Главная » Книги

Эртель Александр Иванович - Гарденины, их дворня, приверженцы и враги, Страница 11

Эртель Александр Иванович - Гарденины, их дворня, приверженцы и враги


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28

ыл однодворец лет под сорок, с черными без глянца волосами, постриженными у самых бровей, с жидким, неестественно водянистым блеском в зрачках. Какое-то странное выражение и этих глубоко впадших глаз, и неприятного, вздрагивающего от ненависти голоса, и особенно выражение мясистых не в меру отвороченных губ врезалось Николаю до такой степени, что он почувствовал неясный, безотчетный страх. Вероятно, что-нибудь в этом же роде сделалось и с Агафоклом; о"
  сменился с лица, беспокойно заерзал и, насильственно улыбаясь, пробормотал:
  - Ну, ну, друг Кирюша... хе, хе, хе... ты уж завсегда насмешишь!
  На Кирилу зашумели со всех сторон. Он неловко поднялся, понурил голову и, раскачиваясь на вывернутых ногах, -медленно пошел от долпы в свой курень. "Чего он злобится, чего ему нужно?.. Вот уже не люблю! - торопливо говорил Агафокл, обращаясь к мужикам. - Аль я вас обижаю? Аль когда скотину загонял?.. Приехал на село, провел разлюбезным манером время... тихо, смирно, никого не трогаю... за что? Ежели из-за баб, - что ж, я мужевых не касаюсь! Солдаточка - вольный человек, я, грешник, хе, хе, хе... к солдаточкам прилипаю... Не по-суседски так-то, херувимы мои, неладно!" Мужики дружно стали успокаивать Агафокла: "Брось, Иваныч... не серчай! Аль мы тея не знаем? Мы от тея обиды не видали. Так он, несуразный, шут его задави! Ему бабы - що! Ен на них и глаз не подымая... А так уж... кого невзлюбя - бяда!
  Эдак сукновала невзлюбил... чать, знаешь, Арефия?.. Вот бреша, вот лается! Прямо - несуразный". Мало-помалу Агафокл пришел в себя и начал поглядывать в ту сторону, где были слышны женские голоса. Но Николаю очень хотелось послушать вблизи, как поют боровские.
  - Нельзя ли? - сказал он однодворцу, который полулежал около него, опираясь головою на руку.
  - Робя! - проговорил тот. - Вот Мартиныч послухать жалая... Сыграем, що ль?
  - Да що ж, заводи, пущай послухая.
  Не переменяя положения, однодворец приложил ладонь к щеке, крякнул, раскрыл, искривляя, губы... Каким-то звенящим полуговорком, полураспевом вылетели оттуда первые слова песни:
  - Э-их, да и що же ты, моя степь... раздолье широкое... степь моздовска-а-ая!.. - и не успели еще эти слова с бархатно-голосистою оттяжкой на слове "моздовская"
  уплыть в пространство и замереть там жалобно погасающим звуком, как вдруг настоящий стон, многоголосый, дружный, согласный, заставил вздрогнуть Николая. Он быстро отвернул лицо от огня... и грусть, и слезы, и восторг перехватили ему дыхание. "Что ж это такое?.." - воскликнул он про себя. - Как хорошо! Широко ты, степь, протянулася... буграми, буераками... лощинами-вершими... от города Царицына до того ли що князя Галицына!
  Ах, широко!.. Ну, ну, голубчики, еще, еще... Ну, еще, тонкий, дрожащий голос... и ты, угрюмый, бархатный бас..
  Вот оно!.. Плывет... вот оно!" И опять дружным, артельным стоном наваливались голоса и подхватывали запевалу, опять в густых, мужественных звуках звенел, как струна, ноющий, вздрагивающий тенорок, особенно тщательно выговаривающий слова песни, - и в душе Николая какими-то волнами росло и прибывало сладкое, томительно-замирающее чувство. Прелесть уныния, прелесть тоскливой удали овладевала им.
  После "моздовской" спели еще несколько песен, потом загремел бубен, затренькала балалайка, поднялся пляс.
  Сначала Николаю показалось смешным, что девки плясали вереницей, следуя одна за другою, точно по сигналу прихрамывая все сразу то на одну, то на другую ногу, подпираясь в бока, чинно помахивая платочками: но, присмотревшись, и это показалось ему хорошо. После девок лихо и в высшей степени непристойно плясали камаринского Агафокл с солдаткой Макарихой. Впрочем, что пляска была непристойна, казалось одному только Николаю, - бабы, девки, мужики, включая и старичка, припомнившего тридцатого Года холеру, так и помирали со смеху: "Ловчай! Ловчай!" - кричали в толпе. "Жги, Макариха! Валяй!..", "Аи да Иваныч! Аи да хахыль, пес тея задави!"
  На хутор вернулись уже на заре.
  Однажды Николай пустился в любовные приключения, но это кончилось горестно. Вот как было дело.
  Девка Машка не выходила у него из головы. Она была не из Боровой, а из другого дальнего села, в первый еще раз работавшего на Гардениных. Их табор помещался почти у самого хутора, не более как в полуверсте. Николай сначала хотел было посоветоваться с Агафоклом, как ему быть с Машкой, но чувство брезгливости удержало его, - Агафокл все более и более внушал ему какое-то непобедимое омерзение, - и он придумал вместе с Ларькой пригласить как-нибудь всех девок табора к себе на хутор, в гости. А там уж дело будет видно. Так и случилось в серый, дождливый денек, когда работы приостановились и мужики по своим нуждам уехали к себе в село. Девки с готовностью приняли приглашение и среди дня пришли на хутор. На первый взгляд они неприятно удивили Николая тем, что одеты были по-праздничному, но наряды их вовсе не походили на щегольские наряды гарденинских девок:
  заштопанные рубахи, полинялые платки, отрепанные юбки.
