севы. Народную интеллигенцию, в самом коренном смысле, с перекрестков и торжищ, собирают, "самобыть", не мелкотравчатую только, а, главное, кряжистую, для основы-то... с национальными заветами, но не с троицей только "самодержавие, православие, народность", как у славянофилов, а с широкими поправками на современность. Основа - черпать из народных недр. Проекты очень грандиозные... Могущественная печать - посильнее "Слова"... с Сытиным уж Гулдобин пробовал, пока не вышло, огромное "национальное издательство"... много всего. А когда кружочки образуются, двинут в дело... тогда уж вдвинутся в политику.
- Да, тут политика в основе!
- Пока нет. Мокей хоть и блаженный, а упря-мый. И нашего "ястребка", губернатора, заполонил, уроки дает его балбесу. Тот - полное содействие. Очевидно, метит в Столыпины. Вот они оба и готовят обширную записку в министерство. Стал Мокей кряжей-то собирать, а они уж пронюхали... и заявились. А то бы разве стронулись! И уплелись, благо крушение случилось, Гулдобин оторвался. Сегодня как раз интимная беседа предполагалась, с "крепкими".
- И мы с вами, выходит, в крепкие попали?
- Ну, какой я крепкий. Меня-то Мокей знает, наши отцы еще дружили. Не возражаю, хуже-то все равно не будет. Интеллигенция в разброде, не мешает и нового сочку подбавить, только они заносятся... "Миссию" опять давай! А вас он, видимо, облюбовал чутьем, считает нужным... Мокей не глуп. Видите, народ! Повыбрал годных, с нервом. Копнуть у нас - всего найдется. У меня лесники есть... и воры, и святые, и анархисты, и Минины. Материал найдется на всяку стройку. А у вас в роте?..
- Есть удивительные молодцы. У меня в учебной команде были... ох, какие! - сказал Бураев.
- Город наш я знаю больше сорока лет, рос с мальчишками... Есть и пропали, а есть - и много! - таких, что и американцев за пояс заткнут. Россию надо знать. Здесь вот, все с отметиной. Отъехавшие... все в своем роде знаменитости, сами в люди вышли, народ серьезный, могут и дело делать, и обмозговать, и жертвовать, коль их зацепит за живое. Надо зацепить уметь. Мокею не зацепить. Ну, а Гулдобин, если по душе придется, может и зацепить. Если психолог, как Мокей поет, да умница, да с огоньком... может наклевать. Да вот, попик молодой, чернявенький, все руками сучит? Это отец Никандр, с Гончарной, так и зовут "мужицкий батя"... За ним и депо, и фабрики. Ведет! К Богу ведет и к родине. Все его прихожане, поговорите... - патриоты! Ни один агитатор теперь и носа не сует. За пять лет увел и в недра православия, и к России! Вдовец - аскет. Ничего не имеет, все отдает. Пробовал архиерей его за "протесты" изымать... - помните, тысячная депутация пришла к собору, требовать архиерея? И подали петицию. А вот того лобастого старика видите... на апостола Петра похож, нос, как у Сократа? Это огородник Валунов... фи-гура! Из такого теста Ломоносовы выходят. Василий Родионыч, папаша-то Мокея, выписал его из своих мест, под Жиздрой. Был подпаском. И вот, от лаптя - чуть ли не миллионер. И, уверяю вас, ровно никого не грабил. Не смотрите, что он в чуйке. Это он чудит, и из гонора. Чуйка его эта стоит дороже сюртука со смокингом, "аглицкого королевского суконца-с". У него в Смоленской свыше двух тысяч десятин какого строяка, сам меня возил проверить, ладно ли ведется дело. Говорит - "все у меня с огурчика!" Зимами "про историю" читает, летом с зари работает, "по огородцу-с". В Думу выборщиком прошел самостоятельно, вне партий. На депутата предлагали баллотироваться - не захотел: "в следующий раз подвигнусь, говорит... вот как прочитаю про финансы!" И читает, уверяю вас. С Каблуковым переписывался, сам к нему ездил за указанием. Ключевский езжал к нему, рыбу ловили вместе. Переписывался с ним... Это вот сила, может Мокея подпереть и за волосы попридержать. Видите, как ему Надежда чай-то подала, ласковая какая! Молится, прямо, на него, на крестного. Он и Мокея выручил, как тот после жены, тому три года, чуть было в трубу не вылетел, с закладной увяз. Старик-то тоже особый был, знал Мокея... двести тысяч положил на эту самую "свою Надежду", до совершеннолетия ни грошика не трогать, в Государственном Банке, в золотой ренте положил, "а ты, говорит, учительствуй, Мокешка, с тебя хватит... а дочка без хлеба не оставит!" Мокей все бы на книжечки ухлопал.
- Богатая невеста!
- Присватайтесь... А вон тот, в пиджачке, синяя фантазия, рябой? Это мастер из депо, Пахомов... тоже особенный. Из "савлов", бывший социалист. Теперь - поговорите с ним... это уж, сам как-то доискался, - "русская основа". Друзья с о. Никандром, не разольешь. Крутят что-то свое, "ведут". И этот может подпереть. А рядом с батей - мещанин Сергеев, лошадник. Этот был "союзник", самый ярый. В 905-м что вытворял!.. Теперь в "национальный социализм" какой-то метит, не разберешь.
К ним подсел Глаголев. Блестя очками и тряся кусточками бородки, - за кусточки прозвали его гимназисты - "Мох Васильич", - он начал объяснять "идею".
