Главная » Книги

Эртель Александр Иванович - Гарденины, их дворня, приверженцы и враги

Эртель Александр Иванович - Гарденины, их дворня, приверженцы и враги



сандр Иванович Эртель
  
  
  
   ГАРДЕНИНЫ,
  
  
   ИХ ДВОРНЯ, ПРИВЕРЖЕНЦЫ И ВРАГИ -------------------------------------
  Вступительная статья Виктора Кузнецова
  Текст печатается по изданию: Эртель А. И. Гарденины. - М.: Советская Россия, 1985.
  Электронная версия: Pirat. -------------------------------------
  
  
  
  
  ГАРДЕНИНЫ
  
  
  
   ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
  I
  Экскурсия швейцара Григория в область сравнительной физиологии. - Откровенные излияния барчука. - "Орел". - Нервы и сон Элиз Гардениной. - Утро ее превосходительства. - Вернопреданное письмо - "Серебряный чай". - Успокоительные отчеты - Случай на Сенной и неудачная поездка дворецкого Климона Алексеича на студенческую квартиру. - "Ну, времечко наступило!"
  Зимнее петербургское утро. Пухлыми непрерывными хлопьями падает снег. С Гагаринской набережной видны, как сквозь сито, очертания Васильевского острова, мосты, елки на Неве, придавленные стены Петропавловской крепости, шпиц собора и правее - спутанные линии крыш на Петербургской и на Выборгской, далекие фабричные трубы. Швейцар Григорий окончил чай в своей каморке, перетер и прибрал посуду, сладко зевнул, потянулся, не спеша напялил на свое откормленное тело коротенький кавалерийский полушубок и, отомкнув зеркальные двери подъезда, вышел наружу. Младший дворник, рыжий малый со скуластым коричневым лицом, в засаленной поддевке и в фартуке, отметал снег.
  - Снежит, Григорий Евлампыч, - сказал он, почтительно кланяясь швейцару.
  Швейцар прикоснулся к своей фуражке с галуном, постоял, посмотрел, прищурившись, на Неву, сделал неодобрительное лицо и начал чистить суконкой медное яблок"
  звонка.
  - Отчего это, Григорий Евлампыч, господа спят долго? - сказал дворник, опираясь на метлу. - Я вот на Калашниковой у купцов жил: те страсть как рано поднимаются.
  - Вот и вышел дурак, - важно проговорил швейцар, - то купцы, а то господа.
  - Что ж купцы? Чай, естество-то одно.
  - Эва, махнул! Может, и у тебя одно естество с генеральшей?
  Дворник не решился ответить утвердительно.
  - Об нас что толковать, - сказал он, - коли из мужиков, так уж из мужиков. А я вот насчет купечества. Какие есть несметные богачи, но между прочим встают рано.
  - Да купец-то, по-твоему, не мужик? Дедка его ошметком щи хлебал, а он разжился, в каретах ездит. Но все ж
  таки, как его ни поверни, все - черная кость. Обдумал что сказать - естество! Ты видал ли когда тело-то барское, какое оно из себя?
  - А что?
  - А то! Барское тело - нежное, белое, вроде как рассыпчатое, самые прожилки-то по нем синенькие. Али голос возьми у настоящего барина. У него и голос-то благородный, вальяжный такой. Сравнял!
  - Ну, пущай, Григорий Евлампыч, пущай... Я только вот о чем: с чего они спят-то долго?
  - Ас того и почивают, что господа. И потом (Григорий говорил "потом") женский быт. В женском быту завсегда, брат, спится крепче.
  - Кабыть работа.
  - А ты думал - нет? Вот вчерась их превосходительство с визитами ездили - раз; перепрягли лошадей, на Морскую к французинке поехали - два; оттедова, господи благослови, в приют на Васильевский остров - три; из приюта за барчуком в училище - четыре; а вечером в симфоническое собрание, на музыку. Вот и понимай, деревенщина, какова барская работа.
  Дворник хотел что-то сказать, но только крякнул, поплевал на руки и с остервенением стал действовать метлою.
  В это время на подъезд выбежала молоденькая горничная.
  - А! Федось Митревна! Наше вам. На погоду взглянуть? - сказал ей швейцар, игриво осклабляясь.
  - С добрым утром, Григорий Евлампыч! У, снежището какой! - Горничная вздрогнула плечами и спрятала руки под фартук. - Григорий Евлампыч! Барышня приказали:
  приедет мадам певица - не принимать, им сёдни нездоровится, петь не будут.
  - Что так? Аль простудимшись?
  - А кто их знает; встали с восьми часов, - скажи, говорят, чтоб не было приему.
  - Ладно. Их превосходительство почивают?
  - Почивают еще. Юрий Коскентиныч только кофий откушали, должно в училище поедут. Рафаила Коскентиныча немец будить пошел... то-то хлопоты их будить! Брыкаться начнут, беда.
  - Григорий, Григорий! - повелительно прозвучал на верху лестницы тот "благородный" барский голос с приятным и важным рокотанием в горле, о котором Григорий только что рассказывал дворнику. Швейцар торопливо отворил двери подъезда, вошел какой-то скользящею и беззвучною походкой в сени, вытянулся, снял фуражку. Горничная, повиливая всем корпусом и не вынимая рук из-под фартука, побежала наверх. Навстречу ей, сидя на позолоченных перилах лестницы, быстро спускался плотный, белотелый, чернобровый юноша с необыкновенно румяными губами, с блестящими глазами навыкате, в синей "уланке"
  и рейтузах, ловко обхватывающих его стройные и гибкие ноги. На площадке лестницы он спрыгнул с перил, щелкнул каблуками, закричал притворно строгим голосом:
  "Эт-тэ, что несешь под фартуком?" - и схватил горничную.