  Старание, с которым девки прикрывали это убожество, еще более огорчило Николая; они держались в кучке, незаметно спускали шушпаны на заштопанные места, как будто от жары снимали платки с волос. Однако такое впечатление скоро почти исчезло у Николая: девки, по-видимому, были так же бойки и дерзки на слова, как и в степи и у себя в куренях. Николай и Ларька стали играть, составилась пляска с обычным прихрамыванием, с обычными прибаутками и восклицаниями, с мерным хлопаньем в ладоши. Все как будто шло как следует... Но Николаю опять почудилось нечто неладное. И чем дальше, тем больше. За бойкими словами, за пляской и веселыми прибаутками он замечал какую-то странную вялость, иногда то у одной, то у другой девки выступало выражение скуки и заботы на лице, смеялись как будто только потому, что уж принято смеяться там, где молодые парни, музыка и пляска. Николай хотел обнять Машку, но та не то что вывернулась, ударила его, оттолкнула, - это было бы в порядке вещей, - но с какою-то насильственною улыбкой отвела его руки. Все это происходило в пустом амбаре.
  У дверей с поджатыми руками стояла кухарка Акулина и серьезно, невесело смотрела на девок. Очевидно, ей приходило в голову то же самое, что и Николаю. Когда Машка уклонилась от Николая, Акулина поманила его к себе и вызвала из амбара. Отошли. Николай с удивлением заметил, что обыкновенно самодовольное лицо Акулины являет вид возбужденный.
  - Полоумные черти, - сказала она вполголоса, - аль не видите, девкам животы подвело?
  - Как подвело? - недоумевая, спросил Николай.
  - А так! Тоже в гости зазвали... Ты бы спросил у них, ели они ноне аль нет? Да и вчерась-то вряд ли ели.
  - Ну, что ты болтаешь!
  - Ишь не болтаю. Не токмо пшена, - хлебушка нет.
  Бо-знать чем перебиваются. Ноне мужики поехали ко двору, не то добудут, не то нет. Беднее ихнего села в округе не сыщешь.
  - Как же быть, Акулина, а? Я не знал, - растерянно пробормотал Николай.
  - Что ж, хлебушка отрезать по ломтику, аль щец пущай похлебают. Тогда и веселье иное пойдет... А то захотел от голодной девки толку добиться!
  - Так, пожалуйста, Акулина... Я тебя прошу. Щей, хлеба... ветчины отрежь. И я уж не пойду к ним... Ты, пожалуйста, сама как-нибудь.
  Акулина отправилась к девкам, а Николай ушел в конюшню, растянулся на сене и начал читать "О происхождении человека". И все прислушивался, не ушли ли девки. Спустя час в конюшню стремглав вбежал Ларька и с хохотом крикнул Николаю:
  - Нажрались!.. Пойдем скорее!.. Я Машке так и сказал, чтоб во всем тебя слушалась... А то, мол, хлеба не велит давать...
  Николай обернулся к нему с перекошенным от злобы лицом, с трясущимися губами.
  - Убирайся к черту! - крикнул он не своим голосом.
  И с тех пор не только не пускался в любовные приключения, но даже избегал приближаться к девкам того табора, а о Машке совестился вспоминать. И перестал водиться с Ларькой.
  Из Анненского только йять дворов косили на хуторе:
  убирали исполу маленькую вершинку. К ним Николаю и незачем и некогда было заезжать: только раз был у них - делил копны. Барское они обязаны были сметать в стога, а свое прямо из копен складывали на телеги и возили домой.
  Однажды в субботу, ночью, Николай верхом отправился в Гарденино. Ехал он шажком, свободно опустив поводья, покуривал, смотрел на усеянное звездами небо.
  Было совсем темно, и, когда Николай переставал смотреть на звезды, ему казалось, что эта темнота еще сгущалась.
  Версты за три от хутора он услыхал впереди себя скрипение колес, прибавил шагу, догнал воз с сеном. На возу сидел мужик, рядом с ним, вверх лицом, лежал мальчик.
  Николай молча поехал вслед. Ему было приятно чувствовать запах сена и дегтя, слушать, как, медлительно вращаясь, поскрипывали колеса, - это как-то необыкновенно шло к темной ночи, к глухой степной дорожке и особенно к звездам, горевшим в вышине ровным, уверенным светом, как бывает в сухую, постоянную погоду.
  - Батя, - спросил мальчик неторопливым, вдумчивым голоском, - отчего же она так прозывается?
  - Дорога-то? - Николай узнал ласковый голос Арсения Гомозкова. - А вот отчего. Был, Пашка, в старину Батей такой... из каких, не умею тебе сказать. Вот и пошел этот Батей на Русь. Шел, шел... дорог нетути, куда ни глянет - степь, да леса, да реки... Где-то деревнюшка притулится в укромном месте. Вот он и придумал по звездам путь держать. Оттого и зовется - Батеева дорога.
  - Зачем же он, батя, шел?
  - А уж не умею тебе сказать. Либо к угодникам, либо еще по каким делам... Не знаю.
  - А это Телега?
  - Это? Телега. Ишь, Пашутка, Илья такой был, Силач...
  - Вот на Ильин день?
  - Ну, ну. И промышлял Илья Силач нехорошими делами - разбойничал. Ну, сколько, может, годов прошло, бросил Илья Силач разбойничать, затворился в затвор, вздумал спасаться. И угодил богу. И прислал бог за Ильей эдакую телегу огненную, вознес на нёбушко. Ильято там и остался, - ну, в раю, што ль, - а телега... вон она! Видишь, и колесики, и грядушки, и оглобельки - все как надо быть.
  - А как же, батя, вот гром гремит!.. Сказывают, это Илья гоняет.
  - Что ж, гоняет. Значит, в те поры опять влезает в телегу.
  Мальчик вздохнул.
  - А это вон Петров крест, а энто - Брат с Сестрою...
