрали... упор для хозяйства, - но!.. Очень патриатизм у всех ужасный... и три племянника в огне неустанно, но!..
- Чего тебе от меня?..
- Леньку берут-с!.. Ваше превосходиптельство! единственно последний корень... грыжа по всему брюху... Ванюшку чего считать, шишнадцати годков. В этом самом месте, самая сурьезная... белый билет в двенадцатом годе, в ноябре месяце, за всеми подписями, - и отменено! К чему тогда закон?! И ведь в строй, ваше превосходительство... в самый бой-с!!..
- Ха-ха-ха... - раскатился молодой полковник. - В самый бой? Быть может!.. ха-ха-ха...
Куманьков покосился - чему смеется?!
- Да ведь... убьют-с! Ваше превосходительство!..
- Чего тебе от меня нужно? - крикнул полковник.
- Закону, ваше превосходительство, всегда по зако-ну... ваше одно слово, очень почерк-с... из грыжи-с... и в писари при управлении бы... четыре пуда макаронов.... извольте посмотреть...
- К кому ты пришел?!..
- На жалость вашу рассчитываю... у самих горе... сынка потеряли... гироя...
Полковник смотрел брезгливо... Куманьков растеряно смахивал с носа капли и вытирал палец о коленку.
- Ко мне... с такими!.. Ступай!.. - бешено закричал полковник и вскочил с кресла.
- Ваше превосходительство... Да ведь... грыжа-с, законная!..
- Господин Куманьков, - спокойно сказал молодой полковник, - могу оказать протекцию! Ко мне - вестовым! Вот скоро еду... помните.
Полковник пристально посмотрел на сына.
- А "Серого" твоего таки не забрали? - спросил он, чтобы переменить разговор.
- А за что его забирать, раз он заводской производитель?! Нельзя ничего до корня, закон!
- До корней доходит.
Куманьков встряхнулся.
- Тогда... все ниспровергнуто?! дером дери и... вчистую чтобы, до пепла?! - хлопнул он о коленку и твердо надел картуз. - Кишки выматывать, значит?!..
- Сту-пай... - едва вымолвил полковник, задыхаясь.
Куманьков выкатился с терасы не понимая, с чего это рассердился полковник, перебежал рысцой к дрожкам, щелкнул возжами и, насутулясь, пустил жеребца под изволок. Полковник рванул у ворота и оторвал до борта.
- Степан... ты это серьезно... уезжаешь?..
- Дай-ка папироску, папа... Опять сердце?..
- Сердце... - хрипло сказал полковник, потирая сердце.
Вечером собралась гроза, первая в это лето. В сумерках, до дождя, когда с запада на усадьбу двигался черный живой заслон, с растрепанной бородой огнистой, выпала из заслона, белого блеска ломаная стрела и ударила - видели с терасы - в одинокую сосну, к речке, не раз побивавшуюся грозой. И ослепительно грохнуло и с земли, и с неба.
- Свят, свят, свят... - перекрестился полковник.
- Двена-дцати-дюймовый!.. - сказал молодой. - А лихо врезало!
Верхушка сосны пылала живой свечой. И с края заслона, в лесу, выпало голубой стрелой, и покатило сухим подтреском.
- Па-чки-и!.. - выкрикнул молодой полковник.
На сад упало из "бороды", - над садом была она, в стеклянную дверь терасы трескучим дребезгом, - и полил, и полил ливень. Стало совсем темно.
- Ффуу... хорошо... - вздохнул широко полковник. - Червя посмоет... Вот это - дождь!.. Дышать можно...
За шумом ливня не было слышно слов.
И то ли от грозы было, разрешившейся жданным ливнем, или накопившееся за дни прорвало Господним громом, или что поднялось, и дошло до края: полковник слабо сказал - а... а... - и глухие рыдания смешались с шумом ночного ливня.
Молодой полковник рванул костыли, вывернулся с качалки и быстро заковылял к отцу.
- Па-па!..
У него пересекся голос.