- Я уж просветил Степана Александровича, - сказал лесничий. - Говорит, это хорошо - искать Россию... только вот не знает, куда она девалась!
- Нет, серьезно... одобряете?
- Что вам мое-то одобрение... ищите! - посмеялся и Бураев. - Наше дело другое... мы, военные, не общественные люди.
- Думаете, что здесь политика? Ровно никакой политики! Наша задача новую интеллигенцию создать, национальную... чисто просветительные цели-с. Определить себя... к России! Что когда-то было достоянием русских исключительных умов... Хомякова, Аксакова, Самарина, Достоевского, Леонтьева... - вон все они!.. - показал Глаголев на портреты, - и что теперь почти забыто, сделать это народным достоя-нием-с... представить в уточненной форме, близкой и понятной массам. Это уже будет не "славянофильством... тут звучит некая как бы насмешка... а "русской основой", символом веры как бы... Но не навязывать, как плод интеллигентской мысли, а вывести на всенародную проверку, поднять повыше, - вот, пожалуйте, смотрите и решайте! А то ведь все под спудом. Молодое поколение даже и не подозревает, чем владеет. Многое сознательно скрывалось, уверяю вас! Скажите по совести, ну, знаете вы сами эти сокровища национальной нашей мысли?
- Очень мало знаю... пожалуй, и совсем не знаю, - сказал Бураев.
- Видите?.. Наша задача, между прочим, не только это "вскрытие"... а и обновление, и пополнение. Надо раздразнить национальный нерв и дать ему питание. Наш национальный нерв дремлет... или возбужден искусственно, как-бы сивухой отравлен, да-с! Вот вам... - шопотом заговорил Глаголев, - хотя бы эти "союзы русского народа", "гражданины", "богдановичи"... много всего там, в Питере!.. Через это чистые национальные порывы забрасываются грязью и извращаются. Носитель национальных идеалов клеймится "передовой" интеллигенцией как черносотенец, а этого клейма боятся. Наша задача - научить смело мыслить, по-русски мыслить и по-русски чувствовать и не бояться исповедовать святое, наше. С этим вы согласны?
- Превосходно. Я всегда так думал и, когда надо, действовал, - сказал Бураев.
- Надо, чтобы идея охватила массы, чтобы все были как бы в круговой поруке, как бы в приказе у России... чтобы все были, как верные ее солдаты!
Слово "солдаты" приятно тронуло Бураева. Так всегда он думал: все - для России, все - верные ее солдаты.
- Наша цель в том, - продолжал с горячьностью Глаголев, - чтобы найти национальные основы, наши цели... иначе мы не нация, которая живет и развивается, а пыль, случайность, которая... может и пропасть в случайном!.. Случай - для слепых. Пора быть зрячими. А мы? Соберите десяток любых интеллигентов и спросите... какая цель России? Никто не скажет или каждый по-своему ответит... Полный разброд, как на распутьи... топчемся! Нет национальной, вещей цели. Мозг страны - в разброде. - Чего же спрашивать с народа!..
- Позвольте... - вмешался батюшка, - дополнить. Цели не желают видеть, а она ясна, как солнце. Была и есть, только о ней забыли. По наблюдению, которое имею, самые честные и культурнейшие люди... был я недавно в Петербурге и слушал беседу в религиозно-философском обществе... лучшие люди растерялись и в большой тревоге... честнейшие и чуткие.... но хоть и ощупью, а ищут. Найдут ли? Далеко ищут, а оно близко, но... не в Петербурге! По-бо-жьи! - вот что. Вот она, цель России, вещая... И она - в народе. Божье зернышко упало на Россию с неба! У меня в приходе почти пять тысяч... и даже самый последний, самый блудник и грешник, знает... что? А вот что: надо жить по-божьи! Вот "основа". Положите во главу угла. Устроить нашу жизнь по-божьи - раз, и прочие народы научить сему - два. У других народов вы не услышите "по-божьи". В богатейших и славнейших странах... что? Там другое! Не по-божьи, а... "как мне приятно" и "как мне полезно"! Мне!.. А как это приятное и полезное заполучить? А... "как возможно легче и практичней"! Правда, когда еще сказал Шеллинг, что христианство есть откровение Божества в истории! Божество-то открывалось, и не раз, и будет открываться... в истории, а его не могут и не желают видеть. Теперь сугубо не желают. Слишком теперь по-Протагоровски: человек есть мера всех вещей! И меряет. Помните Манфреда - "и кто всех больше знает, тем горше должен плакать, убедившись, что древо знания - не древо жизни"! Хоть и тоже давний, а господин Штирнер пронизал-таки всю жизнь, и теперь уже и у нас, в массы даже проходит принцип - "каждый свой собственный бог, и все против друг друга, и все со всех сторон против Бога"! А душа народа нашего свое несет. Она за, за государством видит... цель-то! У нашего народа государство в душе-то никогда и не было настоящей целью, а только средством к высочайшей цели, к Богу! Потому и негосударственен, он вождей высоких ищет... И дайте ему - вы-со-ких! Идите из его - "по-божьи"! А политикой его не взять, если политика во-имя только государства. Его пути на... запределье! Или к Богу, или уж, если поведут в другое запределье... так к дьяволу! Надо выбирать... Наши интеллигенты хотят его пострич, притишить, пиджачок ему приобрести, в "культуру" его ввести, чтобы он тоже - "как мне приятно" и "как мне полезно"... А он ломаться долго будет. Может и обломают, только, ведь радости тут мало. Ему... зернышко Христово пало с неба... вот и надо, как я понимаю "основы" ваши, набирать духовных воинов, в нем самом... можно и из интеллигенции найти, просеять... и вот на этой-то закваске и ставить тесто. Добрый будет хлеб!.. Это-то и значит, как я разумею... искать Россию!..
