. Авось справится. Авось! - И опять рассиял: - Гляди, гляди, со
звездочкой-то чторазделывает. У, коростовый! Так и хапает, так и норовит
вырвать изо рта. Ну, чистые ребятишки!
- Говорят, Ефим воейковский без места, - сказал Капитон Аверьяныч.
- А что, Онисима расчесть хочешь? Ну, что ж, разыщем Ефима, попытаем.
Это ничего. А может, Онисим справится, забодай его корова? Аль нет? Ну,
как знаешь, как знаешь, можно и Ефима нанять... Эй, эй ты, головастик!
Ишь ведь прицеливается, ишь, едят те мухи-комары...
Из жеребятника Капитон Аверьяныч уже с значительнопониженным гудением
прошел в маточную.
- Ну, мы ноне с радостью, Аверьяныч, - встретил его маточник Терентий.
- Волшебнице бог конька дал.
Внезапно туча сбежала с лица Капитона Аверьяныча, его сурово сжатые
губы раздвинулись радостною, детскою улыбкой.
- Давно? - спросил он, быстро устремляясь вперед.
- Да вот Только что управились. Надо быть, опять вороной. На лбу
звезда, левая задняя в чулке.
Другие маточники, подручные Терентия, окружили Капитона Аверьяныча с
веселыми и возбужденными лицами.
- Я посмотрел эдак на свет, - торопливо рассказывал один, - эге,
говорю, дядя Терентий, ведь конек!
- А шельма-то какая, мал, мал, а как мотнет головой, - чуть опомнился,
сейчас и насторожился, разбойник! - поспешил другой.
- Вылитый отец! - с восторгом сообщал третий.
Вдоль темного и очень теплого коридора, в денниках, обшитых тесом не
более как на полтора аршина от полу, стояли жеребые кобылы и матки с
голенастыми сосунками.
Спешащая и возбужденная толпа как будто взволновала их; там и сям
послышалось беспокойное ржание; молодые матки подымали головы, заостряли
уши и ревниво оглядывались на своих сосунков; более опытные смотрели на
проходящих с выражением покойного, любопытства; старуха Визапурша, жеребая
уже в девятнадцатый раз на своем веку, ограничилась тем, что лениво
подняла сонное веко и затем с прежним равнодушием принялась шевелить
губами. Отворили дверку. Красивая Волшебница тревожно вытянула шею;
головастый сосунок, весь еще мокрый, трепещущий на своих несоразмерно
высоких ножках, смешно толкался у ее ног. Капитон Аверьяныч ласково
погладил Волшебницу и сел на корточки, чтобы лучше рассмотреть жеребенка;
но было темно; в другое время и при других обстоятельствах он бы кратко и
строго произнес: "огня!"
Теперь же его голос, сразу приобревший какие-то не свойственные ему
добродушные звуки, выговорил: "Ну-ка, ребята, засветите огоньку, а то не
рассмотришь. Ишь, шустрый, шельмец!"
Зажгли свечку. Действительно, это был конек, теперь неопределенной
мышастой масти, но в будущем непременно вороной или караковый. Звездочка
на лбу и чулок на ноге до смешного напоминали такие же отметины у его
знаменитого отца, лучшего производителя гарденинского завода, Недотроги
3-го. Опытный взгляд Капитона Аверьяныча даже прозрел в сосунке и иные
сходства с отцом, в спине, в расстановке маклаков, в глубокой подпруге. И
за всем тем в очертании головы и шеи Капитону Аверьянычу чудилась
наследственность матери: лебединый изворот, сухой "тулиновский" профиль.
Безмерно довольный и счастливый, он выпрямился и опять потрепал
Волшебницу. "Умница", - проговорил он, на что не менее счастливая
Волшебница отозвалась тихим и довольным ржанием.
- Ну, Терентий Иваныч, зайди в контору... получить там. За эдакого коня
полагаю тебе три целковых. И вы, ребята, ужо зайдите. Я скажу управителю.
- Ладно. Ужо, может, и удосужусь завернуть, - равнодушно ответил
Терентий Иваныч, не спуская глаз с сосунка, и добавил с живостью: - Ишь,
ишь, бестия!
Ишь, теребит! Ну-ка, Ерема, подсоби ему ходы-то найти.
Остальные конюхи хором поблагодарили Капитона Аверьяныча.
Тем временем Федотка, оставшись на дежурстве, съел ломоть мягкого,
густо посоленного хлеба, собрал крошки с подола рубахи и тоже покидал их в
рот, запил все это водою прямо из ведра и, перекрестившись на темненькую
иконку Флора и Лавра, достал из-за ларя гармонику. Пытливо и нежно
осмотрел он ее, сдул пыль с клавишей, отер подолом золоченые мехи, затем
влез на ларь к самому окну, разостлал полушубок, сел, поджав под себя
ноги, и, тихо посапывая от усиленной аккуратности, стал связывать ниточкою
средний и безымянный пальцы правой руки. Он давно и - увы! - напрасно
добивался отчетливо играть "трепака", "девичью" он умел хорошо играть,
"бычка" и "барыню" - порядочно, но здесь нужно было брать сразу два лада,
и это никак ему не давалось. Теперь известный гармонист, поддужный Ларька,
научил его связать пальцы и таким манером действовать. Он пробовал уже два
раза, несмотря на великий пост, и действительно как будто стало выходить.
Растянув мехи и перебирая пальцами, он стал наигрывать, посапывая носом и
шевеля губами в такт игры. Пот лил с него градом, свесившиеся на глаза
волосы золотились от горячих лучей солнца. Вдруг он вздрогнул и быстро
сунул гармонику под полушубок. Страх изобразился на его румяном лице. Из
сеней кричал Капитон Аверьяныч: "Дежурный!" Однако страх Федотки быстро
миновался: по второму возгласу он уже угадал, что Капитон Аверьяныч не
сердит, и бойко крикнул, соскакивая с своего возвышения:
- Я-с, Капитон Аверьяныч!