Гроза ушла, а ливень лил с перерывами до утра. Утром шел тихий и спокойный дождик, - обмывался молодой месяц.
-
КНЯГИНЯ
На Казанскую, 8 июля, - девятый день по Павлу, - оба полковника поехали к обедне. Старый полковник надел китель, - сам, помаргивая, нашил креп, - и привесил колодку с орденами и белый крестик на золоте - "за Карс" и за последнюю пулю, что и доныне жила под сердцем и ныла к непогоде. И хоть был день сухой и жаркий, а понывала пулька. Белоснежный китель и ордена, и подчерненные чуть усы и брови - подмолодили его и подтянули, и молодой полковник залюбовался даже: совсем еще молодцом папан! Правда: молодцом был еще полковник. Ястребиное пробегало в его глазах, выпуклых чуть, по-птичьи, и в строгих бровях с заломом. На Александра II похож был он - высоким хохлом и взглядом, в холодке синеватой стали.
Повез их Алешка в новой пролетке, купленной перед самой войною. Раз всего ездил на ней полковник в "Зараменье", по почетному вызову княгини - подписаться под завещанием. Но в каретнике бывал часто, поглядывал, как дремала горбатая пролетка под парусиной, - только отлакированные спицы да вздернутые оглобли видно, - и ему казалось, что пролетка все ждет кого-то. И теперь, садясь на мягко качнувшуюся под ним, подумал: "К чему же теперь пролетка!.." Поглядел на сына с костылями... - "а вот и пригодилась..."
- С Богом!.. - сказал полковник, отмахивая мысли, и увидал впереди скамейку.
"Теперь не нужна скамейка..."
Когда покупал в Москве, выбирал со скамеечкой пошире, - были у него виды на скамейку. Выбирал с пуговками и "щечками", на тугом волосе. Мечтал, как поедут в Троицын День к обедне, годиков через пять ли, шесть... красавицы-невестки, с цветами, под кружевными зонтиками... беленькие воздушные девчушки-голоручки, голоногие мальчугашки в матросочках... молодцы-сыновья верхами, а сам он в шарабане... И вот - "по Павлу девятый день..."
Поглядел на Степу, на желтые костыли, - мертвые чьи-то ноги, - на сильный, бронзовый его профиль, широкие плечи в кофейном френче, на белый у него крестик "за германскую батарею", за пробитую грудь, оторванную ступню... - "ничего не поделаешь, война!"
Вертелась в хлебах дорога, пылила облачками. Рожь уже подсыхала и белела, повыше - зажинали. Пахло ржаными межами, хлебенным васильковым духом, нагревшейся пролеткой, новой Алешкиной рубахой. Овода налетали пульками.
- А приятная у тебя, папан, пролетка... - сказал молодой полковник.
- Вот и катайся. К княгине съезди, возобновишь знакомство. Старуха о тебе спрашивала. И молодая, кажется, еще тут. Муж, действительно убит, не в плену.
- Да, в феврале официально было. Погиб у Мазурских озер, в разведке, там и похоронили.
- Старуха спрашивала про тебя, расскажешь. Кто-то из ее при штабе вашей армии?.. Трое у ней убито?..
- Двое кавалергардов, внук-гусар, и... муж Клэ, у Ренненкампфа был, погиб в разведке... - Четверо. Так Клэ здесь? Видал ее?
- Видел еще в начале мая... ездил по завещанию.
- Очень убита?.. Что-то у них неладно было, с князем? Кем-то увлекся ротмистр?..
- Да, разъезжались, с год... Перед самой войной опять сошлись. Хочет отдохнуть, а потом в Царское думает, к Государыне в лазарет. Съездил бы. Почему - неловко? Какие-то детские глупости, забыли давно.
- Чуть-чуть не обвенчались... - усмехнулся мечтательно полковник. - Помнишь, прискакала она на рыжем, стояла в яблоньках, хлыстиком все играла? Ты тогда помешал нам...
- Обвенча-лись... Что ей, пятнадцать было?..
