"> - Могу и с аккомпанементом, только с очень нешумным, - объяснила Марья
Федоровна.
- О, без сомнения! - воскликнула хозяйка.
- Заглушать вашу игру было бы преступлением, - присовокупил к этому
старик Углаков.
Марья Федоровна после того повелительно взглянула на лакея, и тот,
снова подняв свое бремя, потащил его в - залу, причем от ливрейской шубы его
исходил холод, а на лбу, напротив, выступала испарина. Если бы бедного
служителя сего спросить в настоящие минуты, что он желает сделать с несомым
им инструментом, то он наверное бы сказал: "расщепать его на мелкую лучину и
в огонь!" Но арфа, наконец, уставлена была около фортепьяно. Суконный чехол
был с нее снят. Тапер, сидевший до того за фортепьяно, встал и отошел в
сторону. Танцы, само собою разумеется, прекратились.
- Кто ж мне будет аккомпанировать? - спросила Марья Федоровна,
повертывая свою голову на худой шее и осматривая все общество.
Она, видимо, желала немедля же приступить к своим музыкальным
упражнениям.
- Милая, добрая Муза Николаевна, - отнеслась хозяйка к Лябьевой, -
аккомпанируйте Марье Федоровне!
Муза Николаевна повыдвинулась из толпы.
- Не соглашайтесь! - шепнул ей стоявший около молодой Углаков. - Пусть
эта старая ведьма булькает одна на своих гуслях.
Муза Николаевна, конечно, не послушалась его и подошла к роялю.
- Я всегда очень дурно аккомпанирую Марье Федоровне, - произнесла она.
- Нет, нет, вы отлично аккомпанируете! - возразила та, тряхнув своими
кудрями и усаживаясь на пододвинутое ей хозяином кресло.
"Буль, буль!" - заиграла она в самом деле на арфе.
- "Буль, буль!" - повторил за нею и Углаков, садясь рядом с Сусанной
Николаевной.
Та, кажется, старалась не смотреть на него и не слушать его.
- Какую арию вам угодно, чтобы я аккомпанировала? - спросила Муза
Николаевна.
- Я бы больше всего желала сыграть гимн солнцу пифагорейцев, который я
недавно сама положила на музыку, - сказала с оттенком важности Марья
Федоровна.
- Но я его не знаю, - произнесла на это скромно Муза Николаевна.
- Марья Федоровна, - воскликнул в это время вскочивший с своего места
молодой Углаков, подбегая к роялю, - вы сыграйте "Вот мчится тройка
удалая!", а я вам спою!
При этом возгласе сына старик Углаков вопросительно взглянул на него, а
мать выразила на лице своем неудовольствие и даже испуг: она заранее
предчувствовала, что Пьер ее затеял какую-нибудь проказу.
- А вы поете эту песню? - спросила Марья Федоровна, вскидывая на повесу
свои сентиментальные глаза.
- Пою, и пою отлично, - отвечал тот, не задумавшись.
Тут уж m-me Углакова укоризненно покачала головою сыну; старик-отец
тоже растерялся.
Ничего этого не замечавшая Марья Федоровна забулькала на арфе хорошо ей
знакомую песню. Муза Николаевна стала ей слегка подыгрывать на фортепьяно, а
Углаков запел. Сначала все шло как следует; большая часть общества из
гостиной и из наугольной сошлась слушать музыку и пение. Из игроков остались
на своих местах только Лябьев, что-то такое задумчиво маравший на столе
мелом, Феодосий Гаврилыч, обыкновенно никогда и нигде не трогавшийся с того
места, которое себе избирал, и Калмык, подсевший тоже к их столу. Феодосию
Гаврилычу заметно хотелось поговорить с сим последним.
- А я тебе не рассказывал, какую я умную штуку придумал? - начал он.
- Нет, не рассказывал; надеюсь, что она поумней этой дурацкой музыки,
которая там раздается, - отозвался Калмык.
- За такую музыку их всех бы передушить следовало! - произнес со
злостию Лябьев и нарисовал мелом на столе огромный нос.
- Поумней немножко этой музыки, поумней! - произнес самодовольно
Феодосий Гаврилыч. - Ну, так вот что такое я именно придумал, - продолжал
он, обращаясь к Калмыку. - Случился у меня в имениях следующий казус: на
водяной мельнице плотину прорвало, а ветряные не мелют: ветров нет!
- Что ж, ты сам из себя придумал испускать оные? - заметил Калмык.
- Где ж мне испускать из себя? Я не Эол{461}. Но слушай уж серьезно:
механику ты знаешь. Ежели мы от какой-нибудь тяжести перекинем веревку через
блок, то она действует вдвое... Я и придумал на место всех этих водяных и
ветряных мельниц построить одну большую, которую и буду двигать тяжестью, и
тяжестью даже небольшой, положим, в три пуда. Эти три пуда, перекинутые
через блок, будут действовать, как шесть пудов, перекинутые еще через блок,
еще более, так что на десятом, может быть, блоке составится тысячи полторы
пудов: понял?
- Понял, - отвечал Калмык.
- Значит, хорошо я придумал?
- Нет, нехорошо.
- Почему?
- Потому что ты механики-то, видно, и не знаешь. У тебя мельница
действительно повернется, но только один раз в день, а на этом много муки не
смелешь.
- Что ты говоришь: один раз в день! - возразил, даже презрительно
рассмеявшись, Феодосий Гаврилыч. - Чем ты это докажешь?
