яныч... - пробормотал тот
трясущимися губами и вдруг, как подкошенный, опустился на стул и
разрыдался. - Повесился! - взвизгнул он.
X
Что натворила самовольная смерть. - Одинокие - Об Иване Федотыче и о
любви. - "Угадайте!" - Объяснение. - Кляузы. - Брат с сестрою. - Интимные
прожекты. - Чтение своих и чужих писем. - Отъезд Николая. - Внезапная
новость.
Март начался, как всегда в тех местах, теплый, ясный, солнечный, с
легкими морозцами по ночам.
Показались проталинки, с крыш капало, по дорогам появились зажоры, там
и сям зазвенели ручейки. Ждали, вот-вот тронутся лога, лед на пруде взбух
и посинел, дали выделялись с особенною отчетливостью, леса покраснели. В
роще завозились грачи, воробьи весело чирикали по застрехам, пошли слухи,
что прилетели жаворонки.
Как вдруг зима точно спохватилась. В день сорока мучеников, утром,
похоронили искромсанное уездным лекарем тело Капитона Аверьяныча, а с
вечера подул суровый "московский" ветер, заклубились тучи, повалила метель.
В одни сутки намело сугробы, сковало зажоры, занесло дороги. Леса
переполнились унылым шумом; разыгралась такая погода, хоть бы в
филипповки, закутила на целые двенадцать дней.
И никогда такой страх не охватывал Гарденйна. Все связывали внезапную
перемену погоды с нехорошей кончиной Капитона Аверьяныча. Нашлись очевидцы
самых странных вещей. Кому-то привиделся конюший в коридоре рысистого
отделения, кто-то "своими глазами" видел, будто мертвец ходил в манеже,
кузнец Ермил встретил его на перекрестке, в денйике Любезного в самую
полночь слышали тяжкие вздохи. На дежурство отправлялись по два, по три
человека. Даже старики испытывали приступы лихорадки, ночуя в конюшнях.
Ночью ни один смельчак не решался ходить в одиночку. Страшно гремели
крыши; протяжный гул, треск и стоны доносились из сада и рощи.
В избах было не менее жутко. В окна точно кто царапал когтями, из трубы
слышалось завыванье, временами плакал пронзительный, визгливый,
надрывающий голос.
Вообще время наступило такое, что Николай и Веруся чувствовали себя
заброшенными в Какой-то дремучий лес.
Отовсюду поднялась такая непролазная чаща нелепого, баснословного,
невероятного, что пропадала решимость продираться сквозь нее, опускались
руки. На Верусины вечера совсем перестали ходить; ученики и те сделались
невнимательны, впадали в какую-то странную одеревенелую рассеянность,
таинственно перешептывались между собою, замолкая каждый раз, как только
подходила к ним Веруся.
- Знаете что, Вера Фоминишна, - сказал однажды Николай, - не будь вас,
сбежал бы я отсюда куда глаза глядят!
- Да... я должна признаться... - медленно выговорила Веруся, - страшно
делается по временам... Ну, хорошо, вы здесь... Вот читаем, говорим... Но
без вас?.. И так странно, - я положительно сознавала себя счастливой вот
до этого ужаса... Все казалось так легко и так просто... Ну, суеверия там,
первобытные понятия и прочее. Так ведь легко казалось все это
опровергнуть, разъяснить, доказать... И вдруг совсем, совсем нелегко!..
Павлик, Павлик!
Ведь это такая прелесть... но и он замкнулся, и у него, когда я
заговорила, такое сделалось упрямое, такое неискреннее лицо... Ах,
тоска!.. Послушайте, ужели вот у нас так-таки и нет ничего с ними общего?
То есть я не говорю о пустяках - о том, что они понимают, например, пользу
грамотности почти одинаково со мной, - нет, а в важном?
В основах-то? Ужели ничего нет общего?
- Вы насчет нелепостей и тому подобное?
- И об этом и вообще. Я насчет того говорю, что сидим мы точно
Робинзоны на необитаемом острове, и никому нет дела до наших интересов,
никто не разделяет наших убеждений, - все слились в одно и отстранились от
нас... Нет общей почвы, как пишет Ефрем Капитоныч.
- Обойдемся!.. Очнутся, и опять явится понимание.
- Ах, я знаю, но вот в эдакие-то минуты чувствуешь себя Каким-то
ненужным придатком! Скажите, встречали вы из них, ну, хоть одного, с
которым можно было бы обо всем, обо всем говорить и он бы понимал,
одинаково с вами рассуждал бы?
- Как вам сказать?.. Ежели взять до известной степени, встречал такого.
Вот чья была эта изба, столяр один...
Собственно говоря, тоже пропасть мистического, однако же редкий,
удивительный человек! Я вам вот в чем Должен признаться... Коли я теперь
таков, каким вы меня BHflHTet то есть достаточно понимаю, где правда и
кого по справедливости нужно сожалеть, - я этим весьма обязан столяру.
Ну, конечно, и Косьма ВасилЬич, - и вам рассказывал о нем, - и Илья
Финогеныч: сами знаете, Сколь Горячи его письма, - и Ефрем Капитоныч
отчасти, и вас я никогда не забуду... Все так. Но первое-то зерно - столяр.
- Где же он?
- А тут, верст за сорок. Признаться, я потерял его из виду. Из того
села у нас больше не работают, спросить не у кого, так и потерял.
- Отчего же? Разве нельзя съездить, узнать?
Николай покраснел до ушей.
- Как бы вам разъяснить? - проговорил он в замешательстве. - Жена у
него была... Ну, и вообще вышла подлость с моей стороны... Мне трудно
рассказывать, Вера Фоминишна.
Веруся, в свою очередь, вспыхнула и внезапно потемневшими глазами
взглянула на Николая.
- Расскажите, - повелительно произнесла она.
Николай долго не решался, хотя в то же время ужасно
желал открыться именно Верусе. Наконец осмелился и с мучительными
усилиями начал и договорил до конца.