  Та взвизгнула, вырвалась, побежала далее с румянцем стыда и счастья на лице. Юноша молодецки шевельнул плечом, засунул руки в карманы рейтуз и, напевая из "Мадам Анго", сошел вниз. На жирном лице швейцара играла почтительно-восхищенная улыбка.
  - А? Снег, мороз, Григорий, а? - сказал юноша, стараясь говорить басом и смотря выше швейцара.
  - Так точно, ваше-ство, одиннадцать градусов.
  - Скажи Илюшке, чтоб Летуна заложил.
  - Слушаю-с, ваше-ство. В бегунцы прикажете?
  - А? Да, да, пусть в бегунцы заложит.
  - Слушаю-с.
  Юноша еще хотел что-то прибавить, но вместо того промычал, значительно пошевелил выдвинутою нижнею губой и, напевая, подошел к зеркальным стеклам подъезда.
  За ними виднелся рыжий малый с метлою.
  - А? Кто такой? - спросил юноша.
  - Младший дворник, ваше-ство, с неделю тому нанят, - и швейцар улыбнулся своему разговору с дворником.
  - Ты что смеешься, а?
  - Деревенщина, ваше-ство, все по купцам живал. Удивляется.
  - Чему удивляется?
  - Удивительно ему, как живут господа и как купцы.
  Мужик-с.
  Барчук вдруг схватил Григория за пуговицу и с оживленным, наивно-детским выражением в лице сказал своим настоящим, ломающимся голосом:
  - Я не понимаю, Григорий, отчего мы не берем людей из Анненского, а нанимаем от разных купцов и тому подобное, а? Я понимаю тебя: ты - из гусар, вахмистр и тому подобное. Ты знаешь, я тоже выйду в гусары. В лейб-гусары, а? Но из Анненского у нас Илюшка, и больше никого.
  Горничные у maman - немки, у сестры Лизы - Фенька эта, - он кивнул подбородком в сторону лестницы. - Но я люблю, чтоб все были наши крепостные. Понимаешь, это настоящий барский дом, когда собственные люди. Это делает тон. Вот как у графа Обрезкова. Ты знаешь нашего анненского повара?
  - Никак нет, ваше-ство.
  - Великолепнейший повар, а? Папа воспитывал его в аглицком клубе. Я тебе скажу, братец, какое он фрикасе делает из куропаток! Но вот живет в деревне, болтается, вероятно пьянствует.
  - Когда изволите, ваше-ство, в вотчину прокатиться, там покушаете.
  Юноша быстрым движением прошел вдоль сеней и бросился на резной дубовый стул около пылающего камина.
  - В том-то и дело, милейший мой, - сказал он, понижая голос и совсем дружелюбно взглядывая на швейцара, - в том-то и дело, братец, что любезнейшая сестрица с своими нервами... Вот бабы, а? Не по-нашему, брат, не погусарски. Чуть что - ах, Элиз! Ах, ах, за доктором, в аптеку, за границу! - и он сделал кислое и жалобное лицо, передразнивая кого-то. - Понимаешь, Григорий, я говорю:
  отлично, поезжайте, черт побери, с вашею плаксой Элиз в Гиер, в Остенде, а я не могу, я - владелец, я должен быть в Анненском. Рафу пятнадцать лет, позвольте спросить, кто же хозяин? Воруют там разные... maman ничего не смыслит, а? Я отлично понимаю: прежде, бывало, наворует, а он всетаки крепостной. Я всегда могу от него конфисковать и тому подобное. Но теперь наворует и - ффють - ищи его, а?
  - Это так точно-с.
  - И ты знаешь, Григорий, управляющий в Анненском тридцать лет служит, - можешь вообразить, сколько он наворовал! Конюший Капитон - сорок лет, кажется... Продает лошадей, покупает, - все это безотчетно. Как тебе покажется, а? Но я намерен все это привести в порядок, повоенному, братец! - и, помолчав, неожиданно добавил: - Ты знаешь, Григорий, я тебя возьму в конюшие, а? Хочешь?
  - Рад стараться, ваше-ство. Конечно, когда изволите войти в совершенные лета.
  - Ну да, ну да. Ты знаешь, я решил так: послужу в лейб-гусарах... ну, хоть до эскадрона, потом перейду в штаб, потом дадут полк, - конечно, кавалерийский, терпеть не могу эту пехтуру! - ну, и потом, потом... - юноша на мгновение задумался, - потом генерал-майором свиты выйду в отставку. А? Ты как думаешь?
  - Чего лучше, ваше-ство, - с серьезнейшим видом согласился Григорий.
  - А? Не правда ли? - Юноша широко открытыми великодушными глазами посмотрел на Григория. - Так я тебя беру, братец, можешь рассчитывать. Анненское я Рафу не отдам, пусть берет Орловское... Ты знаешь, Орловское , родовое, а Раф младший... Но оно гораздо, гораздо хуже Анненского, а?. Элиз - по завещанию нижегородский лес.
  У maman - приданое, да еще вдовья часть: дом, рязанские акции... Вот, братец, не понимаю, для чего бабам состояние, а? Но ты замечаешь, как я отлично все знаю?.. О! Не беспокойся, меня не проведут! - Он помолчал, взял с подзеркальника развернутою газету, но, вновь охваченный потребностью откровенности, отбросил газету, с наслаждением погладил себя по коленке и сказал: - Да, братец, в лейбгусары! Вот прочитаешь в своей газетке: Юрий Гардеыин за отличие производится в ротмистры... Обрадуешься, а?
  - Точно так-с. - Григорий покосился на круглые часы, вделанные в темно-красную, в помпейском вкусе, стену, и добавил: - Осмелюсь доложить, ваше-ство, не прикажете ли закладывать?.. Четверть десятого... Их превосходительство прогневаться изволят.
  С лица будущего свитского генерала мгновенно сбежало наивно-доверчивое и великодушное выражение.
  - Да, да, братец, прикажи, - сказал он гортанным басом и с небрежным видом направился к дверям подъезда.