  Вот маленько годя стожары подымутся...
  Николай увидел, как рука Арсения отчетливо выделилась на звездном небе и указывала то в ту, то в другую сторону.
  - Батя, отчего они светятся?
  - Как отчего? Господь устроил. Сказывают, к каждой приставлен андел. И зажигает и тушит, ровно свечки.
  Премудрость, Пашутка!
  - А отчего, батя, то месячно, а то нет, а то еще ущерб бывает?.. Аль вот что ты мне скажи: отчего летом солнышко закатывается за нашею ригой, а зимою - за Нечаевыми, а?
  Арсений тихо засмеялся.
  - Ну, ну, загомозил, заторопился, - сказал он. - Это ты спроси, Пашутка, которых грамотных, которые в книжку читают. А я что? Ходил за сохой целый век, ее одноё и знаю, кормилицу... Сказывают, по зимам солнышко-то на теплые моря уходит.
  - Это вот куда брат Гараська?
  Мальчик, очевидно, коснулся больного места.
  - А кто его знает, куда он ушел, непутевая голова, - с грустью сказал Арсений, - ничего-то не слухая, ничегото в разум не примая... - И, помолчавши, добавил: - А, может, и к добру, господь ее ведает. Гаврила-то к Покрову шесть красненьких притащил, прямо на глазах у меня выложил из кошеля. Что мы знаем? Что видели?..
  Век свой прожили за господами ровно в лесу... Я и в городе-то не помню когда бывал, с ратниками наряжали как быть войне.
  - Вот, батя, война, - с оживлением спросил Пашутка, - из-за чего это воюют?
  - Ну, как бы тебе сказать? - нерешительно выговорил Арсений. - Ну, вот, примерно, завозился там турка, али храицуз, али вот черкес... ну, завозился, - глядь, мы на него и навалимся, усмирять, значит. Ну, вот и война.
  - С чего же он завозится?
  - А уж это найдет на него. Взбунтуется - шабаш!
  Не подходи! Ну, белому царю никак невозможно стерпеть.
  Вот и подымется война. Премудрость божия!
  - И уж белый царь, батя, завсегда одолеет?
  - Как, гляди, не одолеть, - на то поставлен.
  - Я, батя, слышал... зять Гаврила сказывал, - после непродолжительного молчания выговорил Пашутка, - синее, синее, говорит... Конца-краю не видно.
  - Чего... синее?
  - Да море-то! - с досадою, что его не понимают, сказал Пашутка. - Эдак птица всякая... гуси, утки... эдак камыш, говорит, качается... ровно лес!.. А по-над морем все степь, все степь!.. Так, говорит, ковыл-трава и стелется, так и стелется... Издалека поглядеть - белеет, белеет...
  ровно туман!
  - Кто ее знает! - со вздохом сказал Арсений и дернул вожжами. - Но!.. Н-но!.. Чего упираешься? - и едва слышно замурлыкал не то песню, не то так себе, простой набор слов.
  - А в книжках, батя, небось все описано? - прервал его Пашутка.
  - Как, гляди, не описано... На то - книга.
  Пашутка опять вздохнул.
  - Вот бы почитаться! - сказал он.
  - Н-да, грамотные все знают, - задумчиво роняя слова, проговорил Арсений. - Оттого, сказывают, мы на них и работаем, что все знают. Оттого им и вольготно. Взять хоть бы Ерофеича нашего... Что ему? Поцарапает перышком - сыт, глянет в книжку - пьян... Беззаботной жисти человек! Эх, Пашутка, Пашутка, кабы не дрался, отдал бы я тебя к нему в выучку!
  - Больно уж дерется, - тихо сказал Пашутка, - что ж, батя, до складов еще не дошли, а уж он мне гдлову проломил... Неспособно эдак-то.
  - То-то и оно-то, парень, что неспособно!
  - Гомозок, хочешь я тебя грамоте выучу?! - вдруг весело крикнул Николай.
  Арсений вгляделся в него.
  - А, Мартиныч! - добродушно сказал он. - А я смотрю, кто-то, никак, за телегой едет, нето, мол, из конюхов какой... А это ты! Аль ко двору на праздник?
  И до самого Гарденина Николай, радостно воодушевленный, разговаривал с Арсением и с Пашуткой. Он рассказывал им, что сам знал, о звездах, о нашествии татар, о том, отчего бывает война, где лежит Азовское море, какие реки в него впадают и какие еще есть моря, и царства, и страны света. Положим, он не всегда был уверен, что то, о чем рассказывал, так и было на самом деле.
  Многие вопросы Пашутки ставили его в тупик, заставляли тщетно рыться в памяти... И какие простые вопросы!
  "Спокон веку мужики были барские, - спрашивал, например, Пашутка, - али их кто закрепостил? Отчего в иных краях зимы не бывает? Отчего убивает гром? Отчего живет спорынья во ржи? Отчего бывают росы, и заря, и радуга?" Но тогда Николай восклицал: "Этого не расскажешь. Погоди, все прочитаем", - и беспрестанно повторял:
  "Ты непременно, непременно же, Паша, приходи! Вот с осени и займемся с тобою". Ночь ли была тому причиной, то есть то, что они не видели в лицо друг друга, или особое настроение снизошло на них, но разговор был оживленный, без всякого стеснения, такой, который в другое время никак бы не мог завязаться между ними. Арсений безбоязненно расспрашивал о господах, где они живут, что делают, по многу ли проживают денег, как им досталось имение, сколько получает жалованья Мартин Лукьяныч, где Николай обучался, скоро ли думает жениться, и с явным удовольствием выслушивал, как Николай в пренебрежительном и насмешливом тоне рассказывал о господах или с восторгом сообщал, что за человек Косьма Васильич Рукбдеев и как он ездил в гости к Рукодееву, с кем там познакомился, сколько выиграл в карты, и о том, что теперь читает и как поедет в Петербург и сделается совсем ученым человеком. "Я, дядя Арсений, для того только и обучусь всему, чтобы быть полезным народу! - восклицал он, растроганный своими великодушными намерениями. - Вот буду ребят учить... Стану научать крестьян, как вести хозяйство... Буду помогать...