- Федотик! - добродушно переспросил Капитон Аверьяныч. - Ну-ка, малый,
выведи мне Любезного.
Если бы Федотка и не догадался по голосу Капитона Аверьяныча, что гнев
его прошел, то он непременно догадался бы об этом теперь, когда приказано
было вывести Любезного. В самые добрые и хорошие часы Капитон Аверьяныч
любил смотреть на эту лошадь и, посмотрев на нее, становился еще добрее и
благосклоннее. Дело в том, что за все существование завода еще не было
такого четырехлетка в гарденинских конюшнях. Из всей "ставки", - а в ней
считалось восемнадцать жеребцов, - только Любезный да Кролик не
назначались к продаже. Кролика совсем не выводили барышникам, Любезного же
выводили только ради особого щегольства, и притом очень крупным
барышникам, известным как любители и знатоки. ,Обыкновенно порядок выводки
был таков: сначал показывали худших и малорослых, затем все лучше и
крупнее. Любезный выводился семнадцатым. В первый раз, в нынешнем феврале
месяце, когда ставку показывали "Григорь-Григоричу", знаменитому
московскому барышнику и к тому же страстному любителю, он при взгляде на
Любезного едва не обомлел, но с обычною своею стойкостью сдержался и
притворно-равнодушным взглядом осмотрел лошадь. Капитон Аверьяныч кривил
лицо и странно мигал глазами от скрытого наслаждения и торжества.
- Что, Григорь-Григорич, каков? - не утерпевши, спросил он, когда
Любезного увели, а барышник все-таки молчал.
- Ничего себе. Ребра маненько плоски, - хладнокровно ответил тот,
стараясь не смотреть в лицо Капитону Аверьянычу.
- Плоски?..
- Да и крестец будто свихловат.
- Свихловат?.. - Капитон Аверьяныч насмешливо прищурился, помолчал и
вдруг, сделав высокомерное лицо, выпалил: - Непродажен!
- Что ж, так и запишем. Себе в завод оставляешь?..
Нечего сказать, стоит. А я бы, не в пример прочим, пожалуй, особнячком
его купил. Возьми полторы тысячи.
- Непродажен.
- Эй, возьми. Ну, хочешь тыщу семьсот? - У "Григорь-Григорича"
загорались глаза и по лицу начинали проступать пятна: верный признак, что
он начинал сердиться и приходить в азарт.
- Ни за сколько.
- Фу, голова дубовая! Знаешь ли, год его продержу - он прямо государю
императору в шарабан поступит. Славато вашему заводу!
- Нет, Григорь-Григорич, давайте уж лучше в других торговаться, а
эфтого оставим. Ведь ребра плоски... - глумился Капитон Аверьяныч.
- И две тыщи не хочешь? Ну, ладфо, кремень, снимай рубашку, благо я из
себя вышел: две тыщи пятьсот - и больше ни слова!
- Непродажен, - ответствовал Капитон Аверьяныч.
"Григорь-Григорич" совершенно взбесился:
- Тпфу!.. Тпфу!.. Так вот на же тебе, на!.. Не нужно мне твоих
лошадей!.. Не покупаю!.. Черт с вами совсем, с идолами!
Так и уехал, не купивши ставки.
Любезный был сын Недотроги 3-го и той же самой Волшебницы, которая так
кстати ожеребилась сегодня конем. Капитону Аверьянычу тем особенно был
приятен этот приплод, что Волшебницу он приобрел в завод уже после смерти
старого барина. В противоположность прежнему гарденинскому рысаку
несколько тяжелых и сырых статей, в детях Волшебницы, рожденной в
знаменитом заводе Туликова, обозначался какой-то новый тип: лошадь
выходила очень крупная, но не сырая, с сильными и развитыми челюстями, но
не тупорылая, как прежде, с мягкою, шелковистою шерстью, с удивительною
шеей, с крепкими и сухими мускулами, резвая и горячая. Это не была
призовая лошадь, - по крайней мере, призовая на короткие нынешние
дистанции; Кролик, например, тоже новый тип в Гарденине и тоже предмет
особого увлечения Капитона Аверьяныча, не в пример больше соответствовал
названию "рысака". Но в душе Капитон Аверьяныч не любил Кролика так, как
он любил детей Волшебницы. С Кроликом у него связаны были мечты о
необыкновенном прославлении гарденинского завода; когда он думал о
Кролике, ему мерещились золотые кубки в господском кабинете, императорские
призы, медали, отчеты в газетах и в "Журнале коннозаводства", посрамленные
соперники, гремящее имя господ Гардениных... Любезный же говорил его
сердцу, как говорит самодовлеющая красота; он любовался им, ни о чем не
помышляя; он носил его в своем воображении, как, может быть, древний грек
носил творение Фидиаса какогонибудь в своем. И только на дне души
сладостно удовлетворялась его гордость, что это он, Капитон Аверьяныч, а
не кто-либо другой, вывел такую лошадь в заводе Гардениных.
И в самом деле, нужно было долго подумать и побеспокоиться, прежде чем
прийти к удачной мысли "скрестить"
две отрасли" примирить два основных течения в орловском чистокровном
типе. Константин Ильич Гардении не гнался за этим. Еще от отца принял он
завод, в котором превозмогал тип тяжело,р, сыроватой, мясистой и крупной
лошади. Таких лошадей с большою охотой покупали в хорошую городскую
упряжь. Они были смирны, немножко вялы в очень сильны. Впоследствии, так
как Константин Ильич из скупости мало "освежал кровь", в заводе стали
появляться "наливы" и "шпат". На призах во все время существования завода
гарденинская лошадь не появлялась, если не считать Бычка, который взял
императорский приз в 1852 году, но, по правде-то сказать, взял только
потому, что была жесточайшая грязь и дистанция равнялась десяти верстам.
Как только, спустя два года после воли, старик Гарденин умер и Капитон
Аверьяныч очутился единовластителем, он тотчас же принялся за
осуществление своей давнишней мечты. Гарденинская лошадь требовала
обновления.
