нашей церковной
иерархии: Иоанн, митрополит киевский, родом грек, и Ефим, тоже киевский
митрополит, бывший до иночества старшим боярином при князе Изяславе{82}; но
это были лица единичные, случайные!.. Собственно же как секта, скопчество
явилось из христовщины, или из хлыстовщины, как называют эту секту наши
православные мужички!..
- Но я, ваше преосвященство, говоря откровенно, даже не знаю
хорошенько, в чем и сама-то христовщина состоит, а между тем бы интересно
было это для меня, - извините моей глупой любознательности.
Крапчик, действительно, был любознателен и любил всякое дело, как
ищейка-собака, вынюхать до малейших подробностей и все потом внешним образом
запомнить.
- Напротив, - возразил ему владыко, - я очень рад с вами беседовать.
Хлыстовщина, по моему мнению, есть одна из самых невежественных сект. В
догматике ее рассказывается, что бог Саваоф, видя, что христианство пало на
земле от пришествия некоего антихриста из монашеского чина, разумея, без
сомнения, под этим антихристом патриарха Никона{83}, сошел сам на землю в
лице крестьянина Костромской губернии, Юрьевецкого уезда, Данилы{83}, или,
как другие говорят, Капитона Филипповича; а между тем в Нижегородской
губернии, сколько мне помнится, у двух столетних крестьянских супругов
Сусловых родился ребенок-мальчик, которого ни поп и никто из крестьян
крестить и воспринять от купели не пожелали... Тогда старики Сусловы пошли
бродить по разным селам и деревням, чтобы найти для сына своего духовного и
крестного отца, и встретился им на дороге старец велий, боголепный, и это
был именно Капитон Филиппович, который Сусловым окрестил их сына, принял его
от купели и нарек Иисусом Христом... Вслед за такого рода легендой молодой
Суслов уже в действительности является большим распространителем хлыстовщины
в Москве.
Губернский предводитель разводил только в удивлении руками.
- Нравственное же их учение, кроме невежества, вредное, - продолжал
разговорившийся владыко, - оно учит: вина не пить, на мирские сходбища не
ходить, посты постить, раденья, то есть их службы, совершать, а главное -
холостым не жениться, а женатым разжениться...
- Но последнее, я полагаю, - заметил губернский предводитель, несколько
потупляя глаза, - многих от их толку должно было отклонять, потому что
подобный подвиг не всякому под силу.
- А кому не под силу, - объяснил владыко, - тому дозволялось, по
взаимной склонности, жить с согласницей, ибо, по их учению, скверна токмо
есть в браке, как в союзе, скрепляемом антихристовою церковию.
- Но как же они поступали с детьми, которые у них, вероятно, все-таки
рождались? - спросил Крапчик.
Евгений нахмурился.
- Тяжело и рассказывать, - начал он, - это что-то мрачное и изуверское.
Детей они весьма часто убивали, сопровождая это разными, придуманными для
того, обрядами: ребенка, например, рожденного от учителя и хлыстовки, они
наименовывали агнцем непорочным, и отец этого ребенка сам закалывал его,
тело же младенца сжигали, а кровь и сердце из него высушивали в порошок,
который клали потом в их причастный хлеб, и ересиарх, раздавая этот хлеб на
радениях согласникам, говорил, что в хлебе сем есть частица закланного агнца
непорочного.
- Но неужели же эти преступления продолжаются и до сих пор? -
воскликнул губернский предводитель.
- Говорят, что нет, и что ныне они детей своих или подкидывают
кому-либо, или увозят в города и отдают в воспитательные дома, - объяснил
владыко.
- То-то-с, нынче, кажется, это невозможно, - проговорил губернский
предводитель, - я вот даже слышал, что у этого именно хлыста Ермолаева в
доме бывали радения, на которые собиралось народу человек по сту; но чтобы
происходили там подобные зверства - никто не рассказывает, хотя, конечно, и
то надобно сказать, что ворота и ставни в его большущем доме, когда к нему
набирался народ, запирались, и что там творилось, никто из православных не
мог знать.
Евгений при этом улыбнулся.
- А мне так удалось случайно быть свидетелем их радения, - сказал он.
- Вам? - переспросил Крапчик с любопытством.
- Мне, во времена моей еще ранней юности, - продолжал владыко, - мы
ведь, поповичи, ближе живем к народу, чем вы, дворяне; я же был бедненький
сельский семинарист, и нас, по обычаю, целой ватагой возили с нашей вакации
в училище в город на лодке, и раз наш кормчий вечером пристал к одной
деревне и всех нас свел в эту деревню ночевать к его знакомому крестьянину,
и когда мы поели наших дорожных колобков, то были уложены спать в небольшой
избенке вповалку на полу. Я был мальчуган живой и подвижный; мне что-то не
заспалось, и прежде всего я догадался, что нас из сеней снаружи, должно
быть, заперли, а потом начинаю слышать в соседней избе шум, гам, пение и
топанье великое, и в то же время вижу сквозь щель в перегородке свет из той
избы... Я встал потихоньку и принялся смотреть в эту щель: передо мной
мало-помалу стала открываться пространная изба; на стенах ее висели
фонари... В избе было народу человек сорок - женщин и мужчин - и в числе их
наш лодочник... Все они были в белых рубахах и босиком... Посреди избы стоял
чан... Впоследствии я узнал: чан сей хлысты должны были наполнить своими
слезами, молясь о возвращении к ним их Иисуса Христа - этого именно Суслова.
