пятницы, а и петровками молоко. У нас, брат, постов не
разбирают.
- Такой ли теперича век, чтоб посты разбирать, - сказал Федотка,
вспоминая свои разговоры с Николаем, - достаточно хорошо известно, кто их
обдумал.
Но Наум Нефедов не обнаружил склонности к вольнодумным соображениям.
- Там кто ни обдумал, а у нас сплошь молоко, - сказал он. - Али насчет
страху... Живут, примерно, господа в вотчине. Сколько ты напримаешься
испугу по случаю господ? Мороз ли, дождь ли, ты завсегда должен без шапки.
Идешь мимо барского дома - опять шапку долой. Так ли я говорю?
- Точно так-с, Наум Нефедыч. Насчет шапок у нас ба-а-алыпая строгость!
- Ага! Но у купцов и в заводе нет без шапок стоять.
Али насчет веселья молодого человека... Что у вас в Гарденине?
Монастырь! Но у нас с самой ранней весны и до поздней осени не переводится
народ на хуторе. Начнется полка, одних девок сот до семи сгонят. Тут,
брат, умирать не захочешь от нашей хуторской жизни... Вот ты и подумай об
эфтом.
Наум Нефедов пристально взглянул на Федотку и, заметив, что тот
достаточно раскис от его искусительных речей, многозначительно крякнул и
спросил вполголоса:
- А что, парень, дюже строг Кролик? На вожжах не зарывается? Не
пужлив?.. Как, примерно, сбой... не сигает, прямо становится в рысь, аль с
привскоком?
Но Федотка тотчас же спохватился.
- Не могу знать, Наум Нефедыч, наше дело подначальное-с, - ответил он с
обычным своим скромным и почтительным видом. - Скажут запрягать -
запрягаем, а насчет чего другого прочего мы неизвестны-с.
Наум Нефедов незаметно поморщился.
- Гм... известно, что подначальное твое дело, - сказал Он, - я ведь
это, парень, так себе... больше от скуки спрашиваю. Мне все равно. Ты там
в случае чего не болтай Ефиму Иванову... Мало ли о чем говорится! - Он
потянулся, зевнул с видом равнодушия и встал, чтобы идти в горницу. И уж
вполоборота спросил Федотку, плутовски подмигивая глазом: - А у вас на
хватере... тово... приманка есть ловкая!
- Маринка! - догадался Федотка, в свою очередь осклабляясь.
- Маринка, что ли. Ты как насчет ей... не прохаживался? Аль, может,
Ефим Иваныч старину вспомнил? Он ведь, не в укор ему будь сказано, ход¹к
был по эфтим делам.
- Похоже как быдто... Похоже, что прилипает.
- Ой ли ? Хе, хе, хе, знай наших... Ну, да ведь и девка же язва.
Федотка, поклонившись Науму Нефедычу, тоже отправился домой. А Наум
Нефедов как вошел в горницу, так и сделался сумрачен. И велел позвать
своего поддужного, запер за ним дверь на крючок и шепотом сказал:
- Ну что, малый, как Маринка?
- Что ж, Наум Нефедыч, Маринка за четвертной билет удавиться готова.
- Гм... Ох, не по нутру мне эти каверзы! Вот что, Микитушка, переговори
с ней, с собачьей дочерью: покамест ничего не нужно, только чтобы дала
слушок, как Ефим на проверку поедет. До тех пор опаслив, цыганская морда,
никаких нет силов! Вчерась вижу - поворотил на дистанцию... стой, думаю,
будет прикидывать. Побежал я, вынул часы, вон уже шагом пустил!.. Экий
разбойник!..
Но эдак на глаз - огромнейшая рысь!.. И чего он не проверяет, чего на
часы не прикидывает., аль уж вполне надеется? Ах, грехи, грехи!
- А Маринка здорово его обвела! Сулил платье ей шелковое...
- Шелковое? Ах, пес тебя задави... значит, много надежды в человеке!
- Но к лошади, говорит Маринка, подступу нет. То ись на тот случай,
ежели срествия какого... Поддужный, говорит, еще отлучается, а кузнец у
них есть, так этот кузнец словно гвоздем прибит, - так и околевает в
конюшне.
- Отлучается он, закарябай его кошки! Пытал, пытал, хоть бы словечко
проронил какое. Твердый народ подобран. Да что к лошади подступаться... я
греха на душу не возьму. Приедет хозяин, пускай как хочет, а я греха не
возьму. Только чтобы проверки не прозевать, только увериться, сколь он
страшен, а уж там хозяйское дело. Скажи ей, паскуде: подаст слушок - прямо
зелененькую в зубы, а уж в рассуждении, что будет дальше - что господь. Да
смотри, Ефима-то опасайся! Дознается - сохрани бог.
Федотке приходилось идти мимо домика, в котором квартировал Сакердон
Ионыч. Старик был один и тоже сидел на крылечке, от времени до времени
понюхивая табачок и задумчиво смотря в сторону степи и завода. Федотка
поздоровался с ним.
- Где был? - спросил Сакердон Ионыч.
Федотка сказал. Ионыч возгорелся любопытством:
- Это зачем?.. Подь-ка, друг, сюда.
Федотка почтительно остановился у ступенек.
- Иди-ка, иди, - прошамкал старик, - присаживайся.
Вот на лавку, на лавку-то... Рассказывай, что тебе пел Котат Котофеич?
Федотка сел и с полною откровенностью передал Ионычу весь свой разговор
с Наумом Нефедычем. Старик выслушал внимательно, пожевал губами, запустил
здоровенную понюшку в правую ноздрю, - левая уже не действовала, - и
сказал:
- Ишь ведь пролаз! Не мытьем, так катаньем норовит...
А ты молодец, хвалю. Понимаешь, к чему он клонил, иродова его душа?..
Ох, грехи, грехи! Будь попасливей, друг.
Зря не якшайся с кем попало... сказано - береги честь смолоду. Ведь ишь
обдумал, окаянник... прельщать! Ну погоди, ужо я с тобой поговорю, с
искариотом.. Купцы, купцы! Сам-ат продался и думает, что все деньгами
достается.