Нужно было добиться большей сухости в мускулах, лучшей шеи, более
прямой спины, а главное - более огня, резвости и признаков благородной
породы. Тем не менее ему дорога была и старая гарденинская лошадь - ее по
преимуществу вороная масть, чуть не шестивершковый рост, сила,
выносливость, кротость и послушливость в запряжке.
Капитон Аверьяныч забирал к себе толстые заводские книги и длинные
зимние вечера заставлял конторщика Агея Данилыча читать их вслух (сам он
умел только подписываться "Офираноф"); днем отправлялся в кабинет
покойного барина, всматривался в портреты знаменитых лошадей, развешанные
на стенах в золотых рамах, припоминал, соображал, ходил, как тень, в
звонких опустелых комнатах, и все гудел себе в бороду. Наконец взял с
собою маточника Терентия, объехал и осмотрел Хреновое, Пады, Мартин,
Чесменку, ближние и дальние заводы Воронежской и Тамбовской губерний В
этой-то поездке было им приобретено двенадцать маток и три жеребца, из
которых Витязь стал отцом Кролика, а Волшебница ожеребила Любезного и тем
щедро вознаградила Капитона Аверьяныча за все претерпеннэде им хлопоты,
сомнения и тревоги. Кролик обещал начать собою новую эру призов, Любезный
- облагородить тип и возвысить, по крайней мере, в полтора раза ценность
старой гарденинской лошади.
Легко и щегольски показав Любезного, Федотка был удостоен Капитоном
Аверьянычем следующего разговора:
- Ты чего тут на музыке-то на своей пилишь, аль разговелся? Чай, люди
грехи замаливают.
- Я учусь, Капитон Аверьяныч.
- То-то... учусь. Все, небось, норовишь девку обольстить. Какая у тебя
Аришка? Матренка? Секлетишка?
Федотка ухмыльнулся и промолчал.
- А Кролику подостлал соломы?
- Подостлал-с, Капитон Аверьяныч.
- Как это ты, братец: малый, поглядеть тебя, тямкий, а дал маху?
- С ним не сообразишь, Капитон Аверьяныч! Уж больно человек он
неосновательный. Смех сказать: наездник - в денник боится войти.
- Ну, вам-то он с руки. Не взыскивает. Вам, дармоедам, того и надо.
- Никак нет-с, Капитон Аверьяныч. Нам лишь бы взыскивали за дело. А с
ним никак не сообразишь. Вы гневаетесь, а от него порядка никакого нет-с.
Его и Кролик ни во что не ставит. Ей-богу-с.
- А ты с Кроликом-то говорил?
- Видно-с, Капитон Аверьяныч.
- Ну, в эти дела, малый, вникать не тебе.
- Я только к слову, признаться...
- Ты на лошади крепко держишься?
- Как же-с! Сызмалетства.
- Ну, ладно. Ларьку, я вижу, нужно из поддужных прогнать. Избаловался.
Пошлю его на хутор коньков стеречь. А ты присматривайся. Бог даст, поведем
Кролика на бега, ты поддужным будешь.
Федотка оторопел от радости.
- Воля ваша, - пролепетал он.
- А старших не суди, - продолжал Капитон Аверьяныч, - не твоего ума
дело. Онисима я, может, и уволю, а все-таки дело не твое. - Он вынул двумя
пальцами серебряную монету из жилетного кармана и, вытянув руку, долго
рассматривал эту монету на свет; наконец протянул Федотке: - Это что,
двугривенный?
- Двугривенный-с, Капитон Аверьяныч.
- Возьми. Девкам на пряники. Как ее - Алена? Степанида?.. Да смотри у
меня: недосмотришь, заведутся мокрецы, - все виски повыщиплю.
- Как можно-с... - сказал Федотка и рассмеялся глупым, счастливым
смехом.
Красный двор опустел. В конюшнях оставались только дежурные. Капитон
Аверьяныч дрислонил ладонь к глазам, посмотрел на солнышко и медленно
побрел со двора. У ворот он подумал одно мгновение, хотел идти домой, но
вдруг загудел в бороду и, задумчиво разбивая костылем комки ссохшейся
грязи, поворотил на красный двор, в степь. Это была его любимая прогулка,
когда ему хотелось остаться одному и о чем-нибудь крепко подумать.
III
Выезд управителя. - Степь. - Урок истории. - Урок кулачного права. -
"Авось крепостных-то теперь нету!" - Кое-что us философии. - Точки в жизни
"вольного" человека. - Гнев на милость. - Весна и весенние мысли. -
"Столпы" Гарденина; о Николае, о системе хозяйства, о "вольтерьянце"
Агее и о том, как писалось увещание студенту медицинской академии.
В то же самое мартовское утро, когда Капитон Аверьяныч совершал свой
обход, Мартин Лукьяныч Рахманный вздумал объехать поля, чтоб осмотреть
озими и узнать, скоро ли можно будет сеять овсы. Весна была ранняя, март
близился к концу, и хотя в пологих местах кое-где и синел снежок, от земли
давно уже шел пар, и там и сям пробивалась молодая травка. Озими начинали
зеленеть; на деревьях наливались, краснели и лопались почки; вешние воды
укрощались, и ручьи в лощинах вместо неистового рева стремились к реке с
ленивым и неспешащим бормотаньем.
У крыльца управительского флигеля дожидалось трое: староста Ивлий,
сивобородый мужик в кафтане из смурого крестьянского сукна, в высокой
шляпе, с длинною биркой в руках; конторщик Агей Данилыч, сгорбленный и
сухой, "рябой из лица", широкий в кости человек, бритый, с подвязанною
щекой и огромным фиолетовым носом, в теплом долгополом пальто и в ватном
картузе с наушниками, и управительский кучер Захар, обросший волосами по
самые глаза. Все трое держали в поводу оседланных лошадей и молчали.