"Ну, кажется, с меня довольно", - решил Бураев и хотел подняться. Но тут вмешался огородник. Это был высокий, очень сильный человек, с пышными седыми волосами, крепкоскулый, похожий на апостола Петра. В синей, щеголевато сшитой чуйке, он чувствовал себя свободно: ходил размашисто и подбоченясь, пристукивая каблучками. Бураев на него залюбовался: "вот такие бывали атаманы".
- Крестница вот моя, Надюша... - кивнул он к Наденьке, которая сидела за столом и мыла чашки, - сейчас мне говорит: "Кресенький, что як ты не скажешь?" Хозяйку надо слушать, особливо разумную хозяйку... Чашечки перемывает, а ничего не забывает! И вот я сказжу. Правильно, батя. Хоть мне и давно пора, в четыре подымаюсь, но скажу словцо. Будем из истории. Покуда в народе дух живет, он живет. Как дух его пропал - долой со счета. Зернышко Христово в нас есть, да плохо прорастает. Мало, чтобы только по-божьи. Моя старуха живет по-божьи, а и ей этого мало. Ей обязательно подавай - царство небесное! Она вон в вечную жизнь нацеливается! И дорожку туда ведет. Другое. Вон у меня ребята даже поют: "Наша Матушка-Расея всему свету голова!" А мы будто тому не верим, а? А кака махина-то! Будто и без причины? Без причины и чирей не садится. Для чего удостоены такого поля? По такому полю и дорога не малая, а прямо тебе большак на самый что ни есть край света! А где поводыри? Идем слепыми, где поводыри? Римская Империя тоже была махина, но свое сделала. Это глупые люди писали раньше - па-де-ние Римской Империи! Не падение, а победа! Из такой нивы вырос такой колос, наш Поводырь-Христос! И сказал : Империя Моя во весь свет! И оборотился ко всем народам. И было много званных, мало же избранных. И пришел в конце концов к самым распоследним, к лесным-полевым-водяным, от моря до моря сущим... потому что не пошли на Его зов душевно прочие, а занялись своими делами. А вот к нам, бездельникам, все стучится. Ибо есть куда: велики мы, и широки, и глубоки. Но мы все не отворяем. Вот, последнее место осталось Ему на земле. Или отзовемся, и сами в Царствие внидем, и других приведем, или... велит вострубить Архангелу, и Суд начнется. И пойдет новая история, из отсева и остатков. Вот во что надо ударять России. Но только сие не с Питера пойдет, и не от суетных интеллигентов, а от смиренных и верных установленному от века гласу - "во Имя Мое"! Россия-то нужна, но надо, чтобы и дух в ней был, чтобы знала, зачем она. А то - так размотается без пути, как прочие. Ну, поехал, и будьте здоровы.
Прощаясь он подошел к Бураеву.
- Извините, господин офицер, спрошу вас... вы будете не капитан Бураев, ...го полка, по 3-ей роте? Полк-то я вижу...
- Да, я Бураев. Что вам угодно?
- Позвольте-с пожать вам руку. У меня внук у вас в роте, Конон Козлов.
- Да. Исправный унтер-офицер, хороший взводный. Что вам угодно?
- Да ничего-с, господин капитан! - весело сказал старик, блеснув зубами. - О-чень вас хвалил...
Бураев засмеялся.
- Очень рад.
- И мне вы очень пондравились... осанка-то у вас такая!
Старик повел плечами и размахнулся - хлопнул по руке Бураева, сдавил клещами. Оба взглянули друг на друга и засмеялись.
- Если что, жучьте его что ни есть строжей, ваше благородие!
- Не за что пока, - сказал, смеясь, Бураев, - а придется, за этим не постоим. А позвольте, - пошутил Бураев, - как же это он здесь в полку остался? Здешних больше в Варшавский округ направляют...
- О, какой вы то-нкий, ваше благородие... - весело мигнул старик. - Верно, что было бы не по закону... дескать исхлопотал, мошенник! Только я-то Балунов, а он Козлов, внук от дочки... а она в Харькове, своя торговля скобяная. Оттоле и прислали, как угадали, мне на счастье, а вам на выучку. А что, ваше благородие... хорошие у нас солдаты?
- Хорошие, - ответил в тон ему Бураев.
- Так что, если нас когда били или будут бить... солдат не виноват, ваше благородие?
- Ну, конечно.
- Так-то, ваше благородие, и народ не виноват, я полагаю, что разные там непорядки?
- Ну, конечно! - все так же весело сказал Бураев.
- Всегда так думал-с. Теперь вы Балунова Илью знаете. И вот-с, как Нижне-Садовую минули, за речкой дом на горке... Милости прошу ко мне, ежели не побрезгуете, попить чайку с медком. Очень вы мне пондравились!
Даже отступил и пригляделся. Бураев засмеялся.
- Очень приятно. Вы мне тоже.
И опять пожали руки.
"Вот чудак, прилип!" - подумал весело Бураев и пошел к Наденьке проститься:
- Не очень сердитесь?