Ой, врешь, Наумка! Ой, не всё! То ли - честь, то ли - барыши,
смекни-кось, взвесь, ан, глядишь, и навряд барыши перетянут. Вот он,
завод-то! - Ионыч указал на постройки, облитые розовым огнем заката. -
Соблюдал ли его сиятельство батюшка граф барыши? Нет, не соблюдал.
Господи боже! Сколько было душ крестьян, сколько земли, лесов, денег!
Сколько было расточено на сиятельного милости монаршей... Но у него одна
была утеха: взденет соболью шубку на один рукав, заломит бобровую шапочку,
да в санки, да своими вельможескими ручками за вожжи, на Барсе, например,
али на ином рысаке собственного завода. А то - купцы! Да скажи ты мне на
милость, что такое купец? Мы их в старину алтынниками называли, -
алтынники они и есть, ежели не говорить худого слова.
Какое у него понятие? К чему охота? Вот к лошадям пристрастились
которые... завели заводы, сманивают у господ наездников, берут призы...
Хорошо, положим так. А ежели завтра арфянка объявится аль протодьякон с
эдаким голосищем, ужель, думаешь, не перекинется купец с рысаков на
арфянку и протодьякона? Ой, перекинется!
- Он, говорит - по фунту говядины на человека, - вставил Федотка.
- Вот, вот! Из этого и выходит изъян по рысистому делу! - с живейшим
раздражением воскликнул Ионыч. - Фунтами-то этими, алтынами-то собьют
господского человека да рысака-то и исковеркают! Прежде, бывалоче, какой у
них скус был: чтобы лошадь была огромадная, косматишшая, сырая. От эфтого
большая пошла замешка в заводах... Вот ваш покойник-барин прельстился, -
как омужичил завод! Теперь же новую моду затеяли; налегают на резвость. И
опять во вред рысистой породе. Рысистая порода, она, друг, двойственная;
как за нее приняться.
Есть в ней сырая кровь, голландская, с низменных Местов; есть азиатская
кровь, сухая, горячая, от Сметанки! Вот ты и рассуждай. Батюшка граф
Алексей Григорьич умел рассудить!.. И другие господа по его стопам. Взять
бы хоть нашего князеньку, - царство ему небесное!., аль Шишкина, Воейковых
господ, Туликова, Николая Яклича. Как же так? А очень просто, друг
любезный: за лошадью гнались, а не за призами, не за ценами, алтыном-то
пренебрегали.
Ну, а теперь... на резвость поперли. И помяни мое слово - собьют лошади
на нет!
- Вот вы говорите, Сакердон Ионыч, - грахв... Какой это грахв? Ведь
Хреновое-то казенное?
- Граф Орлов-Чесменский, дурашка. Эка, чего не знаешь! Сметанку вывел
из Аравии, рысистую породу обосновал... Помер, дщерь осталась, графиня
Анна Алексеевна.
Ну, при графине крепостные люди руководствовали; самато хладнокровна
была к рысистому делу, все больше насчет монастырей, все душу спасти
охотилась. Крепостные же люди опять-таки твердо наблюдали заводское дело.
Ну, померла графиня - все в казну отошло: и Хреновое, и Чесменка, и завод,
и сколько десятков тыщ земли... Ох, и перемены! Все-то на глазах у меня,
все-то в памяти. Самого батюшку графа как сквозь сон помню, не больше эдак
было мне десяти годочков - наезжал он в Чесменку, у нашего князя в гостях
был. А графинюшку словно вчерась видел. У, красота! У, лик милостивый!.. А
было это еще задолго до первой холеры! Охо, хо, хо.
- А что, осмелюсь вас спросить, Сакердон Ионыч...
одолеем мы Грозного али нет? - полюбопытствовал Федотка, ободренный
словоохотливостью старика.
Ионыч подумал, понюхал и сказал:
- Видел я вашего Кролика. Намеднись Ефим позвал меня в собой в степь...
Смотрел. Ну, что ж, по статям не люба мне лошадь, - никак не похвалю
Капитона Аверьяныча за его слабость, - но бежит... чести надо приписать.
Далеко Наумке с Грозным, даром что он императорские брал.
- Значит, дело наше - лафа!
Но Ионыч принял таинственный вид и сказал вполголоса:
- За Ефимом надсматривайте.
- Разве какая опаска? - с испугом спросил Федотка.
Ионыч одно мгновение казался в нерешительности, потом нагнулся к
Федотке и прошептал:
- Опаска одна - кровь в нем дурная. Вся его порода с дурной кровью. Я
вчерась смотрю - увивается он вокруг девки. Смотрю - и глазища эдак у
него, и как будто почернел из лица... Неладно. В оба надо приглядывать.
Наездников таких - на редкость, но боже упаси - с зарубки соскочит!..
И, помолчав, добавил обыкновенным голосом:
- А ты и впрямь не говори ему об Науме. Человек он необузданный, затеет
скандал, драку. Куда не хорошо!
Держись, друг, твердо, соблюдай себя, не прельщайся, но смутьяном никак
не будь.
- Я и то, Сакердон Ионыч... Я страсть не люблю переносить речей. - И
добавил, снедаемый любопытством: - С чего же у него кровь такая, Сакердон
Ионыч? Испорчен?
Старик долго молчал. Темнело. Над степью громоздились синие тучи. Едва
заметно мерцали далекие костры.
- Охо, хо, как время-то летит! - с глубоким вздохом произнес он, смотря
куда-то вдаль своими выцветшими, тусклыми глазами. И, точно не замечая
Федотки, вдумываясь, часто прерывая себя, повел рассказ. - Батюшки,
посмотришь, давно ли то было!.. И нет никого... и померли...
и прошли! Ну, словно тень, аль иной раз промаячит перекати-поле вдоль
степи... али во сне померещится. Были...
знаю, что были!.. И сгинули, и нет никого. Куда девались, господи?..
Куда скрылись?.. Ведь знаешь, что непостижимая премудрость, а жалко,
жалко... Вот, помню, господа Рыканьевы были - в соседях нашему князю.
Давно., лет семьдесят, чай, минуло. И жили их два брата: старшой - Андрей
Елкидыч, меньшой - Иракл Елкидыч. Иракл Елкидыч во флоте служил... Года
этак за три, как умереть амператору Павлу, взял абшид, поселился в
деревне. Был сад у них, в саду хижина особая, так вроде беседки, но с
печками и со всем, чтобы можно было зимовать. Вот он и жил в этой хижинке.
И был он барин тихий, понурый, мало его кто и видал из людей. Все, бывало,
норовит уйти и спрятаться... Раз, на первой неделе великого поста, еду я
мимо ихнего сада, смотрю - промеж деревьев человек в тулупчике, так
сгорбился. Расчищен снежок в березках, он и гуляет себе. "Кто это?" -
спрашиваю. "Барин, Иракл Елкидыч". Только я его и видал. Сказывали тогда,
привелось ему на своей флотской службе при одном государевом деле
находиться: матроса, что ль, до смерти засекли, не умею тебе рассказать, и
вот с того государева дела Иракл Елкидыч впал как бы в повреждение ума.
Старшой же, Андрей Елкидыч... Эх! Про старшова к ночи и рассказывать
нехорошо! Прямо как есть воплощенный изверг рода человеческого... И
воплотился и спущен был с цепи на пагубу крепостных людей. Были такие-то,
нечего греха таить, были!.. Графов Девиеровых помню, - господа, но прямо
ночным разбоем промышляли. Али около Тамбова один... забыл уж прозвище.
Али княгиня Кейкуатова... вот недалеко отсюдова: молится, молится, бывало,
положит поклон владычице, да вспомнит, призовет какую девку, снимет
башмак, да башмаком-то по лицу... бьет, бьет... Еще норовит, чтоб гвоздями
пришлось. А потом опять поклон владычице, опять молится... Были, друг,
звери! Но что касательно Рыканьева, Андрея Елкидыча, он, кажись, всем
зверям был зверь. Не та беда, что был он жестокости непомерной, строг,
немилостив... Князинька наш, не в осуждение будь ему сказано, тоже не из
мягких был помещиков.
Бывалоче, дня того не проходило, чтоб на конюшне не драли. Розги,
бывало, так и распаривались в чану. И из своих ручек бивал, царство ему
небесное... Где она у меня, шишка-то? Вот, вот гляди на скуле-то! Памятку
мне оставил сиятельный... Но во всяком же разе видно было, за что карал.
Пожалует, эдак, на конный двор, повелит выводку делать и, как выведут
лошадь, вынет батистовый платочек и оботрет; чист платочек - - промолчит,
запылится - драть. Так у нас и полагалось пятнадцать розог, чтоб прачки за
княжеский платочек не обижались. И был порядок, был страх!.. И меня-то за
что повредил его сиятельство. Вот едем в село Анну, к графу Растопчину,
шестериком. Зима. Как сейчас помню, на Касьяна-мученика... Мороз
непомернейший. А я в фалетурах. Ну, чего там! Мальчонка молодой, жидкий...
застыл я и свались с лошади.
Уносные подхватили, да в сугроб... возок-ат княжеский и накренился
набок. Ну, прямо их сиятельство выскочили и прямо тростью меня по скуле.
Так что ж ты думаешь, я как встрепанный на седло-то вскочил! Приехали в
Анну, кучер хвать, ан пальцы отморозил... У меня же все горит.
Вот что значит вовремя побей человека!.. О чем, бишь, я!..
Да, так вот!.. Рыканьев же был совсем неподобный. За дело не истязал, -
бывалоче, попадется его крепостной в воровстве, в драке... Да что в драке!
Прямо в смертоубийстве попадались которые, - и доложат ему: только
усмехнется. Такая усмешечка у него была тонюсенькая, с оскальцем,
тихонькая... Но вот очень уж он любил разрывать душу человеческую. Наипаче
по женскому полу... И опять скажу - по женскому полу много было тогда
охочих господ, но... как бы тебе сказать?., попросту этим занимались,
смирно, благородно, а иной раз с большою наградою.
Скажут, бывалоче, шепотком: ноне, мол, в ночи, князю из Самошкина двора
девку Палашку приводили... А там, глядишь, Самошке - дары: лошадь,
клеть... Палашку за хорошего мужика замуж выдают, и опять дары. Вот оно
соблазну-то большого и не было. А то некоторые разгул любили: сгонят
девок, баб в хоромы... песни, шум, музыка, водкой поят... Ну и, само
собой, все случалось под пьяную руку: удаль, друг, препон не ведает!
Андрей же Елкидыч ни с чем несравнимо поступал. Стоило ему только узнать:
вот муж жену из ряда вон любит, али мать-отец не нарадуются на дочку...
шабаш! Волокут в барский дом жену и волокут девку. И еще что я тебе скажу:
главное свое внимание обращал, чтобы девка была подросточек... страсть,
злодей, любил робких... чтоб пужались, чтоб тряслись со страху!.. Ну, и
что ж ты думаешь, в свою угоду он, изверг, творил такие дела? Ничуть!..
Допрежь того были у него во дворе женщины набраты, так, голубушки, за
железными решетками и имели свой приют, - и были дети от женщин.
Подрастали дети - селили их в особый поселок...
и теперь деревня Побочная прозывается. Но случилась на ту пору война;
поехал Андрей Елкидыч на войну - решетки поломал, женщин разогнал по
домам. С войны же и вселился в него дьявол. Набрал он неведомо где особых
неистовых людей, был грузин, был из казанских татар человек, был неимущий
дворянчик Петушок... Но наипаче был цыган, по прозванью Чурила, в кучерах
с ним езжал.
Вот, глядючи на их-то богомерзкие дела, Андрей Елкидыч и распалялся.
Сидит, пес, и смеется... и была такая у него гданская водочка - все пьет
глоточками, все пьет!
Ах, что же и творилось тогда в Рыканьеве!.. Али вот еще диво какое:
найдет стих на Андрея Елкидыча, укажет пригнать в хоромы самого что ни на
есть простого хохла, - ну, чабана от овец, повелит чабану песни играть.
Ну, какие у хохла песни? Заведет, заведет... "Та степы мои, та широки...
ге!.. ге!.. та степы мои, та широки..." А Андрей Елкидыч
разливается-плачет... Неподобный человек!.. Да.
о чем, бишь?. Цыган Чурила, говорю, был. Силищи непомерной... Вот как я
тебе скажу: загогочет жеребец, и это ничто, как загогочет Чурила. Подковы
ломал! Карету четверней за колеса останавливал! А что, проклятый, творил
на потеху Андрея Елкидыча, того и выговорить невозможно... Одно скажу:
попирал человеческое естество до таких даже делов - в пору самому дьяволу.
Да про него так и говорили в народе, что это нечистый... Ну, рано ли,
поздно, прослышал Андрей Елкидыч - живет на селе девка Степанида, имеет
приблудную дочь по пятнадцатому году, величается, что ее приблудная дочь -
барское отродье. А это и на самом деле была истина. Надо же тебе сказать,
Андрей Елкидыч, окромя как на охоту с гончими, не выходил из хором.
Человеческого лица не любил. Когда и выйдет, бывало, все в землю смотрит
или эдак вкось, из-под бровей поглядит... Бровищи были косматые, сам -
желтый, испитой, левая щека дергается... Ужасно посмотреть!.. Бывалоче -
среди дня, а барский дом точно слепец при дороге: все ставни наглухо. И в
каждой ставне прорез... и как ненароком глянешь в прорез: словно тебя
обожжет... барин глазом своим высматривает оттуда. Само собой, со страху
мерещилось: может, он и к окну-то не подходил.
Помню, беда ехать мимо Рыканьевых, оторопь берет. А по ночам - песни,
крик, Чурила гогочет, кудахтанье, визг...
сатанинские дела! Раз едем с князинькой... Ночь...
"Стой!" - говорит... - придержали эдак лошадей около сада. Тишина
словно на погосте... только пташка свиристит да лягушки квакают. А в доме
огни, видно в прорезы-то.
И вдруг загоготал, загоготал цыган. И крик... ну, точно птица какая
кричит, - нечеловеческий голос. У меня так и побежало по спине: сижу в
седле, бьет меня лихоманка.
А в доме тем местом как рассыпится смешок, тонюсенький, мелконький, так
и захлебывается, так и подвизгивает...
Как заревет наш князинька: "Пошел! Пошел во весь дух!"
Я-то сам не слыхал, - где уж слышать: накаливаю уносных изо всей мочи,
- а кучер Пимен рассказывал после:
мечется его сиятельство, всплеснет, всплеснет руками, а сам кричит:
"Позор дворянству! Позор, позор!.." А вот я опять, никак, отбился в
сторону. Да... Так вот Андрей Елкидыч никуда не показывался. Но имел таких
особенных у себя людей, на манер соглядатаев. И вдруг докладывают ему о
Степаниде. Точно, говорит, это моя у ней дочь. И говорит цыгану: хочешь
моим зятем быть - поступай ко мне в крепость. А тот разгорелся: хочу,
говорит, пиши меня в крепостные. Надо же тебе сказать, он еще раньше
Степанидину дочь заприметил: девчонка беленькая была, нежненькая. Ну, взял
ее в дом, отдали за цыгана.
И сделали приказные так: стал вольный цыган крепостным человеком
господина Рыканьева. В тогдашнее время было все возможно... Но с этих
самых пор пошло худое на цыгана. Лишился о" милости в барских глазах. А с
чего? Вот с чего. Доложили барину: очень Чурила к жене привержен. А барин
и так уж приметил - есть перемена в Чуриле: от богомерзких делов
уклоняется, сказывается больным, и прочее такое. Ну, говорит, коли так,
волоките ее на расправу... это кровь-то свою, детище-то свое родное!
Схватился за нее татарин, поволок. Цыган разъярился да полысни ножом
татарина. И пошло!.. Господи, что делали над цыганом... Секли его, прямо
надо сказать, не на живот, а на смерть. И кнутьями-то, и розги в соленой
воде распаривали, и шиповником. Секут, секут, прислушаются-нет дыханья,
отволокут на рогожке, бросят... отдышится, затянет раны - опять сечь. Но
такая была силища в том человеке, - не могли из него душу вынуть. Вот
поглядел, поглядел Андрей Елкидыч, возьми да и забрей его в солдаты. Как
теперь помню, везли его мимо нас. В цепях, глазищи неистовые, морда в
подтеках, в синяках, человек двадцать народу вокруг телеги, - боялись, не
сбежал бы.
Ну, нет, не сбежал, так без вести и сгинул в солдатах.
Должно быть, истинно сказано: и погибнет память его с Шумом. Охо, хо,
хо, дела-то какие бывают на свете!.. Ну, вот, сколько времени прошло,
докладывают Андрею Елкидычу: Чурилова жена родила мальчика. "Не хочу,
говорит, видеть сатанинское отродье: продать обоих". Так их и продали
господам Воейковым. Говорили тогда, будто правое таких нет солдатку
продавать, однако ничего, продали...
И теперь смотри: Чурилова сына Григорием звали, - Григорий Чуриленок, -
Григорий-ат и доводится дедом вашему Ефиму... То ли еще не дурная кровь!
- Вот так штука! - вскрикнул Федотка, ошеломленный неожиданным
заключением рассказа, и, помолчавши, сказал: - Как же, Сакердон Ионыч,
эдак, выходит, и Ефим Иваныч - сатанинское отродье?
- Замолено, - ответствовал Ионыч, - рыканьевская дочь замолила. Было ей
виденье, чтоб семь разов в Киев сходить. Вот она за семь-то раз и упросила
угодников.
Потому все нечистое с них снято. А ежели я теперь рассуждаю - в Ефиме
дурная кровь, я беру пример с конного дела. Вот у нас в заводе был жеребец
Визапур... давно...
как бы тебе сказать?., эдак до первой холеры. И кусался и бил задом.
Двое конюхов из-за него жизни решились, - замял. Ну, хорошо, пошли от
Визапура дети. Кобылки ничего, а коньки с тою же ухваткой. Был от него
Непобедимый - человека убил. От Непобедимого был Игрок - поддужному
коленный сустав зубами измочалил... И вот слышу, в прошлом году,
праправнук Игрока, Атласный, - в заводе Телепневых теперь, - бросился на
конюха, смял, изжевал нос и щеки. Вот оно кровь-то дурная что обозначает!
- Ну, а с барином с эстим, Сакердон Ионыч, - спросил Федотка, - было
ему какое наказанье?
- А какое наказанье? Тут как раз амператор Павел скончался, пошли слухи
- волю, волю дадут... Он и притих, да вскорости и помер. Исповедался,
причастился...
честь-честью. Потому, друг, истинно сказано в книге праведного Иова: "В
день погибели пощажен бывает злодей и в день гнева отводится в сторону". -
И с рживлением добавил: - Но меньшой, Иракл Елкидыч, не избег!.. Тот
потерпел наказанье: пришли раз поутру, а он висит на отдушнике! Приехал
суд, стали допытываться, глядь, а у него полны сундуки книг масонских. Вот
какой был тихоня!
- Это что ж такое будет?
- А то! Не мудри! Господа бога не искушай, чего не дано - не
выслеживай!.. Оттого и окаянная смерть. Андрей Елкидыч как-никак все ж
таки удостоился христианской кончины, а этого, Иракла-то Елкидыча,
сволокли, да за садом во рву и зарыли, словно падаль какую-нибудь.
Федотка ничего не понял из слов Ионыча, но переспросить не осмелился и,
помолчавши довольное время, сказал:
- И мучители были эти господа!
- Вот уж врешь! - внезапно рассердясь, воскликнул Ионыч. - Вот уж это
ты соврал! Устроители были, отцы, радетели - это так. Чем красна матушка
Расея? Садами господскими, поместьями, заводами конскими, псовою охотой...
Вот переводятся господа, - что же мы видим? Сады засыхают, каменное
строение продается на слом, заводы прекращаются, о гончих и слухом стало
не слыхать. Где было дивное благолепие, теперь - трактир, кабак; замест
веселых лесов - пеньки торчат, степи разодраны, народ избаловался, -
пьянство, непочтение, воровство. Это, брат, ты погоди говорить! Была в
царстве держава, - нет, всем волю дадим!.. Ну, и сдвинули державу...
Сказано - крепость, и было крепко, а сказано - воля, и пошла вольница,
беспорядок. Ишь, обдумал что сказать - мучители!
Вот смотри, - Ионыч опять указал в сторону завода, - голая степь
была... Сурки, да разное зверье, да коршунье.
Леса были дикие, дремучие, - весь Битюк в них хоронился.
Я-то не помню - родитель мой отлично помнит, как в этих самых местах
пугачевский полковник Ивашка рыскал. Пустыня! А теперь проезжай вдоль
реки: все отпрыск графа Алексея Григорьича, все позастроено, заселено,
уряжено, и славен стал Битюк на всю Расею. А то - мучители!
С этим Федотке решительно не хотелось согласиться, - он гораздо охотнее
слушал, как порицали господ и толковали о том, что "их время прошло", - но
он снова предпочел смолчать, подумавши про себя: "А и впрямь из ума выжил,
старый черт!" И, наскучив сидеть с стариком, сказал:
- Ну, я пойду, Сакердон Ионыч, надо еще Кролика убрать.
- Иди, друг; иди, - добродушно прошамкал старик с внезапным выражением
усталости. - Охо, хо, хо, а мне уж на спокой пора... А Наума я побраню, -
эка, что обдумал, бесстыдник!
Были густые сумерки. Федотка шел и все вспоминал Чурилу, и проникался
каким-то суеверным страхом к Ефиму. И вдруг в самых воротах натолкнулся на
него. Ефим стоял спиною к улице и что-то шептал сидевшей на лавочке
Маринке. Маринка хихикала, взвизгивала, но отмалчивалась.
Услыхав шаги Федотки, Ефим круто повернулся к нему.
- Где шатался? - спросил он угрюмо и в упор остановил на нем свои
блестящие, беспокойные глаза.
- Я... я, дяденька Ефим... - коснеющим языком залепетал Федотка,
воображая видеть самого Чурилу.
- Хи, хи, хи, Федотушка языка решился! - насмешливо воскликнула
Маринка. - Говорила: Федотик, полюби... Ты бы у меня живо смелости
набрался... Хи, хи, хи, правда, что ль, Ефим Иваныч?
Ефима взорвало.
- Таскаются, черти! - закричал он. - Чтоб ты у меня околевал в конюшне!
- и с этими словами так толкнул Федотку, что тот на рысях и с
распростертыми руками вскочил в ворота. Маринка разразилась хохотом.
Оскорбленный Федотка хотел изругаться, но побоялся и молча пошел в
конюшню. Кузнец Ермил сидел на пороге и праздно смотрел в пространство.
Федотка взял гарнец, зачерпнул овса и остановился в нерешимости.
- Аль спроситься? - сказал он.
- У кого? - осведомился кузнец.
- Да у Ефима-то. Все задаешь, задаешь без него, а глядишь, найдет на
него стих и рассерчает.
Кузнец саркастически усмехнулся.
- Ефима теперь не отдерешь от энтой. С утра до ночи убивается вокруг
ей, - сказал он.
Федотка поставил наземь овес, присел к кузнецу и стал свертывать
цигарку.
- А что, дядя Ермил, - сказал он, - ведь дело-то табак.
- А что?
- Ефим-то наш... не то колдун, не то проклятый...
- Это ты откуда?
- Мне вот старик, княжой наездник, порассказал про него.
Кузнец глубокомысленно подумал и с решительностью тряхнул своими
огненными волосищами.
- Я в колдунов не верю, - выговорил он с прибавлением крепкого слова.
- А в ведьмов веришь?
- Ведьму я видел. Я ее по ляжке молотком ошарашил.
Опосля того замечаю - Козлихина старуха прихрамывает.
Эге, думаю, такая-сякая, налетела с ковшом на брагу!
- Какая же она, дяденька, из себя? Белая?
- Обнаковенно, белая. - И неожиданно добавил: - вот Маринка - ведьма.
- Ты почем знаешь?
- Видел. У ней ноги коровьи.
Федотка только раскрыл рот от изумления.
- Когда в башмаках - незаметно, - с непоколебимою уверенностью
продолжал кузнец, - а я раз заглянул - она спит, тулупом накрылась... а
из-под тулупа ноги: одна - в чулке, а другая - коровья. - И после
недолгого молчания равнодушно добавил: - Она и оборачивается.
- Во что? - шепотом спросил Федотка.
- Прошлую ночь-в свинью обратилась.
- Это вот в огороде все хрюкала?
- А ты думал как? Отец только слава, что запирает ее: придет полночь,
шарк! - и готова... Сам видел, как белым холстом из окошка вылетела. Я вот
посмотрю, посмотрю да Капитону Аверьянову доложу. Нечисто. Позавчера я
запоздал в кузнице, - гвозди ковал, - иду, а она с поддужным купца
Мальчикова у трактира стоит. Приметила - я иду, зашла за угол, трах! - в
белую курицу оборотилась. Думала, я не вижу. Приедет Капитон Аверьянов -
беспременно надо съезжать с эстой хватеры.
- А вот домового нет? - неуверенно вымолвил Федотка.
- Домового нет, - твердо ответил кузнец и сплюнул на далекое расстояние.
Федотке вдруг сделался страшен и неприятен разговор о нечисти. Чтоб
заглушить этот страх, он заговорил о другом.
- А что, дядя Ермил, и мучители были эти господа!
Вот мне княжой наездник рассказывал - оторопь берет, как они понашались
над нашим братом.
- А ты думал как? - и кузнец с величайшею изысканностью обругал
помещиков.
- Вот у купцов много слободнее.
- Тоже хороши... - Кузнец обругался еще выразительнее.
Федотка помолчал, затем меланхолически выговорил:
- Тут и подумай, как жить нашему брату. Господа - плохи, купцы...
- А наш-то брат хорош, по-твоему? - с презрением перебил его кузнец и
так осрамил "нашего брата", в таком потоке сквернословия потопил его, что
Федотка не нашелся, что сказать, вздохнул и пошел засыпать овес лошадям.
Кузнец отправился в избу крошить табак.
Оставшись один, Федотка прилег на сене около растворенных настеж дверей
конюшни и хотел заснуть. Но в его голову лезли неприятные мысли; не
спалось. Ему было как-то жутко, холодно от неопределенного чувства страха.
В двери видно было, как по-над степью трепетали зарницы. Где-то едва
слышно рокотал гром. В душном и тяжелом воздухе сильно пахло травами.. За
воротами непрерывно дребезжал соблазнительный смех Маринки, басистый голос
Ефима произносил какие-то мрачные и угрожающие слова. Лошади фыркали,
однообразно хрустели овсом, звенели кольцами недоуздков. Вдруг Федотка
увидал две фигуры недалеко от конюшни и явственно услышал вкрадчивый и
жеманный голос Маринки:
- Я бы вас, Ефим Иванович, на бегу посмотрела. Тото вы, небось,
нарисованный на Кролике!
- Бреши, бреши, чертова дочь!
- Ужели вы об нас так понимаете?.. Хи, хи, хй... Нет, на самом деле
хотелось бы поглядеть. Вы еще не прикидывали Кролика на здешней дистанции?
- Нет.
- Вот! А все говорят, ежели прикидывать дома и в Хреновом, большая
будто бы разница.
- Не сумлевайся. Ты-то не виляй, язва сибирская!..
Я тебе прямо говорю - всех за флагом оставлю... разве, разве Наум
Нефедов второй возьмет. Чего ты, подлая, томишь? Чего дожидаешься?
- Хи, хи, хи, призов ваших, Ефим Иваныч! Вдруг вы нахвастаетесь, а к
чему дело доведись - в хвосте придете:
где тогда мое платье-то шелковое? На посуле как на стуле?
Вы вот прикиньте Кролика хоть завтра - все я буду поспокойнее. Может, у
вас дистанция-то неверная, может, в минутах какая ошибка? Что же вы меня,
бедную девушку, будете проманывать... Хи, хи, хи!
- У, ира-а-ад! Вот сцапать тебя в охапку...
- Ей-боженьки, на всю слободу завизжу!
- Дура! За проверку призов-то не дают. Ну, прикину ежели, - аль мне
трудно, прямо вот на заре прикину, - легче, что ль, тебе будет?
- Все мне спокойнее, все я буду знать, на что мне надеяться...
Дальнейший разговор стал невнятен.
Науму Нефедову тоже не спалось; он вздыхал, охал, кряхтел, ворочаясь на
своей мягкой перине.
Купец Мальчиков взял за долги от одного разорившегося помещика
маленький завод рысистых лошадей. Нужно было нанять наездника;
знаменитости казались купцу дороги. "Что без толку деньги-то швырять? -
размышлял он. - Сперва посмотрю, стоит ли овчинка выделки", - и проехал к
соседу-коннозаводчику попросить совета. "Да ты возьми у меня Наумку
поддужного, - сказал тот, - дай ему рублей семьдесят в год, он будет
предоволен. А тем временем увидишь". Наумка действительно с великою
радостью согласится идти в наездники. Поступил, "заездил"
без особенных затруднений трехлетков, быстро отпустил животик. Однако с
течением времени стал примечать, что купец Мальчиков хмурится, глядя на
лошадей, начинает поговаривать: "Продам я их, чертей! Ни чести от них, ни
барыша!" Наум с прискорбием видел, что придется ему возвращаться в
первобытное состояние. Тогда он стал мечтать о призах: призы только и
могли поправить дело.
Выбирал то одну, то другую лошадь, выдумывал особые приемы упряжки,
пробовал так и сяк действовать вожжами, кормил и поил на тот и на другой
манер, - авось! Но ничего не выходило. По складу, например, такой-то
лошади непременно нужно было предположить, что она резва; затем по книгам
значилось - ее предки брали призы и вообще славились резвостью. Но когда
Наум добивался от нее рыси, он видел, что лошадь бежит вяло, как-то
бестолково "перебалтывает" ногами, совершенно не чувствует вожжей. И
"самодельный наездник", как его называл купец Мальчиков, приходил в уныние.
Но тем временем случилось вот что. Запрягали молодую лошадь. Конюх, -
из простых однодворцев ("Подешевле"), - схватил первую попавшуюся узду и
надел на лошадь. Наум не заметил. Но как только выехал в степг и пустил
рысью, так сейчас же заметил, что лошадь упорно тянет на себя вожжи, очень
чутка к их движению и бежит шибко. "Что такое значит? - думал Наум,
намеренно подавляя свою радость. - Чтоб не сглазить". Воротился, осмотрел
упряжь и - так и ахнул. Конюх, вместо обычной для рысистых лошадей узды с
толстыми, круглыми и полированными удилами, схватил узду для рабочих, в
которой удила были тонкие, четырехгранные, грубой домашней поделки да еще
вдобавок разорванные и связанные бечевкой. Это было целое открытие. Не
проронив никому ни слова, Наум съездил в город, накупил разного сорта удил
и принялся за опыты. Клал немного потоньше первых - лошади бежали резвее;
еще тоньше - еще резвее, и, наконец, когда положил так называемый трензель
- род цепочки с острыми краями, - эта мудреная порода проявила
необыкновенную резвость. Отсюда и началась Наумова карьера. В несколько
лет он побрал множество призов и сделался знаменитостью. В устах купца
Мальчикова превратился из "Наумки" и "самодельного" в "Наума Нефедыча" и
"благодетеля". Жалованья ему полагалось 600 рублей, за каждый приз
давалось особо. Завелись у него золотые часы, сапоги из лаковой кожи,
бархатные поддевки, шелковые рубахи. Но что было обольстительнее всего,
это - всеобщий почет, веселая и привольная жизнь на "бегах". Несколько
месяцев в году проходило у Наума в разъездах по России - в своего рода
триумфальном шествии от одного ристалища до другого.
Вот что припоминал Наум Нефедов, ворочаясь с боку на бок на мягкой
перине, стащенной с хозяйской постели для столь славного постояльца. И в
связи с этим вспоминал, что начинали говорить в Хреновом о гарденинском
Кролике, какое мнение выразил непогрешимый Сакердон Ионыч. "Неушто
проиграю? - размышлял он с прискорбием. - Господи, господи! И что ж это за
жисть, коли вся, можно сказать, судьба человеческая на трензеле висит?..
Вот узнал, что трензель - хорошо, и катаешься, как сыр в масле, а
оборвалось, не выгорело, - ну и полезай из сапог в лапти и хлебай серые
щи... Ох, грехи, грехи!" Вдруг он услыхал шёпот Никитки:
- Наум Нефедыч... а Наум Нефедыч...
- Что, что, что?.. - Наум так кубарем и скатился с перины.
- Маринка прибегала... На заре прикидывать поедет...
- Ой ли? Ну, малый, давай сапоги... тащи зипун проворнее, надо
бежать... - И он торопливо оделся, положил в карман секундомер, накинул на
плечи зипун из простой сермяги, вышел на цыпочках из избы и, наказав
Никитке шагу не отлучаться от Грозного, скрылся в темноте, по направлению
к дистанции. Там на одной стороне круга была высокая двухъярусная беседка.
Наум пробрался наверх, спрятался за глухие перила и, посасывая сигару,
терпеливо стал дожидаться рассвета. Одно время он думал, что напрасно
проведет бессонную ночь: над степью громоздились тучи, сверкала молния,
гремел гром. Но ближе к утру тучи рассеялись, и заря зажглась на
совершенно чистом небе. Было так хорошо смотреть на степь с вышины
беседки, такою прохладой и таким приятным запахом веяло оттуда, такой
необозримый и зовущий к себе простор открывался глазу, что Наум едва не
позабыл, зачем пришел сюда И только легкий треск беговых дрожек привел его
в себя. Это подъезжал Ефим с Федоткой. Тогда Наум вынул машинку,
приготовился подавить пуговку и жадно приник глазом к расщелине перил.
Ефим отдал Федотке часы и приказал стоять у столба.
Затем подъехал к столбу, немного постоял, как бы дожидаясь сигнального
звонка, и вдруг шевельнул вожжами. Кролик ринулся, как из лука стрела, и
пошел и пошел... Спицы лакированных колес переливались по заре точно
искрами... Наум смотрел прикованными глазами... В груди у него сильно
стучало. Вот перед концом первого круга Ефим сгорбился, перевел вожжами -
Кролик сердито тряхнул мордой, сделал огромный прыжок... другой...
третий... четвертый... ровно столько, сколько полагалось по правилам.
Наум только ахнул: он и во сне не видывал такого изумительного сбоя. И
на каждой версте это повторялось с отчетливостью и аккуратностью
заведенной машины. - Тпррр!
Три версты были кончены. Кролик стоял, слегка поводя боками.
- Много ли, Федотка? - крикнул Ефим.
- Ловко, дяденька! - с восторгом ответил Федотка, - секунт в секунт без
сорока шести!
- Ха! Ну, пускай-ка теперь Наумка попрыгает, - злобным и дрожащим от
скрытого волнения голосом сказал Ефим.
Наум давно уже сосчитал на своей машинке пять минут четырнадцать секунд
и страдальчески промычал. Все было кончено. Наибольшая резвость, которую
мог развить Грозный, была пять минут сорок секунд, да и то при всех
благоприятных условиях. "Нет, видно, придется взять грех на душу, -
подумал Наум, - видно, надо перетолковать с чертовой девкой... Да и то
сказать: не согрешишь - не покаешься!" - и с невольным восхищением еще раз
посмотрев на Кролика, прошептал:
- Ишь, какого дьявола вырастили, пусто бы вам было там, в Гарденине!
VI
Ярмарка. - "Столичный человек". - Куклы, патриотическая пляска и девица
Марго. - Мытарства Онисима Варфоломеича. - По адресу железной дороги. -
Сонное царство. - Дети и маляр Михеич. - Знакомство Николая с Ильею
Финогенычем.
В городке была ярмарка. Обыкновенно ежегодно посылался Агей Данилыч в
сопровождении трех-четырех подвод и закупал для экономии метлы, лопаты,
хомутины, клещи, оглобли, колеса и тому подобный скарб. Теперь Мартин
Лукьяныч заблагорассудил послать Николая. Приехав в город рано утром,
Николай остановился с своим обозом на выгоне, где огромным станом
раскинулась ярмарка, очень скоро управился с покупками, нагрузил подводы
и, пока мужики кормили лошадей, отправился слоняться по рядам. День стоял
жаркий, пыль так и клубилась, отовсюду в невероятном смешении неслись
звуки. Николаю спешить было некуда. Одно время он подумывал сходить в
город, разыскать Илью Финогеныча, о котором с таким благоговением говорил
ему Рукодеев, но, по своему обыкновению, не решился "обеспокоить". Кроме
того, ярмарочная суета, оглушительный шум, волны туда и сюда снующего
народа как-то странно привлекали его к себе, дразнили его любопытство. Вот
длинный ряд дрянных холщовых и рогожных навесов; толпятся бабы со
свертками холста; мелькают мускулистые, выше локтя засученные руки; точно
частая барабанная дробь шлепают и стучат "набойки"; белый холст
выскакивает синею и коричневою пестрядью; крупные остроты, смех, звяканье
медных денег, острый запах скипидара... Это красильщики.
Вот шумный и пьяный говор, столы, облепленные народом, шипят оладьи на
сковородках, чадит подгорелое масло, дымятся на скорую руку сбитые
печки... Это обжорный ряд.
А из трактиров вырывается неистовый визг скрипиц, угрюмо бухает
турецкий барабан, грохочет бубен... тянет сивухой, селедками, паром,
дребезжит посуда, раздаются нестройные голоса. У самой дороги
расположились слепцы; сидят на земле, поют заунывным хором про Лазаря
богатого и Лазаря бедного, про Егория храброго, про Алексея божьего
человека; плачет, слушая их, старуха с кузовком в руках, молодица грустно
подперла щеку, равнодушно взирает босоногий мальчуган, пьяный мужик
форсисто вынимает кошель, собирается бросить семитку. Рядом точно живой
цветник волнуется... Это красный ряд. Желтые, зеленые, алые, пестрые,
малиновые, голубые платки то отливают, то приливают в просторные и
прохладные балаганы, где прилавок гнется под грузом ситцев, где рябит в
глазах от "узоров" и "рисунков", где до хрипоты, до ярости выбиваются из
сил краснорядцы, обольщая добротой, дешевизной и модностью своего товара.
Такой же цветник переливается и в галантерейном ряду; иголки, булавки,
зеркальца, перстеньки, бусы, мыло, румяна, белила, всякая дрянь, столь
соблазнительная для женского пола, раскиданы на столах, разложены в
скверно сбитых лавчонках.
В панском ряду меньше шума и меньше яркости; там продавцы учтивые,
благоприятные, гибкие и скользкие, как лини, с манерами; там сукна, шелки,
драп, кашемир, бахрома, стеклярус; там попы и попадьи с озабоченными
лицами, волостные писаря, степное купечество, управители и приказчики с
супругами, целые выводки барышень в барежевых, кисейных и муслиновых
платьицах. А в десяти шагах - громыхание железных полос, лязг жести, удары
молота, пронзительный звук пилы, брошенной в воздух, божба, ругань, крики.
Квас, сбитень, груши, селедки, лук вопиют о себе нестерпимо-звонкими
голосами. Дико взвизгивая, летит цыган на кауром жеребце, - народ едва
успевает давать дорогу; слышен выстрел... это, впрочем, не выстрел, а
барышник торгует кобылу у дьячка, хлопают друг друга по рукам; дребезжащий
голосок выводит: "безрука-аму, без-но-о-га-аму... Христа ради-и-и!" Седой
мужик, с медною иконкой на груди и с блюдом в руках, басисто причитает:
"На построение храма божия..." Лошадь заржала, корова мычит, гремит
пролетка с купчихой в два обхвата... У торговки опрокинули лоток с
рожками: неописуемая брамь сверлящею нотой врезывается в общую
разноголосицу.
А вот еще толпа; стеснились так, что Николай едва пролез в середину.
Слышны возгласы: "Была не была, обирай яшшо пятак!", "Ах, в рот те
дышло!", "Стой, выгорело!.. Ну-кось что? Тьфу ты пропасть - копаушка!.. На
кой она мне дьявол!" Тут действовал знакомый нам "столичный человек". С
зимы он успел приодеться: шляпа новая, люстриновый пиджачок, на животе
мотается цепочка.
Самый лик его налился и подернулся румянцем, только зубы по-прежнему
остались гнилые да глаза поражали тою же неопределенностью выражения.
- Пожалуйте, господа! - покрикивал он. - Обратите ваше полное
внимание!.. Самоварчик!.. Серебра одного впущено... Пожалуйте-с!
Николай, усмехаясь, выбросил пятиалтынный, выиграл какую-то дрянь и
повернулся, чтобы уходить.
- Господин купец, - остановил его столичный человек, - не угодно ли
театральное представление?.. Куклы балет танцуют-с... Оперетошные
куплеты-с... Малолетняя девица Марго из Питербурха... Патриотическая
пляска по случаю взятия Самарканда... Пожалуйте-с!.. Все одной и той же
фирмы-с!
Столичный человек указал на соседний балаган, откуда доносились
жалобные звуки шарманки.
- Почему же Самарканд, коли он взят уж давно? - осведомился, улыбаясь,
Николай.
- Все единственно!.. Пожалуйте-с! Вам не иначе как в первом ряду?
Четвертак. Эй, старушка божия, билет в первом ряду господину купцу!..
Ужели мы не мож