Поодаль от них гарцевал на красивой гнедой "полукровке" безбородыйюноша с
едва приметным пушком на губе, единственный сын давно уже овдовевшего
Мартина Лукьяныча. Юноша без нужды склонялся то на ту, то на другую
сторону, откидывался назад, натягивал и опускал повода, посматривал
украдкою на свои новые высокие сапоги с голубыми кисточками и блестящими
лакированными голенищами и; видимо, так и горел от снедавшего его
внутреннего восторга.
- Что за сапожки-то отдали, Миколай Мартиныч? - спросил староста Ивлий.
- Семь, дядя Ивлий. Ведь хороши, а? - И юноша вытянул ногу. - Ну, уж
Коронат не подгадит! Смотри, носок какой пустил... чистый квадрат!
Говорит, по самой первой моде. Чего уж! "На Стечкина барина, говорит, шью".
- Сапожки ловкие, В подъеме будто бы узеньки.
- О, ничуть, нисколько, дядя Ивлий! - горячо возразил юноша. - Это
только со стороны оказывает... я тебя уверяю. Смотри, смотри, я вот шевелю
ногой... Смотри, как просторно.
- Чего уж просторно! - насмешливо выговорил Захар. - Не ты вчера ночью
в конюшню-то прибегал, Федотку молил сапоги-то с тебя стащить? Да опосля
того мылом их сколько натирали? Щеголи!..
Юноша покраснел.
- Вот уж всегда выдумаешь, Захар Борисыч! - воскликнул он.
- Чего выдумаешь! Свела тебя с ума Грунька Нечаева; ты ради ей и
принимаешь муку. Вот папенька узнает, как в окны-то по ночам шастаешь да к
Василисе ходишь, - не похвалит. Или тоже: управительский сынок в дружбу с
конюхами входит, с Федоткой запанибрата...
Куды превосходно!
- Только папенькины деньги зря переводите, - сказал Агей Данилыч
странным дискантом, совершенно не соответствующим его большому росту,
подвязанной щеке и серьезному, с каким-то трагическим выражением лицу.
Юноша вспыхнул до самой шеи, хотел что-то ответить, то только
презрительно усмехнулся и сильно дернул поводом. В это время на крыльце
показался сам Мартин Лукьяныч, среднего роста осанистый человек, русый, с
легкою проседью в окладистой бородке, в солидном "купеческом" картузе и в
синей бекеше. Староста Ивлий и кучер Захар сняли шапки, - один Агей
Данилыч, поклонившись, тотчас же опять накрылся, - Николай скромнехонько и
неподвижно сидел на своем гнедом конике. Мартин Лукьяныч сказал:
"Здрасте", натянул на ходу зеленые замшевые перчатки и, приняв от Захара
повода, ловко и грузно вскочил на своего длинного бурого мерина Ваську.
Васька пошатнулся, закряхтел, но тотчас же оправился и, как следует доброй
лошади, натянул повода. Вслед за Мартином Лукьянычем, наскоро нахлобучив
шляпу и придерживая бирку под мышкой, влез тяжело, по-мужицки, как-то
животом, староста Ивлий на косматую кобылку мышастой масти, и взобрался,
долго привскакивая на одной ноге, Агей Данилыч на необыкновенно высокого
управительского коренника. Все тронулись за Мартином Лукьянычем, ехавшим
впереди развалистою иноходью с ловкостью и уверенностью человека, с самого
детства получившего привычку к верховой езде. И в посадке всех этих людей
сказывались их характеры и положения. Так и видно было по Мартину
Лукьянычу, что это едет человек властный, независимый, сознающий свою
силу, - одним словом, гарденинский управитель. По тому, как трусил на
своей утробистой кобыле сивобородый мужик, искательно наклоняясь вперед и
выпрямляясь на стременах, всякий бы узнал, что это староста Ивлий; по
неуклюжей и смешной, но свободно сидящей фигуре Агея Данилыча, которого
коренник нес на себе степенною и скорою "ходой", не мудрено было
заключить, что это едет человек характера мрачного и сосредоточенного,
привыкший к уединенным мечтам и к перу, и, наконец, по тому, как гнедой
коник все покушался галопировать, грыз удила, крутил шею, высоко и красиво
вскидывал передние ноги и вообще доставлял неописанное наслаждение своему
седоку, беспрестанно менявшему позу ради живописности, видно было, что
неслась легкомысленная, самоуверенная, влюбленная в самоё себя юность. Под
копытами лошадей хлюпала грязь и жирными комьями отлетала из-под ног
галопирующего гнедого коника.
Осмотрели кусты, озими, плотины в полевых прудах, доехали до-опушки
леса, попробовали пашню, приготовленную под овес, - оказалось, что через
три дня можно сеять: овес любит ранний сев; "кидай меня в грязь - буду
князь", - сложена о нем пословица, - и с пашни повернули степью.
Солнце сияло ослепительно. С полей то и дело взлетали жаворонки и с
звонкими трелями подымались в голубое небо, В малейших котловинах и
углублениях почвы стояли озера вешней воды, сверкая на солнце, как осколки
зеркала. Над ними беспрестанно опускались дикие утки, тяжело разрезая
воздух своим грузным и неуклюжим полетом. По мочажинам бродили какие-то
голенастые птицы. Писк, свист и беспокойное кряканье оживляли поля. Иногда
в вышине правильным треугольником тянули гуси со стороны юга или слышны
были крики журавлей, похожие на отдаленные трубные звуки. Отовсюду несло
славною и здоровою свежестью, пахло разрытою землей и тем запахом
возникающей растительности, от которого так сладко и томительно
расширяется грудь. Всем было хорошо в этом ликующем и сверкающем просторе.
Даже по трагическому лицу Агея Данилыча разлилось что-то ласковое и
благоденственное. У Николая радостно блистали глаза. Мартин Лукьяныч
благодушно щурился, опершись рукою в колено и похлопывая нагайкой крутые
бедра неутомимого Васьки. В стороне от их пути, посредине гладкой, как
скатерть, степной равнины, одиноко стоял высокий курган, - что-то вроде
маленьких столбиков виднелось на его вершине. Мартин Лукьяныч натянул
повод - и все стали как вкопанные. От кургана доносился пронзительный
свист. Это были сурки.