  хлопотать за вас!" - "Давай бог! Давай бог!" - ласково повторял Арсений. Занималась заря, в деревне кричали петухи, когда показалось Гарденино. Николаю приходилось сворачивать направо, Арсению - налево. Николай приподнял картуз, сказал: "Ну, прощайте же!" - ив безотчетном порыве протянул руку Арсению: тот неловко, с внезапно появившимся смущением, пожал ее своею корявою, мозолистою рукой. "Смотри же, Паша, приходи!" - крикнул Николай, осчастливленный этим прикосновением, и, ударив нагайкой Казачка, как на крыльях помчалс"
  в усадьбу.
  Утром Мартин Лукьяныч и Николай были у обедни.
  Мартин Лукьяныч стоял на своем обычном месте, около правого клироса, подтягивал баском дьячкам, по временам, когда это требовалось порядком богослужения, крестился и с важностью наклонял голову, когда отец дьякон почтительно махал в его сторону кадилом. Около левого клироса, тоже на своих обычных местах, стояли разряженныепопадьи и поповны, дьяконица, семинаристы, дьячихи, купец Мягков, волостной писарь Павел Акимыч, целовальник, фельдшер. Служил новый поп, отец Александр. Старый, отец Григорий, подпевал на правом клиросе и то и дело оборачивался к Мартину Лукьянычу. "Каков, каков! - шептал он, мигая в сторону отца Александра, и его сморщенное, ссохшееся, закоптелое от солнечного загара лицо расплывалось в лучезарной улыбке. - Нет, вы погодите, что еще будет, когда проповедь произнесет!" Отец Александр действительно служил весьма благолепно. Это был крупный, хорошо откормленный человек, с пухлыми пунцовыми щеками, с глазами навыкате, с реденькою светло-рыжею, очевидно, недавно отпущенною, растительностью на бороде. Волосы на голове были острижены так, что виднелся отлично накрахмаленный воротничок, очень красиво оттенявший темно-зеленые бархатные ризы. Вообще облачение сидело на нем точно облитое. Правда, слишком резкие движения иногда не вязались с торжественным покроем этого облачения, иногда плотные плечи отцз Александра .встряхивались так, как будто чувствовали на себе эполеты, а его волосатая мясистая рука не в меру свободно и непринужденно держала крест и возносила чашу с святыми дарами; но это, очевидно, было только потому, что отец Александр не успел еще приспособиться.
  Кончилась обедня. Дьячок Феофилактич с трясущимися от перепоя руками и конвульсивно вздрагивающим ртом вынес налой. Из боковых дверей вышел отец Александр в лиловом шелковом подряснике. Он выпрямился, обвел проницательным взглядом предстоящих, вынул из-за пазу - хи аккуратно сложенные листки, молодцевато тряхнул волосами и громко, на всю церковь, возгласил: "Во имя отца и сына и святого духа!.. - и остановился. Видно "было, как ему самому понравился этот густой, вольно вылетевший звук. Затем скосил глаза на листки, облокотился слегка на налой и продолжал: - Братия! Вот еще некоторое время, и все православные христиане совозрадуются и возликуют о честном празднике пресвятыя живоначальныя Троицы. Но, радуясь и славя господа громогласными лики, вопросим: что же есть пресвятая Троизца?.." Затем следовало рассмотрение догмата, приводились доказательства от Ветхого и Нового завета, от разума, от предания, развивался ход мыслей, еще недавно усвоенных отцом Александром из лекций по догматическому богословию. К концу проповеди расссказано было о "приложении догмата", опять-таки нимало не отступая от семинарских "тетрадок", а в самом конце отец Александр блистательным изворотом речи в высшей степени тонко, логично и витнйственно поговорил о "ниспосылаемых свыше дарованиях" и в форме гиперболы отметил деятельность выдающихся прихожан: Мартина Лукьяныча, купца Мягкова и волостного писаря Павла Акимыча. Конечно, он не называл имен, но когда дело шло о том, что "иному дарован талант надзирать за порядком, домостроительствовать, приобщать препорученное господином имение", то Мартин Лукьяныч по всей справедливости мог с достоинством выпрямиться и приподнять голову; так же как и Павел Акимыч, когда услыхал: "иному - устроять суд, владеть пером, красноречиво излагать законы", и купец Мягков при словах: "а иному дарована способность производить куплю и продажу, обмен товаров, сугубое благоприобретение".
  Вокруг налоя теснились потные, напряженно внимательные, недоумевающие, довольные, скучные, восхищейяые лица, слышались сокрушенные вздохи; в задних рядах заливалась слезами дряхлая, сгорбленная в три погибели старушка. Там же Николай заметил насмешливое, неприятно сухое лицо Арефия Сукновала. После многолетия, когда народ стал расходиться, Николай выждал, пока Мартин Лукьяныч ушел вперед, и подошел к Арефию.
  - Ты зачем здесь? - сказал он ему. - Ведь ты не нашего прихода?
  - Вот пришел нового попа поглядеть, - ответил тот неожиданно громко. - Хороший, хороший поп... только бы на игрище!
  Ближайшие оглянулись, - Николай не заметил, чтобы оглянулись с негодованием, но он сам очень смутился и, быстро отвернувшись от Арефия, бросился догонять отца.
  Мартин Лукьяныч был в восторге от проповеди и дорогою все повторял: "Нет, как он закинул насчет домостроительства-то! Иной ведь, горя мало, скажет: "Что ж, управляющий? Поставь меня, и я буду управляющим".
  Нет, брат, шалишь! На это нужен талант! Видно, видно, что умный священник".