Веруся слушала с опущенными глазами. Какая-то жилка едва заметно
трепетала около ее губ.
- Вот и все-с,- - заключил Николай, робко взглядывая на девушку.
- Вы ее любили? - спросила она после долгого молчания.
- Не знаю... - прошептал Николай. - Был эдакий подлый порыв, но любил
ли - не знаю.
- Я слышала, у вас еще происходил роман... с женою Алексея Козлихина...
Правда?
- Вот уж никакого!.. Она мне давно нравилась, но романа не произошло.
Ежели говорить по совести, я даже ее обвиняю.
- За Что же?
- Как же-с... сама всячески кокетничала, а вдруг узнаю - у ней интрига
с Алешкой!
- с Алексеем, - с гримасой поправила Веруся.
- Ну, да, вот с Алексеем-то этим... Я и ней сразу разочаровался.
- Вы говорите, она нравилась вам... Вы ее любили?
- То есть как сказать... Ей-богу, не знаю!
- Ну, вообще любили вы кого-нибудь?.. Вот так, как в романах? У
Тургенева, например?
Николай взглянул на Веру сю; у него так и застучало в груди: лицо ее
являло вид какого-то раздражительного возбуждения, на губах бродила
неловкая, насильственная улыбка.
- Не знаю-с.
Веруся звонко расхохоталась.
- А я так люблю! - крикнула она с вызывающим видом.
- Кого же?
- Угадайте! - и вдруг встала и сделалась серьезна. - Ну, пора, однако.
Мне хочется спать. Идите, затворю за вами.
И когда Николай, совершенно ошалелый от каких-то блаженных
предчувствий, но вместе с тем смущенный, растерянный и робкий более чем
когда-нибудь, вышел на улицу, Веруся еще раз крикнула ему вдогонку:
- Угадайте же!
Однако между ними больше не возобновлялось такого разговора. Напротив,
с этого вечера они как-то отдалились друг от друга, стеснялись оставаться
наедине, говорили только о делах да гораздо реже, чем прежде, о книгах.
Тон дала Веруся: она все точно сердилась. Николай же не мог не
подчиниться, хотя в душе мучился и недоумевал, а в конце концов, в свою
очередь, начал злиться на Верусю, намеренно стал показывать необыкновенную
холодность.
Через одну гимназическую подругу Веруся нашла себе на лето урок, где-то
за Воронежем. Мартин Лукьяныч благодушно отговаривал ее:
- Ну, охота вам, Вера Фоминишна, - убеждал он, - жили бы себе в
Гарденине да отдыхали. Дались вам эти анафемы-уроки! Все равно жалованье
будете получать.
Но у Веруси были особые планы: на зиму она мечтала выписать журнал,
купить глобус для школы, да, кроме того, деньги постоянно требовались в
сношениях с деревенскими людьми.
Николай, обескураженный ее сборами, решился во что бы то ни стало
переговорить с ней и объясниться, в чем же, наконец, причина их натянутых
отношений. До самого отъезда это не удавалось.
Подали тарантас к крыльцу.
- Знаете что, Вера Фоминишна, - с дерзостью отчаяния произнес Николай,
- я... я провожу вас до станции.
Веруся молчаливым наклонением головы изъявила согласие. Дорогой
говорили о погоде, о хлебах, несколько пострадавших от засухи, о том, что
в "Отечественных записках" недавно появилась замечательная статья и нужно
бы достать эту книжку... Вдруг Николай осмелился.
- А я ведь угадал! - воскликнул он, натянуто улыбаясь. - Помните, вы
задали мне задачу, Вера Фоминищна?.. Я угадал.
Веруся притворилась, что припоминает, потом сердитая морщинка
показалась на ее лбу.
- Ну, и поздравляю вас, - сухо ответила она.
Николай опустил голову. Долго ехали молча, только
Захар бормотал с лошадьми и почмокивал, шлепая кнутиком.
- Срам! - - неожиданно вскрикнула Веруся, смотря куда-то в сторону и
нервически кусая губы. - Слов нет, какой срам!.. Думать о пошлостях, когда
столько работы...
когда ничего еще не сделано... и вдобавок, когда только что наступает
серьезный труд!.. Презирать кисейных барышень и вдруг самой, самой... О,
какой срам! - и, с живостью повернувшись к Николаю: - Пожалуйста,
забудьте! Пожалуйста, ни слова об этом... если хотите, чтоб я вас уважала.
Гарденино понемногу успокоилось, хотя, ошеломленное столь жестоко, и не
входило в свою прежнюю колею. Особенно не ладилось по конному заводу.
Григорий Евлампыч мало смыслил в рысистом деле, но, как человек себе на
уме, ломать старинные порядки избегал; быть строгим, подобно Капитону
Аверьянычу, он и подавно боялся. Тем не менее трое коренных гарденинских
людей потребовали увольнения: наездник Мин Власов, кучер Василий и
маточник Терентий Иваныч. Всех троих уже давно сманивали воронежские купцы.
- Что за причина? - спрашивал управитель.
- Причины, Мартин Лукьяныч, нисколько нету, - степенно и почтительно
докладывали старые дворовые, - а уж так... неспособно-с.
- Но почему?
- Всячески неспособно-с. Новые порядки, изволите ли видеть... К
примеру, Григорий Евлампов... то он швицаром, а то в конюшие...
Несообразие-с.
- Да вам-то что? Стало быть, барская воля конюшим его, анафему,
поставить.
- Известно, барская. Мы это завсегда готовы понимать-с. Ну, только,
воля ваша, пожалуйте расчет-с.
Мартин Лукьяныч для приличия ругал их, стыдил, усовещевал, но в душе
совершенно соглашался с ними. Он глубоко презирал Григория Евлампыча и был
убежден, что рано ли, поздно гарденинский завод утратит всю свою славу с
таким конюшим.