- Но неужели же они и наплакивали целый чан? - спросил предводитель.
- Не думаю! Вероятно, их вожаки подливали в него воды, чтобы уверить
простаков; но что обряд наплакиванья у них существовал, это мне, еще
ребенку, кинулось тогда в глаза, и, как теперь, я вижу перед собой: все это
сборище бегало, кружилось и скакало вокруг чана, и при этом одна нестарая
еще женщина с распущенными, вскосмаченными волосами больше всех радела и
неистовствовала, причем все они хлестали друг друга прутьями и восклицали:
"Ой, бог!.. Ой, дух!.. Ой, бог!.. Ой, дух!.." В других местностях, говорят,
они вместе с этим восклицают: "Хлыщу, хлыщу, Христа ищу!"... но я того не
слыхал. Наконец все они, по знаку неистовствующей женщины, остановились,
наклонились над чаном и, как думаю, плакали.
- Но что же собственно они изображали этим своим беснованием и для чего
они его делали? - произнес с удивлением Крапчик.
- Для того же, полагаю, зачем вертятся факиры, шаманы наши сибирские, -
чтобы привести себя в возбужденное состояние; и после радений их обыкновенно
тотчас же некоторые из согласников начинают пророчествовать, потому, как
объяснил мне уже здесь один хлыст на увещании в консистории, что, умерев
посредством бичеваний об Адаме, они воскресали о Христе и чувствовали в себе
наитие святого духа. И вообще, - продолжал Евгений с несколько уже суровым
взором, - для каждого хлыста главною заповедью служит: отречься от всего,
что требуют от него церковь, начальство, общежитие, и слушаться только того,
что ему говорит его внутренний голос, который он считает после его радений
вселившимся в него от духа святого, или что повелевает ему его наставник из
согласников, в коем он предполагает еще большее присутствие святого духа,
чем в самом себе.
- Но, кроме того, ваше преосвященство, как я вот слышал (это Крапчик
начал говорить тихо), слышал, что после радений между хлыстами начинается
этот, так называемый, их ужасный свальный грех!
Владыко закрыл глаза и, кивком головы подтвердив то, что сказал
Крапчик, заговорил, видимо одушевившись:
- Из этого собственно и получило начало свое скопчество: люди,
вероятно, более суровые, строгие, возмутившись этими обычаями, начали учить,
применяя невежественно слова священного писания, что "аще око твое
соблажняет тя, изми е и верзи от себе, и аще десная твоя соблажняет тя,
усеци ю и верзи от себе".
- Но согласитесь, ваше преосвященство, после всего того, что я имел
счастие слышать от вас, - не прав ли я был, требуя от земской полиции и от
духовенства, чтобы они преследовали обе эти секты? Что это такое? Что-то
сверхъестественное, нечеловеческое? - вопрошал уже авторитетным тоном
Крапчик.
- Напротив, очень человеческое! - возразил Евгений с усмешкою. -
Испокон веков у людей было стремление поиграть в попы... в наставники...
устроить себе церковь по собственному вкусу.
Крапчик не совсем понимал и не догадывался, что хочет сказать Евгений,
и потому молчал.
- А разве ваше масонство не то же самое? - спросил тот уже прямо.
Губернского предводителя даже подало при этом несколько назад.
- Ваше преосвященство, что же общего между нами и хлыстами? - сказал он
почти обиженным голосом.
- Общее - устроить себе свою религию и мораль... В сознании людей
существует известное число великих истин, которые и уподобьте вы в вашем
воображении цветным, прозрачным камешкам калейдоскопа. Вам известен этот
инструмент?
Крапчик, думая, что калейдоскоп что-нибудь очень ученое, отвечал
откровенно:
- Нет!
- Я вам покажу его!
И Евгений с живостью встал и вынес из кабинета своего довольно большой
калейдоскоп.
- Глядите в это стеклышко трубки!
Губернский предводитель стал глядеть в показанное ему стекло
калейдоскопа.
- Что вы видите? - спросил его Евгений.
- Звезду какую-то! - сказал Крапчик.
- Поверните трубку!
Крапчик повернул.
- Что перед вами?
- Какой-то четвероугольник!
- Мрачный или светлый?
- Мрачный!
- Поверните еще!..
Крапчик повернул и уж сам воскликнул:
- А это уж крест какой-то и очень красивый... Похож несколько на наш
георгиевский крест!
- Так и с великими истинами! - продолжал Евгений, уже снова усаживаясь
на диван. - Если вы знакомы с историей религий, сект, философских систем,
политических и государственных устройств, то можете заметить, что эти
прирожденные человечеству великие идеи только изменяются в своих сочетаниях,
но число их остается одинаким, и ни единого нового камешка не прибавляется,
и эти камешки являются то в фигурах мрачных и таинственных, - какова религия
индийская, - то в ясных и красивых, - как вера греков, - то в нескладных и
исковерканных представлениях разных наших иноверцев.
Крапчик, совершенно неспособный понимать отвлеченные сравнения, но не
желая обнаружить этого перед архиереем, измыслил спросить того:
- Но отчего, ваше преосвященство, происходил этот маленький шум и
треск, когда я повертывал трубку?
Евгений слегка улыбнулся и ответил:
- От движения камешков, от перемены их сочетаний... В истории, при
изменении этих сочетаний, происходит еще больший шум, грохот, разгром...