- На что? - окинула она глазами.
- Да очень накурили!
Она чуть усмехнулась:
- Памятливый вы. Нет, на вас тем более.
- Почему же ко мне такая снисходительность?
- А... крестному понравились... - и она по-детски засмеялась.
- Вот почему... Он для вас большой авторитет?
- Очень. Он никогда не ошибется в человеке. Значит, вы хороший.
- А как вы сами думаете?
- Так же, - сказала она серьезно.
- Ох, не сглазьте! У вас глаза не черные?
- Нет. У меня серые глаза, - взглянула она доверчиво.
- Правда, у вас... смелые глаза.
И засмеялись оба.
Дождь кончился. Сияли звезды. Бураев шел счастливый, смотрел на звезды. Свежий воздух был напоен сиренью. Бураев слышал только этот запах, белый. Видел окно и Антонину с веткой. Сирень уже завяла. Он поцеловал ее и спрятал. Любит!.. - говорил он звездам. Звезды говорили - любит.
Сонный Валясик доложил, что все исполнил. Бураев не узнал квартиры. В пустынной спальне стоял бывалый гинтер. Застонал, когда Бураев повалился. Заснул он сразу.
... Крапал дождик, сумерки сгущались. В открытое окно светлело небо. Кто-то поглядел оттуда. И пропал. Слышались шаги у дома. Осторожно постучали в спальню. - "Кто там?" - спросил Бураев, зная, что это женщина. Он был голый и поспешил закрыться. Увидал, что это старая его шинель, с войны. Дверь стала тихо отворяться. Женщина вошла неслышно. - "Что вам нужно?" - спросил Бураев. Женщина молчала, шла к нему, неслышно. Он понял, что это Лиза Королькова, только другая, совсем старуха. Молча посмотрела и села рядом, очень близко. Стало ужасно неприятно, страшно. Он чувствовал ее коленку, льнущую к нему. И понял, что она хочет лечь с ним рядом. И они легли...
Он проснулся от ужаса и отвращения. Как наяву, - он слышал вздохи, поцелуи. Он вскочил. Пахло сырой землей, болотом. В окне серел рассвет. До боли колотилось сердце. Ужас и отвращение не проходили. Долго он сидел на гинтере, смотрел, как рассветало... Засыпая, слышал нежный, монастырский перезвон.
Разбудил Валясик:
- Ваше высокоблагородие... их благородие ротмистр Удальцов приехали!
- Что такое?.. Попроси... сейчас. Ах, новый день!
Как по тревоге, начал одеваться.
Ив. Шмелев.
(Продолжение следует).
Солнце только что поднялось над садом, когда приезд сыновей встряхнул полковника. Он ждал их к ночи, и вот - прощаться. В походной форме, новенькие ремни, бинокли...
- Да-да... на три часа, только?.. - несвязно говорил он, щурясь, - догоните полк?.. Валяйте, валяйте... так-с... Да, Европа... придется повозиться... Я еще к вам подъеду!..
- Тебя еще не хватало!.. - сказал капитан. - Покурим лучше.
И когда полковник брал вертлявую папироску, у обоих подрагивали руки.
- Ну... пока самовар, в сады пройдемте. Он обнял капитана и потянул с терасы.
- Идем, Пашуха... - захватил он и младшего. - Яблонька-то твоя "Поручиково - любимое"... помнишь?.. - и у него пересекло голос.
Молча обнял его поручик. Насвистывал через зубы марш, поглядывал по верхушкам сада.
- Почему это - "не хватало"? - нарушил молчание полковник. - Я еще молодцом! Когда Суворову было...
- Чего - Суворову... "Пульки" свои сыграл, с одной и сейчас гуляешь... сады свои насадил, вот и посыпай песочком!
И высокий, плечистый капитан - в отца, черноусый только, - прихватил старика за плечи и покачал. Поручик шел и насвистывал.
- Да ты обо мне что же?.. - вскричал полковник, и не успел капитан опомниться, как полковник свалил его.
- Под Карсом, в редуте так... то-же капитана, "песочком"!..
Навалился на них поручик. И солнце играло с ними, на новых ремнях и голенищах, на розоватом полковничьем затылке...
Побывка была до поезда. Когда заложили тарантас, и слышалось от сарая ржанье, полковник опять повел сыновей в сады.
Было жарко до духоты. Давно прогуляли поезд. На припеках трещали кузнечики, кололо глаза от блеска. От пыльных елок закраины томило смолистым жаром.
- Антошка-то разделывает! - показывал полковник. - А вот - "Поручиково-то - любимое"... помнишь, Паша?.
Не узнал яблоньку поручик. Шутя посадил, а вот... какая! Сажал - загадывал: когда будет поручиком - станет она, как эти. Он стал поручиком...
Они прикусывали деревянные еще яблоки и пускали через верхушки, в блеске. Зеленая кислота вызывала в них вольность детства. Они шутили, но в глазах их была забота: другое - ждало за садом.
Поручик, белокурый, и тонкий станом, - в покойную мать-казачку, - сказал, мечтая:
- А знаешь, папа... а я ведь в отпуск хотел к Успенью, на твои яблочки! Сюрприз бы тебе привез...
- Сюрприз?! - оживленно спросил полковник, - по-детски вышло, - и отвернулся, щурясь. - Невесту, что ли?..
- Сюрприз. Эх, па-пка!..