  Швейцар, взглянув на барина, тотчас же уловил его намерение выйти наружу и отчетливым, неслышным движением распахнул двери.
  К тому, что Юрий Константинович не одеваясь и с обнаженною головой выходил на холод, он, как и все в доме, давно уже успел привыкнуть. Рыжий дворник по-прежнему разметал снег. Барчук рассеянно посмотрел на пустынную набережную, на белую равнину Невы, перевел свои выпуклые красивые глаза на дворника и вдруг, побагровев до самых воротничков, закричал гневным, раскатисто-командирским голосом:
  - Эй! Шапку долой!.. Эт-тэ что такое - шапки не ломаешь. Я тебя научу, ррракалья!
  Рыжий малый торопливо сдернул свой ваточный картуз и с испугом и удивлением уставился на барчука. Тот круто повернулся, перевел широкими, точно для густых эполет созданными плечами и твердым шагом, грудью вперед, вздрагивая на ходу туго обтянутыми икрами, поднялся по лестнице
  "Орел!" - думал Григорий, по-солдатски провожая глазами барчука.
  Странно высокая девушка лет семнадцати, с гибким и опять-таки до странности тонким станом, с неправильными, но чрезвычайно выразительными чертами бледного личика, стояла у окна и смотрела в сторону Невы. Комната была огромная, звонкая зала. Навощенный паркет, белые стулья, размещенные в строгом порядке, черный рояль в углу, мраморный бюст Екатерины на высоком белом консоле, люстры в белых чехлах, белые, под мрамор, стены, лепные амуры и арабески на потолке придавали зале вид необыкновенна холодного и важного величия. Девушка следила туманным и грустным взглядом, как волновалась сеть мерно падающих снежинок, как с угрюмою подозрительностью высматривали едва заметные впадины окон в стенах крепости, как смутно и изменчиво пестрели вдали и вблизи люди, лошади, дома, птицы, мосты, елки, высокие фабричные трубы Ей хотелось плакать. Вчера, возвратившись с матерью изсимфонического концерта, она долго не могла заснуть, волнуемая мучительно-сладкими звуками, и, чтобы прогнать бессонницу, развернула первую попавшуюся книгу. Книга оказалась старая - "Русский вестник" за 1866 год, - и в ней та глава известного романа, где герой встречается в логребке с пропойцей-чиновником, слушает его потрясающий рассказ. До четырех часов ночи читала Элиз эту книгу и припоминала весь, еще прежде прочитанный, роман, который с удивительной силой истерзал ее живое воображение.
  Конечно, вышло случайно, что она могла прочитать его:
  кроме целомудренно-скучных томиков Таухница, ей не полагалось читать романы, но "Русский вестник" давно уже получил некоторое право гражданства в семье Гардениных, успел внушить такое доверие, что на его бледно-зеленые книжки смотрели как на совершенно безвредную и даже для чего-то необходимую домашнюю вещь. Вещь обязательно лежала первый месяц на видном месте, потом облекалась в прекрасный переплет, потом украшала собою, вместе с другими прекрасно переплетенными книжками, дорогой книжный шкаф, потом... о ней забывали.
  И вот, вместо того чтобы успокоиться, Элиз читала, припоминала и думала. И когда легла в постель, забылась в тревожных грезах, вскрикивала, стонала, часто просыпалась. Дикие, отрывочные сны, с странною яркостью подробностей, с самым невозможным смешением фантастического и действительного, не давали ей отдыха, мучили ее жестоко. Картины, совершенно не свойственные тому, чем она жила и к чему привыкла, совершенно не соответствующие ее богато убранной комнате - тяжелым гардинам"
  изящной голубой мебели, коврам, нежному шелковому одеялу, - преследовали ее. И, что всего было ужаснее, она сама участвовала в них, чувствовала себя только наполовину Элиз Гардениной, другая половина была глубоко несчастная девушка с светлыми покорными глазами, с кроткою и страдальческою улыбкой, слабенькая, худенькая, - одним словом, Соня Мармеладова. Эту Соню - Элиз истязали, преследовали, били, ругались над нею... А она на все отвечала каким-то болезненным восторгом, горела нестерпимою жалостью, терзалась мучительною любовью.
  И вся эта цепь отрывочных сновидений к утру закончилась странным, самым несообразным сном. Будто входит Элиз в огромную залитую огнями залу Хоры, места за колоннами, ложи, кресла, проходы - все переполнено людьми. Сверкают звезды, эполеты, бриллианты, блестят обнаженные плечи и руки, пестреют ленты цветы, кружева, перья... И Элиз чувствует себя ужасно смущенной, потому -что ее бальное платье в необыкновенном беспорядке, оборваны цветы, нет перчаток и веера Кроме того, она знает, что запоздала, что она необходима здесь, что ее ждут...
  Она идет вдоль партера, торопливо переступая ногами, не смея поднять глаз - отовсюду устремлены на нее насмешливо-любопытные взгляды, - пробирается куда-то вдаль, к эстраде, где виднеется безмолвный оркестр. "Не правда ли, как эта скрипка похожа на Элиз Гарденину? - произносит чей-то знакомый голос во втором ряду. - Но как оборвана! Как измята прическа! Смотрите, смотрите - трен в грязи!" - "О, mesdames, обратите внимание на фагот... Какой уморительный фагот!" - восклицает флигельадъютант Криницын, указывая на бегущего впереди Элиз человека. Человек - в мещанской чуйке, в решительно надвинутом картузе и с строго и презрительно стиснутыми губами.. "О, какой смешной фагот! О, какой невероятный, невозможный, никуда не годный фагот!" - раздается по всей зале. "Зачем же они смеются? - думает Элиз. - Ведь это вовсе и не фагот Ведь это тот самый, что бежал за ним и заглядывал ему в лицо, крикнул ему: Убивец!"