  Николай отмалчивался. Ему сегодня было совсем не по себе в церкви; он смотрел и слушал щеголеватого новог"
  попа, а сам все с грустью вспоминал дребезжащий голосок отца Григория: "Господи, владыко живота моего?
  Духа праздности, уныния, любоначалия, празднословия не даждь ми... Дух же целомудрия, смиренномудрия, терпения, любви даруй ми, рабу твоему..." - и ему казалось, что это было давно-давно, и он вздыхал с неопределенным:
  чувством печали.
  Подъезжая к дому, Мартин Лукьяныч сказал ему:
  - Ты смотри, брат, не скройся, ты ведь сейчас в застольной или у Ивана Федотыча очутишься! Попы обещались приехать; отец Александр желает познакомиться.
  Надо этим дорожить. Вот обо всем отец позаботься.
  Тогда Косьма Васильич обратил на тебя внимание... а почему? Потому, что ты мой сын. Исай Исаич удостоил с тобой разговаривать, господин исправник не пренебрег...
  Ну-ка, будь у тебя отец пастух какой-нибудь, кто бы знал, что ты есть на свете? Ах, дети, дети!
  Николай был совершенно иного мнения, но оставил его при себе и ответил:
  - Я, папенька, никуда не уйду. Куда же мне уходить?
  Не успели еще отец с сыном напиться чаю, - отец с романом Габорио в руках, сын - с статьей Писарева о "Мыслящем пролетариате", - как они увидели в окно шибко подъезжавшую тройку.
  - Смотри, - воскликнул Мартин Лукьяныч, - ведьэто попы катят. И сбруя какая.. Важно!
  Действительно, на хороших лошадях в наборной с бубенчиками сбруе, в новом тарантасе ехали попы. Отец.
  Александр в превосходной белой рясе и низенькой светлосерой шляпе сидел, широко заняв место, отвалившись к задку, играя пальцами на серебряном набалдашнике щегольской трости Отец Григорий как-то бочком жался около него, ухватившись за край тарантаса, - казалось, он вот-вот вылетит; на нем была поношенная зеленая хламида, из-под широкополой поповской шляпы трепалась от быстрой езды жалкая, скверно заплетенная косичка. Вошел первым отец Александр; отец Григорий сконфуженно и вместе самодовольно выглядывал из-за его плеча; он утирался ситцевым платочком и говорил:
  - Вот парит, вот парит... Ей-ей, быть грозе!
  Мартин Лукьяныч и Николай подошли под благословение, отец Александр наскоро помотал пальцами и тотчас же поспешил пожать протянутые руки, как бы опасаясь, чтобы не последовало целования. Отец Григорий благословлял медленно, совал руку прямо к губам и затем уже здоровался. Распорядились подать новый самовар, сели.
  Отец Александр держал себя развязно, с шумом придвинул кресло к столу; отец Григорий скромно поместился на стуле, в некотором отдалении.
  - Очень благодарю, - с первых же слов сказал Мартин Лукьяныч, - отличнейшая проповедь, отличнейшая!
  Отец Александр улыбнулся.
  - Чему-нибудь учили! - сказал он с притворной скромностью.
  - Тон высок, высок тон! - воскликнул отец Григорий. - Хороша, не говорю. Я не спорю, Александр.
  Но тон высок.
  Отец Александр не заблагорассудил ответить отцу Григорию.
  - Вот пошлю в "Епархиальные", - сказал он небрежно, - пусть отпечатают.
  - Ей-ей, тонко, философии перепущено, неудобь-вразумительно для простецов, - вполголоса упрямился отец Григорий и во всю длину вытянул руку, взял к себе на колени чашку с чаем и кусочек сахару.
  - Батюшка, да вы пожалуйте к столу, - засуетился Николай, - поближе, ведь так неловко. Пожалуйте, я вам кресло пододвину.
  - Спасибо, свет, спасибо! Что ж, посидим... Лишь бы угощали, а то и у притолоки можно нахлебаться.
  Ей-ей!
  - Наследник ваш? - спросил отец Александр.
  - Да-с, наследник движимого имущества, - сказал Мартин Лукьяныч и засмеялся своей остроте.
  Отец Александр покровительственно обратился к Николаю:
  - Помогаете папаше? Хорошее дело. Лучшая наука, скажу я вам.
  Николай вспыхнул.
  - Есть, по всей вероятности, и более продуктивные, - сказал он, - Я думаю, естествознание или политическая экономия неизмеримо лучше содействуют цивилизации, нежели сельское хозяйство.
  Отец Александр тотчас же изменил тон.
  - О, всеконечно, всеконечно, - согласился он с готовностью, - наипаче взять инженерные и технологические науки. В наш век это вознаграждается благодарно. Особливо с проведением рельсовых путей.
  - Я понимаю науку как могущественный двигатель прогресса. Вот, например, гениальный Бокль...
  - Всеконечно! - торопливо вставил отец Александр и, тонко улыбнувшись, точно заговорщик, сказал:-Читывали. Светило первой величины.
  Старики с восхищением слушали.
  - Вот, подумаешь, Лукьяныч, - не утерпел отец Григорий, - а чему нас учили! Долбишь, долбишь, бывало, герменевтику да гомилетику, всыпят тебе, рабу божьему, тьмы тем язвительных лоз... Вот и вся наука. Ей-ей!
  Вы не поверите, по чему мы богословие зубрили, - по Феофану Прокоповичу... Да-с. А вот Александр как проходил по Макарию, сел да в полчаса и накатал проповедь.
  Поди-кось!
  - Мой ведь нигде не учился; если что знает, самому себе обязан, - с гордостью заявил Мартин Лукьяныч и, подумав, что мало сказал лестного отцу Александру, добавил: - Но проповедь образцовая.