Капитан подшиб кузнечика фуражкой, поймал за ножки и крикнул - "смирна-а!" Кузнечик вытянулся и замер. Они смотрели.
- Ну... - остановился полковник у старой яблони, словно сюда и вел. - Сады сажал - о вас думал. Но это не то... Теперь... один у нас сад... Россия! - сказал он поникшим голосом, и яблони затянуло паутинкой. - Ну, понятно. В поход... и надо, вообще... У тебя, как, Степа... есть кто-нибудь? Вашего я не знаю...
- Серьезного ничего... - сказал капитан в усы.
- Если что, пусть ко мне адресуется. Понятно, если ребенок. Помер?!.. Эх, вы... Надо было... след по себе оставить! А ты, Паша?..
- Ну, что ты, папа, с глупостями! - смущенно сказал поручик.
- Мальчик, не глупости! - потянул его за ремни полковник. - Самая жизнь и есть. Но... теперь отрублено. Там - другое. Невеста у тебя, в Калуге? не связан? На войну идешь - подберись, завязки чтобы не путали. Мы - солдаты!
Сильней, чем раньше, почувствовал полковник кровную связь с ними, с мальчиками-солдатами, которые не оставляют ему следа.
- Нет, папа... - тихо сказал поручик, - не связан. Мечтали только...
Они вернулись плечо к плечу. У крыльца поджидал Аким в тарантасе, покуривал.
- Шесть сорок, товаро-пассажирский... - сказал полковник. - Всегда запаздывает. Успеете...
- Поспе-ем, не на свадьбу... - отозвался с ленцой Аким.
- Неводком бы теперь, Аким! - заглянул под рукав поручик. - Нет, не поспеть!..
- Лещей бы захватили! - сказал Аким. - Денек бы хоть погуляли?
- Догонять эшелон надо...
- Так точно, нельзя! - по-солдатски сказал Аким: был он ефрейтор, в годах, и сам ожидал "срока".
Оставалось самое трудное, они знали. Знал и полковник - и все оттягивал. Затем и приезжали. И вот подошло оно.
- Пройдемте... - сказал полковник.
Он привел их со света в спальню, с неоткрытыми ставнями, с неприбранною постелью. Теплилась синяя лампадка.
Они тихо вошли, в томленьи, подчиняясь всему покорно: время всему приходит. Полковник, строгий, перекрестил молча и надел каждому образок Николая Чудотворца.
- Тебе, Степан... дедовский, Севастопольский... - тихо сказал полковник, благословляя капитана. - Тебе, Павел, мой... Кавказский. Да сохранит вас... А этот - мне... - показал он на темный, в серебреце, на затертом малиновом шнурочке, - давний наш, Бородинский, прадедов. Помните... вы - солдаты!..
Они знали темные образки, священную их историю. Смущенно поцеловали их и стали спешно вправлять за шею.
- А это, дети... - показал на Казанскую полковник, - покойная мать вас благословляет. Будьте... крепки!
Они перекрестились и поцеловались молча. Он ткнулся к жестким воротникам, тер и колол щетиной и с нежностью мял за плечи.
- Ну... все.
Вышли опять на солнце. Полковник обнял обоих, объединяя собой, радуясь молодости и силе и пригнанной ловко походной форме.
- Матери нет... поглядела бы хоть, какие стали! Нет, лучше не... Помни, ребятки: солдата береги, назад не смотри, зря голову не подставляй!.. Ну, ладно.
Уже садиться, - поручик вынул из внутреннего кармашка и показал полковнику:
- Вот... хороша?!
- Хороша... - сказал полковник, не разглядев.
Он проводил их за край садов. Шагал, держась за крыло тарантаса, толкуя о мелочах, наказывая Акиму забрать отрубей у Куманькова... На речке помахали фуражками: не хотел в вагон провожать полковник.
Возвращаясь садами, остановился у шалаша и сел. Услыхал поезд, свисток от полустанка... - Опаздывает... без четверти семь...
Пустыми показались ему сады. Вспомнил кузнечика... Пошел к дому. Стоял на терасе, зяблика слушал, думал.
Садилось солнце - огромным кровавым шаром.
-
МЕТЕЛЬНЫЙ ДЕНЬ
Через неделю взяли на войну садовника Михайлу, правую руку полковника. А там забрали и кучера Акима, бывшего вестового.
Полковник каждого проводил честь честью, до конца сада, и расцеловался. Подарил на дорогу по пятерке. Наказывал:
- Пиши, в какую назначат часть, как и что... Может еще и встретимся.
И тот и другой сказали в одно слово:
- С вами бы, ваше высокоблагородие, довелось!..
Стоял сентябрь. Яблоки были сняты и проданы. Сады редели. Дни выдавались сухие, солнечные. Остался полковник с мальчишкой да со старой Василисой. Сам кормил поросят и кур. Попиливал сушь в садах, складывал на зиму подпорки, - сады прибирал с мальчишкой. К вечеру выходил на бугор - на запад. Там багрово садилось солнце. Там шумела война. К ночи долго читал газеты, радовался, ругался. Ночью ждал телеграмм...
Телеграммы пришли, - и ночью. В конце октября, в заморозки, узнал полковник, что оба сына в госпитале, ранены под Луцком и Равва-Русской, но поправляются, "будь покоен". Оба - с боевыми отличиями - Станислав и Анна с мечами. Тому и другому полковник послал по телеграмме:
"Поздравляю, благословляю."