Кажется, как будто бы весь мир должен рухнуть!
Крапчик опять-таки ничего не понял из слов владыки и прибегнул к
обычной своей фразе: "Если так, то конечно!", а потом, подумав немного,
присовокупил:
- А я вот в приятной беседе с вами и забыл о главной своей просьбе: я-с
на днях получил от сенатора бумагу с жалобой на меня вот этого самого хлыста
Ермолаева, о котором я докладывал вашему преосвященству, и в жалобе этой
упомянуты и вы.
Проговорив это, Крапчик проворно вынул из кармана жалобу Ермолаева и
подал ее владыке, которую тот, не прибегая к очкам, стал читать вслух:
- "Три года я, ваше высокосиятельство, нахожусь в заключении токмо по
питаемой злобе на меня франмасонов, губернского предводителя Крапчика и
нашего уездного почтмейстера, а равно как и архиерея здешней епархии,
преосвященного владыки Евгения. Еще с 1825 году, когда я работал по моему
малярному мастерству в казармах гвардейского экипажа и донес тогдашнему
санкт-петербургскому генерал-губернатору Милорадовичу{88} о бунте,
замышляемом там между солдатами против ныне благополучно царствующего
государя императора Николая Павловича, и когда господин петербургский
генерал-губернатор, не вняв моему доносу, приказал меня наказать при полиции
розгами, то злоба сих фармазонов продолжается и до днесь, и сотворили они,
аки бы я скопец и распространитель сей веры. Но я не токмо что и в расколе
ныне не пребываю, а был я допреж того христовщик, по капитоновскому
согласию, а скопцы же веры иной - селивановской, и я никогда не
скопчествовал и прибегаю ныне к стопам вашего сиятельства, слезно прося
приказать меня освидетельствовать и из заключения моего меня освободить".
- Зачем же собственно к вам сенатор прислал это прошение? - спросил
Евгений, кончив читать.
- Чтобы я дал свое мнение, или заключение, - я уж не знаю, как это
назвать; и к вам точно такой же запрос будет, - отвечал, усмехаясь, Крапчик.
- Нет, я на его запрос ничего не отвечу, - проговорил, с
неудовольствием мотнув головой, архиерей, - я не подвластен господину
сенатору; надо мной и всем моим ведомством может назначить ревизию только
святейший правительствующий синод, но никак не правительствующий сенат.
- Стало быть, и я могу не отвечать! - воскликнул Крапчик.
- Нет, я не думаю, чтобы вы могли... Вы все-таки стоите в числе лиц,
над которыми он производит ревизию.
- Но что ж я ему напишу, - вот это для меня всего затруднительней! -
продолжал восклицать Крапчик.
- Напишите, что вы действительно содействовали преследованию секты
хлыстов, так как она есть невежественная и вредная для народной
нравственности, и что хлысты и скопцы едино суть, и скопчество только есть
дальнейшее развитие хлыстовщины! - научил его владыко.
- Так я и напишу! - произнес Крапчик, уже вставая.
- Так и напишите! - повторил Евгений, тоже вставая.
Крапчик подал ему руку под благословение, а получив оное и поцеловав
благословившую его десницу владыки, почтительно раскланялся и удалился.
Деревня Сосунцы была последняя по почтовому тракту перед поворотом на
проселок, ведущий к усадьбе Егора Егорыча - Кузьмищеву. В Сосунцах из числа
двенадцати крестьянских дворов всего одна изба была побольше и поприглядней.
Она принадлежала крестьянину Ивану Дорофееву, который во всем ближайшем
околотке торговал мясом и рыбой, а поэтому жил довольно зажиточно. Раз, это
уж было в конце поста, часу в седьмом вечера, в избе Ивана Дорофеева, как и
в прочих избах, сумерничали. Сам Иван Дорофеев, мужик лет около сорока,
курчавый и с умными глазами, в красной рубахе и в сильно смазанных дегтем
сапогах, спал на лавке и первый услыхал своим привычным ухом, что кто-то
подъехал к его дому и постучал в окно, должно быть, кнутовищем.
- Сейчас! Мигом! - отозвался Иван Дорофеев и в одной рубахе выскочил на
улицу.
У ворот его стояла рогожная кибитка, заложенная парой - гусем.
- Иван Дорофеич, пусти, брат, погреться!.. - послышалось из кибитки.
- Батюшка, Сергей Николаич!.. Вот кого бог принес!.. - воскликнул Иван
Дорофеев, узнав по голосу доктора Сверстова, который затем стал вылезать из
кибитки и оказался в мерлушечьей шапке, бараньем тулупе и в валяных сапогах.
- Давненько, сударь, не жаловали в наши места, - говорил Иван Дорофеев,
с удовольствием осматривая крупную фигуру доктора, всегда и прежде того, при
проездах своих к Егору Егорычу, кормившего у него лошадей.
- Зато теперь, брат, я уж приехал с женой, - объявил ему Сверстов.
- Как и подобает кажинному человеку, - подхватил Иван Дорофеев,
подсобляя в то же время доктору извлечь из кибитки gnadige Frau, с ног до
головы закутанную в капор, шерстяной платок и меховой салоп. - На лесенку
эту извольте идти!.. - продолжал он, указывая приезжим на свое крыльцо.
Те начали взбираться по грязным и обмерзшим ступенькам лестницы. На
верхней площадке Иван Дорофеев просил их пообождать маненько и затем
крикнул:
- Парасковья, свети!.. Ну, скорей, толстобокая!.. Нечего тут
проклажаться!
На этот крик Парасковья показалась в дверях избы с огромной горящей
лучиной в руке, и она была вовсе не толстобокая, а, напротив, стройная и
красивая баба в ситцевом сарафане и в красном платке на голове. Gnadige Frau
и доктор вошли в избу. Парасковья поспешила горящую лучину воткнуть в
светец. Сверстов прежде всего начал разоблачать свою супругу, которая была
заметно утомлена длинной дорогой, и когда она осталась в одном только
ваточном капоте, то сейчас же опустилась на лавку.
- Самоварчик прикажете? - спросил вошедший за ними Иван Дорофеев: у
него одного во всей деревне только и был самовар.
- Нет, брат, мы кофей пьем! Спроси там у извозчика погребец наш и
принеси его сюда! - сказал ему доктор.
- И забыл совсем, дурак, что вы чаю не кушаете! - произнес Иван
Дорофеев и убежал за погребцом.
В избе между тем при появлении проезжих в малом и старом населении ее
произошло некоторое смятение: из-за перегородки, ведущей от печки к стене,
появилась лет десяти девочка, очень миловидная и тоже в ситцевом сарафане;
усевшись около светца, она как будто бы даже немного и кокетничала; курчавый
сынишка Ивана Дорофеева, года на два, вероятно, младший против девочки и
очень похожий на отца, свесил с полатей голову и чему-то усмехался: его,
кажется, более всего поразила раздеваемая мужем gnadige Frau, делавшаяся все
худей и худей; наконец даже грудной еще ребенок, лежавший в зыбке, открыл
свои большие голубые глаза и стал ими глядеть, но не на людей, а на огонь;
на голбце же в это время ворочалась и слегка простанывала столетняя прабабка
ребятишек.
Иван Дорофеев воротился в избу.
- Ваш вислоухий извозчик и погребец-то не знает что такое!..
Рылся-рылся я в санях-то... - проговорил он, ставя на стол погребец, обитый
оленьей шкуркой и жестяными полосами.
- И мне этот извозчик показался глуповат, - заметил Сверстов.
- Чего уж тут взять?.. Тятю с мамой еле выговаривает, а его посылают
господ возить!.. Хозяева у нас тоже по этой части: набирают народу зря! -
проговорил Иван Дорофеев.
- Чтобы лошадей-то он выкормил хорошенько! - обеспокоился Сверстов.
- Все это я устроил и самому ему даже велел в черной избе полопать!.. -
отвечал бойко Иван Дорофеев и потом, взглянув, прищурившись, на ларец, он
присовокупил: - А ведь эта вещь не из наших мест?
- Из Сибири, прямо оттуда! - объяснил Сверстов и отнесся к жене: - Ну,
супруга, если не устала очень, изготовь кофейку!
Gnadige Frau, конечно, очень устала, но со свойственной ей твердостью
духа принялась вынимать всевозможные кофейные принадлежности и
систематически расставлять их.
- Не прикажете ли на шестке огоньку разложить? - спросил Иван Дорофеев,
хорошенько не знавший, что далее нужно докторше.
- Спирт есть у меня! - произнесла не без важности gnadige Frau и зажгла
спиртовую лампу под кофейником тоненькой лучинкой, зажженной у светца.
Вода, заранее уже налитая в кофейник, начала невдолге закипать вместе с
насыпанным в нее кофеем. Девочка и мальчик с полатей смотрели на всю эту
операцию с большим любопытством, да не меньше их и сама Парасковья: кофею у
них никогда никто из проезжающих не варил.
- Спирт-то, божий-то дар, жгут! - произнес укоризненно-комическим
голосом Иван Дорофеич.
- Да, брат, это, пожалуй, и грех! - повторил за ним Сверстов.
- Да как же не грех, помилуйте! Мы бы его лучше выпили, - продолжал
Иван Дорофеев.
- Действительно, лучше бы выпили, - согласился с ним Сверстов, -
впрочем, мы все-таки выпьем!.. У нас есть другой шнапс! - заключил он;
затем, не глядя на жену, чтобы не встретить ее недовольного взгляда, и
проворно вытащив из погребца небольшой графинчик с ерофеичем, доктор налил
две рюмочки, из которых одну пододвинул к Ивану Дорофееву, и воскликнул:
- Кушай!
- Благодарим за то! - ответил тот, проглотив залпом наперсткоподобную
рюмочку; но Сверстов тянул шнапс медленно, как бы желая продлить свое
наслаждение: он знал, что gnadige Frau не даст ему много этого блага.
Кофе, наконец, был готов. Gnadige Frau налила себе и мужу по чашке.
- Ну, уж это извини, я выпью медведку! - воскликнул Сверстов и, опять
проворно вынув из погребца еще графинчик уже с ромом, налил из него к себе в
чашку немалую толику.
Gnadige Frau, бывшая к рому все-таки более снисходительна, чем к гадким
русским водкам, старалась не замечать, что творит ее супруг.
- Не хотите ли чашечку? - сказала она Парасковье, желая с ней быть
такою же любезною, каким был доктор с Иваном Дорофеевым.
- О, сударыня, что вы беспокоитесь! - произнесла та, застыдившись.
- Выпейте!.. - сказала ей тихо, но повелительно gnadige Frau и налила
чашку, которую Парасковья неумело взяла в руки, но кофей только попробовала.
- Нет, барыня, мы не пьем этого! - отказалась она и поставила чашку
обратно на стол.
- Наши дуры-бабы этого не разумеют... - объяснил Иван Дорофеев.
Gnadige Frau было немножко досадно, что добро ее должно пропадать
даром.
- А вот погоди-ка, я этому курчашке дам! - подхватил доктор. -
Пожалуйте сюда!.. - крикнул он мальчику, все еще остававшемуся на полатях.
Тот, одним кувырком спустившись на пол, предстал пред доктором.
- На, пей!.. Это сладкое! - скомандовал ему доктор.
Мальчик, смело глядя на него и не расчухав, конечно, что он пьет,
покончил чашку.
- Молодец!.. - похвалил его Сверстов и хотел было погладить по голове,
но рука доктора остановилась в волосах мальчика, - до того они были курчавы
и густы.
- Хороший будет человек, хороший! - повторял доктор, припоминая, как он
сам в детстве был густоволос и курчав.
Иван Дорофеев на все это улыбался.
- Мальчик шустрый! - проговорил он.
- Вижу это я, вижу!.. - воскликнул Сверстов.
- А девочка не выпьет ли кофею? - спросила gnadige Frau, желавшая
обласкать более женскую половину и видевшая, что в кофейнике оставалось еще
жидкости.
- Нету-тка, родимая, нет! - отвечала за дочь Парасковья.
- Да девочке-то вы сахарцу дайте, - это оне у нас любят!.. - подхватил
Иван Дорофеев.
Gnadige Frau подала из своей сахарницы самый большой кусок девочке,
которая сначала тоже застыдилась, но потом ничего: принялась бережно сосать
кусок.
- Поужинать чего не прикажете ли приготовить вам? - обратился Иван
Дорофеев к Сверстову.
- Нет, - отказался тот, - мы к ужину еще в Кузьмищево, к Егору Егорычу,
поспеем.
- Туда поспеем!.. - подтвердила и gnadige Frau, все как-то боязливо
осматриваясь кругом.
Родившись и воспитавшись в чистоплотной немецкой семье и сама затем в
высшей степени чистоплотно жившая в обоих замужествах, gnadige Frau
чувствовала невыносимое отвращение и страх к тараканам, которых, к ужасу
своему, увидала в избе Ивана Дорофеева многое множество, а потому
нетерпеливо желала поскорее уехать; но доктор, в силу изречения, что блажен
человек, иже и скоты милует, не торопился, жалея лошадей, и стал беседовать
с Иваном Дорофеевым, от которого непременно потребовал, чтобы тот сел.
- Скажи ты мне, друг любезный, повернее!.. Что, в Кузьмищеве Егор
Егорыч, или нет? - спросил он.
- Надо быть, что в Кузьмищеве, - отвечал тот, - не столь тоже давно
приезжали ко мне от него за рыбой!
- Да и теперь еще он там! Вчерася-тка, как тебя не было дома,
останавливался и кормил у нас ихний Антип Ильич, - вмешалась в разговор
Парасковья, обращаясь более к мужу.
- А зачем и куда старик проезжал? - полюбопытствовал Сверстов.
- Известно, сударь, старец набожный: говеть едет в губернский город, -
служба там, сказывал он, идет по церквам лучше супротив здешнего.
- Ай!.. - взвизгнула на всю избу gnadige Frau, вскакивая с лавки и
начиная встряхивать свой капот.
- Что такое? - вскрикнул и доктор, не менее ее испугавшийся.
- Таракан... Таракан! - имела только силы сказать gnadige Frau.
- Фу, ты, боже мой!.. - произнес доктор и принялся на жене встряхивать
капот. - Порасшугайте их, проклятых! - прибавил он хозяевам, показывая на
стену.
Парасковья сейчас же начала разгонять тараканов, а за ней и девочка,
наконец и курчавый мальчуган, который, впрочем, больше прихлопывал их к
стене своей здоровой ручонкой, так что только мокренько оставались после
каждого таракана. Бедные насекомые, сроду не видавшие такой острастки на
себя, мгновенно все куда-то попрятались. Не видя более врагов своих, gnadige
Frau поуспокоилась и села опять на лавку: ей было совестно такого малодушия
своего, тем более, что она обнаружила его перед посторонними.
Сверстов, тоже опять усевшийся, снова принялся толковать с Иваном
Дорофеевым.
- Вы все из тех же мест, где и прежде жили? - начал тот первый.
- Все из тех же!.. - протянул Сверстов.
- А как там, что за народ такой живет? - интересовался Иван Дорофеев.
- Разный: русские, армяне, татары!.. - перечислял Сверстов.
- Поди ты, господи, сколько у нас разных народов есть, и все, значит,
они живут и питаются у нас! - подивился Иван Дорофеев и взглянул при этом на
жену, которая тоже, хоть и молча, но дивилась тому, что слышала...
Беседу эту прервал и направил в совершенно другую сторону мальчуган в
зыбке, который вдруг заревел. Первая подбежала к нему главная его нянька -
старшая сестренка и, сунув ребенку в рот соску, стала ему, грозя пальчиком,
приговаривать: "Нишкни, Миша, нишкни!"... И Миша затих.
Доктор, любивший маленьких детей до страсти, не удержался и вскричал:
- Это что еще за существо новое? - И сейчас же подошел к зыбке.
- Да ведь какая прелесть, - посмотри, gnadige Frau! - продолжал он.
Gnadige Frau встала и подошла: она также любила детей и думала, что
малютке не заполз ли в ухо какой-нибудь маленький таракашик.
- Прелесть что такое!.. Прелесть! - не унимался восклицать Сверстов.
Ребенок, в самом деле, был прелесть: с голенькими ручонками, ножонками
и даже голым животишком, белый, как крупичатое тесто, он то корчился, то
разгибался в своей зыбке.
- И здоровенький, как видно! - продолжал им любоваться Сверстов.
- Здоров, слава те, господи! - отозвалась уже мать. - Такой гулена, -
все на улицу теперь просится.
- Нет, на улицу рано!.. Холодно еще! - запретил доктор и обратился к
стоявшему тут же Ивану Дорофееву: - А что, твоя старая бабка давно уж
умерла?
Он еще прежде, в последний свой приезд к Егору Егорычу, лечил бабку
Ивана Дорофеева, и тогда уж она показалась ему старою-престарою.
При этом вопросе Парасковья слегка усмехнулась.
- Какое умерла? - произнес тихо Иван Дорофеев. - На голбце еще лежит до
сей поры!.. Как человек-то упрется по этой части, так его и не сковырнешь.
- Я, впрочем, посмотрю ее! - сказал Сверстов.
- Сделайте божескую милость! - проговорил с удовольствием Иван
Дорофеев, который хотя и посмеивался над старухой, но был очень печен об
ней.
Сверстов немедля же полез на голбец, и Иван Дорофеев, влезши за ним,
стал ему светить лучиной. Бабушка была совсем засохший, сморщенный гриб.
Сверстов повернул ее к себе лицом. Она только простонала, не ведая, кто это
и зачем к ней влезли на печь. Сверстов сначала приложил руку к ее лбу, потом
к рукам, к ногам и, слезая затем с печи, сказал:
- Плоха, очень плоха!.. Однако все-таки дня через два, через три ты
приезжай ко мне в больницу к Егору Егорычу!.. Я дам ей кой-какого снадобья.
- Слушаю-с, - произнес Иван Дорофеев. - А вы надолго едете к Егору
Егорычу?
- Надолго, навсегда - лечить вас буду! - воскликнул Сверстов.
Gnadige Frau не ошиблась, предполагая, что муж ее будет устраивать себе
практику больше у мужиков, чем у бар.
В избу вошел извозчик.
- Я выкормил лошадей-то, - объявил он каким-то почти диким голосом.
Сверстов принялся расплачиваться торопливо и щедро; он все уже почти
деньжонки, которые выручил за проданное им имущество в уездном городке,
просадил дорогой. Иван Дорофеев проводил своих гостей до повозки и усадил в
нее gnadige Frau и Сверстова с пожеланием благополучного пути.
Кибитка тронулась. Иван Дорофеев долго еще глядел им вслед.
- Эк у него, дурака, лошади-то болтаются, словно мотовилы! - дивовал
он, видя, как у глуповатого извозчика передняя лошадь сбивалась с дороги и
тыкалась рылом то к одному двору, то к другому.
За сосунцовским полем сейчас же начинался густой лес с очень узкою
через него дорогою, и чем дальше наши путники ехали по этому лесу, тем все
выше показывались сосны по сторонам, которые своими растопыренными ветвями,
покрытыми снегом, как бы напоминали собой привидения в саванах. В воздухе
веяло свежей сыроватостью. Сквозь тонкие облака на небе чуть-чуть местами
мерцали звезды и ядро кометы, а хвоста ее было не видать за туманом.
Неуклюжий извозчик, точно комок чего-то, чернелся на облучке. За лесом пошло
как бы нескончаемое поле, и по окраинам его, то тут, то там, смутно
виднелись деревни с кое-где мелькающими огоньками в избах. Встретился
длинный мост, на котором, при проезде кибитки, под ногами коренной
провалилась целая накатина; лошадь, вероятно, привыкнувшая к подобным
случаям, не обратила никакого внимания на это, но зато она вместе с передней
лошадью шарахнулась с дороги прямо в сумет, увидав ветряную мельницу,
которая молола и махала своими крыльями. Из людей и вообще из каких-либо
живых существ не попадалось никого, и только вдали как будто бы что-то такое
пробежало, и вряд ли не стая волков.
От всех этих картин на душе у Сверстова становилось необыкновенно
светло и весело: он был истый великорусе; но gnadige Frau, конечно, ничем
этим не интересовалась, тем более, что ее занимала и отчасти тревожила мысль
о том, как их встретит Марфин, которого она так мало знала... Прошел таким
образом еще час езды с повторяющимися видами перелесков, полей, с деревнями
в стороне, когда наконец показалось на высокой горе вожделенное Кузьмищево.
Сверстов окончательно исполнился восторгом. Он с биением сердца помышлял,
что через какие-нибудь минуты он встретится, обнимется и побеседует с своим
другом и учителем. Кузьмищево между тем все определеннее и определеннее
обрисовывалось: уже можно было хорошо различить церковь и длинное больничное
здание, стоявшее в некотором отдалении от усадьбы; затем конский двор с
торчащим на вышке его деревянным конем, а потом и прочие, более мелкие
постройки, окружающие каменный двухэтажный господский дом. В окнах всех этих
зданий виднелся свет, кроме господского дома, в котором не видать было ни
малейшего огонька. Сверстовым овладело опасение, не болен ли Егор Егорыч или
не уехал ли куда, и только уж с подъездом кибитки к крыльцу дома огонек
показался в одной задней комнате. Сверстов мгновенно сообразил, что это
именно была спальня Егора Егорыча, и мысль, что тот болен, еще более
утвердилась в его голове. Не помня себя, он выскочил из кибитки и начал
взбираться по знакомой ему лестнице, прошел потом залу, гостиную, диванную
посреди совершенного мрака и, никого не встречая, прямо направился к
спальне, в которой Егор Егорыч сидел один-одинехонек; при появлении
Сверстова он тотчас узнал его и, вскочив с своего кресла, воскликнул.
Сверстов тоже воскликнул, и оба бросились друг другу в объятия, и у обоих
текли слезы по морщинистым щекам.
- Я приехал с женой!.. - было первое слово Сверстова.
- Знаю, проси!.. Сюда проси! - произнес Егор Егорыч, весь как бы
трепетавший от волнения.
Сверстов побежал за женой и только что не на руках внес свою gnadige
Frau на лестницу. В дворне тем временем узналось о приезде гостей, и вся
горничная прислуга разом набежала в дом. Огонь засветился во всех почти
комнатах. Сверстов, представляя жену Егору Егорычу, ничего не сказал, а
только указал на нее рукою. Марфин, в свою очередь, поспешил пододвинуть
gnadige Frau кресло, на которое она села, будучи весьма довольна такою
любезностью хозяина.
- Чаю! - закричал было Егор Егорыч.
- Чаю не надо, а поужинать дайте! - перебил его Сверстов.
- Ужин подавайте! - переменил, вследствие этого, свое приказание Егор
Егорыч.
- Ну, что вы, здоровы? - спрашивал Сверстов, смотря с какой-то
радостной нежностью на своего учителя.
- Здоров, - отвечал Егор Егорыч не вдруг.
- Духом бодры?
- Нет, не бодр, напротив: уныл!
- Вот это скверно! - заключил Сверстов.
Тут gnadige Frau сочла нужным сказать несколько слов от себя Егору
Егорычу, в которых не совсем складно выразила, что хотя она ему очень мало
знакома, но приехала с мужем, потому что не расставаться же ей было с ним, и
что теперь все ее старания будут направлены на то, чтобы нисколько и ничем
не обременить великодушного хозяина и быть для него хоть чем-нибудь
полезною.
- Oh, madame, de grace!.. Soyez tranquille; quant a moi, je suis bien
heureux de vous posseder chez moi!* - забормотал уж по-французски Марфин,
сконфуженный донельзя щепетильностью gnadige Frau.
______________
* О, мадам, помилуйте!.. Будьте спокойны; что касается меня, я весьма
счастлив видеть вас у себя! (франц.).
- Не ври, жена, не ври! - прикрикнул на ту Сверстов.
Но gnadige Frau, конечно, этого не испугалась и в душе одобряла себя,
что на первых же порах она высказала мучившую ее мысль.
- Подано кушанье! - проговорила в дверях старая и толстая женщина,
Марья Фаддеевна, бывшая ключницей в доме.
- Ну-с, - сказал Егор Егорыч, вставая и предлагая gnadige Frau руку,
чтобы вести ее к столу, чем та окончательно осталась довольною.
За ужином Егор Егорыч по своему обыкновению, а gnadige Frau от
усталости - ничего почти не ели, но зато Сверстов все ел и все выпил, что
было на столе, и, одушевляемый радостью свидания с другом, был совершенно не
утомлен и нисколько не опьянел. Gnadige Frau скоро поняла, что мужу ее и
Егору Егорычу желалось остаться вдвоем, чтобы побеседовать пооткровеннее, а
потому, ссылаясь на то, что ей спать очень хочется, она попросила у хозяина
позволения удалиться в свою комнату.
- Oh, madame, je vous prie!* - забормотал тот снова по-французски: с
дамами Егор Егорыч мог говорить только или на светском языке галлов, или в
масонском духе.
______________
* О, мадам, прошу вас! (франц.).
Gnadige Frau пошла не без величия, и когда в коридоре ее встретили и
пошли провожать четыре горничные, она посмотрела на них с некоторым
удивлением: все они были расфранченные, молодые и красивые. Это gnadige Frau
не понравилось, и она даже заподозрила тут Егора Егорыча кое в чем, так как
знала множество примеров, что русские помещики, сколько на вид ни казались
они добрыми и благородными, но с своими крепостными горничными часто бывают
в неприличных и гадких отношениях. С удалением gnadige Frau друзья тоже
удалились в спальню Егора Егорыча. Здесь мне кажется возможным сказать
несколько слов об этой комнате; она была хоть и довольно большая, но
совершенно не походила на масонскую спальню Крапчика; единственными
украшениями этой комнаты служили: прекрасный портрет английского поэта
Эдуарда Юнга{99}, написанный с него в его молодости и представлявший
мистического поэта с длинными волосами, со склоненною несколько набок
печальною головою, с простертыми на колена руками, персты коих были вложены
один между другого.
- Отчего вы не бодры духом? - заговорил Сверстов.
Егор Егорыч несколько времени думал, как и с чего ему начать.
- Оттого, что, перед тем как получить мне твое письмо, я совершил
неблагоразумнейший проступок.
Сверстов вопросительно взглянул на друга.
- Я вознамерился было жениться! - добавил Егор Егорыч.
- На ком? - спросил тот.
- На одной молодой и прелестной девице.
- И прекрасно!.. Честным пирком, значит, да и за свадебку! - воскликнул
Сверстов, имевший привычку каждый шаг своего друга оправдывать и одобрять.
- Д-да, но, к сожалению, эта девица не приняла моего предложения! -
произнес протяжно и с горькой усмешкой Марфин.
- Это, по-моему, дурно и странно со стороны девицы! - подхватил
Сверстов: ему действительно почти не верилось, чтобы какая бы там ни была
девица могла отказать его другу в руке.
- Дурно тут поступила не девица, а я!.. - возразил Марфин. - Я должен
был знать, - продолжал он с ударением на каждом слове, - что брак мне не
приличествует ни по моим летам, ни по моим склонностям, и в слабое
оправдание могу сказать лишь то, что меня не чувственные потребности влекли
к браку, а более высшие: я хотел иметь жену-масонку.
- А разве девица эта масонка?
- Нет, но она могла бы и достойна была бы сделаться масонкой, если бы
пожелала того! - отвечал Егор Егорыч: в этой мысли главным образом убеждали
его необыкновенно поэтические глаза Людмилы.
- Поверьте, все к лучшему, все! - принялся уж утешать своего друга
Сверстов.
- Иначе я никогда и не думал и даже предчувствовал отказ себе! -
проговорил с покорностью Марфин.
- Ergo*, - зачем же падать духом?..
______________
* Следовательно (лат.).
- Тяжело уж очень было перенести это! - продолжал Егор Егорыч тем же
покорным тоном. - Вначале я исполнился гневом...
- Против девицы этой? - перебил его Сверстов.
- Нет, я исполнился гневом против всех и всего; но еще божья милость
велика, что он скоро затих во мне; зато мною овладели два еще горшие врага:
печаль и уныние, которых я до сих пор не победил, и как я ни борюсь, но мне
непрестанно набегают на душу смрадом отчаяния преисполненные волны и как бы
ропотом своим шепчут мне: "Тебе теперь тяжело, а дальше еще тягчее будет..."
Сверстову до невероятности понравилось такое поэтическое описание
Егором Егорычем своих чувств, но он, не желая еще более возбуждать своего
друга к печали, скрыл это и сказал даже укоризненным тоном:
- Э, полноте, пожалуйста, так говорить... Я, наконец, не узнаю в вас
нашего спокойного и мудрого наставника!..
Егор Егорыч промолчал на это. Увы, он никак уж не мог быть тем, хоть и
кипятящимся, но все-таки смелым и отважным руководителем, каким являлся
перед Сверстовым прежде, проповедуя обязанности христианина, гражданина,
масона. Дело в том, что в душе его ныне горела иная, более активная и, так
сказать, эстетико-органическая страсть, ибо хоть он говорил и сам верил в
то, что желает жениться на Людмиле, чтобы сотворить из нее масонку, но
красота ее была в этом случае все-таки самым могущественным стимулом.
- Однако надобно же вам что-нибудь предпринять с собой?.. Нельзя так
оставаться!.. - продолжал Сверстов, окончательно видевший, до какой степени
Егор Егорыч был удручен и придавлен своим горем.
- Научи!.. - отвечал тот ему кротко.
Сверстов стал себе чесать и ерошить голову, как бы для того, чтобы к
мозгу побольше прилило крови.
- Ну, устройте ложу, - придумал он, - у себя вот тут, в усадьбе!..
Набирайте ищущих между мужиками!.. Эти люди готовее, чем кто-либо...
особенно раскольники!
Егор Егорыч слушал друга, нахмурившись.
- Этого нынче нельзя, - не позволят!.. - возразил он.
- Что ж, вы боитесь, что ли, за себя?.. Я опять вас не узнаю!
- Я не за себя боюсь, а за других; да никто и не пойдет, я думаю, -
сказал Егор Егорыч.
- Это мы посмотрим, посмотрим; я вот попригляжусь к здешним мужикам,
когда их лечить буду!.. - говорил доктор, мотая головой: он втайне давно
имел намерение попытаться распространять масонство между мужиками, чтобы
сделать его таким образом более народным, чем оно до сих пор было.
Марфин между тем глубоко вздохнул. Видимо, что мысли его были обращены
совершенно на другое.
- Это все то, да не то! - начал он, поднимая свою голову. - Мне прежде
всего следует сделаться аскетом, человеком не от мира сего, и разобраться в
своем душевном сундуке, чтобы устроить там хоть мало-мальский порядок.
- Что вы за безумие говорите? - воскликнул доктор. - Вам, слава богу,
еще не выжившему из ума, сделаться аскетом!.. Этой полумертвечиной!.. Этим
олицетворенным эгоизмом и почти идиотизмом!
- Ты не заговаривайся так! - остановил его вдруг Марфин. - Я знаю, ты
не читал ни одного из наших аскетов: ни Иоанна Лествичника{102}, ни Нила
Сорского{102}...
- Не читал, не читал!.. - сознался доктор.
- Так вот прочти и увидишь, что это не мертвечина, а жизнь настоящая и
полная радостей.
- Прочту, непременно прочту, - говорил Сверстов, пристыж