- Ишь, подлецы, выделывают! - сказал, добродушно улыбаясь и оглядываясь
на своих спутников, Мартин Лукьяныч и вдруг пригнулся, ударил Ваську и во
весь дух помчался к кургану. Все поскакали вслед за ним. Влажная степь
загудела под копытами. Николай первый взлетел на курган и, красиво
откинувшись на седле, кричал что есть силы:
- У, какая даль!
Остановились и стали смотреть. Один староста Ивлий слез с своей кобылы,
мешкотно подтянул подпруги и с видом величайшего глубокомыслия стал ширять
биркой в сурчиные норы. Кругом видно было на много верст. Вдали, око-ло
красноватого сада, весело блестели крыши Гарденина и гладкая, как разлитое
масло, поверхность пруда. Во все стороны развертывалась ровная степь,
тянулись желтые, зеленые и черные поля, синели одинокими шапками ольховые
и осиновые кусты. По направлению к Битюку сверкали кресты сельских
церквей, белелись колокольни. За ними простиралась неясная сизо-голубая
даль с странными проблесками и неопределенными очертаниями лесов, курганов
и бесчисленных стогов: там зачиналась "Графская степь" [Так называется в
Воронежской губернии огромное пространство земли, принадлежащей когда-то
графу А. Г. Орлову-Чесменскому, а ныне перешедшей ко многим, большею
частью титулованным, .владельцам. Почти вся "степь" в аренде у купцов.
(Прим. А И. Эртеля.)]. Mapтин Лукьяныч задумчивым оком осматривал
окрестности.
- Вон Лисий Верх, видишь? - указывал он сыну на лесок, едва синевший на
горизонте.
- Вижу, папенька.
- Вплоть до того "верха" все было гарленинское.
- Куда же эдакая уйма девалась, Мартин Лукьяныч? - спросил староста
Ивлий, опираясь подбородком на бирку.
- Куда?.. А приказные-то на что? Чего хочешь оттягают.
- Народ верно что озорной, - с готовностью согласился староста.
- Но как же, папенька, оттягают?
- Очень просто. Юрию Николаевичу пожаловала царица тридцать тысяч
десятин ненаселенной земли вот в этих местах. Заметь себе: ненаселенной, -
в этом вся штука.
Ну, Юрий Николаевич и послали братца выбрать. Тот выбрал честь честью,
обозначил грань, обозначил, где быть усадьбе, куда крестьян поселить, и
поехал в Воронеж. Туда-сюда, приказные говорят: "Дай тысячу рублей". Он -
брату: так, мол, и так. Юрий Николаич гордый был человек, самостоятельный,
одно слово - гвардеец: "Знать, говорит, не хочу. Как,. говорит" чтобы
царица жаловала, а разная тварь издевается? Ни копейки!" - и
собственноручно пишет письмо наместнику: так, мол, и так, вот что у тебя
делается. Ну{ сколько времени прошло, приходит из Воронежа донесение - в
сенат там, что ли: "Гарденину-де пожаловано тридцать тысяч ненаселенной
земли, а в техде местах столько пустопорожней земли не оказывается:
сидят села вольных однодворцев и землю пашут. А есть-де по реке Гнилуше
семь тысяч, да оттолева в пятнадцати верстах тысяча десятин и та земля
свободна". Что такое значит? Юрий Николаевич к брату: "Поезжай, узнай".
Тот в Воронеж: что такое? почему? какие однодворцы? А крапивное семя
только зубы скалит: "Пожалели, мол, тысячи рублей - двадцать две тысячи
десятин и уплыли промеж пальцев". Что же они, разбойники, придумали: в
какой-нибудь год собрали три села и посадили на Битюке!
И откуда - никто не знает. Вон красуются, все на кровной гарденинской
земле.
- Что же, папенька, царица-то неужто не велела отобрать?
- Дурак! Разве она может против закона? Нет пустопусторожней земли - и
нет. Она уж ему в Полтавской губернии тысячу душ пожаловала в отместку.
- А за какие заслуги ему награда такая вышла? - спросил Николай.
- Руками подковы ломал-с, - с ядовитою усмешкой пискнул Агей Данилыч.
- Был город Измаил, Юрий Николаич город Измаил в полон брал, -
внушительно сказал Мартин Лукьяныч, искоса поглядев на конторщика.
- Город Измаил с отменно жестокого приступа светлейший князь Александр
Васильевич Суворов-Рымникский победил, - отчеканил Агей Данилыч, - это,
ежели хотите знать, и у Волтера описано.
- Ну, уж ты, Дымкин, известный фармазон, - с неудовольствием ответил
Мартин Лукьяныч и стал спускаться с кургана. Николай нарочно отстал,
приблизился к Агею Данилычу и вполголоса спросил:
- Что вы сказали, Агей Данилыч, что подковы ломал? Неужто награждали за
это?
- Подите у папеньки спросите. Все узнаете - скоро состаритесь.
- Ну, пожалуйста, голубчик Агей Данилыч, скажите, пожалуйста. Придет
лето, я с вами на перепелов буду ходить. Ей-богу, буду ходить.
Агей Данилыч смилостивился и шепотом что-то такое стал рассказывать
Николаю, отчего у того полуоткрылись от изумления губы и он с совершенно
новым чувством, широкими, любопытными глазами посмотрел на расстилающийся
перед ним простор вплоть до едва синеющего Лисьего Верха, А Агей Данилыч
самодовольно и язвительно ухмылялся и постукивал указательным перстом о
березовую тавлинку, приготовляясь захватить здоровенную понюшку смешанного
с золою и толченым стеклом табаку.
- Мартин Лукьяныч - вдруг вскрикнул староста Ивлий, зорко всматриваясь
в степь, - ведь это, никак, галманы шляются?! Беспременно они сурков ловят.