Выслал по сто рублей - "на яблоки" - и по ящику пастилы. Поехал в Рожново, отслужил молебен. И казалось ему, что сегодня праздник. Объехал знакомых по усадьбам, делился радостью.
Ходил на рябчиков, по можжухе, ставил на речке вентеря на налимов. Радовался, что галки появились на усадьбе, - ранняя зима будет. Показывал Василисе карточки Степы и Паши, с фронта, в кругу солдат. Стучал пальцем и говорил:
- Там уж, понимаешь, как семья... солдатская! Ро-сси-ю защищают... Там уже не служба, а... как обедня!
Вздыхала Василиса. У ней тоже забрали, Гаврюшку-внука, да только и слуху нет.
- Однова всего отписал... под этим вот, под германцем, будто... при пушках ходит. А то и слухов нету...
- Это пустяки, при пушках! - говорил полковник. - При пушках убыль невелика. А вот в пехоте нашей... мои вот где!.. На ней - все. Пехота - святое дело. Без пехоты ни шагу: на самые пушки идти должна!
- У-у-у... на пу-шки?!.. - вздыхала Василиса.
По первому снегу, в ноябре, пришло из-под Варшавы измазанное письмо от кучера Акима. Писал Аким, что ранен в ночную вылазку, как проволоку ходил резать, - и заработал Егория. Послал ему полковник десятку на поправку. А на Николу получил телеграммы от сыновей с фронта: "Хорошо все, здоров."
Не сиделось дома, горело сердце. По веселому снегу покатил полковник в село на саночках - размотаться. Даже к Куманькову в лавку зашел, - свежей икрой Куманьков хвалился, "донского выпуска", пригласил с порожка:
- Ва-ше Превосходительство! Икорка - прямо... недосягаемо!
- Да что икорка... - поговорить приятно.
До темной ночи мотался по дорогам, по усадьбам, - покою не находил. Хотелось ему метели: солнце со снегу глаза кололо - кровавое солнце на закате. По газетам видел: большие идут бои.
С рассветом пришла метель, на Стефана Преподобного, девятого числа, - день Ангела Капитана. Ездил полковник на полустанок, отправил телеграмму. Насилу домой добрался...
Засыпало-замело сады невиданною метелью, - столбами сыпало, вытряхивало кули небесные. Выше ворот сугроб намело с вихром. Стоял полковник, в широкое окно смотрел как потонула зеленая водовозка, - одни оглобли торчат, с вершок, - свету Божьего не видать! Смотрел и думал: "там у них тоже, небось, метели..."
Пошел в темную спальню и затворился. А когда вышел, смотрит - пирог на столе стоит: упомнила старая Василиса Преподобного Стефана! Поглядел на пирог полковник, да и задумался, - и пирога не тронул. И уж затемнело, засинело в окнах, а все стегает. До ночи все тосковал, метался, прикладывался к окнам. Сыпало еще пуще.
А на утро - мороз, прочистило, ярко-ярко. И по новой, по сахарной, дорожке приехал начальник полустанка на розвальнях, привез от Степана телеграмму - "благополучно, будь покоен". Крякнул полковник, потер лицо, встряхнулся-отмахнулся:
- Прямо ты меня... спрыснул! Метель эта, понимаешь... пуля у меня живет под сердцем... Выпьем.
Выпили с гостем "на черствого именинника", закусили пирогом вчерашним, как из печки, - морозила его Василиса и прогрела, - с куманьковской икрой, - ничего икорка! - потолковали о метели, сыграли в гусарский винт. Наградил полковник начальника полустанка пачкой новых пластинок грамофонных:
- И оставить можешь. Только "Трубят голубые гусары" и "На смотру" верни обязательно! Иглы у тебя плохи, царапают.
В январе пришло, наконец, письмо и от садовника Михайлы: был ранен под Перемышлем, остался в строю и снова ранен - в живот "накось", ничего, выпишут скоро на поправку. И ему послал полковник десятку.
Пришла на Сретенье телеграмма от Павла: "поздравь Владимиром!" Заплакал, как прочитал, полковник. Опять места не находил. Вынул из рамочки на стене свой портрет, вставил в рамочку телеграмму, повесил. И сказать некому, а что Василиса понимает! Сказал себе, о Павле думая:
- А какой был тихой!
Взглянул на портрет покойной жены, сказал портрету:
- Ка-кой твой-то!..
К весне стал задумываться полковник. Стали снега сходить, стали деревья плакать, крыши капель погнали. Стали ворчать ручьи и днем, и ночью. Заиграли по зорям галки. По-весеннему мягко запахло дымом и навозом. Воробьи заточили-завозились на потеплевших тесовых крышах, по тополям, в ледяных проточинах принялись на солнышке купаться-подчищаться. И вот - зашипели грачи за окнами, а там и скворцы примчали на скворешни, - и пошла, и пошла весна.
Стало трепать сады теплым, с дождями, ветром, пушило соломенную окутку молодняка, - в сады манило. Ходил полковник в высоких сапогах, смотрел просыпающихся и спящих, - любимые свои яблоньки - разматывал окутку.
Теплые пролили дожди, пригрело, - и стало надувать почки.
В мае стали сады цвести.
В мае неожиданно приехал старший, тоже теперь полковник, с орденами, - и без ступни.
Ахнул старый полковник, глазам не верил:
- Да ты ж писал?!.. Да как же... я-то не знал?!..