  - Для проформы необходимо, - как бы извиняясь в сторону Николая, сказал отец Александр, - и с другой - же стороны, их необходимо вразумлять. Вот вы. папаша, утверждаете: высок тон. Я же скажу: такие вещи требуют высокого тона. И притом, надеюсь, заключение соответствует...
  Отец Григорий промолчал.
  - Совершенно соответствует, - подхватил Мартин Лукьяныч. - Он всякий думает - управляющим быть легко. - Но вы справедливо изволили сказать, что нужен талант. Да еще какой! Теперь народишко... покорнейше прошу, как избаловался!
  - В высокой степени распустились! - с живостью согласился отец Александр. - Представьте себе, Мартин Лукьяныч, мы вот с папашей считали: двести рублей он выручает за исправление треб!
  - Семьсот, Александр, ей-ей, семьсот, как одна копеечка!
  - Помилуйте, папаша, кто же теперь считает на ассигнации? Стыдитесь говорить. Двести рублишек. И это ежели класть продукты по высокой цене... Помилуйте, говорю, папаша, в наш век сторож на железной дороге получает более. Возможно ли?
  - Бедняет народ... народ, Александр, бедняет, - с неудовольствием сказал отец Григорий. - Придешь, отслужишь, сунет гривну, - стыдно брать... ей-ей, стыдно брать.
  Только трудом, только вот мозолями снискивал пропитание, ей-ей! - И он показал свои корявые, как у мужика, руки. - И благодарю создателя, не токмо пропитание, ко и достаток нажил... Ей-ей, нажил!
  Отец Александр презрительно усмехнулся.
  - Уж лучше не говорите, - сказал он и, обращаясь к Николаю, добавил: - Червей заговаривает! Прилично ли это священнику?
  - Що ж?.. - выговорил было отец Григорий, но тотчас же спохватился. - Что ж, Александр, ей-ей, пропадают! Заговдрю - и пропадут. Разве я виноват? Вот у них же китайского борова заговорил.
  - Это точно, отец Александр, - подтвердил Мартив Лукьяныч, - червь сваливается.
  Отец Александр сделал вежливое лицо.
  - Ну, и что ж, беру! - продолжал отец Григорий. - Вот три осьмины ржи набрал. Ей-ей! А то все трудом, все мозолями...
  - И напрасно, - сказал молодой поп, не глядя на тестя, - в наш век на это смотрится очень строго. Посудите, Мартин Лукьяныч, какое ко мне будет уважение от прихожанина, если я, с позволения сказать, буду коровьим навозом пахнуть? В Европе на это не так смотрят.
  Мартин Лукьяныч внутренно скорее был согласен с отцом Григорием, но ему было неприятно, что попы начали пререкаться, и он шутливо сказал:
  - Вот, батюшка, подождите: говорят, холера будет Вам, да еще докторам, да аптекарям хороший будет доходец.
  Но отец Александр отвечал совершенно серьезно.
  - Я на это, Мартин Лукьяныч, смотрю рационально, - сказал он. - В военное время офицерам полагается золото. Холера ли, иная ли эпидемическая болезнь, все равно что война, - не так ли, молодой человек? Я подвергаю опасности свою личность. И по всей справедливости доход должен соизмеряться в той же прогрессии.
  - Нет, нет, Александр, ей-ей, ты неправильно судишь.
  Бедность, бедность, воистину оскудеша. Ей-ей!
  - Какая же бедность, папаша, - полторы тысячи ревизских душ в приходе! - раздражительно возразил отец Александр. - Ведь это целый полк! Да я и думать не хочу, чтоб не прожить подобно полковому командиру.
  Отец Григорий обиделся.
  - Ей-ей, Александр, ты в суету вдаешься, - загорячился он, - ей-ей, грешно. Зачем? Блаженни нищие, сказано, тии бо...
  - Нищие духом. Вы неправильно текстом владеете, - язвительно, сказал отец Александр и, желая закончить спор, с особенной внушительностью добавил:-Во всяком случае я в навозе копаться не намерен, - после чего обратился к Николаю: - Принято думать, ло священстве образованный человек утрачивается. Но почему, спрошу вас? Единственно потому, что беспечностью уронили сан.
  Между тем как в Европе...
  Отец Григорий молчал, вздыхал, беспрестанно утирался платочком и вприкуску пил чай. После долгого разговора отец Александр с искательною улыбкой сказал Мартину Лукьянычу:
  - Я думаю, вы не откажете, многоуважаемый Мартин Лукьяныч, в некотором одолжении вашему новому духовному отцу... хе, хe, хе!
  Мартин Лукьяныч покраснел и беспокойно завертелся на стуле.
  - Все, что могу, все, что могу, отец Александр.
  - Вот завел лошадок, а луг-то у папаши, хе, хе, хе, и подгулял. Не сдадите ли десятин пять травы? За деньги, разумеется.
  - Да, конечно, отец Александр, я отлично понимаю...
  конечно... Николай! Отведи батюшке три десятины в Пьяном логу... Вот, батюшка, можете убирать... Чем могу-с.
  - Премного вам благодарен, премного благодарен! Поверьте, постараюсь заслужить.
  Отец Александр с видом глубочайшей признательности потряс руку Мартина Лукьяныча. Отец Григорий усердно дул в блюдечко.
  Когда попы уехали, - в окно видно было, как Алек-.
  сандр с нелюбезным и недовольным лицом что-то строго говорил Григорию, а Григорий молчал, озабоченно уцепившись за тарантас, - когда они уехали, Мартин Лукьяныч долго в задумчивости ходил по комнате; наконец остановился, почесал затылок и сказал Николаю:
  - Н-да, поп-то новый тово... из эдаких! И что ты выдумал, что он умен? Ничуть не умен!..
  Николай открыл рот, чтобы возразить, но Мартин Лукьяныч перебил его:
  - Будешь отмерять траву, похуже выбирай, к бугорку.