- Так и есть. Ну-ко, догоняй их, анафемов!
Староста Ивлий пригнулся к самой шее лошади и пустил ее вскачь,
размахивая локтями и биркой. Видно было, как он остановил людей, ехавших
целиком по степи. Подъезжал рысцой и Мартин Лукьяныч с остальными. На
самодельных дрожках сидел с мешком, в котором копошилось что-то живое, и с
одностволкой за плечами молодой малый в кафтане с растерянным и
перекосившимся от испуга лицом. Другой, рыжебородый, здоровый однодворец в
белой льняной рубахе с красными ластовицами, вырывал с выражением какой-то
угрюмой злобы вожжи из рук старосты Ивлия и ругался. Огромный косматый
битюк спокойно стоял в оглоблях. Мартин Лукьяныч, как только увидал ссору,
внезапно побагровел, сделал какое-то зверское.
исступленное лицо и с грубыми ругательствами помчался к рыжебородому
однодворцу.
- Чего ты, болван, смотришь? - заревел он на Ивлия. - Бей его! - И,
замахнувшись что есть силы, начал хлестать рыжебородого нагайкой по лицу и
по чем попало.
Тот бросил вожжи, схватил Ваську под узцы и, как-то рыча от боли и
отчаяния, стал тянуть его к себе.
- Бей!.. Що ж, бей!..- хрипло кричал он. - Бей, душегубец!
Староста Ивлий старался попасть биркой по рукам однодворца и
дребезжащим голоском повторял:
- Брось, окаянный, поводья! Говорят тебе - брось!
Наконец Мартин Лукьяныч опустил нагайку и подъехал к молодому малому.
- Что в мешке? - спросил он, задыхаясь от гнева и усталости.
- Сурки, ваше степенство, - пролепетал тот белыми, как мел, губами.
- Сурки? А вот я тебе покажу!
И Мартин Лукьяныч, наклонившись с седла, ударом кулака сшиб щапку с
малого и, уцепившись за волосы, стал его таскать. Малый покорно вертел
головою по направлению Мартин Лукьянычевой руки. Рыжебородый стоял в
стороне, размазывая подолом кровь по лицу, и отчаянно ругался.
- Дьявол толсторожий!.. Ишь, мамон-то набил, брюхатый черт! Твой он, що
ль, зверь-то? Все норовите захватить. Подавишься, не проглотишь... Погоди
ты, пузан, появись у нас на селе... я тебе; рано морду-то исковыряю...
Погоди, кровопивец!
На него никто не обращал внимания.
- Выпусти! - скомандовал Мартин Лукьяныч.
Малый с торопливостью развязал мешок и тряхнул им.
Сурки, прихрамывая, отбежали в степь.
- Анафемы бесчеловечные, - сказал управитель, посмотрев на ковыляющих
сурков, - где капканы?
- В стогу спрятали, ваше степенство, в Сидоркиной окладине.
- Смотрите у меня другой раз! - пригрозил Мартин Лукьяныч и поехал
прочь. Руки его дрожали, губы тряслись. Рыжебородый схватил вожжи, сел и
погнал своего битюка. Долго было видно, как он обращал по направлению к
кучке верховых свое окровавленное лицо и с каким-то заливающимся визгом
угрожал кулаками. На его белой Спине пестрели черные полосы от нагайки.
Молодой малый скреб горстью в голове и сбрасывал наземь волосы.
- Зачем же эдак бить, Агей Данилыч? - шепотом проговорил Николай,
стараясь удержать трясущуюся сиг волнения нижнюю челюсть.
- А необразованного человека нельзя не бить, если вы хотите знать, -
равнодушно сказал Агей Данилыч и, приложив палец к левой ноздре,
высморкался из правой. - Искони веков, сударь мой, неучей били. - Он
приложил теперь палец к правой ноздре и высморкался в левую.
- Но все ж таки эдак нельзя, - упрямо повторил Никалай и отъехал от
конторщика.
Старый Ивлий был совершенно доволен. Во-первых, потому, что он первый
заметил контрабанду, а во-вторых, что вместе со всеми "барскими" разделял
презрительное и высокомерное отношение к однодворцам. Такое отношение
высказывалось в то время во всем: барские не упускали случая посмеяться
над однодворцами и передразнить их говор: кого и чаго вместо "ково" и
"чево", що вместо "што", - поглумиться над их манерой одеваться: толсто
навертывать онучи, носить широчайшие, с бесчисленными складками сапоги,
кафтан с приподнятыми плечами и высоким воротом, уродливые кички и паневы
у баб. По праздникам барские и однодворцы не ездили друг к другу. Даже в
церкви норовили становиться отдельно. Почти не было примеров, чтобы
барскую девку отдавали за однодворца или однодворку за барского. Одним
словом, походило на то, что живут рядом иноплеменники и питают друг к
другу настоящее враждебное чувство. Вот почему суровая политика "усадьбы"
в отношении к однодворцам находила полнейшее сочувствие в деревне и
староста Ивлий был совершенно доволен.
- Что за народ? - отрывисто спросил Мартин Лукьяныч, указывая вдаль
нагайкой.
- Это-с наши мужики землю делят, - ответил староста Ивлий.
Мартин Лукьяныч молча повернул туда.
Большая топла крестьян, видимо, волновалась и находилась в необычайной
ажитации. Из сплошного шума вырывались пронзительные и тонкие фальцеты,
густые басы, задорно дребезжащий бабий голос. Впрочем, баба была всего
одна, и главным-то образом из-за нее и шел такой шумный говор. Когда
подъехал управитель, все сразу смолкли и один за другим сняли шапки.
Только баба успела произнести еще несколько необыкновенно задорных слов.
Это была полная, румяная, разбитная солдатка Василиса, с черными
плутовскими глазами и с беспрестанно повиливающей поясницей.