  Но ей некогда думать. На эстраде множество людей. Все они смотрят( на Элиз, будто недовольны ею С стесненным сердцем она входит на возвышение, оглядывается.. Что это такое? Звезды, цветы, бриллианты, обнаженные плечи, тысячи биноклей, тысячи любопытных и выжидающих глаз отступили куда-то далеко, далеко... В неясном тумане колышется какая-то зыбь, мелькают бесчисленные огни, едва слышится несвязный говор, похожий на жужжание. На эстраде особый мир, что-то свое, отрезанное, независимое от того. И это вовсе не эстрада, это - мрачное подземелье Откуда-то льется скудный, синеватый, таинственно мигающий полусвет. В разных положениях, в мертвой неподвижности застыл оркестр. И какой странный оркестр! Тут были женщины, девушки, дети, старики, все в лохмотьях, с измученными лицами, с кровавыми подтеками и шрамами, с отвратительными язвами, выставленными точно напоказ... "Наконец-то!" - сказал бледный, с безумно-тоскливыми глазами человек. И как будто единодушный вздох, как будто тысячеустый шепот пронеслось по оркестру:
  "Наконец-то!.. Наконец-то!.." Смертельный ужас охватывает Элиз... Она становится в ряд с другими и ждет. Она знает, сейчас совершится что-то страшное... И вдруг тонкий, протяжный, высоко взлетающий звук - звук скрипки - помимо ее воли вырывается из ее груди. Рыдающая нота виолончели присоединяется к нему... "А! Это непременно Соня, - думает Элиз. - Как хорошо, как похоже!"
  Но вот вздрогнула палочка в руках бледного человека, пауза... Все задвигалось, заволновалось, кто-то в отчаянии всплеснул руками, какая-то женщина стала мерно покачиваться, сидя, низко потупив голову с распущенными волосами, с выражением необыкновенного страдания закрывая лицо... "О, скорее же, скорее!" - молила Элиз. И целое море звуков наполнило подземелье: флейты, гобои, кларнеты, альты, виолончели, басы... Потрясающие звуки, похожие на человеческий голос. Там слышался истерический, неперестающий хохот, там - робкое всхлипывание, там раздавался пронзительный, насильственно задушаемый крик, там проклинали кого-то, молили о пощаде, издавали тихие, жалобные стоны, там - в торжественных, трагических аккордах прославляли страдание и жертву. Волосы поднимались на голове Элиз... Ей казалось, что она тает. Ее звуки - она слышала их - все могущественнее и согласнее вливались в стройную разноголосицу оркестра... Но ей было слишком больно. "Нет, это не может продолжаться, - думала она, - я не возьму этой ужасной ноты... струньр порвутся... я изойду слезами!" Но звук вылетал, и она вскрикивала с каким-то горестным упоением: "Ах, как хорошо! Ах, как я счастлива!"
  Вдруг пронесся вопль несказанной, нечеловеческой муки... Музыка кончилась. И другой вопль - восторженный, ликующий, - гром рукоплесканий, крики, вызовы, точно шум разыгравшейся вдали и все приближающейся бури...
  Элиз стоит на краю эстрады, ждет... И вот из сплошного рева вырываются отчетливые слова: "Элиз Гарденину!
  Элиз! Элиз!" Тогда она поняла, что все кончено. И видит - эстрада сделалась как-то ниже залы, приходится всходить по ступенькам. И подумала: надо идти, надо пожертвовать собою. И увидала на себе оборванное платье - грязный шлейф, помятые цветы, увидала свои голые плечи... Ей стало ужасно стыдно "Соня, - прошептала она, - закрой мне плечи, мне стыдно" Соня накрыла ее стареньким, изорванным, но необыкновенно мягким и теплым платком. "А он?.. Где же он?" - прошептала Элиз и вдруг увидела у себя в ногах бледного человека с безумно-тоскливыми глазами "Не тебе поклоняюсь - поклоняюсь страданью твоему великому", - проговорил он. И снова послышались нетерпеливые крики: "Элиз Гарденину! Элиз!
  Элиз!" С упавшим сердцем, путаясь в шлейфе, содрогаясь от непомерного ужаса, Элиз всходит высоко-высоко... И видит - выступил из разряженной толпы брат Юрий, протянул венок, положил ей на голову... Раздался оглушительный, наглый, ликующий хохот. "Что это... мне больно?" - недоумевает Элиз и вскрикивает: мелкие капли крови спадают с ее головы, сочатся по корсажу ее белого платья...
  Она поднимает руки, схватывает венок: острые шипы вонзаются в пальцы... "А, это - оно, конец, смерть, жертва..." - с быстротою молнии проносится в ее голове. И точно кто толкнул ее: в холодном поту, с лихорадочной дрожью во всем теле она проснулась.
  И не могла больше спать. Позвала Феню, оделась, попросила поднять тяжелые драпри, увидала печальный сумрак на дворе, падающий снег... закуталась в пуховый платок, сжалась в глубоком, просторном кресле. И долго сидела, не отрываясь от окна, временами вздрагивая, с тяжелою головой, с ноющею болью в сердце Час спустя в столовой послышался громкий, развязно-бодрый голос Юрия. Элиз сморщилась, точно от боли, и вышла в столовую. Юрий пил кофе, глотал с необыкновенным аппетитом куски горячего хлеба с маслом и веСело, с беспрестанным повторением своегб противного и небрежного "а?", что-то рассказывал экономке Гедвиге Карловне.
  - Как вы рано встали, фрейлен! Угодно кофе? - понемецки спросила Гедвига Карловна
  - А? Вы опять в нервах, милейшая! - насмешливо проговорил Юрий.
  Элиз промолчала, сделала презрительное лицо и, боясь расплакаться перед этим "несносным мальчишкой", ушла в залу, выходящую окнами на Неву.