  И достаточно двух десятин. Скажешь - больше, мол, оказалось невозможно... За деньги! Знаем мы, как с тебя получишь! Вот и пожалеешь об отце Григорье.
  - Как же можно, папенька, сравнить! - с живостью отозвался Николай, очень довольный, что и отцу не понравился новый священник.
  XI
  Перед грозою - Вечер в садике Ивана Федотыча - Обличитель не по разуму - О Константином соборе - О том, можно ли убить человека - О том, что есть смерть - О Фаустине Премудром, бесе Велиаре и Маргарите Прекрасной - Сладка власть греха - Как повар Лукич прощал обидчиков - Гроза - Искушение Ивана Федотыча - Утром.
  Предсказание отца Григория о грозе как будто готовилось сбыться. С востока медленно надвигались тучи, доносились глухие раскаты грома. Тем не менее духота не уменьшалась. Даже в сумерки, после того как закатилось солнце, неподвижный воздух напоен был зноем, до истомы стеснявшим дыхание. Липы, цветы и травы пахли сильнее обыкновенного, точно и у них, как у людей, было раздражено то, чем дышат. Соловьи заливались в саду страстнее и нежнее Вся природа, казалось, изнемогала в каком-то тягостном и нетерпеливом ожидании.
  Чистенькая сосновая изба Ивана Федотыча, выстроенная на земле, подаренной покойному отцу Татьяны, была обращена лицом к огородам, к лозинкам, среди которых сквозила речка - приток Гнилуши, к деревенским гумнам и конопляникам за речкою. В другую сторону, к западу, зеленел около избы крошечный садик подсолнухи, дикая мальва, липка вся в цвету, опадающая сирень, густой куст калины. Из тесовых сеней выходили двери на обе стороны; та, что к речке, была с резным просторным крыльцом; в садике не было крыльца, а лежал у дверей белый камень.
  На этом камне сидел Иван Федотыч, задумчиво склонивши свою седую косматую голову. Татьяна была в избе, высунувшись по грудь в распахнутое окно, она большими печально-недоумевающими глазами смотрела вдаль. Там, за яром, где виднелась неподвижная роща, за белыми постройками усадьбы, за огромным барским садом, туманилась степь, пропадая в холмистых извивах; пышно догорала заря. В усадьбе сверкали окна, обращенные к западу, вершины деревьев так и пламенели, в ясном и широком разливе пруда отражалось багровое небо. Из сада доносился многоголосый рокот. И, будто отзываясь на него, будто прислушиваясь к нему, в густых ветвях калины, совсем недалеко от избы, одинокий соловей выводил тоскливые, грустно-замирающие трели. Татьяна была точно прикована к тому, что делалось вдали, - к многоголосому рокоту, к одинокой соловьиной песне. Иван Федотыч был глубоко расстроен. Часа три тому ушел от него довар Лукич. Явился Лукич из деревни пьяный, - а он становился придирчивым и беспокойным, когда выпьет, - явился, уселся на лавку, уперся на нее ладонями, начал покачиваться, болтать ногами и приставать к Ивану Федотычу.
  - Чего ты ерепенишься? Чего ты благочестием своим кичиться? - восклицал он раздражительно-сиплым голосом. - Отводи глаза другим, я тебя знаю, Иван Федотов...
  Я-ста начетчик, я-ста мудрец, я-ста книги читал, учение исследовал!.. Тьфу, твоя мудрость!.. О, я тебя проник, Иван Федотов, я тебя вижу насквозь. Кто ты такой? Ты спроси у меня, кто ты такой Ты - еретик, вот ты кто такой!.. Тьфу, лизаный черт!.. Чего ухмыляешься? Чего молчишь? Видно, сказать нечего. Аль думаешь, не взвесили тебя? Ошибаешься, достаточно взвесили. Во что ты ни совался... ты хвалишься - и поварскую часть знаешь Ха, нет, погодишь, не так-то легко. Ну-ка, отвечай, как готовится бифстек-алянглез или крападин из цыплят?.. Что, кисло? А суешься. Тут, Иван Федотов, не меньше твоего прочитано, - и Лукич ткнул пальцем в свой лоб, - не беспокойся, ничуть не меньше. Оттого я тебя завсегда и поймаю, что не меньше. Ты думаешь, я не знаю - пресвятую живоначальную троицу отвергаешь? Дурак, дурак!.. Вначале сотвори бог небо и землю; дух божий ношашеся верху воды. И рече бог: сотворим человека по образу нашему и по подобию... И рече бог: а Адам бысть яко един от нас еже разумети доброе и лукавое... Сотворим, а не сотворю, от нас, а не от меня. Эх, ты... умильное рыло!
  - Я, Фома Лукич, ничего не отвергаю, - сказал Иван Федотыч.
  Но это краткое возражение вывело из себя Лукича.
  - Тьфу, тьфу!.. Виляешь, скобленое мурло, виляешь! - закричал он. - Не смей вилять! Вижу, насквозь вижу. Как толкуешь слова пророка Исайи: "И кости твоя утучнеют и будут яко вертоград напоенный и яко источник, ему же не оскудеет вода: и кости твоя прозябнут яко трава, и разботеют, и наследят роды родов"? Как толкуешь, подземельный ты, лукавый ты человек?
  - Как написано, душенька, так и толкую.
  Лукич даже привскочил от ярости. Несколько секунд он вращал своими опухшими глазками, злобно теребил седенькие, торчащие, как щетина, баки, приискивал, чем бы больнее уязвить Ивана Федотыча, но не приискал и только отплюнулся.
  - Татьяна Емельяновна, - крикнул он, - ну, не христопродавец ли? Не искариотский ли Иуда? Он и вас-то льстивым подобием замуж взял. Ну, где это видано, лизаный черт, в твои годы жениться? Ведь от тебя ладаном пахнет... Ведь она тебе в дочери годится... Обманул, провел, прикинулся-.. Ха, ведь ты ее у покойника Емельяна за косушку купил... У, еретик окаянный!