- Около. Мне - восемнадцать. Сколько же... шестнадцать лет прошло. А совсем недавно... Решили скакать в Калугу, имение у них там... а по дороге обвенчаться, серьезно! Помнишь, пятьдесят рублей у тебя просил. Была у меня десятка и часики, у ней - кораллы и тоненькая браслетка...
- Здорово. Ну, кто бы вас стал венчать... младенцев!..
- Об этом совсем не думали, как это там выйдет. Сказала - уедем, кто-нибудь обвенчает!..
- Здорово. Я тогда пажа этого, братца ее... Петушился, помню: "раз юнкер не может дать мне немедленного удовлетворения за оскорбление чести моей сестры, я вызываю вас, господин полковник!" Послал я его к чорту: "как мой Степанка поправится, с удовольствием проткнет вас, как картинку!" А ты-то тоже хорош... стреляться, да еще из турецкого пистолета!..
- Ничего я тогда не помнил. И два только раза и поцеловались с Клэ... На балу у них, после мазурки, в парке... вдруг обнял ее и поцеловал!.. и убежал!.. Потом она подослала мальчишку... как Татьяна у Пушкина... назначила свиданье в оранжерее. Сорвала персик... - ч-удесный персик!.. и шепнула: "вы смелый?.. увезите меня, и мы..." - и вдруг, поцеловала!.. И тут мы решили обвенчаться... - усмехнулся мечтательно полковник, выстукивая костыльком. - Удивительно пылкая была головка...
- Так и не встречались после?
- В Большом театре как-то... перед войной. Узнала меня... не кивнула даже. С мужем ее познакомился на маневрах. Улыбнулся, помню, спросил: "вы, кажется, соседи с "Зараменьем"? Должно быть, она ему все сказала. Прекрасный был офицер.
Проехали Птичьи Дворики, утонувшую в ветлах деревушку. Молодой полковник вспомнил красотку Ниду, в которую был влюблен когда-то, бойкую, востроглазую... и маленькие ее ножки, - все любовался ими!.. Красивый народ был в этой деревушке. Красавцы были и отец Ниды, и брат - гвардеец: "Зараменской" крови, были из Птичьих Двориков. Вспомнив Ниду, - где-то она теперь! - полковник почувствовал возбуждение. Хорошо бы в Москву, проветриться! А старый о Павле думал: "Здесь бы похоронить, а не в Смоленске... но там родовое наше..."
Проехали Птичьи Дворики, выбрались на бугор. Стало видно белую колокольню "Рамени". Вправо, на высоте, развертывалось "Зараменье", княжеское имение: белели колонны в парке, сверкали оранжереи, те самые, где когда-то манили персики. Молодой полковник вспомнил, как милый сон, легкую, тоненькую Клэ, воздушную в розовом газе, в черневших локонах на матово-смуглых щечках... острые локотки, полудетские худенькие ручки, обвивавшие неумело его шею... нетерпеливо-капризно кривившуюся губку... Вспомнил ее глаза, удивительные глаза, за которые называли ее мужчины "сухим шампанским", - необычайные, менявшиеся внезапно, как топазы: то вспыхивали игристо, золотистыми искрами, то равнодушно гасли. Какая она теперь?..
Вспомнил фойэ театра... В темно-зеленом бархатном платье, с великолепным трэном, по которому брызнуло серебром, далекая от всех на все свысока взиравшая, стройная, томная, величаво-холодная, в серебристой повязке из изумрудов, с дивными обнаженными руками, - выступала она княгиней. Он изумился, замер. Встретился с ней глазами. Не видя, прошла она. Он, кажется, поклонился, почтительно?.. Парные часовые у царской ложи отдали ему честь, выбросив от себя винтовки... и он почтительно поклонился ей?.. И радостно подумал: это ей честь! Она не ответила, прошла. Его кольнуло в сердце. Она же его узнала!.. Он видел это - по золотистому блеску глаз, что-то ему сказало!.. Он же из-за нее стрелялся... - и не ответила на поклон! Он остался один в фойэ, с неподвижными гренадерами в парадных шапках, с бархатными диванчиками, в золотистом блеске хрустальных люстр, где сияли её глаза, с высокими зеркалами стен. Видел себя совсюду, - стройного капитана, в шарфе, с отогнутой перчаткой... всматривался в себя... Находили его красивым. Его глазами - восхищались. Его еще юнкером прозвали "синеокий миф". Сколько женщин писали ему признанья... - а она даже не взглянула!.. Он бродил по фойэ, мучаясь и волнуясь, ждал. В антракте она не появилась. Он прошел к ложам бенуара, дал капельдинеру пятерку. "Их сиятельство княгиня Куратова... литера А... после третьего акта изволили отбыть".
Полковник посмотрел на далекие белые колонны. Четыре года, после того, она в Швейцарии провела. Он был уже офицером, она - невестой. Встретил ее в "Зараменье", в золотистый сентябрский вечер. Она скакала по большаку, в березах, с красивым офицером. Слышал счастливый смех. Потом - она вышла замуж. Больше он не видал ее, до театральной встречи. И вот, судьба: калека, на костылях... она - свободна, и оба - здесь!.. Насмешка.
Повстречалась на перекрестке пустая княгинина коляска, тройкой серых. Почтенный старичек-кучер раскланялся:
- Ва-ше превосходительство!.. здоровьице ваше как? Здравствуйте, Степан Александрыч... - узнал он молодого полковника. - Поправились, слава Богу. Да какие же вы красавцы стали!..
Полковник остановил Алешку и справился, в церкви ли старая княгиня.
- А как же-с, праздник у нас. За княгинюшкой ворочаюсь, еще неготовы были с бабушкой ехать...
Молодой полковник нервно оправил крестик.
- А как война-то у нас, Степан Александрыч? Ну, дай Бог. Эх, Гурку бы нам теперь со Скобелевым... Го-оре, ей Богу... молодцы такие - и на костылях!
Кучер был из солдат, - почетный, княжеский. Устроил его сюда полковник, как приехал сады садить.
На выгоне стояла карусель, палатки с ярморочным товарцем, телеги косников и серпников, лари с картинками... Пахло оладьями и пирогами с луком. Сияли гармоники, яркие платки и ситцы, опояски и кушаки: под кумачевым подзором висели сапоги и полсапожки, с лаковыми подметками, словно повыше где-то сидели невидимые мужики и бабы, свесив ноги. Народу было жидко, - мальчишки больше, свиставшие в глиняные свистульки, в оловяные петушки. Подростки, - в синих рубахах с желтыми опоясками, пробовали гармоньи, в кучках. За оградой церкви сбились телеги с распряженными лошадками, с ворохами лесной травы. В ограде сидели молодухи, завернув юбки и раскинув ноги в ушастых полсапожках, в цветных шерстяных чулках, давали младенцам грудь, - поджидали, когда причащать кликнут. Девки щелкали семячки. Над кучкой степенных мужиков покачивался солдат, с залепленным черной заплаткой глазом. Когда полковники вылезали, он лихо крикнул:
- Смирнаааа... рравнение направаааа!..
- Молодец, Скворец! - сказал старый полковник, признав солдата из Птичьих Двориков. - Рано только ты больно, обедня еще идет.
- Так точно, ра-на... ваше превосходительство, а то бы ни в одном глазе! - ломался солдат перед народом. - Степан Александрыч! как же нам теперь с вами жениться-то? Девок сила, а... не хотят кривого, а то хоромого... Давай, говорят, прямого!..
Мужики и молодухи хохотали. Одна, чернобровенькая, румяная, в васильковом платье, помнившая молодого полковника, как трясли вместе яблоки, пожеманилась шеей и плечами:
- За хорошеньким да афицериком любая побежит!
Полковника задержал старик Копытыч, набивался в караульщики по садам. Молодой распрашивал солдата. Они были погодки, играли вместе. Солдат-гвардеец напоминал тонкими чертами Ниду, - и быстрые карие глаза те же!
- А что сестренка?
- Э, теперь Степанидку и не узнаете, то в белошвейках была, а нонче в хору поет, ахтер голос у ней признал! Семь комнатов квартира, на Садовой, за Сухаревкой, в семнадцатом номере, на пятом этажу... машина подымает! И цветы, и портреты ее по всей квартире. Две тыщи мне обещается, кожами вот хочу заняться. Фабрикант один кожаный в женихи набивается. В ванной у нее купался и всякие вина-ликеры пил. По-мню, как вы за ней гоняли... я ей раз, вот, ей-Богу, косы за вас надрал!.. Вот рада-то вам будет, что земляки... - болтал и болтал Скворец. - Проведайте, обязательно. Ей теперь наплевать, без страху... и какавой угостит! Спрашивала об вас... Для такого героя она... Сам ей письмо пошлю, как в газетах про вас известно... Поезжайте, не сумлевайтесь!..
Полковник вспомнил красавицу-блондинку, встречу в Москве, письмецо ее - "а будет грустно - приезжайте, Степочка... размыкаем." Так и не повидались после. Подумал: "поехать в Москву, проветриться!.."
- Солдаток к нам сторожить приехал, чтобы не бастовали... - смеялись мужики солдату.
- Чего мне солдаток... свою фабрику завожу!
Вертелся лавочник Куманьков, расталкивал:
- Пускайте!.. его превосходительство с раненым гироем! Вот народ недостижимый какой... Пу-скай-те!.. Ленька? Ленька мой, ваше превосходительство, слава Богу... покелева с палками гоняют-учуть... возлагаю на Господа да на ваше слово... при себе запишите, как поедете воевать... как зеницу ока, недосягаемо! Под крылосик, ваше превосходительство, к окошечку-с... очень духоты напущено, кислоты-с... Там и их сиятельство-с изволит молиться за нас грешных... для параду к им-с...
Воняя луком и миндальным мылом, Куманьков расталкивал стариков и баб. Красные волосы его взмокли и растрепались, но он старался. Бабы жалели молодого на костылях и шептались: "Воители-то наши... молоденький какой, а хрестов-то навоевал!.." Старухи шамкали: "Сюды, родимый... к стеночке-то пристань, ловчее тебе будет, с палочками-то..." Шептали - слышал старый полковник - и про убитого его Пашу. Кругом вздыхали. У каждого было свое, болевшее. Он почувствовал, как жжет у него в глазах. Смаргивая слезу, он оглядывал небогатый храм, родную ему толпу, с которой его связала общая скорбь и горе. Давно связало, - через Бурая-пращура, помилованного Петром стрельца... раньше! Белый крестик, выбоина в бедре, шрам на шее, ноющая под сердцем пулька, могила сына в Смоленске... - все через эту связь, ради чего-то, к чему движется общая с этим жизнь его. Дано - и не раздумывай, принимай.
Он всегда просто думал. И эти чувствуют также просто: надо и принимай.
Они прошли к клиросу налево.
У открытого окна в решетке, за которыми видны чугунные плиты Зараменских, стояла прямая, высокая старуха, с изжелта-восковым лицом, в черном шелковом платье и в кружевной наколке. Молодой полковник узнал ее: все та же, как и тогда, когда кадетиком подходил к руке, а она без улыбки говорила, трепя по щечке: "Глаза-то... аквамаринчики!"
Священник поминал в алтаре болярина, - воина Михаила... - "о нем это..." - подумал молодой полковник о ротмистре, её муже, - болярина, воина Константина, Игоря... Старуха опустилась на колени. "Это о ее внуках молятся..." - подумал полковник, - новопреставленного болярина, воина Павла..." Старый полковник тяжело опустился на колени. "О Паше..." - подумал молодой полковник и начал рассеянно креститься. "...за Веру, Царя и Отечество на брани живот свой положивших..." Потом - рабов Божиих, воинов, воинов, воинов... Церковь томительно вздыхала.
Перед "Иже