  К подъезду подали серого в яблоках рысака, вышел Юрий в своей бобровой шинели и в надвинутой набекрень фуражке, швейцар Григорий с подобострастным выражением на лице подсадил его, застегнул полость, кучер Илюшка шевельнул вожжами, серый взял с места крупною рысью, обдал санки целою тучей снега... Мгновенно полость, шинель Юрия, кожаный армяк Илюшки покрылись белою пылью и хлопьями падающего снега, стали одного цвета с лошадью. "Как им весело!" - со вздохом прошептала Элиз и начала ходить вдоль залы, невольно прислушиваясь к одинокому звуку своих шагов. Звук этот казался ей невыразимо печальным, и особенно, когда она сильнее нажимала каблуком и ходила мерно и медленно. И она нарочно старалась тяжело ступать и растягивала шаги.
  В ее воображении - снег, падающий за окнами, мутное небо, пустынная равнина Невы, черные равелины крепости, похожие на гробы, пестреющая неясными очертаниями даль и этот одинокий странно-гулкий звук ее шагов сливались в одну картину с каким-то унылым, безнадежно-горестным содержанием. И такая картина доставляла ей жгучее, растравляющее наслаждение.
  Но немного спустя ей захотелось усилить это наслаждение, увеличить прелесть отчаяния. Ей показалось, что если она не сделает этого, тупое и холодное равнодушие скоро овладеет ею, и тогда будет еще тоскливее и скучнее смотреть "на все на это", двигаться, говорить, идти в столовую, когда там появится maman, слушать о вчерашнем концерте, о приюте, о том, что дяде Сергею Ильичу предлагают место губернатора в Туле. Она подошла к роялю, бесшумно открыла его, помедлила несколько секунд в боязливой нерешительности и взяла аккорд. И жалобно-протяжный звук точно вонзился ей в душу... Тайные слезы закипели в ней от преизбытка тоски и счастья, от того, что все так холодно, сумрачно, угрюмо и хочется всех спасти и за всех умереть.
  Вдова действительного статского советника Татьяна Ивановна Гарденина постоянно проводила зиму в Петербурге, летом же с некоторых пор жила за границей. Года два-три тому назад распорядок жизни был несколько иной.
  Вместо заграницы она с детьми жила летом в своей воронежской деревне. Но случилось так, что здоровье дочери Лизы расстроилось, доктора нашли в ней признаки малокровия и порекомендовали морские купанья, виноград, осень на юге. Приходилось жить в Остенде и в южной Франции. Это огорчало Татьяну Ивановну. Когда Юрий поступил в училище, нужно было в начале августа отсылать его одного с гувернером в Петербург, а с гувернерами он постоянно ссорился и не ставил их ни во что. Кроме того, самой Татьяне Ивановне гораздо более нравилась покойная и безмятежная жизнь в деревне со всеми удобствами, с старыми и преданными слугами, с глубоким почетом, которым она бывала там окружена, нежели суетливая, беспорядочная, мещанская жизнь на морских купаньях или где-нибудь в Гиере. И это ее очень огорчало. Петербургская жизнь была совсем другое дело. Гарденины исстари имели здесь свой дом и различные связи; и хотя принадлежали к так называемому среднему дворянству и никогда не бывали в очень больших чинах, тем не менее значительное состояние и родство с двумя-тремя подлинно аристократическими домами давали им возможность от времени до времени появляться в большом свете и иметь там хотя и скромное, но все-таки твердо упроченное положение. Таким образом, петербургская жизнь Татьяны Ивановны шла по привычной и давно наезженной колее и в этом походила на жизнь в деревне. Выдумывать, изобретать, прилаживаться к новым обстоятельствам, сталкиваться с новыми "не своего круга" людьми, утверждать среди них свое положение - все это непременно случалось и непременно нужно было живя за границей, но совершенно не было нужно в Петербурге и в деревне. Тут все было когда-то и кем-то выдумано, изобретено и прилажено. Каждый новый день приносил с собою точное и самое подробное указание, что делать, куда ехать, кого принять, что говорить, кому и о чем написать. Оставалось подчиняться такому указанию - вот и все. И эта-то усвоенная с детства привычка к легкости и удобствам жизни заставляла иногда добрую и весьма благовоспитанную Татьяну Ивановну сердиться и даже роптать на провидение за то, что ее дочь нездорова.
  Впрочем, последний год Элиз стало лучше, характер ее сделался ровнее, свойственные ей вспышки и "экспансивности" почти прекратились, и домашний доктор, важный и весьма серьезный человек с звездою Станислава на синем вицмундире, хотя и помычал и пожевал губами, прежде чем ответить на вопрос Татьяны Ивановны, но все-таки ответил благоприятно. "М-да, я полагаю, - процедил он, - мне представляется... мне кажется, что вы на лето можете не ехать за границу. М-да, м-да... мне кажется, можно попробовать провести лето в деревне". Это совещание происходило в начале февраля, и обрадованная Татьяна Ивановна тотчас же написала в Анненское, чтобы приготовили дом, объездили верховых лошадей, купили тройку донских для Юрия Константиновича, - его давнишняя мечта, - засадили бы цветники, не сдавали бы сад в аренду и ждали ее в половине мая.
  Из особенно приятных привычек у Татьяны Ивановны была одна, с которой ей тяжелее всего было бы расстаться и с которой она, однако же, расставалась, когдл жила за границей. Просыпаясь в десять с половиной часов, она любила час полежать в постели с французским романом в руках; полчаса провести в ванне; в течение другого получаса подставлять свое сморщенное и ссохшееся тело мускулистым, как у крючника, рукам горничной Христины, вооруженной тонкими и мохнатыми простынями; и затем, до половины первого отдавать себя в распоряжение другой горничной, обруселой немки Амалии, то есть протягивать ноги, чтобы на них натянули чулки, неподвижно держать голову, чтобы ее причесали и украсили скромною наколкой, стать в такое положение, чтобы затянули корсет, надели и застегнули платье. Это утреннее разделение времени носило в доме особые названия: час - французского романа, час - шведки Христины и час - Амалии. Последний, кроме одевания, наполнен был вот еще какими делами: выпивалась чашка горячего куриного бульона, читались письма, вносимые дворецким Климоном на серебряном подносе, просматривалась согретая и слегка опрыснутая духами газета "Голос", - Татьяна Ивановна не выносила запаха типографской краски, - выслушивались доклады от Амалии, Климона и экономки Гедвиги Карловны о погоде, о новостях в доме, о том, как почивали "молодые господа", и утверждалось составленное поваром меню обеда.