- А зачем тебе знать, полковник? Это еще когда!.. под Горлицей потерялось... в самый день Ангела, полковник!
- В день... Ангела?!.. А как же... телеграфировал?..
- Ну... это тебе бригадный, из уважения, ну... по моей просьбе, полковник. Ну... жив остался!.. Все уже откатилось...
И вспомнил полковник метельный день, снеговые столбы и вихри, и свое метанье...
-
ЗЕРКАЛЬЦЕ
Вот уж скоро и год, как проводил сыновей на войну, и сколько всего случилось за это время, но полковнику особенно почему-то помнилось, как остался тогда один. Забыл и ночные телеграммы из Львова и из-под Прасныша - ранениях Павла и Степана и об отличиях, ожегшие страхом, радостью; забылось и "сумасшествие", как выбежал ночью в бурю и кричал черным, пустым садам и в стегавшее ливнем небо - "молодцы мои... молодцы!" - и плакал и утирался ливнем; и Степины костыли забылись. А "проводы" почему-то закрепились. В бессонные ночи думалось, и во сне приходило - повторялось, и до того живо виделось, что не скажешь, где - сон, где - явь. Стыдился себя полковник - "как старая баба, право!.." - и вспоминал - томился. Сколько прошел походов, видал смертей... и в Туркестане, со Скобелевым, и Карс штурмовал, - с пулькой турецкой ходит, - это не вспоминается. А тихий июльский вечер, с огненным солнцем в яблонях, когда затаенно слушал, как громыхает поезд, выходит из головы, из сердца, - ошибка Павлика? "Пустяк, понятно..." - разбирался в себе полковник, - "естественно, волновался мальчик... вполне естественно..." Но этот "пустяк" не стерся.
Выйдет в сады полковник, порадуется - полны, урожай, прямо... не запомнишь! И потянет под Пашину яблоньку, "поручиково - любимое", - на цинковый ярлычек взглянуть, с острой пометкой ножичком в день прощанья: 29. VI. 1914. Глядит и думает... Надо бы "VII" пометить, июль-месяц, а он ошибся, и вышло 29 июня, самый день Ангела, Петров-день. Вполне естественно, что тут думать! А думалось.
Глядит полковник на ярлычек, - сияли царапины на цинке, теперь померкли, - и все-то сосет на сердце. И пойдет разворачиваться, болью...
Благословлял в полутемной спальне - приехали под утро, так и остались ставни, - надевал походные образки. А они смущенно-торопливо, словно им было стыдно, заправляли крутившиеся шнурки за ворот. Вышли на яркую терасу, жмурясь, - кололо солнцем. Он обнял их, накрепко потянул к себе, объединяя собой обоих, и сказал, зажимая боль, бодро сказал, отчетливо, радуясь молодости и силе их, и ловко пригнанной, уже походной форме: "так вот... ребятки... солдата береги, назад не гляди, зря голову не подставляй". И тут подумал - ныне уже решенное: "будет и мне там дело". Ходили в садах, возились, чтобы унять разлуку. Проводил за сады, до речки, - на полустанок не захотел, где люди, - шагал у тарантаса. Расцеловались, помотали фуражками. Помнилось Пашино лицо... нежное, как у девушки, незагоравшее никогда, - "мамочкино лицо", "свежее молочко в румянце", - влажно блеснувший взгляд, и ободряющий оклик из взметнувшейся клубом пыли: "па-па... ты не скуча-ай!.." Это вот - "не скучай"... Пыль, ничего не видно, и крик за пылью... - так и застряло в сердце.
Возвращаясь тогда садами, полковник сел у шалашика, курил и думал. Не думал, а мысли путались. Смотрел к закату, в огненный отблеск неба, в огненные просветы сада. Высвистывал зяблик в яблоньке, словно жалел с полковником - как же пусто! С полустанка свисток ответил - пу-у-сто!.. И пошел удаляющийся рокот. "Уехали..." - со вздохом сказал полковник и покрестил затихающую даль. Пустыми, нежилыми смотрели теперь сады.
Он пошел напрямик домой, и вот - стрельнуло ему в глаза огненно-вечеревшим солнцем, с красной травы стрельнуло. Он нагнулся и увидал карманное зеркальце с гребенкой на алом шелке. Вспомнил, как здесь возились, боролись с ним, - стараясь закрыть прощанье. Смотрел на зеркальце... - кто обронил из них? Вышито было по шелку золотцем "взглянешь - вспомнишь"; а в уголку, чуть видно, золотцем тоже - "Мила". Людмила?.. Помнилось - на груди у Паши выглядывала алая полоска... невеста в Калуге, кажется... писал недавно - "после маневров яблоки есть приеду... о-чень важное расскажу!" Ну, понятно. Покачал головой над зеркальцем, ласково попенял - "вечный-то растере-ха!.." - и увидал бурое, хмурое лицо в сине-седой щетине, скучные, влажные глаза, глядевшие на него расстроено. Стало тусклеть, мутиться... полковник с досадой отвернулся и спрятал зеркальце. Шел не видя, в огненно-сероватых брызгах сухих кузнечиков. Вспомнил, - в глазах осталось, - без четверти 7 указывала стрелка, когда поезд пошел от полустанка: смотрел туда, на запад. Решил отослать Паше, только вот установится отправка. И каждый день вынимал зеркальце и глядел.
Время пришло, бережно уложил, отправил. Жалко, как-будто, стало... да зачем ему зеркальце - напоминанье: сердце его - вот зеркальце!