  Иван Федотыч побледнел; его дотоле кроткие глаза сделались мутными.
  - Ты вот что... вот что, - сказал он, задыхаясь, - свинья неразумна, но и ее отгоняют, коли вносит нечистое .. Уйди, уйди от греха, Фома Лукич!
  - А? Я свинья?.. Я нечистое вношу? - подымаясь, заголосил Лукич - Хорошо же, хорошо!.. Я это попомню, Иван Федотов, попомню... Околеешь, в геенну будешь ввергнут, а я не забуду. Не забуду, Иван Федотов!.. Тихоня. . праведник... мудрец... Ха, ха, ха! - и ушел нетвердым шагом к себе на барский двор.
  Вот этим и был расстроен Иван Федотыч. Во-первых, ему было неприятно, что он выгнал Лукича, обидел его сравнением со свиньею, - Иван Федотов во всю свою жизнь ни с кем не поступал так; во-вторых, пьяные слова о женитьбе взволновали его. То, что сказал Лукич, ему самому приходило иногда в голову, - не прежде, но вот за последнее время; грустное, с вечно опущенными ресницами лицо Татьяны, загадочное выражение на этом лице не раз повергали Ивана Федотыча в мучительную душевную тревогу. Он только старался не думать об этом, как стараются не думать о том, чего нельзя ни изменить, ни поправить, и становился все нежнее с Татьяной, все заботливее и ласковее.
  Долго молчали. Иван Федотыч тихонько вздохнул, вкось посмотрел на Татьяну и, увидав выражение ее глаз, сказал растроганным голосом:
  - Скучно, Танюшка?
  Татьяна быстро опустила ресницы.
  - Ну, отчего скучно? - сказала она, притворяясь равнодушной. - Нет, Иван Федотыч, мне не скучно. Соловушка больно сладко поет.
  - Да, да... - задумчиво выговорил Иван Федотыч, - приятная божия тварь... Читывал я стихи, забыл уж, кто сложил... Судили еретика, Танюша. Вот такого же как я! - и он усмехнулся, вспомнив Лукичовы слова. - И съехались на собор попы, архиерей, монахи, пустынножители; стали, душенька, уличать, кого судили. И уличили: стали придумывать казнь. Тот говорит - колесовать, тот - в стену замуровить, тот - живьем сжечь. И сидел эдак у распахнутого окошечка древний старец из пустыни. А была весна. И слышал старец, о чем говорили отцы собора; сделалось ему скучно: отвык он в пустыне от людского говора И приник ухом к окну, слышит - заливается соловушко Растопилась душа у старца, вспомнилась ему прекрасная мати-пустыня, мир, тишина... Жалко ему сделалось, кого судили. И видят отцы собора - заслушался древний старец соловьиной песни, перестали придумывать казнь, стихли. И звонко в высокой храмине разлилась песнь соловьиная. Потупились седые бородачи, любовно усмехнулись строгие люди, на глазах у жестоких засияли слезы. Всякий вспомнил свое - мать, отца, деточек, веселую молодость, неизреченную красоту божьего мира... И вспомнили, зачем собрались, отвратилась душа от того, зачем собрались, и всем сделалось жалко, кого судили. Вот что означает, душенька, сладостная тварь божия!
  - Перестанут скоро, - вздыхая, проговорила Татьяна, - выведут деточек, бросят песни.
  После долгого молчания Иван Федотыч сказал:
  - Чтой-то Николушка не наведывается... Чай, приехал на праздник. Говорили на барском дворе, будто раза два наезжал с Битюка, а к нам не зашел. Не гневается ли?
  - За что ж ему на вас гневаться? - едва слышно прошептала Татьяна и еще ниже опустила ресницы.
  - А с книжками-то все носился. Дома сидит - читает, в поле - читает, к нам придет - читает. Я ему и припомни слова Нила Синайского: "Каким-то неповоротнем и связнем лени, ухватившись только за книгу, с раннего утра до захождения солнца сидишь ты неподвижно, как будто свинцом приваренный к скамье". Может, за эти слова разгневался? Или еще, признаться, заскучал я, стал он мне читать, как человек из обезьяны произошел. Книга мудреная, слова для простого человека невнятные... как было не заскучать? Да, признаться, и грешен я: что иному молотить, то мне чтение слушать. Видно, отвык, в голове кружится
  - Вы Иван Федотыч, и почивать стали плохо.
  - Да, да... бессонница, дружок, привязалась. Заснешь - необычные сны... Ну и лучше, что не спится.
  Все к лучшему, Танюша, все к лучшему, а? Как, душенька, думаешь?
  Татьяна не ответила.
  - Вот и на Битюк давно не хаживали, - сказала она с видом упрека.
  - А зачем? Все они там при делах, рыбка не клюет:
  глубины держится. Вот что бог пошлет на весну. Да, признаться, не люблю я, душенька, когда людно: хутор на безлюдье - приятное место весною, глухою осенью. Я такто иной раз вздумаю, Татьянушка: будь-ка у нас детки, что же это за блаженная жизнь, ежели бы на хуторе!
  Такая-то тишина, так-то видно с превозвышенного места...
  Истинно прекрасная мати-пустыня!
  Татьяна тоскливо посмотрела вдаль... Вдруг лицо ее дрогнуло, точно от испуга, глаза засияли и оживились.
  "Легок на помине!" - крикнула она зазвеневшим голосом.
  Из-за куста калины видно было, как на тро~пинке от барского двора к избе Ивана Федотыча, обозначаясь черным на алом небе, показался Николай. "Живому человеку рада, - с невольною грустью подумал Иван Федотыч и, ласково улыбнувшись Николаю, воскликнул: - Пора, душенька, пора глаза показать!" Татьяна поклонилась, не покидая своего места; лицо ее опять приняло свойственно

Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
Просмотров: 181 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа