что одна воспитала детей своих; она одевала ее, как куколку, при гостях гладила ее по головке и называла в глаза умницей и душкой - и только: ленивую барыню утомляла всякая постоянная забота. При жизни отца Лиза находилась на руках гувернантки, девицы Моро из Парижа; а после его смерти поступила в ведение Марфы Тимофеевны. Марфу Тимофеевну читатель знает; а девица Моро была крошечное сморщенное существо с птичьими ухватками и птичьим умишком. В молодости она вела жизнь очень рассеянную, а под старость у ней остались только две страсти - к лакомству да к картам. Когда она была сыта, не играла в карты и не болтала, - лицо у ней тотчас принимало выражение почти мертвенное: сидит, бывало, смотрит, дышит - и так и видно, что никакой мысли не пробегает в голове. Ее даже нельзя было назвать доброю: не бывают же добры птицы. Вследствие ли легкомысленно проведенной молодости, от парижского ли воздуха, которым она надышалась с детства, - в ней гнездилось что-то вроде всеобщего дешевенького скептицизма, выражавшегося обыкновенно словами: "Tout ca c'est des betises" {"Все это глупости" (франц.).}. Она говорила неправильным, но чисто парижским жаргоном, не сплетничала и не капризничала - чего же больше можно желать от гувернантки? На Лизу она имела мало влияния; тем сильнее было влияние на нее ее няни, Агафьи Власьевны.
Судьба этой женщины была замечательна. Она происходила из крестьянского семейства; шестнадцати лет ее выдали за мужика; но от своих сестер-крестьянок она отличалась резко. Отец ее лет двадцать был старостой, нажил денег много и баловал ее. Красавица она была необыкновенная, первая щеголиха по всему околотку, умница, речистая, смелая. Ее барин, Дмитрий Пестов, отец Марьи Дмитриевны, человек скромный и тихий, увидал ее однажды на молотьбе, поговорил с ней и страстно в нее влюбился. Она скоро овдовела; Пестов, хотя и женатый был человек, взял ее к себе в дом, одел ее по-дворовому. Агафья тотчас освоилась с новым своим положением, точно она век свой иначе не жила. Она побелела, пополнела; руки у ней под кисейными рукавами стали "крупичатые", как у купчихи; самовар не сходил со стола; кроме шелку да бархату она ничего носить не хотела, спала на пуховых перинах. Лет пять продолжалась эта блаженная жизнь, но Дмитрий Пестов умер; вдова его, барыня добрая, жалея память покойника, не хотела поступить с своей соперницей нечестно, тем более что Агафья никогда перед ней не забывалась; однако выдала ее за скотника и сослала с глаз долой. Прошло года три. Раз как-то, в жаркий летний день, барыня заехала к себе на скотный двор. Агафья попотчевала ее такими славными холодными сливками, так скромно себя держала и сама была такая опрятная, веселая, всем довольная, что барыня объявила ей прощение и позволила ходить в дом; а месяцев через шесть так к ней привязалась, что произвела ее в экономки и поручила ей все хозяйство. Агафья опять вошла в силу, опять раздобрела и побелела; барыня совсем ей вверилась. Так прошло еще лет пять. Несчастье вторично обрушилось на Агафью. Муж ее, которого она вывела в лакеи, запил, стал пропадать из дому и кончил тем, что украл шесть господских серебряных ложек и запрятал их - до случая - в женин сундук. Это открылось. Его опять повернули в скотники, а на Агафью наложили опалу; из дома ее не выгнали, но разжаловали из экономок в швеи и велели ей вместо чепца носить на голове платок. К удивлению всех, Агафья с покорным смирением приняла поразивший ее удар. Ей уже было тогда за тридцать лет, дети у ней все померли, и муж жил недолго. Пришла ей пора опомниться: она опомнилась. Она стала очень молчалива и богомольна, не пропускала ни одной заутрени, ни одной обедни, раздарила все свои хорошие платья. Пятнадцать лет провела она тихо, смиренно, степенно, ни с кем не ссорясь, всем уступая. Нагрубит ли ей кто - она только поклонится и поблагодарит за учение. Барыня давно ей простила, и опалу сложила с нее, и с своей головы чепец подарила; но она сама не захотела снять свой платок и все ходила в темном платье; а после смерти барыни она стала еще тише и ниже. Русский человек боится и привязывается легко; но уважение его заслужить трудно: дается оно не скоро и не всякому. Агафью все в доме очень уважали; никто и не вспоминал о прежних грехах, словно их вместе с старым барином в землю похоронили.
Сделавшись мужем Марьи Дмитриевны, Калитин хотел было поручить Агафье домашнее хозяйство; но она отказалась "ради соблазна"; он прикрикнул на нее: она низко поклонилась и вышла вон. Умный Калитин понимал людей; он и Агафью понял и не забыл ее. Переселившись в город, он, с ее согласия, приставил ее в качестве няни к Лизе, которой только что пошел пятый год.
Лизу сперва испугало серьезное и строгое лицо новой няни; но она скоро привыкла к ней и крепко полюбила. Она сама была серьезный ребенок; черты ее напоминали резкий и правильный облик Калитина; только глаза у ней были не отцовские; они светились тихим вниманием и добротой, что редко в детях. Она в куклы не любила играть, смеялась не громко и не долго, держалась чинно. Она задумывалась не часто, но почти всегда недаром: помолчав немного, она обыкновенно кончала тем, что обращалась к кому-нибудь старшему с вопросом, показывавшим, что голова ее работала над новым впечатлением. Она очень скоро перестала картавить и уже на четвертом году говорила совершенно чисто. Отца она боялась; чувство ее к матери было неопределенно, - она не боялась ее и не ласкалась к ней; впрочем, она и к Агафье не ласкалась, хотя только ее одну и любила. Агафья с ней не расставалась. Странно было видеть их вдвоем. Бывало, Агафья, вся в черном, с темным платком на голове, с похудевшим, как воск прозрачным, но все еще прекрасным и выразительным лицом, сидит прямо и вяжет чулок; у ног ее, на маленьком креслице, сидит Лиза и тоже трудится над какой-нибудь работой или, важно поднявши светлые глазки, слушает, что рассказывает ей Агафья; а Агафья рассказывает ей не сказки: мерным и ровным голосом рассказывает она житие пречистой девы, житие отшельников, угодников божиих, святых мучениц; говорит она Лизе, как жили святые в пустынях, как спасались, голод терпели и нужду, - и царей не боялись, Христа исповедовали; как им птицы небесные корм носили и звери их слушались; как на тех местах, где кровь их падала, цветы вырастали. "Желтофиоли?" - спросила однажды Лиза, которая очень любила цветы... Агафья говорила с Лизой важно и смиренно, точно она сама чувствовала, что не ей бы произносить такие высокие и святые слова. Лиза ее слушала - и образ вездесущего, всезнающего бога с какой-то сладкой силой втеснялся в ее душу, наполнял ее чистым, благоговейным страхом, а Христос становился ей чем-то близким, знакомым, чуть не родным. Агафья и молиться ее выучила. Иногда она будила Лизу рано на заре, торопливо ее одевала и уводила тайком к заутрене; Лиза шла за ней на цыпочках, едва дыша; холод и полусвет утра, свежесть и пустота церкви, самая таинственность этих неожиданных отлучек, осторожное возвращение в дом, в постельку, - вся эта смесь запрещенного, странного, святого потрясала девочку, проникала в самую глубь ее существа. Агафья никогда никого не осуждала и Лизу не бранила за шалости. Когда она бывала, чем недовольна, она только молчала; и Лиза понимала это молчание; с быстрой прозорливостью ребенка она так же хорошо понимала, когда Агафья была недовольна другими - Марьей ли Дмитриевной, самим ли Калитиным. Года три с небольшим ходила Агафья за Лизой; девица Моро ее сменила; но легкомысленная француженка с своими сухими ухватками да восклицанием: "Tout ca c'est des betises" - не могла вытеснить из сердца Лизы ее любимую няню: посеянные семена пустили слишком глубокие корни. Притом Агафья, хотя и перестала ходить за Лизой, осталась в доме и часто видалась с своей воспитанницей, которая ей верила по-прежнему.
Агафья, однако, не ужилась с Марфой Тимофеевной, когда та переехала в калитинский дом. Строгая важность бывшей "паневницы" не нравилась нетерпеливой и самовольной старушке. Агафья отпросилась на богомолье и не вернулась. Ходили темные слухи, будто она удалилась в раскольничий скит. Но след, оставленный ею в душе Лизы, не изгладился. Она по-прежнему шла к обедне, как на праздник, молилась с наслажденьем, с каким-то сдержанным и стыдливым порывом, чему Марья Дмитриевна втайне немало дивилась, да и сама Марфа Тимофеевна, хотя ни в чем не стесняла Лизу, однако старалась умерить ее рвение и не позволяла ей класть лишние земные поклоны: не дворянская, мол, это замашка. Училась Лиза хорошо, то есть усидчиво; особенно блестящими способностями, большим умом ее бог не наградил; без труда ей ничего не давалось. Она хорошо играла на фортепьяно; но один Лемм знал, чего ей это стоило. Читала она немного; у ней не было "своих слов", но были свои мысли, и шла она своей дорогой. Недаром походила она на отца: он тоже не спрашивал у других, что ему делать. Так росла она - покойно, неторопливо, так достигла девятнадцатилетнего возраста. Она была очень мила, сама того не зная. В каждом ее движенье высказывалась невольная, несколько неловкая грация; голос ее звучал серебром нетронутой юности; малейшее ощущение удовольствия вызывало привлекательную улыбку на ее губы, придавало глубокий блеск и какую-то тайную ласковость ее засветившимся глазам. Вся проникнутая чувством долга, боязнью оскорбить кого бы то ни было, с сердцем добрым и кротким, она любила всех и никого в особенности; она любила одного бога восторженно, робко, нежно. Лаврецкий первый нарушил ее тихую внутреннюю жизнь. Такова была Лиза.
На следующий день, часу в двенадцатом, Лаврецкий отправился к Калитиным. На дороге он встретил Паншина, который проскакал мимо его верхом, нахлобучив шляпу на самые брови. У Калитиных Лаврецкого не приняли - в первый раз с тех пор, как он с ними познакомился. Марья Дмитриевна "почивали", - так доложил лакей; у "них" голова болела. Марфы Тимофеевны и Лизаветы Михайловны не было дома. Лаврецкий походил около сада в смутной надежде встретиться с Лизой, но не увидал никого. Он вернулся через два часа и получил тот же ответ, причем лакей как-то косо посмотрел на него. Лаврецкому показалось неприличным наведываться в тот же день в третий раз - и он решился съездить в Васильевское, где у него без того были дела. На дороге он строил различные планы, один прекраснее другого; но в сельце его тетки на него напала грусть; он вступил в разговор с Антоном; у старика, как нарочно, все невеселые мысли на уме были. Он рассказал Лаврецкому, как Глафира Петровна перед смертью сама себя за руку укусила, - и, помолчав, сказал со вздохом: "Всяк человек, барин-батюшка, сам себе на съедение предан". Было уже поздно, когда Лаврецкий пустился в обратный путь. Вчерашние звуки охватили его, образ Лизы восстал в его душе во всей своей кроткой ясности; он умилился при мысли, что она его любит, - и подъехал к своему городскому домику успокоенный и счастливый.
Первое, что поразило его при входе в переднюю, был запах пачули, весьма ему противный; тут же стояли какие-то высокие сундуки и баулы. Лицо выскочившего к нему навстречу камердинера показалось ему странным. Не отдавая себе отчета в своих впечатлениях, переступил он порог гостиной... Ему навстречу с дивана поднялась дама в черном шелковом платье с воланами и, поднеся батистовый платок к бледному лицу, переступила несколько шагов, склонила тщательно расчесанную душистую голову - и упала к его ногам... Тут только он узнал ее: эта дама была его жена.
Дыхание у него захватило... Он прислонился к стене.
- Теодор, не прогоняйте меня! - сказала она по-французски, и голос ее как ножом резанул его по сердцу.
Он глядел на нее бессмысленно и, однако, тотчас же невольно заметил, что она и побелела и отекла.
- Теодор! - продолжала она, изредка вскидывая глазами и осторожно ломая свои удивительно красивые пальцы с розовыми лощеными ногтями. - Теодор, я перед вами виновата, глубоко виновата, - скажу более, я преступница; но вы выслушайте меня, раскаяние меня мучит, я стала самой себе в тягость, я не могла более переносить мое положение; сколько раз я думала обратиться к вам, но я боялась вашего гнева; я решилась разорвать всякую связь с прошедшим... puis, j'ai ete si malade, я была так больна, - прибавила она и провела рукой по лбу и по щеке, - я воспользовалась распространившимся слухом о моей смерти, я покинула все; не останавливаясь, день и ночь спешила я сюда; я долго колебалась предстать пред вас, моего судью - paraitre devant vous, - mon juge; но я решилась, наконец, вспомнив вашу всегдашнюю доброту, ехать к вам; я узнала ваш адрес в Москве. Поверьте, - продолжала она, тихонько поднимаясь с полу и садясь на самый край кресла, - я часто думала о смерти, и я бы нашла в себе довольно мужества, чтобы лишить себя жизни - ах, жизнь теперь для меня несносное бремя! - но мысль о моей дочери, о моей Адочке, меня останавливала; она здесь, она спит в соседней комнате, бедный ребенок! Она устала - вы ее увидите: она по крайней мере перед вами не виновата, а я так несчастна, так несчастна! - воскликнула г-жа Лаврецкая и залилась слезами.
Лаврецкий пришел, наконец, в себя; он отделился от стопы и повернулся к двери.
- Вы уходите? - с отчаяньем проговорила его жена, - о, это жестоко! - Не сказавши мне ни одного слова, ни одного даже упрека... Это презрение меня убивает, это ужасно!
Лаврецкий остановился.
- Что вы хотите слышать от меня? - произнес он беззвучным голосом.
- Ничего, ничего, - с живостью подхватила она, - я знаю, я не вправе ничего требовать; я не безумная, поверьте; я не надеюсь, я не смею надеяться на ваше прощение; я только осмеливаюсь просить вас, чтобы вы приказали мне, что мне делать, где мне жить. Я, как рабыня, исполню ваше приказание, какое бы оно ни было.
- Мне нечего вам приказывать, - возразил тем же голосом Лаврецкий, - вы знаете - между нами все кончено... и теперь более, чем когда-нибудь. Вы можете жить где вам угодно; и если вам мало вашей пенсии...
- Ах, не говорите таких ужасных слов, - перебила его Варвара Павловна, - пощадите меня, хотя... хотя ради этого ангела... - И, сказавши эти слова, Варвара Павловна стремительно выбежала в другую комнату и тотчас же вернулась с маленькой, очень изящно одетой девочкой на руках. Крупные русые кудри падали ей на хорошенькое румяное личико, на большие черные заспанные глаза; она и улыбалась, и щурилась от огня, и упиралась пухлой ручонкой в шею матери.
- Ada, vois, c'est ton pere {Ада, смотри, это твой отец (франц.).}, - проговорила Варвара Павловна, отводя от ее глаз кудри и крепко целуя ее, - prie le avec moi {проси его вместе со мной (франц.).}.
- C'est ca papa {Так это папа (франц.).}, - залепетала девочка, картавя.
- Oui, mon enfant, n'est-ce pas que tu l'aimes? {Да, мое дитя, не правда ли, ты его любишь? {франц.).}
Но тут стало невмочь Лаврецкому.
- В какой это мелодраме есть совершенно такая сцена? - пробормотал он и вышел вон.
Варвара Павловна постояла некоторое время на месте, слегка повела плечами, отнесла девочку в другую комнату, раздела и уложила ее. Потом она достала книжку, села у лампы, подождала около часу и, наконец, сама легла в постель.
- Eh bien, madame? {Ну как, мадам? (франц.).} - спросила ее ее служанка француженка, вывезенная ею из Парижа, снимая с нее корсет.
- Eh bien, Justine {Да так, Жюстина (франц.).}, - возразила она, - он очень постарел, но, мне кажется, он все такой же добрый. Подайте мне перчатки на ночь, приготовьте к завтрашнему дню серое платье доверху; да не забудьте бараньих котлет для Ады... Правда, их здесь трудно найти; но надо постараться.
- A la guerre comme a la guerre {На войне как на войне (франц.).}, - возразила Жюстина и загасила свечку.
Более двух часов скитался Лаврецкий по улицам города. Пришла ему на память ночь, проведенная в окрестностях Парижа. Сердце у него надрывалось, и в голове, пустой и словно оглушенной, кружились все одни и те же мысли, темные, вздорные, злые. "Она жива, она здесь", - шептал он с постоянно возрождавшимся изумлением. Он чувствовал, что потерял Лизу, Желчь его душила; слишком внезапно поразил его этот удар. Как мог он так легко поверить вздорной болтовне фельетона, лоскуту бумаги? "Ну, я бы не поверил, - подумал он, - какая была бы разница? Я бы не знал, что Лиза меня любит; она сама бы этого не знала". Он не мог отогнать от себя образа, голоса, взоров своей жены... и он проклинал себя, проклинал все на свете.
Измученный, пришел он перед утром к Лемму. Долго он не мог достучаться; наконец в окне показалась голова старика в колпаке, кислая, сморщенная, уже нисколько не похожая на ту вдохновенно суровую голову, которая, двадцать четыре часа тому назад, со всей высоты своего художнического величия царски глянула на Лаврецкого.
- Что вам надо? - спросил Лемм, - я не могу каждую ночь играть, я декокт принял.
Но, видно, лицо у Лаврецкого было очень странно: старик сделал себе из руки над глазами козырек, вгляделся в своего ночного посетителя и впустил его.
Лаврецкий вошел в комнату и опустился на стул; старик остановился перед ним, запахнув полы своего пестрого, дряхлого халата, ежась и жуя губами.
- Моя жена приехала, - проговорил Лаврецкий, поднял голову и вдруг сам невольно рассмеялся.
Лицо Лемма выразило изумление, но он даже не улыбнулся, только крепче завернулся в халат.
- Ведь вы не знаете, - продолжал Лаврецкий, - я воображал... я прочел в газете, что ее уже нет на свете.
- О-о, это вы недавно прочли? - спросил Лемм.
- Недавно.
- О-о, - повторил старик и высоко поднял брови. - И она приехала?
- Приехала. Она теперь у меня; а я... я несчастный человек.
И он опять усмехнулся.
- Вы несчастный человек, - медленно повторил Лемм.
- Христофор Федорыч, - начал Лаврецкий, - возьметесь вы доставить записку?
- Гм. Можно узнать, кому?
- Лиза в...
- А, да, да, понимаю. Хорошо. А когда нужно будет доставить записку?
- Завтра, как можно раньше.
- Гм. Можно послать Катрин, мою кухарку. Нет, я сам пойду.
- И принесете мне ответ?
- И принесу ответ.
Лемм вздохнул.
- Да, мой бедный молодой друг; вы, точно, - несчастный молодой человек.
Лаврецкий написал два слова Лизе: он известил ее о приезде жены, просил ее назначить ему свидание, - и бросился на узенький диван лицом к стене; а старик лег на постель и долго ворочался, кашляя и отпивая глотками свой декокт.
Настало утро; оба они поднялись. Странными глазами поглядели они друг на друга. Лаврецкому хотелось в этот миг убить себя. Кухарка Катрин принесла им скверного кофе. Пробило восемь часов. Лемм надел шляпу и, сказавши, что урок он дает у Калитиных в десять часов, но что он найдет приличный предлог, отправился. Лаврецкий опять бросился на диванчик, и опять со дна его души зашевелился горестный смех. Он думал о том, как жена выгнала его из дому; он представлял себе положение Лизы, закрывал глаза и закидывал руки за голову. Наконец Лемм вернулся и принес ему клочок бумаги, на котором Лиза начертила карандашом следующие слова: "Мы сегодня не можем видеться; может быть - завтра вечером. Прощайте". Лаврецкий сухо и рассеянно поблагодарил Лемма и пошел к себе домой.
Он застал жену за завтраком; Ада, вся в буклях, в беленьком платьице с голубыми ленточками, кушала баранью котлетку. Варвара Павловна тотчас встала, как только Лаврецкий вошел в комнату, и с покорностью на лице подошла к нему. Он попросил ее последовать за ним в кабинет, запер за собою дверь и начал ходить взад и вперед; она села, скромно положила одну руку на другую и принялась следить за ним своими все еще прекрасными, хотя слегка подрисованными, глазами.
Лаврецкий долго не мог заговорить: он чувствовал, что не владел собою; он видел ясно, что Варвара Павловна нисколько его не боялась, а показывала вид, что вот сейчас в обморок упадет.
- Послушайте, сударыня, - начал он наконец, тяжело дыша и по временам стискивая зубы, - нам нечего притворяться друг перед другом; я вашему раскаянию не верю; да если бы оно и было искренно, сойтись снова с вами, жить с вами - мне невозможно.
Варвара Павловна сжала губы и прищурилась. "Это отвращение, - подумала она, - кончено! я для него даже не женщина".
- Невозможно, - повторил Лаврецкий и застегнулся доверху. - Я не знаю, зачем вам угодно было пожаловать сюда: вероятно, у вас денег больше не стало.
- Увы! вы оскорбляете меня, - прошептала Варвара Павловна.
- Как бы то ни было - вы все-таки, к сожалению, моя жена. Не могу же я вас прогнать... и вот что я вам предлагаю. Вы можете сегодня же, если угодно, отправиться в Лаврики, живите там; там, вы знаете, хороший дом; вы будете получать все нужное, сверх пенсии... Согласны вы?
Варвара Павловна поднесла вышитый платок к лицу.
- Я вам уже сказала, - промолвила она, нервически подергивая губами, - что я на все буду согласна, что бы вам ни угодно было сделать со мной; на этот раз остается мне спросить у вас: позволите ли вы мне по крайней мере поблагодарить вас за ваше великодушие?
- Без благодарности, прошу вас, эдак лучше, - поспешно проговорил Лаврецкий. - Стало быть, - продолжал он, приближаясь к двери, - я могу рассчитывать...
- Завтра же я буду в Лавриках, - промолвила Варвара Павловна, почтительно поднимаясь с места. - Но, Федор Иваныч (Теодором она его больше не называла)...
- Что вам угодно?
- Я знаю, я еще ничем не заслужила своего прощения; могу ли я надеяться по крайней мере, что со временем...
- Эх, Варвара Павловна, - перебил ее Лаврецкий, - вы умная женщина, да ведь и я не дурак; я знаю, что этого вам совсем не нужно. А я давно вас простил; но между нами всегда была бездна.
- Я сумею покориться, - возразила Варвара Павловна и склонила голову. - Я не забыла своей вины; я бы не удивилась, если бы узнала, что вы даже обрадовались известию о моей смерти, - кротко прибавила она, слегка указывая рукой на лежавший на столе, забытый Лаврецким нумер журнала.
Федор Иваныч дрогнул: фельетон был отмечен карандашом. Варвара Павловна еще с большим уничижением посмотрела на него. Она была очень хороша в это мгновенье. Серое парижское платье стройно охватывало ее гибкий, почти семнадцатилетний стан, ее тонкая, нежная шея, окруженная белым воротничком, ровно дышавшая грудь, руки без браслетов и колец - вся ее фигура, от лоснистых волос до кончика едва выставленной ботинки, была так изящна...
Лаврецкий окинул ее злобным взглядом, чуть не воскликнул: "Brava!", чуть не ударил ее кулаком по темени - и удалился. Час спустя он уже отправился в Васильевское, а два часа спустя Варвара Павловна велела нанять себе лучшую карету в городе, надела простую соломенную шляпу с черным вуалем и скромную мантилью, поручила Аду Жюстине и отправилась к Калитиным: из расспросов, сделанных ею прислуге, она узнала, что муж ее ездил к ним каждый день.
День приезда жены Лаврецкого в город О..., невеселый для него день, был также тягостным днем для Лизы. Не успела она сойти вниз и поздороваться с матерью, как уже под окном раздался конский топот, и она с тайным страхом увидела Паншина, въезжавшего на двор. "Он явился так рано для окончательного объяснения", - подумала она - и не обманулась; повертевшись в гостиной, он предложил ей пойти с ним в сад и потребовал решения своей участи. Лиза собралась с духом и объявила ему, что не может быть его женой. Он выслушал ее до конца, стоя к ней боком и надвинув на лоб шляпу; вежливо, но измененным голосом спросил ее: последнее ли это ее слово и не подал ли он чемнибудь повода к подобной перемене в ее мыслях? Потом прижал руку к глазам, коротко и отрывисто вздохнул и отдернул руку от лица.
- Я не хотел пойти по избитой дороге, - проговорил он глухо, - я хотел найти себе подругу по влечению сердца; но, видно, этому не должно быть. Прощай, мечта! - Он глубоко поклонился Лизе и вернулся в дом.
Она надеялась, что он тотчас же уедет; но он пошел в кабинет к Марье Дмитриевне и около часа просидел у ней. Уходя, он сказал Лизе: "Votre mere vous appelle; adieu a jamais..." {"Ваша матушка вас зовет; прощайте навсегда..." (франц.).} - сел на лошадь и от самого крыльца поскакал во вею прыть. Лиза вошла к Марье Дмитриевне и застала ее в слезах: Паншин сообщил ей свое несчастие.
- За что ты меня убила? За что ты меня убила? - так начала свои жалобы огорченная вдова. - Кого тебе еще нужно? Чем он тебе не муж? Камер-юнкер! не интересан! Он в Петербурге на любой фрейлине мог бы жениться. А я-то, я-то надеялась! И давно ли ты к нему изменилась? Откуда-нибудь эта туча надута, не сама собой пришла. Уж не тот ли фофан? Вот нашла советчика!
- А он-то, мой голубчик, - продолжала Марья Дмитриевна, - как он почтителен, в самой печали как внимателен! Обещался не оставлять меня. Ах, я этого не перенесу! Ах, у меня голова смертельно разболелась! Пошли ко мне Палашку. Ты убьешь меня, если не одумаешься, слышишь? - И, назвав ее раза два неблагодарною, Марья Дмитриевна услала Лизу.
Она отправилась в свою комнату. Но не успела она еще отдохнуть от объяснения с Паншиным и с матерью, как на нее опять обрушилась гроза, и с такой стороны, откуда она меньше всего ее ожидала. Марфа Тимофеевна вошла к ней в комнату и тотчас захлопнула за собою дверь. Лицо старушки было бледно, чепец сидел набоку, глаза ее блестели, руки, губы дрожали. Лиза изумилась: она никогда еще не видала своей умной и рассудительной тетки в таком состоянии.
- Прекрасно, сударыня, - начала Марфа Тимофеевна трепетным и прерывистым шепотом, - прекрасно! У кого ты это только выучилась, мать моя... Дай мне воды; я говорить не могу.
- Успокойтесь, тетушка, что с вами? - говорила Лиза, подавая ей стакан воды. - Ведь вы сами, кажется, не жаловали господина Паншина.
Марфа Тимофеевна отставила стакан.
- Пить не могу: зубы себе последние выбью. Какой тут Паншин? К чему тут Паншин? А ты лучше мне скажи, кто тебя научил свидания по ночам назначать, а, мать моя?
Лиза побледнела.
- Ты, пожалуйста, не вздумай отговариваться, - продолжала Марфа Тимофеевна. - Шурочка сама все видела и мне сказала. Я ей запретила болтать, а она не солжет.