При взгляде на нее Мартин Лукьяныч, и без того сердитый, еще более
насупился. Он приподнял картуз и процедил "здрасте", на что последовал гул
приветствий. Тем временем староста Ивлий бочком подъехал к толпе и,
опасливо взглянув на Мартина Лукьяныча, шепнул возле стоящему старику:
- Зачем Василису-то при-несло? Смотрите, в гнев не введите: серчает
страсть!
Старик тотчас же нырнул в толпу, и там и сям тихо и возбужденно
заговорили:
- За Гараськой блюдите... Гараську, дьявола, наперед не пускайте!..
Сердит!.. Василиску-то дерните... Ах, пропасти на нее нету!
- Ты зачем здесь? - спросил Мартин Лукьяныч Василису.
- Что ж, Мартин Лукьяныч, - бойко затараторила баба, успевшая плутовски
подмигнуть Николаю, отчего тот покраснел и отъехал за толпу, - доколе же
без земли-то мне оставаться? Ужели мужик-то мой обсевок в чистом поле?
Чать, гнули, гнули хребты-то на господ, а тут до чего довелось - и
земельки не дают. То ли мы воры какие, то ли нашей заслуги не было? Всему
миру землю даешь, а мне - на поди, ни пядени! не, чать, с детьми-то малыми
пить-есть надо, Мужик на службе, не родимца ему там делается, а я - все
равно что вдова вся тут!
Она таким бесстыдным движением подалась вперед и так приподняла
некоторую принадлежность костюма, что блйзстоявшие старики опустили глаза,
а по лицам молодых пробежало нечто вроде одобрительной улыбки.
- Староста, - крикнул Мартин Лукьяныч, - зачем она здесь?
Выступил тщедушный седенький старичок с медною медалью на груди и с
заплатанным треухом в руках.
- Вот пришла, отец, - прошамкал он, улыбаясь деснами. - Мы говорили:
зачем? Сказано: нет тебе земли. Ну, она приволоклась. "Подайте, говорит,
мою часть". А какая ее часть? Ведь от твоей милости прямо сказано, чтоб не
давать.
Вдруг черноволосый, румяный, с блестящими белыми зубами молодой мужик,
до сих nog. стоявший позади, решительно надвинул картуз на голову и начал
расталкивать локтями стариков, употреблявших все усилия, чтобы оттеснить
его в толпу...
- Куда, леший, прешь? - заговорили со всех сторон вполголоса. - Уймись!
Осадите его, старички! Дядя Арсений, чать, ты - отец, наступи ему на
язык-то, больно длинен!.. Картуз-то сними оглашенный!..
- Остынь, Гараська!.. Тебе говорю, остынь! - сказал дядя Арсений,
хватая Гараську за полы.
- Не тронь, батюшка, не глупее других! - огрызнулся тот и, сразу подняв
голос до крика, набросился на старосту: - Как ты можешь так рассуждать?
Какой ты после этого миру слуга, старый черт? Тебе какое дело, что
управитель сказал?.. Барыня землю всему миру сдает, а уж это дело наше,
кому какую часть на жребий положить...
Мы на миру все равны. Ах ты, продажная твоя душа!
- Может, сколько на них горбы-то гнули! - подхватила Василиса, в свою
очередь наступая на старосту. - Что твои снохи в конторе полы моют, так ты
и виляешь нашим-вашим?.. Я твоей Акульке еще рано глаза-то выцарапаю...
Ты, старый паралик, за какие такие дела трескаешь чай в конторе?
- Ну, будя теперь война! - пробормотал староста Ивлий и укоризненно
помотал головой на мужиков.
- Ребята, гоните ее в три шеи, - насильственно спокойным голосом сказал
Мартин Лукьяныч.
Поднялся невообразимый шум. Василису схватили под руки и поволокли из
толпы. Она отбивалась - и пронзительно визжала.
- Митревна, Митревна, - сказал ей староста Ивлий, -уверившись, что
Мартин Лукьяныч не смотрит в его сторрну, - ты хоть мир-то пожалей!
Одни кричали на Гараську, другие - на его отца, беспомощно разводящего
руками.
- Эка барин выискался! - горланил Гараська, размахивая руками, но
избегая, однако, смотреть на Мартина Лукьяныча. - Авось крепостных-то
теперь нету!
Мартин Лукьяныч подозвал Ивлия, что-то сказал ему и, махнув конторщику
и Николаю, уехал с ними-. Суматоха стихла; все мало-помалу успокоились.
Гараська в картузе набекрень сидел, поджавши под себя ноги, и, злобно
посмеиваясь, крутил цигарку; красный платок Василисы виделся далеко по
дороге в деревню...
Но тут староста Ивлий объявил, что Гараськиному отцy, Арсению
Гомозкому, земли давать не приказано. Вновь поднялся страшный шум.
Гараська вскочил и закричал еще яростнее, чем прежде. Дядя Арсений совсем
растерялся.
Проехав версты две шагом, Мартин Лукьяныч пришел в себя и совершенно
успокоился.
- Эка народец! - выговорил он.
- Избаловались, если хотите знать, - пискнул Агей Данилыч. - А! Какое
слово сказал: "Крепостных теперь нету!" Лучше было, дурак, лучше было.
Заботились о тебе, о дураке!
- Да что он за солдатку-то вступается? Ему-то что?
- Тут, папенька, кажется, роман, - робко сказал Николай.
- Гм... Ну, ничего, пускай их без земли останутся.
Экой грубиян! Ведь, по-прежнему, что с ним, с эдаким, делать? Один
разговор - в солдаты.
- Он, папаша, очень уж работник хороший: когда на покосе, всегда первым
идет. Или скирды класть... ужасно ловко верха выводит.
Мартин Лукьяныч промолчал на это и немного спустя сказал:
- Дай-ка закурить, Николя! Агей Данилыч, ты нонче приготовь-ка список,
кому овес сеять, - завтра надо, господи благослови, и повещать. Фу,
благодать какая стоит!