Павлик после ему писал: "а я-то горевал!.. заветное, ведь, оно." Радовался полковник, что не разбили тогда, в возне, уцелело под сапогами, - хорошая примета. Полковник в приметы верил.
В июне видел полковник сон.
Сидит у шалашика в саду и кого-то нетерпеливо ждет. Сад вечерний, в огнистых пятнах, косое солнце. Глядит на свои часы: черная стрелка показывает четко - без четверти 7. Поезд вот-вот заслышится. И уже слышит, как набегает рокот. И вдруг - за спиною шорох... сушью шуршит в шалашике. А поезд уже докатился, визгнул, дает свисток, но - важное что-то, за спиною!.. Оглядывается полковник, а из темной дыры шалашика крутится черная змея, в серо-зеленом крапе... прыгнула на него и прокусила сердце. Вскрикнул от ужаса полковник - и проснулся. Кололо сердце. Душная была ночь, в ставнях синело молнией. Долго не мог опомниться, в холодном поту лежал, в удушьи. Как наяву все было! Нашарил спички - нет ли проклятой тут, заглянул даже под кровать. С неделю не свой ходил, даже и спать боялся. Шорохов стал пугаться, змеи проклятой. А не было змей в округе.
Под Петров-день пришла телеграмма из Смоленска: ранен Павел, в госпитале, зовет. Полковник понял: если зовет - плохо. И с ночным выехал в Смоленск.
Строго вошел он в госпиталь. Ярко было на воле, жарко; а в старом госпитале с истертыми камнями - прохладно, сумрачно. В белом, отжившем кителе чортовой кожи, с белым, забытым, крестиком за забытый Карс, твердо шагал полковник, забыв про сердце, искал офицерскую палату - 3. Долго плутал: показывали ему небрежно - туда, направо. Таилась где-то эта тяжелая палата - 3. Гулко шагал по коридорам, тяжело отбивая в мыслях влипшее крепко слово - "тяжелая палата", не понимая смысла, но чувствуя. Увядал - "3" - на стеклах, увидал грязные носилки, на которых под простыней лежало... - понял. Думал остановить... увидал твердое восковое ухо, черный вихор волос... - нет, другой.
Огромная палата, уставленная строем коек, вздыхала, стонала, бредила. Несли тазы, сестры держали шприцы, метались лица. В страшном закутке, - в ширмах - в сердце полковника толкнуло - темнел священник, скорбно склонившись ухом, светя крестом. Полковник шел по рядам, выпытывая лица, не находя. Теплый и липкий воздух, налитый сладковатой прелью и лекарством, мешал полковнику, путал мысли. Спрашивала сестра - "у вас разрешение?.." Он не понял, шел за своим, не видя, не слушая, не отвечая, окидывая взглядом головы. Они метались, молили мучительно глазами, зубами, ртами. Кто-то кричал - ура-а-а!.. Кто-то остановил полковника, махнувши градусником в глаза.
- Поручик Бураев Павел... - кому-то сказал полковник, кто его спрашивал.
- Мм... а, в четвертом, кажется, ряду... в углу, - кто-то сказал нетвердо, выкинув туда градусник.
Но он уже узнал ее, белокурую голову, единственную из всех - темных, седых и светлых.
Маленькой, точно детской, и такой одинокой, жалобной - показалась она полковнику. Он задохнулся от жалости и боли, не совладал с волнением. Она была вдавлена в подушку там, глубоко, в углу. Он шел подтянувшись, твердо, страшась зацепить за койки, за желтую чью-то ногу... - дошел, и искал глаза.
- ...Морфий... - шепнула сестра сзади.
Он опустился на табурет, кем-то ему подставленный, и глядел, задавив дыханье, боясь дышать.
Павлик - показалось полковнику - сладко и крепко спал. Смякшие, в блеклом налете, губы выпячивались знакомо, детски, как будто тянулись поцелуем; но что-то в них было новое?.. что-то в них было... - горькое удивление?.. боль?.. Что-то таилось в них, в тоненькой, к краю, складке, в пленочке уголка, где муха. Полковник спугнул муху движеньем пальца, но она села на щеку, и он не решался больше. Незагоравшее никогда лицо, стало маленьким, было теперь лимонного цвета с отблеском, словно натерто воском. Полковник с болью подумал - желчь?!.. Видел подавшиеся виски, с влипшими волосками, темные брови, кинутые враскось, родные... завалившиеся под лоб глаза, обведенные черной тенью, плотно прижатые ресницы, в капельках... Понял, что пот это на лице - не отблеск. "Морфий" - осталось в уме полковника странным страшным звуком, вне жизненным. Он повторял про себя, силясь понять его, - мо... рфий... мор... фий?.. - с ужасом увидал, что задвигают его ширмами, от других, как там, - и понял, что умирает Павлик.
Он поглядел на сестру, взявшую руку Павлика, словно спросил - зачем? Она повела глазами, меряя Павлика, и шепнула полковнику, как бы в ответ на взгляд: "в живот, осколком". Он в страхе взглянул туда, в закрытое одеялом что-то и взглядом спросил ее - "что же?.." Она взглядом ему сказала. Он согнулся на табурете - и так сидел. Через койку - видно было в неплотную створку ширм - накрыли желтой простыней спавшего крепко капитана, спавшего - показалось полковнику, и потом понесли куда-то. А Павлик все крепко спал.
Полковник видел все ту же, знакомую полоску - рубчик