  Кроме двух горничных, экономки и дворецкого, никому не принято было входить на половину Татьяны Ивановны, когда совершалось ее "утро", Татьяна Ивановна иногда говаривала, непременно улыбаясь при этом слабою и самоотверженною улыбкой, что из всего дня хочется, чтобы только утро принадлежало ей всецело. Подразумевалось, что остальной день она живет для детей и для общества.
  Таким образом, дети встречались с матерью только за чаем в половине первого. В это же время сходились к столу: два гувернера, англичанка мисс Люси и бесцветная особа, Ольга Васильевна, в неопределенном звании "чтицы". Конечно, и для детей и для всего этого люда в девять часов подавался особый "чай", - то есть и чай, и кофе, и горячий хЛеб со сливочным маслом, - но подавался не столь парадно и без холодного завтрака. Первый чай в доме называли "медным", второй - "серебряным", как потому, что только во время второго чая подавался серебряный самовар, так и потому, что второй чай был обставлен сытнее и торжественнее. Первым чаем заведовала экономка Гедвига Карловна, вторым - сама Татьяна Ивановна, причем присутствовал дворецкий Климон - важный человек с видом, по крайней мере, директора департамента - и беспрестанно появлялся по звонку ливрейный лакей Ардальон.
  В тот день, с которого начинается наш рассказ, в "час Амалии", Татьяне Ивановне было доложено, что барышня Елизавета Константиновна читали ночью какую-то книжку, почивать изволили дурно, вскрикивали, встали не было еще восьми часов, приказали не принимать учительницу пения, не стали кушать чай, не поздоровались с Юрием Константиновичем, когда вышли в столовую, долго гуляли в бальной зале, ушли затем в свою комнату, сидят пишут; из себя нехороши.
  Выслушав этот доклад, Татьяна Ивановна задумалась и озабоченно сдвинула брови.
  Затем было доложено, что Юрий Константиныч сами сбегали в сени ("изволили съехать на перилах!"), говорили с швейцаром Григорием с четверть часа, о чем - неизвестно, изволили ущипнуть на лестнице барышнину горничную, выходили на подъезд, гневались на младшего дворника, кушали кофе раньше всех, вдвоем с Гедвигой Карловной, и уехали на Летуне в училище в половине десятого.
  Татьяна Ивановна нежно, с тайною гордостью усмехнулась. Юрий был ее любимец.
  - Климон, чем рассердил Юрия Константиныча этот дворник? - спросила она певучим и важным голосом.
  Климон почтительно вынес вперед, к туалетному столику, свое директорское брюшко.
  - Шапки не успел снять, ваше-ство.
  - Как же это так? Отчего же он не успел?
  - Не могу знать, ваше-ство. Всего вероятнее, по невежеству-с: он прежде в купеческих домах служил.
  Татьяна Ивановна помолчала, подумала и произнесла:
  - Ты скажи ему, чтобы этого не было. Юрию Константинычу вредно сердиться. Или, вообще, не лучше ли его уволить? Лучше уволь, Климон, и не бери от купцов.
  - Слушаю, ваше-ство.
  - Спросить у Григория, о чем говорил Юрий Константиныч.
  - Слушаю-с, ваше-ство.
  - Гедвига Карловна, Фене надо сказать, что если это повторится, я ее отпущу. Юрию Константинычу вредно возбуждать в себе чувствительность. - Это было сказано по-немецки. Гедвига Карловна целомудренно побагровела и по-немецки же ответила:
  - О да, да! Я непременно скажу ей это. В молодые годы очень вредно шутить с девушками.
  Затем было доложено, что Рафаила Константиныча разбудили в девять часов, но они изволили брыкаться ножками и нежились в постельке до половины десятого, требовали к себе на ночной столик кофе и выбранили Адольфа Адольфовича "колбасой" за то, что кофе не велено было подавать. , Татьяна Ивановна рассмеялась и ничего не сказала на это. Про себя же подумала: "Решительно Адольф Адольфыч не умеет обращаться с Рафом".
  Затем было сообщено, что другой гувернер, Ричард Альбертович, говорил вчера выездному Михаиле, что нашел себе место- у князя Мостовского и что очень-де счастлив уйти отсюда, потому что ему-де от Юрия Константиныча житья нет.
  - Ну, и с богом, - проговорила Татьяна Ивановна, - очень рада.
  - Ольга Васильевна имеет претензий на прачку, - сказала Гедвига Карловна, из почтительности не решаясь изъясняться по-немецки, - будто прачка нарочно дырявит шемизет. Но это оттого, что шемизет стар, очень скверний полотно.
  - Если не нравится, скажите, чтобы отдавала кому хочет.
  - Мисс Люси требовайт ковер на весь комнат. Говорит, в Англии всегда на весь комнат ковер. Но у меня нет.
  - Да, да, то правда, - с грустью о положении мисс Люси сказала Татьяна Ивановна, - у них это принято.
  Климон, пошли в аглицкий магазин купить сколько надо узкого ковра, - знаешь, дорожками? - и прикажи сшить.
  Чтобы не особенно дорого. У тебя есть еще деньги?
  - Точно так, ваше-ство, - семнадцатого числа из орловской вотчины две тысячи прислано.