- Тем, что тяжесть, перекинутая через блок, хоть и действует сильнее,
но в то же время настолько же и медленнее.
Сколь ни плохо знал механику Феодосий Гаврилыч, но справедливость мысли
Калмыка понял.
- Фу ты, черт тебя возьми! Ты, как дьявол, все понимаешь, - произнес
он, но в этот момент Лябьев поспешно поднялся с своего стула и проворно
вышел в залу, где произошло нечто весьма курьезное.
Углаков в конце петой им песни вдруг зачихал, причем чихнул если не в
лицо, то прямо в открытую шею Марьи Федоровны, которая при этом с величием
откинулась назад; но Углаков не унимался: он чихнул потом на арфу и даже
несколько на платье Музы Николаевны, будучи не в состоянии удержаться от
своей чихотки. Все это, разумеется, прекратило музыку и пение, и в
заключение всего из наугольной Калмык захлопал и прокричал:
- Браво!
- Браво! - подхватил ему вослед и юный Углаков.
Конфузу и смущению стариков-хозяев пределов не было, а также и
удивлению со стороны Марьи Федоровны.
- Как ваш сын дурно воспитан! - сказала она m-me Углаковой.
- У него, вероятно, насморк, - объяснила та, чтобы как-нибудь оправдать
свое детище.
- У меня насморк, Марья Федоровна, видит бог, насморк! - вопиял, с
своей стороны, юный Углаков и затем сейчас же скрылся в толпу и уселся рядом
с Сусанной Николаевной.
- Что такое с вами? - спросила та.
- Да я у Федотыча, как он проходил с лимонадом, выпросил табаку, и
когда Марья Федоровна разыгралась очень на своей арфе, я и нюхнул этого
табаку, - ну, я вам скажу, это штука чувствительная: слон бы и тот
расчихался!
Сусанна Николаевна, слушая шалуна, не могла удержаться от смеха.
Между тем Марья Федоровна, не хотевшая, к общему удовольствию, кажется,
публики, продолжать своей игры на арфе, перешла в гостиную и села около
Зинаиды Ираклиевны, которая не замедлила ее слегка кольнуть.
- А я и не знала, что вы арфу вашу даже кутаете, чтобы она не
простудилась.
- Иначе и нельзя, а то она отсыреет и тон потеряет... Это самый, я
думаю, деликатный инструмент, - отвечала простодушно Марья Федоровна, вовсе
не подозревавшая яду в словах своей собеседницы, которая, впрочем, не стала
с нею больше говорить и все свое внимание отнесла к спору, все еще
продолжавшемуся между молодым ученым и Егором Егорычем, ради чего они
уселись уже вдали в уголке.
- Ведь это пантеизм, чистейший пантеизм, - полувосклицал Марфин, - а я
не хочу быть пантеистической пешкой!.. Я чувствую и сознаю бога, сознаю
также и себя отдельно!
- Вы потому и сознаете себя отдельно, что ваш ум может обращаться на
самого себя и себя познавать! - возражал молодой гегелианец.
- Что мне в этом обращении ума на себя!.. А остальное все прекрасно и
поэтому должно быть status quo?..* На этом, помяните мое слово, и подшибут
вашего Гегеля.
______________
* неизменным? (лат.).
- Может быть, - соглашался ученый, - но потом все-таки опять к нему
возвратятся.
- Возвратятся, но уже не к нему, а скорее к английскому эмпиризму...
В эти самые минуты, чего Егор Егорыч, конечно, и не подозревал, между
Сусанной Николаевной и молодым Углаковым тоже происходил довольно
отвлеченный разговор. Сначала, как мы видели, Петр Александрыч все
зубоскалил, но затем вдруг, как бы очнувшись, он спросил:
- Вы, Сусанна Николаевна, я думаю, совершенною дрянью считаете меня?
- С чего вы это взяли? - сказала она, вспыхнув в лице.
- С того, что я в самом деле дрянь, - отвечал он.
- Муж мой тоже, когда бывает не в духе, говорит иногда, что он дурной
человек, но разве я верю ему?
- Мужу вы, может быть, не поверите, а про меня и сами такого же мнения,
как я думаю о себе.
- Ну, это еще бог знает! - возразила, улыбнувшись, Сусанна Николаевна.
- Вы не шутите и не скрываете, что дурно обо мне думаете?
- Пока нисколько не думаю об вас дурно.
- Я бы и был недурной человек, если бы мне было позволено одно.
- Что именно? - спросила Сусанна Николаевна, но тут же, видимо, и
испугалась своего вопроса.
- То, чтобы вы позволили мне быть влюблену в вас.
Сусанна Николаевна окончательно растерялась.
- О, этого я никогда вам не позволю, - сказала она, как бы и смеясь.
- Отчего? - произнес протяжно Углаков.
- Оттого, что я замужняя женщина... и зачем же мне ваша любовь?
- В таком случае я останусь дрянным человеком... и вот теперь же пойду
и схвачусь с Лябьевым в банк!..
- Я не позволяю вам этого делать, потому что не желаю, чтобы Лябьев
проиграл... и чтобы вы проигрывались.
- Но я вас не послушаюсь, потому что вы не позволяете мне быть в вас
влюблену.
- Нет, вы послушаетесь меня!.. Иначе я с вами ни одного слова никогда
не скажу.
- Вы ужасная деспотка! - проговорил Углаков и как бы невольно вздохнул.
- Может быть, - не отвергнула того и Сусанна Николаевна и, видя, что
Егор Егорыч вышел из гостиной с шапкой в руке, она присовокупила:
- Мы скоро уедем; дайте мне честное слово, что вы не будете Лябьева
подговаривать в карты играть!
- Извольте! - отвечал покорным тоном Углаков.
Сусанна Николаевна поблагодарила его улыбкой и подошла к сестре; та
пошутила ей:
- Ты, однако, весь вечер разговаривала с этим бесенком, Углаковым.
- Уж именно бесенок! - подхватила Сусанна Николаевна и к этому ни слова
больше не прибавила.
С наступлением февраля неурожай прошедшего лета начинал окончательно
давать себя чувствовать. Цены на хлеб поднялись в Москве вчетверо. Был
составлен особый комитет для сбора пожертвований в пользу голодающих, а
также для покупки и продажи хлеба хоть сколько-нибудь по сносным ценам.
Члены комитета начали съезжаться каждодневно, и на этих собраниях было
произнесено много теплых речей, но самое дело подвигалось медленно; подписка
на пожертвования шла, в свою очередь, не обильно, а о каких-либо фактических
распоряжениях касательно удешевления пищи пока и помину не было; об этом все
еще спорили: одни утверждали, что надобно послать закупить хлеба в такие-то
местности; другие указывали на совершенно иные местности; затем возник
вопрос, кого послать? Некоторые утверждали, что для этого надобно выбрать
особых комиссаров и назначить им жалованье; наконец князь Индобский, тоже
успевший попасть в члены комитета, предложил деньги, предназначенные для
помещичьих крестьян, отдать помещикам, а раздачу вспомоществований
крестьянам казенным и мещанам возложить на кого-либо из членов комитета; но
когда ни одно из сих мнений его не было принято комитетом, то князь высказал
свою прежнюю мысль, что так как дела откупов тесно связаны с благосостоянием
народным, то не благоугодно ли будет комитету пригласить господ откупщиков,
которых тогда много съехалось в Москву, и с ними посоветоваться, как и что
тут лучше предпринять. Эту мысль комитет одобрил. Посланы были
пригласительные письма к откупщикам. Те приехали в заседание и единогласно
объявили, что полезнее бы всего было раздать деньги на руки самим
голодающим; однако члены комитета, поняв заднюю мысль, руководившую сих
мытарей, в глаза им объявили, что при подобном способе большая часть денег
бедняками будет употреблена не на покупку хлеба, а на водку откупщицкую.
Затем, как водится, последовал спор, шум, посреди которого в залу заседания
вошел самый денежный из откупщиков, Василий Иваныч Тулузов. Он направился к
председателю и извинился перед тем, что опоздал несколько. Председатель, с
своей стороны, счел нужным объяснить Тулузову все, что до него происходило,
и вместе с тем, предложив Василию Иванычу сделать посильное приношение в
пользу голодающих, просил его дать совет касательно того, как бы поскорее
устроить вспомоществование бедным.
- А до какой цифры накопилась теперь пожертвованная сумма? - спросил
Тулузов.
Председатель заглянул в лежавшую перед ним ведомость и произнес
несколько конфузливым голосом:
- Тысяч до двадцати пяти.
- И все деньги в сборе?
- Нет, некоторая часть еще не поступила.
На губах Тулузова явно пробежала насмешливая улыбка.
- Я-с готов сделать пожертвование, - стал он громко отвечать
председателю так, чтобы слышали его прочие члены комитета, - и пожертвование
не маленькое, а именно: в триста тысяч рублей.
При этом как членов комитета, так и откупщиков словно взрывом каким
ошеломило. Председатель хотел было немедля же от себя и от всего комитета
выразить Василию Иванычу великую благодарность, но тот легким движением руки
остановил его и снова продолжал свою речь:
- Я теперь собственно потому опоздал, что был у генерал-губернатора,
которому тоже объяснил о моей готовности внести на спасение от голодной
смерти людей триста тысяч, а также и о том условии, которое бы я желал себе
выговорить: триста тысяч я вношу на покупку хлеба с тем лишь, что самолично
буду распоряжаться этими деньгами и при этом обязуюсь через две же недели в
Москве и других местах, где найду нужным, открыть хлебные амбары, в которых
буду продавать хлеб по ценам, не превышающим цен прежних неголодных годов.
- Но тозе какой хлеб вы будете продавать и где? - заметил один из
откупщиков с такими явными следами своего жидовского происхождения, что имел
даже пейсы, распространял от себя невыносимый запах чесноку и дзикал в своем
произношении до омерзения.
- Хлеб мой может всегда свидетельствовать полиция, а продавать его я
буду, где мне вздумается.
- Но отчего же вы не хотите ваше благодеяние совершить совместно с
нашим комитетом? - сказал как бы с некоторым удивлением председатель.
- Ваше превосходительство, - отвечал ему Тулузов почтительно, - к
несчастию, я знаю поговорку, что у семи нянек дитя без глазу.
- Но тогда зе ви будете продавать вас хлеб только где откупа васи, вот
сто вы зтанете делать! - произнес укоризненно еврей.
- Непременно-с там буду продавать и нигде больше! - едва удостоил его
ответом Тулузов.
- Но тогда зе весь народ пойдет в васи города!.. Сто зе ви сделаете с
другими откупсциками: вы всех нас зарезете! - почти уже кричал жид.
- Заведите и вы у себя дешевую продажу хлеба, тогда и у вас будет
народ! - отозвался с надменностью Тулузов.
- У нас зе нема денег для того! - продолжал кричать жид.
Но Тулузов, не желавший, по-видимому, тратить с ним больше слов,
повернулся к нему спиной и отнесся к председателю:
- Я, ваше превосходительство, теперь приехал не испрашивать разрешения
у комитета на мою операцию, которая мне уже разрешена генерал-губернатором,
а только, как приказал он мне, объявить вам об этом.
- Приму к сведению! - отозвался на это сухо председатель.
Тулузов после того раскланялся со всеми и уехал.
Все члены комитета, а еще более того откупщики остались очень
недовольными и смущенными: первые прямо из заседания отправились в
Английский клуб, где стали рассказывать, какую штуку позволил себе сыграть с
ними генерал-губернатор, и больше всех в этом случае протестовал князь
Индобский.
- Помилуйте, - говорил он, - этот наш европеец, генерал-губернатор,
помимо комитета входит в стачку с кабацким аферистом, который нагло является
к нам и объявляет, что он прокормит Москву, а не мы!
Между откупщиками, откупщик-еврей немалое еще время возглашал, пожимая
своими костлявыми плечами:
- Мы все зарезаны, зарезаны!
Откупщики из русских тоже позатуманились и после некоторого совещания
между собой отправились гуртом к Тулузову, вероятно, затем, чтобы дать ему
отступного и просить его отказаться от своего хлебного предприятия; но тот
их не принял и через лакея сказал им, что он занят. Таким образом откупщики
уехали от него с носом. Василий Иваныч, впрочем, в самом деле был занят; он
в ту же ночь собрал всех своих поумней и поплутоватей целовальников и велел
им со всей их накопленной выручкой ехать в разные местности России, где, по
его расчету, был хлеб недорог, и закупить его весь, целиком, под задатки и
контракты. Те исполнили приказание своего повелителя с замечательною
скоростью и ловкостью и приторговали массу хлеба, который недели через две
потянулся в Москву; а Тулузов, тем временем в ближайших окрестностях
заарендовав несколько водяных и ветряных мельниц, в половине поста устроил
на всех почти рынках московских лабазы и открыл в них продажу муки по ценам
прежних лет. Мало того, он стал скупать в голодающих губерниях скот,
который, не имея чем кормить, крестьяне и даже помещики сбывали за бесценок.
Он убивал этот скот, чтобы не тратиться на прогон и на прокорм на местах
покупки, и, пользуясь зимним холодом, привозил его в Москву, в форме убоины,
которую продавал по ценам более чем умеренным. Весь бедный люд, что
предсказывал еврей-откупщик, хлынул на всякого рода заработки в Москву.
Пьянство началось велие; откуп не только не нес убытка, а, напротив,
процветал, и, по расчетам людей опытных в деле торговли, Тулузов от откупа и
от продажи хлеба нажил в какие-нибудь два месяца тысяч до пятисот. Обо всем
этом заговорила, разумеется, вся Москва, и даже гордо мнящий о себе и с
сильно аристократической закваской Английский клуб должен был сознаться, что
Тулузов в смысле коммерсанта человек гениальный. К этому присоединилось и
то, что, по слухам, генерал-губернатор, зачислив Тулузова попечителем
какого-то богоугодного заведения, будто бы представил его в действительные
статские советники.
Пока все это творилось в мире официальном и общественном, в мире
художественном тоже подготовлялось событие: предполагалось возобновить пьесу
"Тридцать лет, или жизнь игрока"{468}, в которой главную роль Жоржа должен
был играть Мочалов. Муза Николаевна непременно пожелала быть на сем
представлении, подговорив на то и Сусанну Николаевну. Билет им в бельэтаж
еще заранее достал Углаков; сверх того, по уговору, он в день представления
должен был заехать к Музе Николаевне, у которой хотела быть Сусанна
Николаевна, и обеих дам сопровождать в театр; но вот в сказанный день
седьмой час был на исходе, а Углаков не являлся, так что дамы решились ехать
одни. Публики было множество. Бельэтаж блистал туалетами дам, посреди
которых, между прочим, кидалась в глаза очень растолстевшая и разряженная
донельзя Екатерина Петровна Тулузова. Усы на губах ее до того уже были
заметны, что она принуждена была подстригать их. Рядом с ней помещался также
и супруг ее.
- Куда мог деваться этот вертопрах Углаков? - проговорила Муза
Николаевна, усевшись с сестрой в ложе.
Та отрицательно пожала плечами, как бы говоря: "Я не знаю, не понимаю",
- и в то же время несколько побледнела.
Сомненья их, впрочем, разрешил вошедший в ложу несколько впопыхах
Лябьев.
- Где Углаков, скажи, пожалуйста? - спросила его жена.
- Углаков дома и лежит в нервной горячке почти без памяти; я сейчас от
него, - отвечал Лябьев и как-то странно при этом взглянул на Сусанну
Николаевну, которая, в свою очередь, еще более побледнела.
- Ты, Муза, и вы, Сусанна Николаевна, - продолжал он, - съездите завтра
к Углаковым!.. Ваше участие очень будет приятно старикам и оживит больного.
- Я непременно поеду, - сказала Муза Николаевна.
- А вы? - отнесся Лябьев к Сусанне Николаевне.
- И я, если это нужно, поеду, - произнесла та.
- Нужно-с, - повторил с каким-то особенным оттенком Лябьев и собрался
уйти.
- А ты разве не будешь смотреть пьесы? - спросила Муза Николаевна.
- Нет, она слишком на мой счет написана и как будто бы для того и
дается, чтобы сделать мне нравоучение... Даже ты, я думаю, ради этого
пожелала быть в театре.
- Именно для этого! - подхватила с улыбкой Муза Николаевна.
- Ну, и наслаждайся, сколько тебе угодно! - проговорил явно с насмешкою
Лябьев, но в то же время почти с нежностью поцеловал у жены руку и уехал.
Занавес наконец поднялся. Перед глазами зрителя игорный дом. Во втором
явлении из толпы игроков выбегает в блестящем костюме маркиза обыгранный
дотла Жорж де-Жермани. Бешенству его пределов нет. Он кидает на пол держимый
им в руках обломок стула. В публике, узнавшей своего любимца, раздалось
рукоплескание; трагик, не слыша ничего этого и проговорив несколько с
старавшимся его успокоить Варнером, вместе с ним уходит со сцены, потрясая
своими поднятыми вверх руками; но в воздухе театральной залы как бы еще
продолжал слышаться его мелодический и проникающий каждому в душу голос.
Затем Жорж де-Жермани, после перемены декорации, в доме отца своего перед
венчаньем с Амалией. Он не глядит ни на публику, ни на действующих лиц. Ему
стыдно взглянуть кому-либо в лицо; он чувствует, сколь недостоин быть мужем
невинной, простодушной девушки. Муза Николаевна вся устремилась на сцену; из
ее с воспаленными веками глаз текли слезы; но Сусанна Николаевна сидела
спокойная и бледная и даже как бы не видела, что происходит на сцене. С
закрытием занавеса Муза Николаевна отвлеклась несколько от сцены и, взглянув
на сестру, если не испугалась, то, по крайней мере, очень удивилась.
- Отчего ты, Сусанна, такая, точно деревянная сегодня?
- Я? - спросила словно бы проснувшаяся от сна Сусанна Николаевна.
- Да, тебя, я вижу, обеспокоила болезнь Углакова?
- Меня... обеспокоила болезнь Углакова?.. Почему ты это знаешь? - снова
переспросила Сусанна Николаевна.
- Да потому, почему и ты всегда знаешь и угадываешь, что я чувствую и
думаю.
- Нет, ты не знаешь, что я думаю, - произнесла протяжно Сусанна
Николаевна.
- Нет, я знаю! - возразила настойчиво Муза Николаевна. - У тебя, я
уверена, произошло что-нибудь с Углаковым... Муж недаром сказал, чтобы ты
съездила со мной к Углаковым.
Сусанна Николаевна лгать сестре или таить что-нибудь от нее не могла.
- Если ты хочешь, то произошло, - начала она тихо, - но посуди ты мое
положение: Углаков, я не спорю, очень милый, добрый, умный мальчик, и с ним
всегда приятно видаться, но последнее время он вздумал ездить к нам каждый
день и именно по утрам, когда Егор Егорыч ходит гулять... говорит мне,
разумеется, разные разности, и хоть я в этом случае, как добрая маменька,
держу его всегда в границах, однако думаю, что все-таки это может не
понравиться Егору Егорычу, которому я, конечно, говорю, что у нас был
Углаков; и раз я увидела, что Егор Егорыч уж и поморщился... Согласись, что
мне оставалось после того делать?.. Я действительно дня два тому назад
сказала Углакову, что меня стесняют его посещения по утрам, и что вечером,
когда Егор Егорыч дома, напротив, мы всегда рады его видеть... Ты вообразить
себе не можешь, что произошло тут с Углаковым!.. Он вдруг заплакал и,
проговорив: "Ну, я теперь погиб совсем!", сейчас же уехал... Что это
такое?.. Я не понимаю даже...
- Очень понятно, - произнесла с несколько лукавой улыбкой Муза
Николаевна, - влюбился в тебя до безумия.
Сусанна Николаевна придала недовольное выражение своему лицу.
- Но как же влюбиться до безумия? - возразила она. - Для этого надобно
иметь какой-нибудь повод и чтобы хоть сколько-нибудь на это человека
поощряли.
- Ты ошибаешься! Без поощрений гораздо сильнее влюбляются! -
полувоскликнула Муза Николаевна, и так как в это время занавес поднялся, то
она снова обратилась на сцену, где в продолжение всего второго акта ходил и
говорил своим трепетным голосом небольшого роста и с чрезвычайна подвижным
лицом курчавый Жорж де-Жермани, и от впечатления его с несколько
приподнятыми плечами фигуры никто не мог избавиться.
Стала прислушиваться к трагику и Сусанна Николаевна, а Екатерина
Петровна Тулузова держала, не отнимая от глаз, уставленный на него лорнет и
почему-то вдруг вспомнила первого своего мужа, беспутно-поэтического
Валерьяна, и вместе с тем почувствовала почти омерзение к настоящему
супругу, сидевшему с надутой и важной физиономией. В конце этого действия
Жорж де-Жермани, обманутый злодеем Варнером, застрелил ни в чем не повинного
Родольфа д'Эрикура. В публике снова поднялись неистовые аплодисменты, под
шум которых Екатерина Петровна, ни слова не сказав мужу, вышла в коридор и
вошла в ложу Лябьевой.
- Надеюсь, mesdames, что вы позволите мне напомнить вам о себе? А с
вами мы даже родственницы! - проговорила она заискивающим тоном и при
последних словах обращаясь к Сусанне Николаевне.
Обе сестры, конечно, на ее любезность ответили такою же любезностью.
- Какая чудная пьеса и какой живой человек этот Жорж де-Жермани! -
продолжала Екатерина Петровна.
- Совершенно живой! - подтвердила Муза Николаевна.
- Мне больше пьесы нравится Мочалов!.. Я теперь буду ездить на каждое
его представление, - заметила Сусанна Николаевна.
- Значит, мы будем с вами видеться часто; я почти каждый день бываю в
театре, - подхватила Екатерина Петровна, - тут другой еще есть актер,
молодой, который - вы, может быть, заметили - играет этого Родольфа
д'Эрикура: у него столько души и огня!
- Фи!.. Какая это душа! - подхватила уже Муза Николаевна. - Он весь
какой-то накрахмаленный и слащавый.
- Да, - подтвердила и Сусанна Николаевна.
Тулузов между тем из своей ложи внимательно прислушивался к тому, что
говорили дамы: ему, кажется, хотелось бы представиться Марфиной и Лябьевой,
на которых ему в начале еще спектакля указала жена, но он, при всей своей
смелости, не решался этого сделать. Занавес вскоре опять поднялся. Сцена
представляла лес, хижину; Жорж де-Жермани и жена его, оба уже старики, в
нищенских лохмотьях. Когда Жоржу, принесшему откуда-то пищи своей голодающей
семье, маленькая дочь, подавая воды, сказала: "Ах, папа, у тебя руки в
крови!" - "В крови?" - воскликнул он, проливая будто бы случайно воду и
обмывая ею руку. Звук голоса и выражение ужаса в лице великого трагика были
таковы, что вся публика как бы слегка привстала со своих мест. Несомненно,
что он всю эту толпу соединил в одном чувстве. Даже Тулузова, по-видимому,
пробрало, - по крайней мере, он покраснел в лице и торопливо взглянул себе
на руки, словно бы ожидая увидеть на них кровь. В последнем явлении, когда
Жорж потащил Варнера в объятую огнем хижину, крича: "В ад, в ад тебя!" -
Тулузов тоже беспокойно пошевелился в своем кресле и совершенно отвернулся
от сцены.
На другой день, в приличный для визитов час, Муза Николаевна и Сусанна
Николаевна были у Углаковых. Лябьева как вошла, так немедля же спросила
встретившую их старуху Углакову:
- Петр Александрыч болен?
- Очень, очень! - отвечала та, нежно целуясь с обеими гостьями, причем
Сусанна Николаевна была крайне смущена.
Между Музой Николаевной и Углаковой, несмотря на болезнь сына, началось
обычное женское переливание из пустого в порожнее. Сусанна Николаевна при
этом упорно молчала; вошел потом в гостиную и старичок Углаков. Он
рассыпался перед гостьями в благодарностях за их посещение и в заключение с
некоторою таинственностью присовокупил:
- Пьер скоро вас попросит к себе!
- А разве он проснулся? - спросила Углакова мужа.
- Проснулся и приведет только в порядок свой туалет, - отвечал он ей
таинственно.
Читатель, конечно, сам догадывается, что старики Углаковы до безумия
любили свое единственное детище и почти каждодневно ставились в тупик от тех
нечаянностей, которые Пьер им устраивал, причем иногда мать лучше понимала,
к чему стремился и что затевал сын, а иногда отец. Вошедший невдолге
камердинер Пьера просил всех пожаловать к больному. Муза Николаевна сейчас
же поднялась; но Сусанна Николаевна несколько медлила, так что старуха
Углакова проговорила:
- Soyez aimable, venez voir notre pauvre malade!*
______________
* Будьте так любезны, навестите нашего бедного больною! (франц.).
Больной помещался в самой большой и теплой комнате. Когда к нему вошли,
в сопровождении Углаковых, наши дамы, он, очень переменившийся и похудевший
в лице, лежал покрытый по самое горло одеялом и приветливо поклонился им,
приподняв немного голову с подушки. Те уселись: Муза Николаевна - совсем
около кровати его, а Сусанна Николаевна - в некотором отдалении.
- Как это вам не стыдно хворать! - сказала первая из них.
- Ах, мне чрезвычайно стыдно, - отвечал Углаков, - но что ж делать: я
был поражен таким сильным горем!
Муза Николаевна бросила при этом короткий взгляд на сестру, которая
сидела в положении статуи.
- Вообразите вы, - продолжал Пьер плачевным голосом, - mademoiselle
Блоха в нынешнем мясоеде собирается укусить смертельно друга моего,
гегелианца!.. Он женится на ней!.. Бедный, бедный философ!.. Неужели и
философия не спасает людей от женщин?
При такой шутке Пьера родители и гостьи расцвели, видя, что больному
лучше; но Пьер и этим еще не ограничился. Он вдруг сбросил с себя одеяло,
причем оказался в полной вицмундирной форме, и, вскочив, прямо подбежал к
Сусанне Николаевне и воскликнул:
- Madame Марфина, je vous supplie, un petit tour de valse!* Муза
Николаевна, сыграйте нам вальс!
______________
* умоляю вас, один тур вальса! (франц.).
Сусанна Николаевна сначала была совершенно ошеломлена.
- De grace!* - продолжал молить Углаков.
______________
* Прошу вас! (франц.).
Сусанна Николаевна, как бы не отдавая себе отчета, встала и положила
свою руку на плечо Углакова, как обыкновенно дамы делают это во время
танцев, а Муза Николаевна села уже за фортепьяно и заиграла один из
резвейших вальсов.
Углаков понесся с Сусанной Николаевной.
Старики Углаковы одновременно смеялись и удивлялись. Углаков, сделав с
своей дамой тур - два, наконец почти упал на одно из кресел. Сусанна
Николаевна подумала, что он и тут что-нибудь шутит, но оказалось, что
молодой человек был в самом деле болен, так что старики Углаковы, с помощью
даже Сусанны Николаевны, почти перетащили его на постель и уложили.
- Что это, Петр Александрыч, вы делаете? - сказала она. - Теперь я ни
одному вашему слову не стану верить.
- Одному только слову моему верьте: после которого - вы помните? -
тогда рассердились на меня! - воскликнул Пьер.
- Ну, извольте, я всем вашим словам поверю, только успокойтесь! -
сказала настойчивым голосом Сусанна Николаевна.
- Вам поверят! - повторила за сестрой и Муза Николаевна.
Углаков покачал отрицательно головой и закрыл глаза; притворился ли он
и на этот раз, или в самом деле ему было нехорошо, - сказать трудно.
Сусанна Николаевна и Муза Николаевна попросили наконец у
стариков-хозяев позволения оставить больного и уехать.
Те еще раз горячо поблагодарили их и проводили до передней.
Усевшись с сестрой в сани, Сусанна Николаевна проговорила:
- Все эти Углаковы какие-то сумасшедшие!
- Нисколько не сумасшедшие! - возразила ей Муза Николаевна.
- Как не сумасшедшие? Неужели ты не видела, как я по милости твоего
мужа была одурачена сегодня?
Муза Николаевна на это лукаво улыбнулась.
- Тебя одурачило твое собственное чувство, и я радуюсь этому.
- Чему ж тут радоваться, - я не понимаю!
- Радуюсь, что нельзя же всю жизнь богу молиться и умничать, надобно же
пожить когда-нибудь и для сердца.
- Но сердце мое и без того полно и живет!
- Нет, - отвергнула Муза Николаевна, - у тебя в жизни не было ни одной
такой минуты, которые были у меня, когда я выходила замуж, и которые теперь
иногда повторяются, несмотря на мою несчастную жизнь, и которых у Людмилы,
вероятно, было еще больше.
- Ну, я таких минут счастья не желаю! - отвечала Сусанна Николаевна,
хотя в голосе ее и не слышалось полной решимости.
Между тем, как все это происходило у Углаковых, Егор Егорыч был
погружен в чтение только что полученного им письма от Сверстова, которое,
как увидит читатель, было весьма серьезного содержания.
"Великий учитель! - начинал обычным своим воззванием Сверстов. - Время
великого труда и пота настало для меня. Наш честнейший и благороднейший
Аггей Никитич нашел при делах земского суда еще два документа, весьма важные
для нашего дела: первый - увольнительное свидетельство от общества, выданное
господину Тулузову, но с такой изломанной печатью и с такой неразборчивой
подписью, что Аггей Никитич сделал в тамошнюю думу запрос о том, было ли
выдано господину Тулузову вышереченное свидетельство, откуда ныне получил
ответ, что такового увольнения никому из Тулузовых выдаваемо не было, из
чего явствует, что свидетельство сие поддельное и у нас здесь, в нашей
губернии, сфабрикованное. Второе: архивариус земского суда откопал в старых
делах показание одного бродяги-нищего, пойманного и в суде допрашивавшегося,
из какового показания видно, что сей нищий назвал себя бежавшим из Сибири
вместе с другим ссыльным, который ныне служит у господина губернского
предводителя Крапчика управляющим и имя коего не Тулузов, а семинарист
Воздвиженский, сосланный на поселение за кражу церковных золотых вещей, и
что вот-де он вывернулся и пребывает на свободе, а что его, старика, в
тюрьме держат; показанию этому, как говорит архивариус, господа члены суда
не дали, однако, хода, частию из опасения господина Крапчика, который бы,
вероятно, заступился за своего управителя, а частию потому, что получили с
самого господина Тулузова порядочный, должно быть, магарыч, ибо неоднократно
при его приезде в город у него пировали и пьянствовали. Из всего этого Вы,
высокочтимый нами Егор Егорыч, узрите, что зверь обслежен со всех сторон; мы
только ждем Вашего разрешения и наставления, как нам поступать далее".
Последний вопрос поставил Егора Егорыча в сильное затруднение. Он
схватил себя за голову и стал, бормоча, восклицать сам с собой:
- Научить их!.. Легко сказать!.. Точно они не понимают, в какое время
мы живем!.. Вон он - этот каторжник и злодей - чуть не с триумфом носится в
Москве!.. Я не ангел смертоносный, посланный богом карать нечистивцев, и не
могу отсечь головы всем негодяям! - Но вскоре же Егор Егорыч почувствовал и
раскаяние в своем унынии. - Вздор, - продолжал он восклицать, - правда
никогда не отлетает из мира; жало ее можно притупить, но нельзя оторвать; я
должен и хочу совершить этот мой последний гражданский подвиг!
Предприняв такое решение, Егор Егорыч написал одним взмахом пера письмо
к Сверстову:
"Разрешаю Вам и благословляю Вас действовать. Старайтесь токмо
держаться в законной форме. Вы, как писали мне еще прежде, уже представили о
Ваших сомнениях суду; но пусть Аггей Никитич, имея в виду то, что он сам
открыл, начнет свои действия, а там на лето и я к Вам приеду на помощь. К
подвигу Вашему, я уверен, Вы приступите безбоязненно; ибо оба Вы, в смысле
высшей морали, люди смелые".
"Firma rupes".
Не успел еще Егор Егорыч запечатать этого письма, как к нему вошла
какою-то решительною походкой только что возвратившаяся домой Сусанна
Николаевна. Всем, что произошло у Углаковых, а еще более того состоянием
собственной души своей она была чрезвычайно недовольна и пришла к мужу ни
много, ни мало как с намерением рассказать ему все и даже, признавшись в
том, что она начинает чувствовать что-то вроде любви к Углакову, просить
Егора Егорыча спасти ее от этого безумного увлечения. Какой бы кавардак мог
произойти из этого, предсказать нельзя; но, к счастию, своеобычная судьба
повернула ход события несколько иначе. Началось с того, что когда Сусанна
Николаевна вошла к Егору Егорычу, то он, находя еще преждевременным
посвящать ее в дело Тулузова, поспешил спрятать написанное им к Сверстову
письмо. Сусанна Николаевна заметила это и вообразила, что уж не написал ли
кто-нибудь Егору Егорычу об ее недостойном поведении. Сусанна Николаевна,
как мы знаем, еще с детских лет была склонна ко всякого рода фантастическим
измышлениям, и при этой мысли ею овладел почти страх перед Егором Егорычем,
но она все-таки сказала ему:
- Я сейчас была с сестрой у Углаковых: у них молодой Углаков очень
болен.
- Что ж мудреного? - проговорил с явным презрением Егор Егорыч. - Он
тут как-то, с неделю тому назад, в Английском клубе на моих глазах пил
мертвую... Мне жаль отца его, а никак уж не этого повесу.
Сусанне Николаевне против воли ее было ужасно досадно слышать такое
мнение об Углакове, потом она и не верила мужу, предполагая, что тот это
говорит из ревности.
Вся эта путаница ощущений до того измучила бедную женщину, что она, не
сказав более ни слова мужу, ушла к себе в комнату и там легла в постель.
Егор Егорыч, в свою очередь, тоже был рад уходу жены, потому что получил
возможность запечатать письмо и отправить на почту.
Затем все главные события моего романа позамолкли на некоторое время,
кроме разве того, что Английский клуб, к великому своему неудовольствию,
окончательно узнал, что Тулузов мало что представлен в действительные
статские советники, но уже и произведен в сей чин, что потом он давал обед
на весь официальный и откупщицкий мир, и что за этим обедом только что
птичьего молока не было; далее, что на балу генерал-губернатора Екатерина
Петровна была одета богаче всех и что сам хозяин прошел с нею полонез;
последнее обстоятельство если не рассердило серьезно настоящих
аристократических дам, то по крайней мере рассмешило их.
Вслед за таким величием Тулузовых вдруг в одно утро часов в одиннадцать
к Марфиным приехала Екатерина Петровна и умоляла через лакея Сусанну
Николаевну, чтобы та непременно ее приняла, хотя бы даже была не одета. Та,
конечно, по доброте своей, не отказала ей в этой просьбе, и когда увидела
Екатерину Петровну, то была несказанно поражена: визитное платье на m-me
Тулузовой было надето кое-как; она, кажется, не причесалась нисколько; на
подрумяненных щеках ее были заметны следы недавних слез.
- Pardon, ma chere, - начала она, целуясь с Сусанной Николаевной, - я
приехала к вам не как дама света, а как ваша хорошая знакомая и наконец как
родня ваша, просить вас объяснить мне...
При последних словах у Екатерины Петровны появились слезы.
- Успокойтесь, бога ради, я все вам готова объяснить, что знаю! -
отвечала разжалобленная Сусанна Николаевна и решительно не могшая понять,
что такое случилось с Екатериной Петровной.
- Тут, надеюсь, нас никто не услышит, - начала та, - вчерашний день муж
мой получил из нашей гадкой провинции извещение, что на него там сделан
какой-то совершенно глупый донос, что будто бы он беглый с каторги и что
поэтому уже начато дело... Это бы все еще ничего, - но говорят, что донос
этот идет от какого-то живущего у вас доктора.
- Это Сверстов, но он благороднейший человек! - воскликнула с
удивлением Сусанна Николаевна.
- Однако донос не показывает его благородства; и главное, по какому
поводу ему мешаться тут? А потом, самое дело повел наш тамошний долговязый
дуралей-исправник, которого - все очень хорошо знают - ваш муж почти
насильно навязал дворянству, и неужели же Егор Егорыч все это знает и также
действует вместе с этими господами? Я скорей умру, чем поверю этому. Муж
мой, конечно, смеется над этим доносом, но я, как женщина, встревожилась и
приехала спросить вас, не говорил ли вам чего-нибудь об этом Егор Егорыч?
- Ни слова, ни звука, - отвечала Сусанна Николаевна, - он, я думаю, сам
ничего не знает, потому что если