Григорий Евлампыч понимал, что не угоден управителю. Думал он сначала
понравиться тем, чем привык нравиться начальству в эскадроне и господам,
когда был швейцаром. Изъявлял отменную почтительность, вытягивался в
струнку, поддакивал, был покладлив, сыпал льстивые слова. Ничто не
помогало. Тогда Григорий Евлампыч серьезно встревожился за свое
благополучие и начал составлять кляузы. Не проходило недели, чтобы Юрий
Константиныч не получал из Гарденина серого, самодельного пакетца, а в
пакетце такие извещения:
Кляуза 1. "Имею честь рабски доложить вашему высокородию, как будучи
вашего высокородия по гроб верный слуга и как разрывается душа при
беспорядках в здешней вотчине, что управитель Рахманный неизвестно зачем
ездил на базар и, воротимшись столько пьяный, даже икал, и бымши вытащен
под мышки, все видели и смеялись. Тройка же носила животами и вся страдала
по случаю загона".
2. "Управителев сын Николай без перерыва скитается в школу в той
придирке, будто помогает учительнице.
Но это одни шашни, и даже жаль, куда расточаются господские деньги, а
между тем отец собственному сыну беспрепятственно выдает жалованье".
3. "Забыл своевременно рапортовать. Оный же управителев сын имеет
злокачественную переписку с Ефремом Капитоновым и распустил по вотчине
такие дерзкие слухи, что вы изволили приказывать как секрет".
4. "И еще забыл доложить, как получимши ваше распоряжение и имея долг
службы наблюдать субординацию перед господами, управитель неоднократно
провозглашал по направлению вашего высокородия отчаянные слова. И еще:
упокойник Капитон, самовольно задушимшись, оставил часы, и при оных
золотых часах с золотой цепочкой сыскалась записка в рассуждении того, что
часы вручить господам; а управитель распорядился, что он-де в исступлении
ума позабыл, и продал часы купцу Мягкову за низкую цену, будто на помин
души. Но, между прочим, часы стоили верных двести целковых, и сколь видна
придирка, ежели все известно, сколь строго воспрещено умолять за
удавленников и, притом, упокойниково отродье нанес такой ущерб".
5. "Прискорбно глядеть, как расточается барское добро. Посеяна яровая
пшеница, и из оной пшеницы не взошло две десятины от управителева
упущения. Потому семена подмокши и крыша дала течь, но управителю дела нет
и только преследует верных господских слуг, которые слуги и от вашего
высокородия обиды не видали. И мужикам поблажка в смысле потрав и тому
подобное, а земля сдается на три рубля серебром дешевле людей, и опять же
покос сдается почти даром. Удивительно видеть агромадный ущерб,
жестокосердие и поблажку. Но все молчат".
6. "Учительница вошла в союз с управителевым сыном и нет, чтоб
чувствовать и благодарить, как живут на всем господском и без труда, но
всячески проповедуют разврат по мужицкому направлению Именно: мужья жен, а
отцы детей чтоб не били; старосту учесть и сместить; на священника отца
Александра, будто дерет с живого и мертвого, жаловаться по начальству;
шапки перед старшими не ломать; и еще читали по зловредной книжке мораль
на господ, будто один мужик двух генералов прокормил...
Хотя же генералы, как я наслышан, выставлены в штатском виде, однако и
тому подобные ихние злодейства достаточно известны по газетам и из того,
что в бытность мою в Петербурге доводилось слышать".
7. "Управитель продал ставку купцу Лычеву и говорит 450 р. за голову.
Но я спица в ихнем глазу, и при том, как торговались, - не был, и истинно
душа болит в рассуждении того, что управитель продешевил. А почему - всем
известно, хотя же и молчат".
8. "Управителев сын загнал лошадь, пала на передние ноги. Но между
прочим утверждает, будто давно попорчена".
9. "Учительница гоняла тройку барских лошадей на станцию".
10. "Управитель был в гостях, без внимания, что начинается покос".
11. "Николай Рахманный сказал: я-де кляузников не боюсь и господа-де
нам не страшны. И скосился в мою сторону, потому всем известно, каков я
есть верный слуга и им вострый нож".
12. "По случаю управителевой сестры зарезан первосортный
экономический теленок. Приехамши на паре.
Лошади поставлены без зазрения совести на барский овес, и кучер имеет
харч на застольной. Истинно в прискорбии замечаю господские убытки!"
Наступил июнь. Мартин Лукьяныч с сестрой сидели вдвоем у окна и
медленно, с расстановками, беспрестанно вытирая изобильный пот, пили чай.
В окно виднелись поля, - пшеница колосилась и переливала рябью, белела
благоухающая гречиха; в тумане знойных испарений едва скользили стога,
перелески, синела степь.
- Налить, батюшка-братец?
- Видно, наливай, сестра Анна! Охо-хо, какая теплынь... Или уж с
телятины гонит на пойло?.. Как яровые-то у тебя?
Анна Лукьяновна Недобежкина была весьма дородная женщина, с седыми
буклями, с тройным подбородком и лоснящимися щеками, с меланхолическою
улыбкой.
- Яровые? Вот уж не знаю, батюшка-братец... Мужик Лука у меня
верховодит. Все мужик Лука.
- А сама-то? Неужто по-прежнему романы глотаешь?
- Уж и глотаю! - Анна Лукьяновна засмеялась и вздохнула. - Слепа
становлюсь, вот горе! Бывалоче, Николушка читывал, а теперь вожусь, вожусь
с очками... Да и что!.. Какие пошли книжки, батюшка-братец! Какие романы.