- Я и не отговариваюсь, тетушка, - чуть слышно промолвила Лиза.
- А-а! Так вот как, мать моя; ты свидание ему назначила, этому старому греховоднику, смиреннику этому?
- Нет.
- Как же так?
- Я сошла вниз в гостиную за книжкой: он был в саду - и позвал меня.
- И ты пошла? Прекрасно. Да ты любишь его, что ли?
- Люблю, - отвечала тихим голосом Лиза.
- Матушки мои! она его любит! - Марфа Тимофеевна сдернула с себя чепец. - Женатого человека любит! а? любит!
- Он мне сказывал... - начала Лиза.
- Что он тебе сказывал, соколик эдакой, что-о?
- Он мне сказывал, что жена его скончалась.
Марфа Тимофеевна перекрестилась.
- Царство ей небесное, - прошептала она, - пустая была бабенка - не тем будь помянута. Вот как: вдовый он, стало быть. Да он, я вижу, на все руки. Одну жену уморил, да и за другую. Каков тихоня? Только вот что скажу тебе, племянница: в наши времена, как я молода была, девкам за такие проделки больно доставалось. Ты не сердись на меня, мать моя; за правду одни дураки сердятся. Я и отказать ему велела сегодня. Я его люблю, но этого я ему никогда не прощу. Вишь, вдовый! Дай-ка мне воды. А что ты Паншина с носом отослала, за это ты у меня молодец; только не сиди ты по ночам с этой козьей породой, с мужчинами; не сокрушай ты меня, старуху! А то ведь я не все ласкаться - я и кусаться умею... Вдовый!
Марфа Тимофеевна ушла, а Лиза села в уголок и заплакала. Горько ей стало на душе; не заслужила она такого униженья. Не веселостью сказывалась ей любовь: во второй раз плакала она со вчерашнего вечера. В ее сердце едва только родилось то новое, нежданное чувство, я уже как тяжело поплатилась она за него, как грубо коснулись чужие руки ее заветной тайны! Стыдно, и горько, и больно было ей: но ни сомненья, ни страха в ней не было, - и Лаврецкий стал ей еще дороже. Она колебалась, пока сама себя не понимала; но после того свидания, после того поцелуя - она уже колебаться не могла; она знала, что любит, - и полюбила честно, не шутя, привязалась крепко, на всю жизнь - и не боялась угроз: она чувствовала, что насилию не расторгнуть этой связи.
Марья Дмитриевна очень встревожилась, когда ей доложили о приезде Варвары Павловны Лаврецкой; она даже не знала, принять ли ее: она боялась оскорбить Федора Иваныча. Наконец любопытство превозмогло. "Что ж, - подумала она, - ведь она тоже родная, - и, усевшись в креслах, сказала лакею: - Проси!" Прошло несколько мгновений; дверь отворилась; Варвара Павловна быстро, чуть слышными шагами приблизилась к Марье Дмитриевне и, не давая ей встать с кресел, почти склонила перед ней колени.
- Благодарствуйте, тетушка, - начала она тронутым и тихим голосом по-русски, - благодарствуйте; я не надеялась на такое снисхожденье с вашей стороны; вы добры, как ангел.
Сказавши эти слова, Варвара Павловна неожиданно овладела одной рукой Марьи Дмитриевны и, слегка стиснув ее в своих бледно-лиловых жувеневских перчатках, подобострастно поднесла ее к розовым и полным губам. Марья Дмитриевна совсем потерялась, увидев такую красивую, прелестно одетую женщину почти у ног своих; она не знала, как ей быть: и руку-то свою она у ней отнять хотела, и усадить-то ее она желала, и сказать ей что-нибудь ласковое; она кончила тем, что приподнялась и поцеловала Варвару Павловну в гладкий и пахучий лоб. Варвара Павловна вся сомлела под этим поцелуем.
- Здравствуйте, bonjour, - сказала Марья Дмитриевна, - конечно, я не воображала... впрочем, я, конечно, рада вас видеть. Вы понимаете, милая моя, - не мне быть судьею между женой и мужем...
- Мой муж во всем прав, - перебила ее Варвара Павловна, - я одна виновата.
- Это очень похвальные чувства, - возразила Марья Дмитриевна, - очень. Давно вы приехали? Видели вы его? Да сядьте же, пожалуйста.
- Я вчера приехала, - отвечала Варвара Павловна, смиренно садясь на стул, - я видела Федора Иваныча, я говорила с ним.
- А! Ну, и что же он?
- Я боялась, что мой внезапный приезд возбудит его гнев, - продолжала Варвара Павловна, - но он не лишил меня своего присутствия.
- То есть он не... Да, да, понимаю, - промолвила Марья Дмитриевна. - Он только с виду немного груб, а сердце у него мягкое.
- Федор Иваныч не простил меня; он не хотел меня выслушать... Но он был так добр, что назначил мне Лаврики местом жительства.
- А! прекрасное именье!
- Я завтра же отправляюсь туда, в исполнение его воли; но я почла долгом побывать прежде у вас.
- Очень, очень вам благодарна, моя милая. Родных никогда забывать не следует. А знаете ли, я удивляюсь, как вы хорошо говорите по-русски. C'est etonnant {Это удивительно (франц.).}.
Варвара Павловна вздохнула.
- Я слишком долго пробыла за границей, Марья Дмитриевна, я это знаю; но сердце у меня всегда было русское, и я не забывала своего отечества.
- Так, так; это лучше всего. Федор Иваныч вас, однако, вовсе не ожидал... Да; поверьте моей опытности: la patrie avant tout {отечество прежде всего (франц.).}. Ах, покажите, пожалуйста, что это у вас за прелестная мантилья?
- Вам она нравится? - Варвара Павловна проворно опустила ее с плеч. - Она очень простенькая, от madame Baudran.
- Это сейчас видно. От madame Baudran... Как мило и с каким вкусом! Я уверена, вы привезли с собой множество восхитительных вещей. Я бы хоть посмотрела.
- Весь мой туалет к вашим услугам, любезнейшая тетушка. Если позволите, я могу кое-что показать вашей камеристке. Со мной служанка из Парижа - удивительная швея.
- Вы очень добры, моя милая. Но, право, мне совестно.
- Совестно.... - повторила с упреком Варвара Павловна. - Хотите вы меня осчастливить - распоряжайтесь мною, как вашей собственностью!
Марья Дмитриевна растаяла.
- Vous etes charmante {Вы очаровательны (франц.).}, - проговорила она. - Да что же вы не снимаете вашу шляпу, перчатки?
- Как? вы позволяете? - спросила Варвара Павловна и слегка, как бы с умиленьем, сложила руки.
- Разумеется; ведь вы обедаете с нами, я надеюсь. Я... я вас познакомлю с моей дочерью. - Марья Дмитриевна немного смутилась. "Ну! куда ни шло!" - подумала она. - Она сегодня что-то нездорова у меня.
- О, ma tante {тетушка (франц.).}, как вы добры! - воскликнула Варвара Павловна и поднесла платок к глазам.
Казачок доложил о приходе Гедеоновского. Старый болтун вошел, отвешивая поклоны и ухмыляясь. Марья Дмитриевна представила его своей гостье. Он сперва было сконфузился; но Варвара Павловна так кокетливо-почтительно обошлась с ним, что у него ушки разгорелись, и выдумки, сплетни, любезности медом потекли с его уст. Варвара Павловна слушала его, сдержанно улыбалась и сама понемногу разговорилась. Она скромно рассказывала о Париже, о своих путешествиях, о Бадено; раза два рассмешила Марью Дмитриевну и всякий раз потом слегка вздыхала и как будто мысленно упрекала себя в неуместной веселости; выпросила позволение привести Аду; снявши перчатки, показывала своими гладкими, вымытыми мылом a la guimauve {алфейным (франц.).} руками, как и где носятся воланы, рюши, кружева, шу; обещалась принести стклянку с новыми английскими духами: Victoria's Essence {духи королевы Виктории (англ.).}, и обрадовалась, как дитя, когда Марья Дмитриевна согласилась принять ее в подарок; всплакнула при воспоминании о том, какое чувство она испытала, когда в первый раз услыхала русские колокола: "Так глубоко поразили они меня в самое сердце", - промолвила она.
В это мгновенье вошла Лиза.
С утра, с самой той минуты, когда она, вся похолодев от ужаса, прочла записку Лаврецкого, Лиза готовилась к встрече с его женою; она предчувствовала, что увидит ее. Она решилась не избегать ее, в наказание своим, как она назвала их, преступным надеждам. Внезапный перелом в ее судьбе потряс ее до основания; в два каких-нибудь часа ее лицо похудело; но она и слезинки не проронила. "Поделом!", - говорила она самой себе, с трудом и волнением подавляя в душе какие-то горькие, злые, ее самое пугавшие порывы. "Ну, надо идти!" - подумала она, как только узнала о приезде Лаврецкой, и она пошла... Долго стояла она перед дверью гостиной, прежде чем решилась отворить ее; с мыслью "Я перед нею виновата" - переступила она порог и заставила себя посмотреть на нее, заставила себя улыбнуться. Варвара Павловна пошла ей навстречу, как только увидала ее, и склонилась перед ней слегка, но все-таки почтительно. "Позвольте мне рекомендовать себя, - заговорила она вкрадчивым голосом, - ваша maman так снисходительна ко мне, что я надеюсь, что и вы будете... добры". Выражение лица Варвары Павловны, когда она сказала это последнее слово, ее хитрая улыбка, холодный и в то же время мягкий взгляд, движение ее рук и плечей, самое ее платье, все ее существа - возбудили такое чувство отвращения в Лизе, что она ничего не могла ей ответить и через силу протянула ей руку. "Эта барышня брезгает мною", - подумала Варвара Павловна, крепко стискивая холодные пальцы Лизы и, обернувшись к Марье Дмитриевне, промолвила вполголоса: "Mais elle est delicieuse!" {"Да она прелестна!" (франц.).} Лиза слабо вспыхнула: насмешка, обида послышались ей в этом восклицании; но она решилась не верить своим впечатлениям и села к окну за пяльцы. Варвара Павловна и тут не оставила ее в покое: подошла к ней, начала хвалить ее вкус, ее искусство... Сильно и болезненно забилось сердце у Лизы: она едва переломила себя, едва усидела на месте. Ей казалось, что Варвара Павловна все знает и, тайно торжествуя, подтрунивает над ней. К счастью ее, Гедеоновский заговорил с Варварой Павловной и отвлек ее внимание. Лиза склонилась над пяльцами и украдкой наблюдала за нею. "Эту женщину, - думала она, - любил он". Но она тотчас же изгнала из головы самую мысль о Лаврецком: она боялась потерять власть над собою; она чувствовала, что голова у ней тихо кружилась. Марья Дмитриевна заговорила о музыке.
- Я слышала, моя милая, - начала она, - вы удивительная виртуозка.
- Я давно не играла, - возразила Варвара Павловна, немедленно садясь за фортепьяно, и бойко пробежала пальцами по клавишам. - Прикажете?
- Сделайте одолжение.
Варвара Павловна мастерски сыграла блестящий и трудный этюд Герца. У ней было очень много силы и проворства.
- Сильфида! - воскликнул Гедеоновский.
- Необыкновенно! - подтвердила Марья Дмитриевна. - Ну, Варвара Павловна, признаюсь, - промолвила она, в первый раз называя ее по имени, - удивили вы меня; вам хоть бы концерты давать. Здесь у нас есть музыкант, старик, из немцев, чудак, очень ученый; он Лизе уроки дает; тот просто от вас с ума сойдет.
- Лизавета Михайловна тоже музыкантша? - спросила Варвара Павловна, слегка обернув к ней голову.
- Да, она играет недурно и любит музыку; но что это значит перед вами? Но здесь есть еще один молодой человек; вот с кем вы должны познакомиться. Это - артист в душе и сочиняет премило. Он один может вас вполне оценить.
- Молодой человек? - проговорила Варвара Павловна. - Кто он такой? Бедный какой-нибудь?
- Помилуйте, первый кавалер у нас, да не только у нас - et a Petersbourg. Камер-юнкер, в лучшем обществе принят. Вы, наверное, слыхали о нем: Паншин, Владимир Николаич, Он здесь по казенному поручению... будущий министр, помилуйте!
- И артист?
- Артист в душе, и такой любезный. Вы его увидите. Он все это время очень часто у меня бывал; я пригласила его на сегодняшний вечер; надеюсь, что он приедет, - прибавила Марья Дмитриевна с коротким вздохом и косвенной горькой улыбкой.
Лиза поняла значение этой улыбки; но ей было не до того.
- И молодой? - повторила Варвара Павловна, слегка модулируя из тона в тон.
- Двадцати восьми лет - и самой счастливой наружности. Un jeune homme accompli {Вполне светский молодой человек (франц.).}, помилуйте.
- Образцовый, можно сказать, юноша, - заметил Гедеоновский.
Варвара Павловна внезапно заиграла шумный штраусовский вальс, начинавшийся такой сильной и быстрой трелью, что Гедеоновский даже вздрогнул; в самой середине вальса она вдруг перешла в грустный мотив и кончила ариею из "Лучии": Fra poco... {Вскоре затем... (итал.).} Она сообразила, что веселая музыка нейдет к ее положению. Ария из "Лучии", с ударениями на чувствительных нотках, очень растрогала Марью Дмитриевну.
- Какая душа, - проговорила она вполголоса Гедеоновскому.
- Сильфида! - повторил Гедеоновский и поднял глаза к небу.
Настал час обеда. Марфа Тимофеевна сошла сверху, когда уже суп стоял на столе. Она очень сухо обошлась с Варварой Павловной, отвечала полусловами на ее любезности, не глядела на нее. Варвара Павловна сама скоро поняла, что от этой старухи толку не добьешься, и перестала заговаривать с нею; зато Марья Дмитриевна стала еще ласковей с своей гостьей: невежливость тетки ее рассердила. Впрочем, Марфа Тимофеевна не на одну Варвару Павловну не глядела: она и на Лизу не глядела, хотя глаза так и блестели у ней. Она сидела, как каменная, вся желтая, бледная, с сжатыми губами - и но ела ничего. Лиза казалась спокойной; и точно: у ней на душе тише стало; странная бесчувственность, бесчувственность осужденного нашла на нее. За обедом Варвара Павловна говорила мало: она словно опять оробела и распространила по лицу своему выражение скромной меланхолии. Один Гедеоновский оживлял беседу своими рассказами, хотя то и дело трусливо посматривал на Марфу Тимофеевну и перхал, - перхота нападала на него всякий раз, когда он в ее присутствии собирался лгать, - но она ему не мешала, не перебивала его. После обеда оказалось, что Варвара Павловна большая любительница преферанса; Марье Дмитриевне это до того понравилось, что она даже умилилась и подумала про себя: "Какой же, однако, дурак должен быть Федор Иваныч: не умел такую женщину понять!"
Она села играть в карты с нею и Гедеоновским, а Марфа Тимофеевна увела Лизу к себе наверх, сказав, что на ней лица нету, что у ней, должно быть, болит голова.
- Да, у ней ужасно голова болит, - промолвила Марья Дмитриевна, обращаясь к Варваре Павловне и закатывая глаза. - У меня самой такие бывают мигрени...
- Скажите! - возразила Варвара Павловна.
Лиза вошла в теткину комнату и в изнеможении опустилась на стул. Марфа Тимофеевна долго молча смотрела на нее, тихонько стала перед нею на колени - и начала, все так же молча, целовать попеременно ее руки. Лиза подалась вперед, покраснела - и заплакала, но не подняла Марфы Тимофеевны, не отняла своих рук: она чувствовала, что не имела права отнять их, не имела права помешать старушке выразить свое раскаяние, участие, испросить у ней прощение за вчерашнее; и Марфа Тимофеевна не могла нацеловаться этих бедных, бледных, бессильных рук - и безмолвные слезы лились из ее глаз и глаз Лизы; а кот Матрос мурлыкал в широких креслах возле клубка с чулком, продолговатое пламя лампадки чуть-чуть трогалось и шевелилось перед иконой; в соседней комнатке, за дверью, стояла Настасья Карповна и тоже украдкой утирала себе глаза свернутым в клубочек клетчатым носовым платком.
А между тем внизу, в гостиной, шел преферанс; Марья Дмитриевна выиграла и была в духе. Человек вошел и доложил о приезде Паншина.
Марья Дмитриевна уронила карты и завозилась на кресле; Варвара Павловна посмотрела на нее с полуусмешкой, потом обратила взоры на дверь. Появился Паншин, в черном фраке, в высоких английских воротничках, застегнутый доверху. "Мне