Около сада, на обширном лугу вилась кольцом плотно убитая дорожка. Это
была так называемая "дистанция"
для испытания рысистых лошадей. В самом центре круга стояла беседка. На
ее ступеньках сидел теперь, опираясь подбородком на костыль и задумчиво
смотря вдаль, конюший Капитон Аверьяныч.
Мартин Лукьяныч слез с седла и подошел к нему. Они пожали друг другу
руки. Слезли затем с лошадей и Агей Данилыч с Николаем. Тому и другому
Капитон Аверьяныч протянул указательный палец левой руки.
- Как дела? Овес гожается сеять? - спросил он.
Мартин Лукьяныч сказал и тоже сел на ступеньку
беседки. Агей Данилыч и Николай стояли и держали лошадей.
- Ну, а у вас что? - спросил Мартин Лукьяныч.
- Да что, Варфоломеева прогнить придется. Какие с ним призы!
- Я давно вам говорил. Как же теперь быть?
- Слышно, что Ефим от Воейкова отошел. Груб он и часом пьет, но по
крайности дела своего мастер. Придется послать за ним.
- Что ж, пошлем. Эдак, значит, в июне не поведем, Кролика в Хреновое?
- Куда поспеть! К лошади нужно примениться. Я уж давно заметил - Онисим
ему ход скрутил. С начала зимы прикидывали шесть минут десять секунд, а
потом гляжу - шесть минут восемнадцать секунд. Что бог даст на тот год,
пятилетком.
- Ну что ж, пошлем за Ефимом, а на тот год, даст бог, и оберем призы. Я
давно вам говорил, что Онисим - дрянь.
Все помолчали.
- Вот ты, фармазон, говоришь: бога нет, - сказал конюший Агею Данилычу,
- а смотри, велелепие какое... Что есть красно и что есть чудно! - и он
неопределенно махнул рукою в пространство.
- Это натура, ежели хотнте знать, - ответствовал Агей Данилыч,
язвительно улыбаясь, - для невежества оно точно оказывает богом, но это
суть натура-с, сударь мой.
- Дура! - отрезал Капитон Аверьяныч.
Все засмеялись.
Перед вечером во флигель к управителю пришел Арсений Гомозков с сыном
Гараською. Мрачно нахмуренного и кусающего себе губы Гараську он оставил в
сенях, а сам явился перед Мартином Лукьянычем, долго молил его и валялся у
него в ногах. Наконец вышел в сени, умоляющим шепотом что-то долго-долго
говорил с Гараськой и вместе с ним вошел опять в комнаты. Тем временем
Мартин Лукьяныч послал за чем-то Николая к Фелицате Никаноровне, кухарку
Матрёну отправил за мукою на мельницу я остался один. Гараська как вошел,
так и остановился у порога. Вид у него был угрюмый и жалкий.
- Вот что хочешь, то и делай с ним, Мартин Лукьяяыч, - сказал Арсений,
по своей привычке беспомощно разводя руками, - а мы тебе не супротивники.
Мартин Лукьяныч, не глядя на Гараську, сказал:
- Ну, что ж с ним толковать? Возьми вон в кухне веник. Там из лозинок
есть. Пускай ложится...
Арсений торопливо вышел. Гараська, стараясь удержать нервную дрожь и
всхлипывания в горле, начал раздеваться.
Вечером в контору пришли "за приказанием" староста Ивлий, старший
ключник Дмитрий, овчар, мельник ц садовник. Агей Данилыч записал дневную
выдачу и приход продуктов. Мартин Лукьяныч ходил по конторе, заложивши
руки за спину, и задумчиво курил папироску, выпуская дым колечками. На
завтра все было приказано.
- Да, я и забыл, - вдруг останавливаясь, сказал он старосте, - пусть
Арсению жеребий положат. Сколько он записал под яровое?
- Три десятины-с.
- Ну, пусть. Ступай с богом.
- Там мужики к вам пришли, - доложил мельник Демидыч, оглянувшись на
дверь.
- Что там? Здрасте. Что вам нужно?
Вошли мужики, в том числе и Арсений Гомозков.
- К вашей милости, Мартин Лукьяныч; пожалуй нам овсеца взаймы.
Обсеяться нечем. Кое на подушное продали, кое в извозе, а год, сам знаешь,
какой был. Заставь бога молить.
- Агей Данилыч, хватит-у нас овса до нового урожая?
Конторщик отвечал утвердительно.
- Сколько же вам?
- Да нам бы вот, коли милость ваша, по три четверти на двор. Дядя
Арсений, тебе сколько?
- Мне - пять, Мартин Лукьяныч, - неуверенным и робким голосом сказал
Арсений, - мне без пяти четвертей делать нечего. Не обессудьте.
- Ну что ж?.. Отпусти, Дмитрий. Запиши, Агей Данилыч, в книгу.
Смотрите.только - к покрову отдать! Ступайте с богом.
Ночью собиралась первая гроза, и где-то вдали неясно грохотал гром.
Крепким и мирным сном спала усадьба. На мельнице лениво и тоже как будто
спросонья шумела вода, пущенная мимо колес. Один Николай не спал. Долго он
ворочался на своей постели и"беспокойно прислушивался. Разные мысли лезли
ему в голову: о том, что нехорошо до крови бить людей, о том, что у него
новые сапоги, что Агей Данилыч верит вместо бога в какую-то "натуру" и что
Гардении пожалован вовсе не за город Измаил... А посреди этих
беспорядочных мыслей- грезился ему захватывающий степной простор, звенели
в ушах журавлиные крики и трели жаворонка, мелькало смуглое лицо Груньки
Нечаевой и что-тосладкое, счастливое, томительное стесняло грудь и
вызывало на глаза странные, беспричинные слезы.
На другой день привезли почту. Конюший ждал письмат от сына и еще
задолго до возвращения нарочного пришел к управителю. Но оказались только
газеты да письмо Фелицате Никаноровне от барыни. Капитон Аверьяныч вдруг
сделался мрачен, начал поскрипывать зубами и гудеть...
Мартин Лукьяныч в сво