Намедни сосед привез, очень, говорит, увлекательно. Гляжу, и что же? Все
сочинитель от себя, все от себя сочиняет! Штиль самый неавантажный,
разговорных сцен очень мало. И какие персонажи!.. Я после уж говорю
соседу: "Ну, батюшка, удружил! Ужли же на старости лет прикажешь мне
знать, чем от лакея воняет?" А заглавие придумал самое обманное: "Мертвые
души"... Подумаешь, нивесть какие страсти, ан не то что страстей, но и
любовной интриги не представлено. Позволяют же морочить публику! Прежде
бывало обозначено: "Удольфские таинства", так и на самом деле: читаешь -
дух захватывает.
Или "Бедная Лиза"... И подлинно бедная через измену вероломного
Эраста... А нонче все пошло навыворот, Все на обман!
- Н-да... Вот Николай, должно, в тебя уродился - не отдерешь от
чтения... - Лицо Мартина Лукьяныча выразило заботу. - Ах, дети, дети! -
сказал он со вздохом.
Анна Лукьяновна задумалась, пожевала Нерешительно губами, хотела
вымолвить что-то затаенное по поводу Николая, но предпочла сделать
предисловие:
- А я гляжу на вас, батюшка-братец, чтой-to сколь вы поседели, сколь
изменились в лице...
- Жить невесело! Жить скучно, сестра Анна! - отрывисто и сердито
перебил Мартин Лукьяныч. - Та в монастырь, тот в петлю, дворянки за
вчерашних холопов выходят, кляузы, неприятности... Что такое? Почему?
Поневоле поседеешь.
- Вот бы Николушку-то и женить!
- Эге! Аль невесту нашла?
- Сыщется, - уклончиво ответила Анна Лукьяновна.
- Богатая?
- И-и, батюшка-братец, в деньгах ли счастье?.. Приятная, нежная,
субтильная... А что до денег - верный Алексис и в хижине обрел блаженство.
Мартин Лукьяныч окончательно рассердился.
- Ты дура, сестра Анна! Хуже не назову - непристойно твоим сединам, но
всегда повторю, что дура! Хорошо тебе говорить: оставил муж землишку, все
свое, сиди да почитывай. А у меня что за душою? Есть, пожалуй, две
тысчонки, да надолго ли их хватит по нонешним анафемским временам?
Старушка даже рассмеялась.
- Ну, братец, чего наговорили! У вас такое место - помещики завидуют...
Шутка сказать - гарденинский управитель!
- Место? А ты не ждешь - нонче-завтра в три шеи меня погонят? - Мартин
Лукьяныч вскочил, раздражительно выдвинул ящик, выкинул оттуда пачку писем
с шифром "Ю", начал трясущимися руками разбирать их и искать нужные
строки. - Смотри: "До сведения моего дошло... гм... гм... что ты публично
замечен в нетрезвом виде"... Ловко? Или еще: "До сведения моего довели,
что сын твой загнал верховую лошадь"... Так помещики завидуют?..
"Удивляюсь твоему нерадению"... "Принужден требовать строгого отчета",.
"Строжайше ставлю тебе на вид"...
Мартин Лукьяныч побагровел и отбросил письма.
- Сорок лет служу! - взвизгнул он, ударяя себя б грудь. - Жизнь положил
на анафемов! И чего добился?
Кляузники в честь попали, шептуны! И кто же выговари-!
вает? Молокосос! Мальчишке волю дали!
- Ах, ужасти какие!.. Ах, какие ужасти! - повторяла Анна Лукьяновна,
решительно не ожидавшая ничего подобного. - Что ж генеральша-то,
батюшка-братец? Такая деликатная особа... ТаК были милостивы...
- Милостивы они, айафемы! Вот вчерась перед твоим приездом письмо
получил... Доняли меня кляузы, я и докладываю: так и так, мол, ваше
превосходительство: не понимаю, за что подвержен гневу... Слушай, какой
ответ. - Мартин Лукьяныч достал еще письмо и с ироническим видом начал
читать: "Почтенный Лукьяныч! ("Хоть вежливо!") Я тебе очень благодарна за
усердие, и за твои труды... Но молодое вино горячится" Лукьяныч, и,
надеюсь, ты, как испытанный слуга, дашь ему перебродить...
("Это насчет Юрия Константиныча!") Я слышала, тебе известно наше
несчастье. Прибежище мое есть господь.
С благоговением принимаю испытание, которое ему угодно было послать
нам... Молиться, молиться нужно и, смирив гордыню, взирать на того, кто
был весь смирение. Убеждаюсь, что бедная Фелицата избрала благую часть.
Припадай и ты к его святым стопам, а все, что касается до имения,
докладывай Юрию Константинычу. Я решилась по мере слабых моих сил
удаляться от земного, по мере возможности приобщиться небесному и так как
на днях уезжаю в Биариц, то выдаю полную доверенность Юрию Константинычу.
Затем советую тебе, не как госпожа, но как истинная христианка, строго
запретить своему сыну вредные знакомства, о которых дошли до меня слухи. И
советую внимательно следить за школой. Я даже думаю, не удалить ли
учительницу и не поручить ли местному пастырю отправление ее обязанностей?
Впрочем, Юрий Константиныч сделает соответственное распоряжение". Ловко?
А ты говоришь: Алексис и прочие нелепости! - заключил Мартин Лукьяныч.
Анна Лукьяновна молчала с убитым видом.
- Я хочу посоветоваться с тобой, сестра Анна, - спустя четверть часа
произнес Мартин Лукьяныч более спокойным голосом. - Дела, сама видишь,
какие. Со дня на день жду новых придирок... Ну, да обо мне что толковать!
Прогонят - поступлю к тебе в чтецы, буду вместо Луки хозяйством твоим
заниматься... Ведь дашь угол, а? - Он насильственно улыбнулся.
- Бог с вами, батюшка-братец! - вскрикнула Анна Лукьяновна со слезами
на глазах.
- Ну, вот. Но как быть с Николаем? Женитьба - глупости, то есть на
бедной-то. Сама видишь, что глупости.