  - Ах, да! Я и забыла. Это что у тебя - меню? Дай, пожалуйста. - Татьяна Ивановна с серьезно нахмуренным лбом прочитала щегольски написанное, на особой -бумажке с виньеткой, меню и сказала: - Хорошо. Но отчего так давно нет стерляди по-русски? Пожалуйста, прикажи на завтра, Юрий Константиныч очень любит.
  - Слушаю-с, ваше-ство.
  - Можешь идти.
  Она взяла несколько писем с оставленного дворецким подноса, рассеянно скользнула по ним взглядом, узнавая от кого, и с удовольствием и особенною снисходительностью улыбнулась: среди писем лежал большой самодельный конверт, надписанный старательным старчески-красивым почерком анненского конторщика Агея Дымкина и запечатанный голубком с распростертыми крыльями и пакетом в клюве. Это было письмо от экономки в Анненском, Фелицаты Никаноровны, старинной и преданной слуги, которая вынянчила еще покойного мужа Татьяны Ивановны и давно уже была посвящена во всю интимную жизнь Гардениных. Письмо было такого содержания:
  "Ваше превосходительство! Милостивая благйдетельница наша Татьяна Ивановна!
  Сим имею честь доложить вам, сударыня, что по дому, по птичьему двору, а равно по всей вотчине все, слава богу, обстоит благополучно. Индейки начали выводиться, и, бог даст, индейских птенцов весьма будет достаточно. А к приезду вашему я отбила из прошлогоднего вывода сорок штук и кормлю их грецкими орехами. Степан топит печки аккуратно, и, по милостивому письму вашего превосходительства, я приказала протапливать и камин в диванной, дабы, чего боже упаси, не завелось сырости. Что же касательно пыли и выветривания, я слежу пуще глаза за барским добром, уж будьте покойны, матушка.
  TQ-TO вы нас, верных слуг ваших, обрадовали, матушка-барыня, что пожалуете в Анненское на все лето! А мы, ваши верные слуги, признаться, заскучали без ясных господских глазок. Особливо мне, старухе, грустно. Да и деткам-то будет вольготнее разгуляться в своей вотчине. Конюший Капитон говорил: их превосходительству Лизоньке выездить полукровку Неру; на сей предмет я выдала юбку с старой темно-зеленой амазонки вашего превосходительства. А молодым господам, Юрию Константиновичу и Рафаилу Константиновичу, - пегашку Людмилку и Черкеса.
  А впрочем, как вашей милости будет угодно. Насчет донских лошадей для Юрочки Капитон докладывает вам особо.
  Капитонов сын, Ефрем, самовольно ушел из харьковского коновального заведения и определился в Петербург в доктора. Вот времена какие настали, сударыня: дети почитают родителей за ничто. И каким бытом вдруг из низкого звания и принимать в доктора! Сами изволите знать Капитонов характер: скрепился, никому ни слова, намедни, как ни в чем не бывало, выслал двадцать пять рублей Ефрему, но видно, сколь его убил Ефрем своим самоволием.
  Сами посудите, сударыня: при заводе нет хорошего коновала, Капитон убивается от этого, и вдруг родной сын покидает коновальскую часть; и притом не спросясь родительского благословения. Прискорбно. Не взыщите с меня, глупой старухи, сударыня, - сам Капитон не осмеливается вам доложить: ежели Ефрем явится к вашему превосходительству, - да и как бы он смел не явиться к своей госпоже? - будьте милостивы, прикажите Климону Алексеевичу или Едвиге кастелянше покормить его; ну, там остаточки какие:нибудь от господского обеда. И пускай приходит по праздникам. Мать сокрушается, что он, дескать, не пимши, не емши в Питере; ничего нет мудреного: чужая сторона не свой брат. И еще она умоляла доложить вашему превосходительству: не найдется ли какого немудрого уголка для Ефрема; может в дворницкой или в лакейской.
  Я ей говорила: статочное ли дело из-за того беспокоить ваше превосходительство? Захотят ли, говорю, господа из-за твоего самовольника теснить прислугу? Но она все же таки умолила доложить вам, как рассудите. Капитону-то боится сказать... Известно, мать, да и рассудок-то ее сами знать изволите. Управитель Мартин Лукьяныч не образовывал, да чуть ли не будет счастливее в своем сыне Николае. Приучает к хозяйству, может хороший слуга будет господам.
  Кучеру Никифору я наказала, чтоб лошадей подкармливал. Говорит, нечего и подкармливать: хоть сейчас, говорит, за сто верст не кормя, особливо на рыжей четверне.
  Обе кареты тоже в исправности: и дормез и ваша двухместная, полевая.
  Уж так-то рады!
  Как здоровьице драгоценной моей барышни Лизоньки?
  Крепко ли почивают, мой светик? Угождает ли им аглицкая мамзель? А я, старая дура, все думаю: не от наемных ли слуг приключилась болезнь их превосходительству? Какой ведь наемный-то народ! Ей, дряни, лишь бы жалованье получить, а как госпожу успокоить, она и думать забыла, вертихвостка! Простите, сударыня, за дерзкие слова. А с другой стороны, и язык этот аглицкий взять, - не слишком ли нудит мамзель Лизавету Константиновну? Уж больно язычком-то надо путать. А иное дело - и нельзя. Осмелюсь доложить, сударыня: не лучше ли деревенский воздух заграничных-то лечений? Не взыщите, что в простоте слово молвила. Молочко с майских трав многим на пользу бывает.