А богатая не пойдет. Как же быть? Думал, что и он свекует у Гардениных,
ан не тем пахнет. Отдать его в приказчики к купцу, то есть по земельной
части, - низко и притом слаб с народом. Пустить по конторской части -
опятьтаки зазорно. Здесь он на положении моего помощника, конторой
занимается между прочим, ну, а в чужих-то людях? Одним словом, как ни
кинь, все клин. Хорошо. Посылал я его прошлым летом на ярмарку. Приезжает,
- отпустите, говорит, папаша, в приказчики к железнику, к Илье Финогенычу.
Слышала, чай? (Анна Лукьяновна молча кивнула головой.) Ну, само собою, дал
нагоняй...
С тех пор ни гугу. Хорошо. Я тебе рассказывал про учительницу? В голове
- то, сё, разные эдакие новейшие глупости, но золотая девка. Однако я на
нее сердит... И по какому случаю! Иду намедни с гумна, вижу - едет мужик.
Откуда? С вокзала, картошку возил продавать. И спрашивает: "Есть
учительше письмецо, куда деть?" Ну-ка, мол, давай... Сём, думаю, прочту, с
кем она там переписывается. Распечатал - что за черт! "Любезнейший Николай
Мартиныч"... Эге! Посмотрел на адрес, а там эдакая приписочка: "Для N.
N.". Значит, для моего анафемы?
Взглянул, от кого бы? Подписано: "Илья Еферов", то есть железник. Ловко
нашего брата надувают? Вижу теперь, каким бытом он узнал, что Лизавета
Константиновна сбежала... Но не в этом дело. Слушай. - Мартин Лукьяныч
вынул из кармана письмо. - "Любезнейший Н. М.! Чего ты ожидаешь в этом
омуте кляуз, интриг и всяческого оголтения умов? Ужели думаешь в кандалах
свободно ходить и с связанными руками - плавать? Мечта! Ввиду твоих
сообщений опасаюсь и за девицу Турчанинову, хотя трогает меня некоторое
просветление твоего отца. Во всяком случае вот мой старый совет: напряги
усилия, долби отца ("Дурак! - проворчал Мартин Лукьяныч, - дерево я, что
ли?"), поступай ко мне в приказчики. Дело немудрое; повторяю: по
возможности честное. Жалованье - двести рублей. Приобвыкнешь, дам товару,
открывай лавку в базарном селе и с богом на путь борьбы! Не смущайся
скромным поприщем. И в скромной доле возможны подвиги, между тем как иные
и в широком круге действия дрыхнут бесстыдно, беспощадно и беспробудно..."
Ну, дальше пошла чепуха - все о книжках! - сказал Мартин Лукьяныч. - Так
вот, сестра Анна... двести целковых и обещает кредит, а?
- А может, и с господами оборотится на хорошее?.. - робко заметила Анна
Лукьяновна. - Все как-то, батюшкабратец, неавантажно: от таких важных особ
и вдруг ведрами торговать...
Мартин Лукьяныч нетерпеливо пожал плечами.
- А чердак у тебя тово, сестра Анна. Пустой чердак! - выговорил, опять
начиная сердиться. - Ведь все тебе выложил, ужели не можешь обнять умом? И
притом разве не видишь, до чего Николай образовался? Избави бог, Юрий
Константиныч самолично пожалует: разве его заставишь шапку снять? Он и
прошлое лето от генеральши волком бегал, а теперь, замечаю, еще пуще
развилось его высокомордие... Какой он барский слуга? Да и понятно. Малый
любой разговор поддержит, имеет знакомство, пропечатан в газетах - и вдруг
обращаются подобно как с конюхом! Не спорю, может, и мой недосмотр: когда
успел набаловаться - ума не приложу! Однако ж не стать его теперь
переучивать: в виски не полезешь, коли вытянулся в коломенскую версту...
Хорошо, Илья Финогенов как-никак, но прямо считается во ста тысячах...
Ужели захочет - не устроит судьбы, а? И ежели говорить все, - ты,
разумеется, не болтай, - меньшая-то дочь у него невеста, а? Расположение
его к Николаю сама видишь, а, между прочим, сыновей нет... Как ты насчет
этого, а? Отпускать, что ль? Шути, шути, а, глядишь, пройдет годов семь,
ан до Николая и рукой не достанешь, а?
Соображение о невесте и о будущем богатстве племянника подкупило Анну
Лукьяновну. Она расцвела улыбкой и сказала, что непременно надо отпустить.
Мартин Лукьяныч тоже повеселел.
- Ну, стало быть, нонче и объявлю ему, - сказал он и начал
подсмеиваться над сестрою. - Так как, невеста-то?
Чьих она? Уж открывайся.
- И-и, батюшка-братец, пойдете теперь шпынять!..
Право же, деликатная девица. Что интересна, что приятна, что
мечтательна... Ну, вполне Аглая из романа!
- Так, так. Да кто она?
- Зачем же вам?.. Фершелова дочь, ежели хотите. Но не подумайте - без
образования: прогимназию кончила.
Что смеетесь? Конечно, как такие открываются надежды, - я не говорю. Но
девица очень авантажная!
Странным охвачен был чувством Николай, когда отец объявил, что
отпускает его к Илье Финогенычу, а тетка принялась укладывать в сундучок
его имущество. Первым движением была радость, вторым... так стало жаль
расстаться с Гардениным, таким новым и ласковым выражением засквозили
гарденинские поля, степи, леса, люди... И сад любовно кивал своими
вершинами, и в роще веяло какоюто нежною прохладой, и знакомое местечко на
берегу пруда казалось особенно пленительным: как хорошо сидеть тут в
полдень, читать, грезить наяву или раздеться - и бух в воду!.. Покос был в
полном разгаре. Ночью опять загорались костры, и далеко-далеко звенели
унылые песни... А не песни - шли разговоры вкруг котелка, сказывали
сказки, припоминали старину... И так было славно лежать на пахучей траве,
слышать говор и песни, лениво следить, как улетают искры в темное небо,
или в свой черед рассказывать что-нибудь из прочитанного, поговорить о
мирских Делах, о старосте, о попе, о школе.
Школа!.. При взгляде на этот веселый домик, видный за яром как на
ладони, Николаю становилось еще грустнее покидать Гарденино. В домике
слагались его первоначальные мечты, роились планы, пленительно разгоралось
воображение... Там жила Веруся; там с осени опять закипит жизнь, зажужжат
веселые детские голоса, засветятся бойкие детские глазки навстречу
славным, умным, пытливым глазам учительницы... А его не будет! И серою,
неприятною, скучною пустыней представлялась ему жизнь за пределами
Гарденина, когда он вспоминал, что там нет Веруси.
Но довольно! Захар дожидается у подъезда. Пристяжные нетерпеливо грызут
удила. Колокольчик побрякивает под дугой. Отец делает пространное и
трогательное вразумление. Присели, помолились. "Ну, Николя..." -
произносит дрогнувший голос. Николай крепко обнимается с отцом, чувствует
слезы на его щеках, с внезапным умилением целует его волосатую руку,
переходит в пышные объятия тетки, и опять слезы... "С богом, Захар!"
Николай оборачивается и глядит назад. Вот без шапки стоит отец, ветер
развевает его сивые волосы; тетка машет платком... дворня собралась в кучу
и глазеет... Вот уже и не видно никого, и едва белеются постройки,
сверкают крыши на солнце, сад зеленеет, пруд сквозит за деревьями.
"Прощай, Гарденино!" - шепчет Николай, и в горле у него щекочет, на глаза
выступают слезы. Вот и постройки не видны, и крыши померкли, только сад
выделяется островом на бледной зелени полей, издалека дает примету
старинного дворянского приволья. Наконец и сад потонул в пространстве.
Пошли поля, да степь, да перелески... и речки с отраженным в них
камышом, и ряд курганов на берегу долины, и клехт коршуна в высоком
небе... запах цветущей ржи, подобный запаху спирта, однообразный звон
колокольчика, печальные ракиты, пыль и важная, сосредоточенная тишина.
Верст за шестьдесят от Гарденина приходилось переезжать Битюк. Свежело.
В селе благовестили к вечерне.
Отраженный гул протяжно разносился по воде. Тарантас, подпрыгивая,
въехал на паром. Николай с удовольствием потянулся, вылез, расправил
одеревеневшие члены и стал помогать паромщику.
- Работником аль от артели? - спросил он, перехватывая канат.
- В работниках.
- Откуда будешь?
- Мы дальние, боровские...
- Скажи, пожалуйста, столяр у вас живет один... - торопливо спросил
Николай, понижая голос.
- Федотыч?
- Да, да.
- Как же, живет! Суседи. У Арефия Сукновала хватеру сымает... Живет! -
Паромщик усмехнулся. - Все новую веру обдумывают!.. Как же, ходят к ним
иные... стихиры поют... чтение... У меня тоже баба повадилась. Ну,
признаться, пощупал ей ребра да вожжами поучил, - ничего, отстала.
- А жена его... Что жена делает?
- Что ж, знамо, что делает... Либо по хозяйству, либо шьет, - девкам
кохты шьет: у нас мода на кохты вышла...
Либо с мальчонкой тетешкается. Ничего, баба важнец.
- С каким мальчонкой?
- Ас ейным, с Ваняткой. Здоровый пузан. Даже диво, что от такого хрыча.
- Да когда же она родила?
Паромщик подумал.
- Как бы тебе не соврать?.. - пробормотал он. - Летом, значит,
приехали... филипповками он мне раму связал... да, да, а в мясоед она и
роди! Хлесткая баба, это нечего сказать. И об столяре не скажешь худого, -
копотлив, но работа твердая, на совесть. А насчет веры ежели...
Что ж, ничего, безобразнее неприметно, народ справедливый... ничего!
Николай не слушал больше. Бросив канат, он быстро отошел в другую
сторону парома и в невероятном состоянии стыда и каких-то волнующих и
дразнящих ощущений стал глядеть на ясную гладь реки...
XI
Яков Ильич Переверзев. - Как проводил время Мартин Лукьяныч в ожидании
своего увольнения. - Новый управитель принимает вотчину. - Его переговоры
с крестьянами. - Бунт и усмирение. - Дневник Веруси.
Осенью рухнул последний оплот гарденинской старины... Из Петербурга был
прислан новый управитель, Яков Ильич Переверзев.
Странный был человек этот господин Переверзев! Случалось ли вам,
читатель, проводить по нескольку суток в вагоне? Если случалось, вы
непременно встречали господина Переверзева. Вот он вошел и выбрал
свободную лавочку против вас и тотчас же обратил на себя ваше раздраженное
и негодующее внимание. Еще бы! У вас и спину-то ломит, и ноги отекли, и
бока болят от жесткого сиденья, от мучительных попыток уснуть на короткой
лавочке, оттого что тесно, душно и во всех отношениях нестерпимо. Вы
сгораете желанием поскорее доехать, выспаться на свежей постели, привести
себя в человеческий вид, отдохнуть от назойливой дорожной суеты, шума,
шарканья, звонков, грохота, ото всех этих смертельно скучных, отрывочных и
удручающих впечатлений... Не таков господин Переверзев. Ваши чувства
непонятны ему: он торчит перед вами каким-то апофеозом благополучия,
раздражает ваши истерзанные нервы своим основательным видом и не менее
основательными поступками. На первой же станции он какою-то особенною
штукой стащит с себя сапоги и наденет туфли; вместо шляпы накроется легкою
шелковою фуражкой; достанет занавеску из чемоданчика, прицепит ее к окну,
чтоб не мешало солнце; надует каучуковую подушку, с удобством усядется на
нее, возьмет в руки неразрезанную книжку, вытянет по мере возможности ноги
и с досадным спокойствием, с видом человека, чувствующего себя дома,
погрузится в чтение. Придет час, он не спеша сходит в буфет, выпьет рюмку
горькой, пообедает, аккуратно спрячет пятачок сдачи, не спеша займет свое
место, запишет изящным карандашиком в изящной книжечке расходы и снова
углубится в чтение. Настанет вечер, он Приклеит патентованный подсвечник к
стенке вагона и продолжает читать, как у себя в кабинете. Ночью аккуратно
расстелет толстый плед, обвяжет голову фуляром, оденется другим пледом,
полегче, и спит как праведник.
А наутро несет образцовый свой чемоданчик в уборную и возвращается в
вагон расправленный, умытый, причесанный, в свежем белье... И все-то
образцово, аккуратно, основательно у господина Переверзева, все сбивается
на самую настоящую Европу - и движения, и спокойно-самоуверенное выражение
лица, и жакетка из английской материи, и чемоданчик, и ремешки, и пледы, и
хитрые штучки, машинки и приспособления. Вы готовы принять его даже за
иностранца, если бы не этот нос картошкой, не рыхлые черты да не полнейшее
отсутствие любознательности.
Но вот вы притерпелись и мало-помалу привыкли к соседству такой
отчетливой, самоуверенной и самодовлеющей аккуратности; вы пожелали
вступить в разговор с господином Переверзевым... Это трудно. Господин
Переверзев не податлив на знакомства. Он не принимает ни малейшего участия
в жизни вагона. Пассажиры огулом ругают железнодорожное начальство за
тесноту и неурядицу; кто-то возмутился грубостью кондуктора; баба плачет -
недостает двугривенного на билет; толстый купчина вваливается в вагон и
бесцеремонно сгоняет с места хворого и оборванного мужичонку, - господин
Переверзев бровью не шевельнет. Какой-то бывалый человек собрал слушателей
и рассказывает о своих похождениях... Взрывы смеха, остроты, шутки...
Господин Переверзев даже не покосит глазом в ту сторону. В разных концах
вагона говорят об урожае, о торговле, о политике, иногда даже о
литературе, - господин Переверзев нем и безучастен, отчетливо действует
костяным ножиком, купленным где-нибудь в Лондоне, не спеша переворачивает
страницы.
Но с некоторыми усилиями вам удается завязать с ним разговор. И все,
что ни произносит господин Переверзев, все так же, как и его вещи,
образцово, отчетливо и аккуратно. Круг его знаний довольно обширен; видел
он много; действительно бывал за границей, читал и то и сё; знает два
иностранных языка; специально изучал молочное хозяйство... Но странное
дело, спустя какой-нибудь час вам становится нестерпимо скучно с
господином Переверзевым, - вам все кажется, что вы уже слышали его,
встречались с ним и он вам еще тогда, еще очень давно, успел надоесть до
пресыщения, до оскомины. Он еще тогда опротивел вам и солидностью своих
суждений, и вескостью взглядов, и безукоризненно вежливыми словами, и
убийственно справедливыми мыслями, и тем, что все у него так прибрано,
размерено, расчислено, все являет вид благопристойной гладкости и
неукоснительного порядка. Подавляя зевоту, вы бормочете: "Да, да...
Совершенно верно...
Совершенно справедливо..." - и, в душе посылая господина Переверзева ко
всем чертям, кое-как занимаете разговор и тихонько пробираетесь в тот угол
вагона, где бывалый человек рассказывает, как он воочию видел дьявола и
даже держал его за хвост. "Любопытно, однако, что он там врет..." -
думаете вы, придвигаясь к бывалому человеку.
А господин Переверзев, нимало не обращая внимания на ваше бегство,
снова погружается в свое аккуратное, отчетливое и основательное
времяпрепровождение.
Мартин Лукьяныч еще до приезда Переверзева получил уведомление, что
Юрий Константиныч в услугах его больще не имеет нужды и просит
приготовиться к сдаче имения. Новость тотчас же стала всем известна,
однако дворня отнеслась к ней гораздо равнодушнее, чем к смерти Капитона
Аверьяныча и удалению Фелицаты Никаноровны в монастырь. Дело в том, что
самые закоренелые приверженцы старины к тому времени уже покинули
Гарденино; другие, как например, кучер Никифор Агапыч, повар Лукич, лакей
Степан, думали, что это их не касается; наконец третьи настолько уж
уверились в неизбежности распадения прежних порядков, что перестали
толковать об этом, а каждый в одиночку изыскивал способы, чтоб примениться
и к новым порядкам, сохранить во что бы то ни стало "угол", "мещину" и с
детства привычное дело.
Сам Мартин Лукьяныч как-то тупо встретил перемену своей участи. Отчасти
он ждал ее, отчасти утратил обычную свою энергию и на все махнул рукой. С
отъезда Николая, а затем и сестры, он сильно охладел к гарденинскому
хозяйству, редко объезжал поля, неохотно ходил по экономии, все больше и
больше уединялся в своих горницах и скучал. Прежде ему редко случалось
пить, - только на базаре, да с гостями или в гостях, - но, оставшись в
одиночестве, он чаще и чаще стал напиваться. Начиналось это с утра. За
чаем он еще брал какую-нибудь книгу и лениво ее перелистывал, просматривал
газеты. После чая ходил по комнате, курил, кряхтел или садился у окна,
праздно смотрел в пространство, играл пальцами, сложивши руки на животе;
потом отворял шкафчик и проглатывал четверть рюмки. Такие дозы повторялись
раз десять; затем наливалось по полрюмке; ближе к вечеру Мартин Лукьяныч
приказывал Матрене подать графин на стол и пил целыми рюмками. Поведение
его изменялось сообразно дозам: проглатывая маленькие, он прискорбно
вздыхал, страшно морщился и кривил ртом; средние- - только крякал; когда
наступали большие дозы, им овладевала говорливость и странная склонность к
откровенности и самому бесшабашному хвастовству.
- Матрена! - кричал Мартин Лукьяныч, неиство теребя бороду.
Матрена являлась сумрачная и, спрятавши руки под фартук,
останавливалась у притолоки,
- Что вам?
- Гм... Анна Лукьяновна приказывала тебе заштопать Николаевы чулки...
Заштопала?
- Который раз спрашиваете... Известно, заштопала.
- То-то!.. Гм... У меня, брат, Николка далеко пойдет...
не беспокойся!.. Ты, дура, думаешь, я его спроста отпустил к Еферову?
АН врешь, не спроста... Умен, умен, анафема...
потому и отпустил, что умен! Сколь ловко втерся к этому болвану: одного
жалованья шестьсот целковых и притом полное содержание. А? Каково?.. Отец
тридцать три года лямку трет, вотчиной управляет, однако ж - молокосос, и
сразу положили одинаковую цифру с отцом. А почему?..
Ты глупа, ты "е можешь рассудить... Ум - вот почему.
Ну-кось, дворянин какой-нибудь сунется - пропечатают его в газетах?
Дожидайся!.. А Николка достиг, пропечатан. У, тонкая бестия! Ко всякой
бочке гвоздь... Конторская ли часть, по хозяйству ли... не говоря уж, что
прочитал такие книги - иной помещик и в глаза таких книг не видывал... А
насчет вашей-то сестры... Эге! Не зевал, не прогневайся!.. Ты думаешь, он,
анафема, спроста пропадал у Веры Фоминишны? Как бы не так! Очень ему
нужно!.. Но я все спускаю, потому - умен. Вера Фоминишна золотая
барышня... А ты, канальская дочь, опять перестала салфетки подавать, а?
- Эка беда! Все забываю.
- То-то забываю! Смотри, как бы я тебе не напомнил... (Мартин Лукьяныч
проглатывал рюмку.) Гм... да вот и дворянка, а кивнет Николка пальцем,
сейчас под венец пойдет! Однако он не таковский... Он и там не
прозевает... шалишь! Как сцапает этакую первогильдейскую дочь да слимонит
приданого тыщ пятьдесят, вот пускай дураки поломают головы!
И до поздней ночи тянулась несвязная похвальба, а Матрена, проклиная
свою участь, стояла у притолоки.
Получив уведомление о расчете, Мартин Лукьяныч стал пить меньше,
решительно никуда не показывался, составлял отчеты и приводил в порядок
книги. Хозяйство шло заведенным колесом под наблюдением старосты Ивлия и
других начальников. Вечером в контору по-прежнему собирались "за
приказанием", но все чувствовали, что это только так, для проформы, что, в
сущности-то, отлетел строгий и взыскательный дух-устроитель Гарденина.
У подначальных людей появилась немыслимая прежде развязность, в их
разговорах с управителем засквозили самостоятельные слова, самые голоса их
приобрели какое-то независимое выражение. Мартин Лукьяныч отлично видел
это, но только сопел да вздыхал. Между тем начальники отнюдь не радовались
увольнению управителя, - напротив, искренне огорчались и беспокоились, но
так уж устроен русский человек, любит он показать свое достоинство задним
числом.
Гораздо ясйее обнаруживалась эта черта в тех, кто радовался уходу
управителя.
Однажды Мартину Лукьянычу понадобилось для отчетности перемерить хлеб в
закромах. Вечером он забыл об этом сказать и потому на другой день
самолично отправился в амбары. По дороге ему встретились Гараська и
Аношка; оба, поравнявшись с ним, не сняли картузы...
Вся кровь бросилась в лицо Мартину Лукьянычу:
- Эй, анафемы! - загремел он. - Шапки долой!
Аношка съежился и продолжал идти, как будто не слышит, Гараська же с
наглым, смеющимся лицом посмотрел на Мартина Лукьяныча и сказал:
- Будя, Мартин Лукьяныч... Попановал - и будя!
Кто ты есть такой, чтоб ерепениться? Остынь.
Мартин Лукьяныч бросился к нему с поднятыми кулаками, но Гараська стоял
так спокойно, так выразительно выпятил свою широкую, богатырскую грудь,
что Мартин Лукьяныч тотчас же опомнился, круто повернул домой, послал
Матрену к ключнику, а сам лег в постель и пролежал ничком добрых два часа,
задыхаясь от ярости и мучительного стыда.
Междуцарствие продолжалось недели две. Мартин Лукьяныч решительно не
знал, когда же пришлют нового управителя. В его голову начинала даже
закрадываться сумасбродная надежда: "авось..." Как вдруг Матрена, - в
последнее время единственный источник, из которого он почерпал новости, -
с убитым видом доложила ему, что Гришка-конюший получил какую-то депешу и
высылает коляску за новым управителем.
- Что ты, дура, врешь? - усомнился Мартин Лукъяныч. - Статочное ли дело
под управителя господский экипаж.
Но вскоре убедился. В окно было видно, как в коляску запрягли рыжую
четверню и сам Никифор Агапыч влез на козлы. И язвительная обида
засочилась в сердце старика.
"Вот так-то, - размышлял он, - в коляске!.. Четверней!..
А я целый век в тарантасе разъезжал... с бросовым конюхом, с
Захаркой... И известить не удостоили .. Охо-хо-хо..."
Весь день не мог ничем заняться Мартин Лукьяныч, даже не подходил к
шкафчику и, как растерянный, бродил из угла в угол да украдкой выглядывал
в окно. Наконец четверня пронеслась по направлению к барскому дому, -
Мартин Лукьяныч мельком увидал, что в коляске сидят двое, - лакей Степан
торопливою рысцой побежал встречать, в кухне забарабанили поварские ножи.
Мартин Лукьяныч горько засмеялся. "Вон как новые-то! - восклицал он про
себя. - В господских покоях!.. Повар обед готовит!.. Эх, дурак ты, дурак,
Мартин!"