  А я все мечтаю, на старости лет, какого-то женишка господь пошлет нашей Лизавете Константиновне. Вот кабы поближе к Анненскому, сударыня; все бы приехали на лето, и я, при старости, хоть одним бы глазком поглядела на Лизоньку. Сами изволите знать, матушка, сколько графов, князей, баронов по нашему Битюку. Вот, сказывают, у графа Пестрищева сынок есть. И какие несметные богачи! Ишь, в оной нашей губернии пятьдесят ли, шестьдесят ли тысяч десятин. То-то господь-батюшка соединил бы с нашей Лизонькой их графское сиятельство. Конечно, все от судьбы да от счастья, а я по своему глупому разуму полагаю - лучше бы и не надо их превосходительству. А иное дело, может, я, в глуши живучи, что-нибудь и несуразное сгородила: может, граф-то он - граф, а Лизоньке и низко за него выходить. Вашей милости виднее, как оно там по родословным-то книгам. Сами изволите знать, блаженные памяти императрица Александра Федоровна с его превосходительством, покойным барином, соблаговолила мазурку танцевать. И опять же Константина Ильича, отец, Илья-то Юрьевич... Сам гневный император Павел за один стол его с собой саживал. Прадед же Лизоньки в придворной церкви венчался, великая Катерина посаженою матерью соизволила быть, на новоселье дом пожаловала. Всячески надо рассмотреть, сколь знатных кровей женихов род. Иные графы, сказывают, и из сапожников выходили. А за сим целую ручки вашего превосходительства и их превосходительств: Юрия Константиновича, Лизаветы Константиновны и Рафаила Константиновича, и остаюсь навеки усердная раба ваша анненская экономка Фелицата,
  Писал по воле Фелицаты Никаноровны и под ее диктант нарочито приверженный конторщик анненской вашего превосходительства вотчинной конторы Агей Дымкин,
  21 февраля 1871 года".
  Татьяна Ивановна с слабыми, но разнообразными движениями в лице прочитала письмо. Там, где писалось о радости по случаю приезда господ, она благосклонно улыбнулась; о хозяйственных подробностях - с серьезным выражением сложила губы; о сыне конюшего - укоризненно покачала головою и прошептала: "Чудиха!" и, наконец, о проекте выдать Элиз за молодого графа Пестрищева - опять повторила: "Ах, чудиха, чудиха!" - и погрузилась в сладкое, однако не более одной минуты продолжавшееся мечтание. Затем приказала позвонить и, задумчиво посмотрев на вошедшего дворецкого, спросила:
  - Климон, ты знаешь, где заведение для докторов, - где они учатся?
  - Медико-хирургическая академия, ваше-ство.
  - Ах, да! На Выборгской стороне? Так вот... Ты знаешь, сын нашего конюшего, Ефрем, поступил, оказывается, в доктора.
  Дворецкий сделал не то укоризненное, не то удивленное лицо.
  - Так вот... Ричард Альбертович, вероятно, скоро освободит комнату. Съезди в эту их академию и найди Ефрема. - Она остановилась соображая.
  - Слушаю-с, ваше-ство, - сказал дворецкий с обычным ему непроницаемым выражением, так что решительно нельзя было понять, доволен ли он поручением или оскорблен им до глубины души.
  - И скажи... Скажи, что во внимание к усердной службе отца я разрешаю ему занять комнату Ричарда Альбертовича. Обедать может с Гедвигой Карловной, - и она взглянула на экономку. Та опять целомудренно побагровела и сочла нужным сделать глубокий книксен. - И ты посмотри там, Климон, если он нечесаный и вообще дурно одет, скажи: я прошу, чтобы привел себя в порядок. Эти гтуденты бывают очень невоспитанные. Можешь идти.
  "Серебряный" чай совершился с обычною торжественностью. Только два человека выделялись на фоне общей почтительности, размеренно мягких и медленных движений и сдержанного выражения лиц: гувернер Ричард Альбертович, который вдруг со вчерашнего дня приобрел весьма независимое и даже развязное выражение лица, и Элиз, явившаяся к чаю закутанная до подбородка в своем пуховом платке, мрачная и рассеянная. Татьяна Ивановна не обращала ни малейшего внимания на Ричарда Альбертовича, но несколько раз пристально взглядывала на Элиз.
  После чая Раф удалился с мисс Люси в классную, гувернеры отправились к себе, Ольга Васильевна выжидательно встала. Татьяна Ивановна мановением руки отпустила Ольгу Васильевну и, взяв под руку Элиз, вышла с ней в свой кабинет.
  - Ты долго не ложилась, Элиз? - сказала она.
  - Да, maman, мне не спалось.
  - Но тебе вредно читать по ночам. Ты читала?
  - Мне не хотелось спать, maman. Я читала "Русский вестник".
  Татьяна Ивановна вопросительно подняла брови.
  - Что такое, роман?
  - "Преступление и наказание" Достоевского.
  Татьяна Ивановна поискала, что сказать, и затруднилась: она не знала, в чем заключается это произведение.
  И переспросила:
  - Роман?
  - Да, maman, это - превосходный роман.
  - Но, Элиз, нервы, нервы... Я так боюсь за тебя. Ты опять вскрикивала во сне, и я так боюсь...
  Элиз презрительно усмехнулась.
  - Тебе уж доложили, - сказала она с легким дрожанием подбородка.
  Татьяна Ивановна насильственно сделала приятное лицо и провела ладонью по волосам Элиз.
  - Ну, хорошо, хорошо, оставим это, - проговорила она притворно смягченным голосом и резко переменила разговор. - Я так рада, что мы проведем лето в Анненском. Дай мне, пожалуйста, мою работу. Там, в шифоньере. Ты мне прочитаешь отчет из орловской деревни?
  Чтение скучного годового отчета происходило вот уже неделю подряд и было придумано с тайною целью успокаивать нервы Элиз. Элиз, подавляя вздох, подала матери работу - воздухи для приютской церкви, - вынула из папки на письменном столе толстую разграфленную и испещренную цифрами тетрадь и принялась читать намеренно деревянным, глухим от скрытого раздражения голосом:
  - "За унавоживание 50 экономических десятин в паровом поле: поденным мужикам 200 подвод по 40 копеек, итог

Категория: Книги | Добавил: Armush (24.11.2012)
Просмотров: 1061 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа