, чем кого-либо, желал посвятить
ее в таинства герметической философии.
Кадриль, однако, кончилась, и за ней скоро последовала мазурка, которую
Ченцов танцевал с Людмилой и, как лучший мазурист, стоял с ней в первой
паре. Остроумно придумывая разные фигуры, он вместе с тем сейчас же принялся
зубоскалить над Марфиным и его восторженным обожанием Людмилы, на что она не
без досады возражала: "Ну, да, влюблена, умираю от любви к нему!" - и в то
же время взглядывала и на стоявшего у дверей Марфина, который, опершись на
косяк, со сложенными, как Наполеон, накрест руками, и подняв, по своей
манере, глаза вверх, весь был погружен в какое-то созерцательное состояние;
вылетавшие по временам из груди его вздохи говорили, что у него невесело на
душе; по-видимому, его более всего возмущал часто раздававшийся громкий смех
Ченцова, так как каждый раз Марфина при этом даже подергивало. Наконец
Ченцов вдруг перестал зубоскалить и прошептал Людмиле серьезным тоном:
- Завтра maman ваша уедет в монастырь на панихиду?
- Да, - отвечала она.
- А сестры ваши тоже?
- Да.
- Но вы?
- Я дома останусь!
- Можно приехать к вам?
- Можно! - Это слово Людмила чуть-чуть уж проговорила.
С самого начала мазурки все почти маменьки, за исключением разве
отъявленных картежниц, высыпали в залу наблюдать за своими дочками. Все они,
по собственному опыту, знали, что мазурка - самый опасный танец, потому что
во время ее чувства молодежи по преимуществу разгораются и высказываются.
Наша адмиральша, сидевшая до этого в большой гостиной и слегка там, на
основании своего чина, тонировавшая, тоже выплыла вместе с другими матерями
и начала внимательно всматриваться своими близорукими глазами в танцующих,
чтобы отыскать посреди их своих красоточек, но тщетно; ее досадные глаза,
сколько она их ни щурила, кроме каких-то неопределенных движущихся фигур,
ничего ей не представляли: физическая близорукость Юлии Матвеевны почти
превосходила ее умственную непредусмотрительность.
- Где Людмила танцует? - спросила она, не надеясь на собственные
усилия, усевшуюся рядом с ней даму, вся и все, должно быть, хорошо видевшую.
- Вон она!.. Вон с Ченцовым танцует! - объяснила ей та.
- Вижу, вижу!.. - солгала ничего не рассмотревшая адмиральша. - А
Сусанна?.. - расспрашивала она соседку.
- Да я, мамаша, здесь, около вас!.. - отозвалась неожиданно Сусанна, на
всех, впрочем, балах старавшаяся стать поближе к матери, чтобы не заставлять
ту беспокоиться.
- Ну, вот где ты!.. - говорила адмиральша, совершенно не понимавшая,
почему так случалось, что Сусанна всегда была вблизи ее. - А Муза где?
- Муза с Лябьевым танцует, - ответила Сусанна.
Старуха с удовольствием мотнула головой. Лябьев был молодой человек,
часто игравший с Музою на фортепьянах в четыре руки.
Мазурка затянулась часов до четырех, так что хозяин, севший после
губернатора играть в пикет с сенаторским правителем дел и сыгравший с ним
несколько королей, нашел наконец нужным выйти в залу и, махнув музыкантам,
чтобы они перестали играть, пригласил гостей к давно уже накрытому ужину в
столовой, гостиной и кабинете. Все потянулись на его зов, и Катрин почти
насильно посадила рядом с собой Ченцова; но он с ней больше не любезничал и
вместо того весьма часто переглядывался с Людмилой, сидевшей тоже рядом со
своим обожателем - Марфиным, который в продолжение всего ужина топорщился,
надувался и собирался что-то такое говорить, но, кроме самых пустых и
малозначащих фраз, ничего не сказал.
После ужина все стали разъезжаться. Ченцов пошел было за Марфиным.
- Дядя, вы у Архипова в гостинице остановились? - крикнул он ему.
- У Архипова, - отвечал тот неохотно.
- Довезите меня!.. Я там же стою, - у меня нет извозчика, - продолжал
Ченцов.
- Негде мне!.. Я на одиночке!.. Сани у меня узкие! - пробормотал Марфин
и поспешил уйти: он очень сердит был на племянника за бесцеремонный и
тривиальный тон, который позволял себе тот в обращении с Людмилой.
Ченцов стал оглядывать переднюю, чтобы увидеть кого-либо из молодых
людей, с которым он мог бы доехать до гостиницы; но таковых не оказалось.
Положение его начинало становиться не совсем приятным, потому что семейство
Юлии Матвеевны, привезшее его, уже уехало домой, а он приостался на
несколько минут, чтобы допить свое шампанское. Идти же с бала пешком
совершенно было не принято по губернским приличиям. Из этой беды его
выручила одна дама, - косая, не первой уже молодости и, как говорила молва,
давнишний, - когда Ченцов был еще студентом, - предмет его страсти.
- Валерьян Николаич, поедемте со мной, я вас довезу, - сказала она,
услыхав, что дядя отказал ему в том.
Ченцов сначала было сделал гримасу, но, подумав, последовал за косой
дамой и, посадив ее в возок, мгновенно захлопнул за ней дверцы, а сам
поместился на облучке рядом с кучером.
- Валерьян Николаич, куда вы это сели?.. Сядьте со мной в возок!.. -
кричала ему дама.
- Не могу, я вас боюсь, - отвечал он.
- Чего вы боитесь?.. Что за глупости вы говорите!..
- Вы меня станете там целовать, - объяснил ей Ченцов прямо, невзирая на
присутствие кучера.
Дама обиделась, тем более, что у нее вряд ли не было такого намерения,
в котором он ее заподозрил.
Когда они ехали таким образом, Ченцов случайно взглянул в левую сторону
и увидал комету. Хвост ее был совершенно красный, как бы кровавый. У Ченцова
почему-то замерло сердце, затосковало, и перед ним, как бы в быстро
сменяющейся камер-обскуре, вдруг промелькнула его прошлая жизнь со всеми ее
безобразиями. На несколько мгновений ему сделалось неловко и почти страшно.
Но он, разумеется, не замедлил отогнать от себя это ощущение и у гостиницы
Архипова, самой лучшей и самой дорогой в городе, проворно соскочив с облучка
и небрежно проговорив косой даме "merci", пошел, молодцевато поматывая
головой, к парадным дверям своего логовища, и думая в то же время про себя:
"Вот дур-то на святой Руси!.. Не орут их, кажется, и не сеют, а они все-таки
родятся!"
Иметь такое циническое понятие о женщинах Ченцов, ей-богу, был до
некоторой степени (вправе: очень уж они его баловали и все ему прощали!
В противуположность племяннику, занимавшему в гостинице целое
отделение, хоть и глупо, но роскошно убранное, - за которое, впрочем,
Ченцов, в ожидании будущих благ, не платил еще ни копейки, - у Егора Егорыча
был довольно темный и небольшой нумер, состоящий из двух комнат, из которых
в одной помещался его камердинер, а в другой жил сам Егор Егорыч. Комнату
свою он, вставая каждый день в шесть часов утра, прибирал собственными
руками, то есть мел в ней пол, приносил дров и затапливал печь, ходил лично
на колодезь за водой и, наконец, сам чистил свое платье. Старый камердинер
его при этом случае только надзирал за ним, чтобы как-нибудь барин, по
слабосильности своей, не уронил чего и не зашиб себя. Вообще Марфин вел
аскетическую и почти скупую жизнь; единственными предметами, требующими
больших расходов, у него были: превосходный конский завод с скаковыми и
рысистыми лошадьми, который он держал при усадьбе своей, и тут же несколько
уже лет существующая больница для простого народа, устроенная с полным
комплектом сиделок, фельдшеров, с двумя лекарскими учениками, и в которой,
наконец, сам Егор Егорыч практиковал и лечил: перевязывать раны, вскрывать
пузыри после мушек, разрезывать нарывы, закатить сильнейшего слабительного
больному - было весьма любезным для него делом. Приведя в порядок свою
комнату, Егор Егорыч с час обыкновенно стоял на молитве, а потом пил чай. В
настоящее утро он, несмотря на то, что лег очень поздно, поступил точно так
же и часов в девять утра сидел совсем одетый у письменного стола своего.
Перед ним лежал лист чистой почтовой бумаги, а в стороне стоял недопитый
стакан чаю. Кроме того, на столе виднелись длинные женские перчатки, толстая
книга в бархатном переплете, с золотыми ободочками, таковыми же ангелами и
надписью на средине доски: "Иегова". Далее на столе лежал ключик костяной, с
привязанною к нему медною лопаточкой; потом звезда какая-то, на которой три
рога изобилия составляли букву А, и наконец еще звезда более красивой формы,
на красной с белыми каймами ленте, представляющая кольцеобразную змею,
внутри которой было сияние, а в сиянии - всевидящее око. Ключик и лопаточка
были общим знаком масонства; звезда с буквою А - знаком ложи, вторая же чуть
ли не была знаком великого мастера.
Приложив руку к нахмуренному лбу, Марфин что-то такое соображал или
сочинял и потом принялся писать на почтовом листе крупным и тщательным
почерком:
"Высокочтимая сестра!
Вчерашний разговор наш навел меня на размышления о необходимости
каждому наблюдать свой темперамент. Я Вам говорил, что всего удобнее
человеку делать эти наблюдения в эпоху юности своей; но это не воспрещается
и еще паче того следует делать и в лета позднейшие, ибо о прежних наших
действиях мы можем судить правильнее, чем о настоящих: за сегодняшний
поступок наш часто заступается в нас та страсть, которая заставила нас
проступиться, и наш разум, который согласился на то!.. Следуя сему правилу и
углубляясь ежедневно в самые затаенные изгибы моего сердца, я усматриваю
ясно, что, по воле провидения, получил вместе с греховной природой человека
- страсть Аббадоны - гордость! Во всех действиях моих я мню, что буду иметь
в них успех, что все они будут на благо мне и ближним, и токмо милосердный
бог, не хотящий меня покинуть, нередко ниспосылает мне уроки смирения и сим
лишь хоть на время исцеляет мою бедствующую и худую душу от злейшего недуга
ее..."
Марфин так расписался, что, вероятно, скоро бы кончил и все письмо; но
к нему в нумер вошел Ченцов. Егор Егорыч едва успел повернуть почтовый лист
вверх ненаписанной стороной. Лицо Ченцова имело насмешливое выражение.
Вначале, впрочем, он довольно ласково поздоровался с дядей и сел.
- Хочешь чаю? - спросил его тот.
- А вам не жаль его будет? - спросил Ченцов.
Марфин с удивлением взглянул на него.
- Вы вчера пожалели же вашей лошади больше, чем меня, - проговорил
Ченцов.
Марфин покраснел.
- У меня сани узки, - пробормотал он.
- Ну, полноте на сани сворачивать, - пожалели каурого!.. - подхватил
Ченцов. - А это что такое? - воскликнул он потом, увидав на столе белые
перчатки. - Это с дамской ручки?.. Вы, должно быть, даму какую-нибудь с бала
увезли!.. Я бы подумал, что Клавскую, да ту сенатор еще раньше вашего
похитил.
Марфин поспешно взял белые перчатки, а также и масонские знаки и все
это положил в ящик стола.
- Да уж не скроете!.. Теперь я видел, и если не расскажу об этом всему
городу, не я буду! - продолжал Ченцов.
- Всему миру можешь рассказывать, всему! - сказал ему с сердцем Марфин.
В это время камердинер Егора Егорыча - Антип Ильич, старичок весьма
благообразный, румяненький, чисто выбритый, в белом жабо и в сюртуке хоть
поношенном, но без малейшего пятнышка, вынес гостю чаю. Про Антипа Ильича
все знали, что аккуратности, кротости и богомолья он был примерного и,
состоя тоже вместе с барином в масонстве, носил в оном звание титулярного
члена*. Злившись на дядю, Ченцов не оставил в покое и камердинера его.
______________
* То есть члена, который не в состоянии был платить денежных
повинностей. (Прим. автора.).
- Отче Антипий! - отнесся он к нему. - Правда ли, что вы каждый день
вечером ходите в собор молиться тихвинской божией матери?
- Правда!.. - отвечал на это старик совершенно спокойно.
- И правда ли, что вы ей так молитесь: "Матушка!.. Матушка!..
Богородица!.. Богородица!.." - подтрунивал Ченцов.
- Правда! - отвечал и на это спокойно старик.
- И что будто бы однажды пьяный сторож, который за печкой лежал,
крикнул вам: "Что ты, старый хрыч, тут бормочешь?", а вы, не расслышав и
думая, что это богородица с вами заговорила, откликнулись ей: "А-сь,
мать-пресвятая богородица, а-сь?.." Правда?
- Правда! - подтвердил, нисколько не смутившись, Антип Ильич.
Марфин также на этот разговор не рассердился и не улыбнулся.
Ченцова это еще более взорвало, и он кинулся на неповинную уж ни в чем
толстую книгу.
- Что это за книжища?.. Очень она меня интересует! - сказал он,
пододвигая к себе книгу и хорошо зная, какая это книга.
Марфин строго посмотрел на него, но Ченцов сделал вид, что как будто бы
не заметил того.
- Библия! - произнес он, открыв первую страницу и явно насмешливым
голосом, а затем, перелистовав около трети книги, остановился на картинке,
изображающей царя Давида с небольшой курчавой бородой, в короне, и держащим
в руках что-то вроде лиры. - А богоотец оубо Давид пред сенным ковчегом
скакаше, играя!
Все это Ченцов делал и говорил, разумеется, чтобы раздосадовать
Марфина, но тот оставался невозмутим.
- А что, дядя, царь Давид был выше или ниже вас ростом? - заключил
Ченцов.
- Вероятно, выше, - отвечал кротко и серьезно Марфин: он с твердостию
выдерживал урок смирения, частию чтобы загладить свою вчерашнюю
раздражительность, под влиянием которой он был на бале, а частью и
вследствие наглядного примера, сейчас только данного ему его старым
камердинером; Марфин, по его словам, имел привычку часто всматриваться в
поступки Антипа Ильича, как в правдивое и непогрешимое нравственное зеркало.
- Напротив, мне кажется!.. - не унимался Ченцов. - Я вот видал, как
рисуют - Давид всегда маленький, а Голиаф страшный сравнительно с ним
верзило... Удивляюсь, как не он Давида, а тот его ухлопал!
Тут уж Марфин слегка усмехнулся.
- Велика, видно, Федора, да дура! - проговорил он.
Что слова Федора дура относились к Ченцову, он это понял хорошо, но не
высказал того и решился доехать дядю на другом, более еще действительном для
того предмете.
- Я давно вас, дядя; хотел спросить, действительно ли великий плут и
шарлатан Калиостро{31} был из масонов?
Марфин сначала вспыхнул, а потом сильно нахмурился; Ченцов не ошибся в
расчете: Егору Егорычу более всего был тяжел разговор с племянником о
масонстве, ибо он в этом отношении считал себя много и много виноватым; в
дни своих радужных чаяний и надежд на племянника Егор Егорыч предполагал
образовать из него искреннейшего, душевного и глубоко-мысленного масона; но,
кроме того духовного восприемства, думал сделать его наследником и всего
своего материального богатства, исходатайствовав вместе с тем, чтобы к
фамилии Ченцов была присоединена фамилия Марфин по тому поводу, что Валерьян
был у него единственный родственник мужского пола. Охваченный всеми этими
мечтаниями, начинающий уже стареться холостяк принялся - когда Ченцов едва
только произведен был в гусарские офицеры - раскрывать перед ним свои
мистические и масонские учения. Что касается до самого гусара, то он вряд ли
из жажды просвещения, а не из простого любопытства, притворился, что будто
бы с готовностью выслушивает преподаваемые ему наставления, и в конце концов
просил дядю поскорее ввести его в ложу. Марфин был так неосторожен, что
согласился. Валерьян был принят в число братьев, но этим и ограничились все
его масонские подвиги: обряд посвящения до того показался ему глуп и смешон,
что он на другой же день стал рассказывать в разных обществах, как с него
снимали не один, а оба сапога, как распарывали брюки, надевали ему на глаза
совершенно темные очки, водили его через камни и ямины, пугая, что это горы
и пропасти, приставляли к груди его циркуль и шпагу, как потом ввели в самую
ложу, где будто бы ему (тут уж Ченцов начинал от себя прибавлять), для
испытания его покорности, посыпали голову пеплом, плевали даже на голову,
заставляли его кланяться в ноги великому мастеру, который при этом, в
доказательство своего сверхъестественного могущества, глотал зажженную
бумагу. Вся эта болтовня вновь принятого брата дошла до некоторых членов
ложи. Назначено было экстренное собрание, а там бедного Марфина осыпали
целым градом обвинений за то, что он был поручителем подобного негодяя. Егор
Егорыч, не меньше своих собратий сознавая свой проступок, до того
вознегодовал на племянника, что, вычеркнув его собственноручно из списка
учеников ложи, лет пять после того не пускал к себе на глаза; но когда
Ченцов увез из монастыря молодую монахиню, на которой он обвенчался было и
которая, однако, вскоре его бросила и убежала с другим офицером, вызвал сего
последнего на дуэль и, быв за то исключен из службы, прислал обо всех этих
своих несчастиях дяде письмо, полное отчаяния и раскаяния, в котором просил
позволения приехать, - Марфин не выдержал характера и разрешил ему это.
Ченцов явился совершенно убитый и растерянный, так что Егор Егорыч
прослезился, увидав его, и сейчас же поспешил заставить себя простить все
несчастному, хотя, конечно, прежней любви и доверия не возвратил ему.
- Это несомненно, что великий маг и волшебник Калиостро масон был, -
продолжал между тем настоящую беседу Ченцов, - нам это сказывал наш полковой
командир, бывший прежде тоже ярым масоном; и он говорил, что Калиостро
принадлежал к секте иллюминатов{32}. Есть такая секта?
- Не секта, а союз, который, однако, никогда никто не считал за
масонов, - объяснил неохотно Марфин.
- Отчего же их не считают? - допытывался Ченцов.
- Потому что их учение имело всегда революционное, а не примирительное
стремление, что прямо противоречит духу масонства, - проговорил с той же
неохотой Марфин.
- Это черт их дери!.. Революционное или примирительное стремление они
имели! - воскликнул Ченцов. - Но главное, как рассказывал нам полковой
командир, они, канальи, золото умели делать: из неблагородных металлов
превращать в благородные... Вы знавали, дядя, таких?
- Нет, не знавал, - отвечал с грустной полунасмешкой Марфин.
- Эх, какой вы, право!.. - снова воскликнул Ченцов. - Самого настоящего
и хорошего вы и не узнали!.. Если бы меня масоны научили делать золото, я бы
какие угодно им готов был совершить подвиги и произвести в себе внутреннее
обновление.
- А когда бы ты хоть раз искренно произвел в себе это обновление,
которое тебе теперь, как я вижу, кажется таким смешным, так, может быть, и
не пожелал бы учиться добывать золото, ибо понял бы, что для человека
существуют другие сокровища.
Всю эту тираду Егор Егорыч произнес, поматывая головой и с такою,
видимо, верою в правду им говоримого, что это смутило даже несколько
Ченцова.
- Ну, это, дядя, вы ошибаетесь! - начал тот не таким уж уверенным
тоном. - Золота я и в царстве небесном пожелаю, а то сидеть там все под
деревцами и кушать яблочки - скучно!.. Женщины там тоже, должно быть, все из
старых монахинь...
- Перестань болтать! - остановил его с чувством тоски и досады Марфин.
- Кроме уж кощунства, это очень неумно, неостроумно и несмешно!
- Вам, дядя, хорошо так рассуждать! У вас нет никаких желаний и денег
много, а у меня наоборот!.. Заневолю о том говоришь, чем болишь!.. Вчера,
черт возьми, без денег, сегодня без денег, завтра тоже, и так бесконечная
перспектива idem per idem!..* - проговорил Ченцов и, вытянувшись во весь
свой длинный рост на стуле, склонил голову на грудь. Насмешливое выражение
лица его переменилось на какое-то даже страдальческое.
______________
* одно и то же!.. (лат.).
- И что ж в результате будет?.. - продолжал он рассуждать. - По
необходимости продашь себя какой-нибудь корове с золотыми сосками.
Все эти слова племянника Егор Егорыч выслушал сначала молча: видимо,
что в нем еще боролось чувство досады на того с чувством сожаления, и
последнее, конечно, как всегда это случалось, восторжествовало.
- Разве у тебя нет денег? - спросил он с живостью и заметно довольный
тем, что победил себя.
- Ни копейки!.. - отвечал Ченцов.
- Так ты бы давно это сказал, - забормотал, по обыкновению, Марфин, - с
того бы и начал, чем городить околесную; на, возьми! - закончил он и,
вытащив из бокового кармана своего толстую пачку ассигнаций, швырнул ее
Ченцову.
Тот, однако, не брал денег.
- Нет, дядя, я не в состоянии их взять! - отказался он. - Ты слишком
великодушен ко мне. Я пришел с гадким намерением сердить тебя, а ты мне
платишь добром.
От полноты чувств Ченцов стал даже говорить дяде "ты" вместо "вы".
- Никакого нет тут добра, никакого! - все несвязней и несвязней
бормотал Марфин. - Денежные раны не смертельны... нисколько... никому!..
- Как не смертельны!.. Это ты такой бессребреник, а разве много таких
людей!.. - говорил Ченцов.
- Много, много! - перебил его Марфин. - Деньги давать легче, чем брать
их, - это я понимаю!..
- Ты-то, я знаю, что понимаешь!
Разговор затем на несколько минут приостановился; в Ченцове тоже
происходила борьба: взять деньги ему казалось на этот раз подло, а не взять
- значило лишить себя возможности существовать так, как он привык
существовать. С ним, впрочем, постоянно встречалось в жизни нечто подобное.
Всякий раз, делая что-нибудь, по его мнению, неладное, Ченцов чувствовал к
себе отвращение и в то же время всегда выбирал это неладное.
- Эх, - вздохнул он, - делать, видно, нечего, надо брать; но только вот
что, дядя!.. Вот тебе моя клятва, что я никогда не позволю себе шутить над
тобою.
- И не позволяй, не позволяй! - сказал ему на это Марфин, погрозив
пальцем.
- Не позволю, дядя, - успокоил его Ченцов, небрежно скомкав денежную
пачку и суя ее в карман. - А если бы такое желание и явилось у меня, так я
скрою его и задушу в себе, - присовокупил он.
- Ни-ни-ни! - возбранил ему Марфин. - Душевные недуги, как и
физические, лечатся легче, когда они явны, и я прошу и требую от тебя быть
со мною откровенным.
- Не могу, дядя, очень уж я скверен и развратен!.. Передо мной давно и
очень ясно зияет пропасть, в которую я - и, вероятно, невдолге - кувырнусь
со всей головой, как Дон-Жуан с статуей командора.
- Вздор, вздор! - бормотал Марфин. - Отчаяние для каждого человека
унизительно.
- Что делать, дядя, если впереди у меня ничего другого нет! Прощай!
- Опять тебе повторяю: отчаяние недостойно христианина! - объяснил ему
еще раз Марфин.
Но Ченцов ему на это ничего не ответил и быстро ушел, хлопнув сильно
дверью.
Оставшись один, Марфин впал в смущенное и глубокое раздумье: голос его
сердца говорил ему, что в племяннике не совсем погасли искры добродетели и
изящных душевных качеств; но как их раздуть в очищающее пламя, - Егор Егорыч
не мог придумать. Он хорошо понимал, что в Ченцове сильно бушевали грубые,
плотские страсти, а кроме того, и разум его был омрачен мелкими житейскими
софизмами. Придумав и отменив множество способов к исцелению во тьме
ходящего родственника, Егор Егорыч пришел наконец к заключению, что веревки
его разума коротки для такого дела, и что это надобно возложить на
бесконечное милосердие провидения, еже вся содевает и еже вся весть.
Успокоившись на сем решении, он мыслями своими обратился на более приятный и
отрадный предмет: в далеко еще не остывшем сердце его, как мы знаем, жила
любовь к Людмиле, старшей дочери адмиральши. Надежды влюбленного полустарика
в этом случае, подобно некогда питаемым чаяниям касательно Валериана,
заходили далеко. Егор Егорыч мечтал устроить душу Людмилы по строгим
правилам масонской морали, чего, казалось ему, он и достигнул в некоторой
степени; но, говоря по правде, им ничего тут, ни на йоту не было достигнуто.
Не ограничиваясь этими бескорыстными планами, Егор Егорыч надеялся, что
Людмила согласится сделаться его женою и пойдет с ним рука об руку в земной
юдоли. С последнею целью им и начато было вышесказанное письмо, которое он
окончил так:
"До каких высоких градусов достигает во мне самомнение, являет пример
сему то, что я решаюсь послать к Вам прилагаемые в сем пакете белые женские
перчатки. По статутам нашего ордена, мы можем передать их лишь той женщине,
которую больше всех почитаем. Вас я паче всех женщин почитаю и прошу Вашей
руки и сердца. Письмо мое Вы немедля покажите вашей матери, и чтобы оно ни
минуты не было для нее тайно. Мать есть второе наше я. В случае, если ответ
Ваш будет мне неблагоприятен, не передавайте оного сами, ибо Вы, может быть,
постараетесь смягчить его и поумалить мое безумие, но пусть мне скажет его
Ваша мать со всей строгостью и суровостью, к какой только способна ее
кроткая душа, и да будет мне сие - говорю это, как говорил бы на исповеди -
в поучение и назидание.
Покорный Вам и радеющий об Вас Firma rupes*".
______________
* Твердая скала (лат.).
Подписанное Егором Егорычем имя было его масонский псевдоним, который
он еще прежде открыл Людмиле. Положив свое послание вместе с белыми женскими
перчатками в большой непроницаемый конверт, он кликнул своего камердинера.
Тот вошел.
- Поди, отвези это письмо... к Людмиле Николаевне... и отдай его ей в
руки, - проговорил Егор Егорыч с расстановкой и покраснев в лице до ушей.
- Слушаю-с! - отвечал покорно Антип Ильич; но Марфину почуялись в этом
ответе какие-то неодобряющие звуки, тем более, что старик, произнеся слово:
слушаю-с, о чем-то тотчас же вздохнул.
"Если не он сам сознательно, то душа его, верно, печалится обо мне", -
подумал Марфин и ждал, не скажет ли ему еще чего-нибудь Антип Ильич, и тот
действительно сказал:
- Ей самой - вы говорите - надо в руки передать?
- Ей! - ответил ему с усилием над собой Марфин.
Но Антип Ильич этим не удовольствовался и снова спросил:
- А если я их не увижу и горничная ихняя выйдет ко мне, то отдавать ли
ей?
На лбу Марфина выступал уже холодный пот.
- Отдай и горничной! - разрешил он, махнув мысленно рукой на все, что
из того бы ни вышло.
Антип Ильич, опять о чем-то вздохнув, неторопливо повернулся и пошел.
"Сами ангелы божий внушают этому старику скорбеть о моем безумии!.." -
подумал Марфин и вслух проговорил:
- Ты вели себе заложить лошадь.
- Зачем? И пешком дойду, - возразил было Антип Ильич, зная, что барин
очень скуп на лошадей; но на этот раз вышло не то.
- Пожалуйста, поезжай, а не пешком иди! - почти умоляющим голосом
воскликнул тот.
Егору Егорычу очень хотелось поскорее узнать, что велит ему сказать
Людмила, и у него даже была маленькая надежда, не напишет ли она ему письмо.
- Хорошо, лошадь заложат, коли вы приказываете! - отвечал, по-видимому,
совершенно флегматически Антип Ильич; но Марфину снова послышалось в ответе
старика неудовольствие.
Дом Рыжовых отстоял недалеко от гостиницы Архипова. Ченцов, имевший
обыкновение ничего и никого не щадить для красного словца, давно прозвал
этот дом за его наружность и за образ жизни, который вели в нем его
владельцы, хаотическим домом. Он уверял, что Марфин потому так и любит
бывать у Рыжовых, что ему у них все напоминает первобытный хаос, когда земля
была еще неустроена, и когда только что сотворенные люди были совершенно
чисты, хоть уже и обнаруживали некоторое поползновение к грешку. Во всей
этой иронии его была некоторая доля правды: самый дом представлял почти
развалину; на его крыше и стенах краска слупилась и слезла; во многих окнах
виднелись разбитые и лопнувшие стекла; паркет внутри дома покосился и
растрескался; в некоторых комнатах существовала жара невыносимая, а в других
- холод непомерный. По большей части часов еще с четырех утра в нем
появлялся огонек: это значило, что адмиральша собиралась к заутрени, и ее в
этом случае всегда сопровождала Сусанна. Часов с семи начиналось ставление
самоваров и нагревание утюгов для разглаживания барышниных юбок, кофточек,
воротничков. Завтрак тянулся часов до двух, потому что адмиральша и Сусанна
пили чай часу в девятом; Муза - в десять часов и затем сейчас же садилась
играть на фортепьяно; а Людмила хоть и не спала, но нежилась в постели почти
до полудня, строя в своем воображении всевозможные воздушные замки. Между
тем горничные - и все, надобно сказать, молоденькие и хорошенькие -
беспрестанно перебегали из людской в дом и из дому в людскую, хихикая и
перебраниваясь с чужими лакеями и форейторами, производившими еще спозаранку
набег к Рыжовым. Благодаря такой свободе нравов некоторые из горничных,
более неосторожные, делались в известном положении, что всегда причиняло
большое беспокойство старой адмиральше. Тщательно скрывая от дочерей
положение несчастной горничной, она спешила ее отправить в деревню, и при
этом не только что не бранила бедняжку, а, напротив, утешала, просила не
падать духом и беречь себя и своего будущего ребенка, а сама между тем
приходила в крайнее удивление и восклицала: "Этого я от Аннушки (или Паши
какой-нибудь) никак не ожидала, никак!" Вообще Юлия Матвеевна все житейские
неприятности - а у нее их было немало - встречала с совершенно искренним
недоумением. "Что хотите, я этого не думала!.. В голову даже не приходило!"
- повторяла она многократно, словно будто бы была молоденькая смольнянка,
только что впервые открывшая глаза на божий мир и на то, что в нем творится.
Молодые люди ездили к Рыжовым всегда гурьбой и во всякий час дня - поутру,
после обеда, вечером. Старуха-адмиральша и все ее дочери встречали
обыкновенно этих, иногда очень запоздавших, посетителей, радушно, и барышни
сейчас же затевали с ними или танцы, или разные petits jeux*, а на святках
так и жмурки, причем Сусанна краснела донельзя и больше всего остерегалась,
чтобы как-нибудь до нее не дотронулся неосторожно кто-либо из молодых людей;
а тем временем повар Рыжовых, бывший постоянно к вечеру пьян, бежал в
погребок и мясные лавки, выпрашивал там, по большей части в долг, вина и
провизии и принимался стряпать ужин. Озлоблению его при этом пределов не
было: проклиная бар своих и гостей ихних, он подливал, иногда по неимению, а
иногда и из досады, в котлеты, вместо масла, воды; жареное или не дожаривал
или совсем пережаривал; в сбитые сливки - вероятно, для скорости
изготовления - подбавлял немного мыла; но, несмотря на то, ужин и подаваемое
к нему отвратительное вино уничтожались дочиста.
______________
* светские игры (франц.).
В то утро, которое я буду теперь описывать, в хаотическом доме было
несколько потише, потому что старуха, как и заранее предполагала, уехала с
двумя младшими дочерьми на панихиду по муже, а Людмила, сказавшись больной,
сидела в своей комнате с Ченцовым: он прямо от дяди проехал к Рыжовым. Дверь
в комнату была несколько притворена. Но прибыл Антип Ильич и вошел в
совершенно пустую переднюю. Он кашлянул раз, два; наконец к нему выглянула
одна из горничных.
- Мне Людмилу Николаевну нужно видеть... У меня письмо к ним, -
проговорил ей Антип Ильич.
- Она не одета еще!.. Дайте, я ей отдам письмо!.. От кого оно?
- От господина моего, - отвечал Антип Ильич, по аккуратности своей не
совсем охотно выпуская из рук письмо.
- Сейчас снесу его! - подхватила горничная и юркнула в коридор.
Антип Ильич, увидав в передней залавок, опустился на него и погрузился
в размышления. Марфин хоть и подозревал в своем камердинере наклонность к
глубоким размышлениям, но вряд ли это было так: старик, впадая в
задумчивость, вовсе, кажется, ничего не думал, а только прислушивался к
разным болестям своим - то в спине, то в руках, то в ногах. Людмила тем
временем стояла около Ченцова, помещавшегося на диване в очень нецеремонной
позе и курившего трубку с длинным-длинным чубуком. Запах Жукова табаку
сильно наполнял комнату. Ченцов заставлял и Людмилу курить.
- Ну, попробуйте! - говорил он.
Людмила брала из его рук трубку и начинала курить.
- Затягивайтесь!.. Так вот!.. В себя тяните! - приказывал ей Ченцов.
Людмила и это делала, но тут же, закашлявшись, отдавала Ченцову трубку
назад.
- Не могу, не могу и никогда не стану больше! - говорила она.
- Что за вздор такой: не можете!.. Я вас непременно приучу, - стоял на
своем Ченцов.
Комната Людмилы представляла несколько лучшее убранство, чем остальной
хаотический дом: у нее на окнах были цветы; на туалетном красного дерева
столике помещалось круглое в резной раме зеркало, которое было обставлено
разными красивыми безделушками; на выступе изразцовой печи стояло несколько
фарфоровых куколок; пол комнаты был сплошь покрыт ковром. Здесь нельзя
умолчать о том, что Юлия Матвеевна хоть и тщательно скрывала это, но
Людмилу, как первеницу, любила больше двух младших дочерей своих и для нее
обыкновенно тратила последние деньжонки. Между тем в Людмиле была страсть к
щеголеватости во всем: в туалете, в белье, в убранстве комнаты; тогда как
Сусанна почти презирала это, и в ее спальне был только большой образ с
лампадкой и довольно жесткий диван, на котором она спала; Муза тоже мало
занималась своей комнатой, потому что никогда почти не оставалась в ней, но,
одевшись, сейчас же сходила вниз, к своему фортепьяно.
Одета Людмила на этот раз была в кокетливый утренний капот, с волосами
как будто бы даже не причесанными, а только приколотыми шпильками, и -
надобно отдать ей честь - поражала своей красотой и миловидностью; особенно
у нее хороши были глаза - большие, черные, бархатистые и с поволокой,
вследствие которой они все словно бы где-то блуждали... В сущности, все три
сестры имели одно общее семейное сходство; все они, если можно так
выразиться, были как бы не от мира сего: Муза воздыхала о звуках, и не о
тех, которые раздавались в ее игре и игре других, а о каких-то неведомых,
далеких и когда-то ею слышанных. Сусанну увлекала религиозная сторона жизни:
церковь, ее обряды и больше всего похороны. Стих: "Приидите ко мне, братие и
друзие, с последним лобызанием!", или ирмос{40}: "Не рыдай мене, мати, зряще
во гробе!" - почти немолчно раздавались в ее ушах. Сусанна, думая, что эти
галлюцинации предвещали ей скорую смерть, и боясь тем испугать мать, упорно
о том молчала; Людмила же вся жила в образах: еще в детстве она, по
преимуществу, любила слушать страшные сказки, сидеть по целым часам у окна и
смотреть на луну, следить летним днем за облаками, воображая в них фигуры
гор, зверей, птиц. Начитавшись потом, по выходе из института, романов, и по
большей части рыцарских, которых Людмила нашла огромное количество в
библиотеке покойного отца, она не преминула составить себе идеал мужчины,
который, по ее фантазии, непременно долженствовал быть или рыцарь, или
сарацин какой-нибудь, вроде Малек-Аделя, или, по крайней мере, красивый
кавалерийский офицер. Весьма естественно, что, при таком воззрении Людмилы,
Ченцов, ловкий, отважный, бывший гусарский офицер, превосходный верховой
ездок на самых рьяных и злых лошадях, почти вполне подошел к ее идеалу; а за
этими качествами, какой он собственно был человек, Людмила нисколько не
думала; да если бы и думать стала, так не много бы поняла.
Когда горничная, неторопливо и не вдруг отворив дверь, вошла в комнату
барышни, то Людмила сейчас же поспешила отойти от Ченцова и немного
покраснела при этом.
- Что тебе надобно? - спросила она горничную несвойственным ей строгим
тоном.
- Письмо к вам от Егора Егорыча Марфина! - проговорила та, подавая
письмо Людмиле, которая ей торопливо проговорила:
- Хорошо, можешь уйти!.. Пусть - кто принес - подождет!
Горничная ушла.
Людмила начала читать письмо, и на лице ее попеременно являлись
усмешка, потом удивление и наконец как бы испуг.
Ченцов внимательно следил за нею.
- Что такое может писать к вам мой дядюшка? - спросил он с некоторым
нетерпением.
- Ну, уж это не ваше дело, извините! - сказала Людмила.
- Почему ж не мое?.. - воскликнул Ченцов и, вскочив с дивана, стал
отнимать у Людмилы письмо, которое, впрочем, она скоро отдала ему.
С первых строк дядиного послания Ченцов начал восклицать:
- Прелесть!.. Прелесть что такое!.. Но к чему однако все это
сводится?.. Ба!.. Вот что!.. Поздравляю, поздравляю вас!.. - говорил он,
делая Людмиле ручкой.
Та несколько рассердилась на него.
- Но что же вы намерены отвечать на сие письмо? - заключил Ченцов.
- Вы, я думаю, должны это знать!.. - произнесла Людмила, гордо подняв
свою хорошенькую головку.
Ченцов самодовольно усмехнулся.
- Но вы, однако, обратите внимание на бесценные выражения вашего
обожателя! - продолжал он. - Выражение такого рода, что ему дана, по воле
провидения, страсть Аббадоны!.. Ах, черт возьми, этакий плюгавец - со
страстью Аббадоны!.. Что он чает и жаждет получить урок смирения!..
Прекрасно!.. Отказывать ему в этом грешно!.. Дайте ему этот урок, и
хорошенький!.. Терпите, мол, дедушка; терпели же вы до пятидесяти лет, что
всем женщинам были противны, - потерпите же и до смерти: тем угоднее вы
господу богу будете... Но постойте: где же его перчатки?.. Покажите мне их!
- Не покажу!.. Над этим нельзя так смеяться!.. - проговорила Людмила и
начала довольно сердитой походкой ходить по комнате: красивый лоб ее
сделался нахмурен.
- Все равно, я сегодня видел эти перчатки, да мне и самому когда-то
даны были такие, и я их тоже преподнес, только не одной женщине, а
нескольким, которых уважал.
Тактика Ченцова была не скрывать перед женщинами своих любовных
похождений, а, напротив, еще выдумывать их на себя, - и удивительное дело:
он не только что не падал тем в их глазах, но скорей возвышался и поселял в
некоторых желание отбить его у других. Людмила, впрочем, была, по-видимому,
недовольна его шутками и все продолжала взад и вперед ходить по комнате.
- Подойдите ко мне, птичка моя! - заговорил Ченцов вдруг совершенно
иным тоном, поняв, что Людмила была не в духе.
Она не подходила.
- Подойдите!.. - прошептал он уже страстно, изменившись в одно
мгновение, как хамелеон, из бессердечного, холодного насмешника в пылкого и
нежного итальянца; глаза у него загорелись, в лицо бросилась кровь.
- Не подойду! - объявила наконец Людмила.
- Почему?
- Потому что у вас нет белых перчаток!.. Вы их раньше меня другим
роздали! - ответила Людмила и грациозно присела перед Ченцовым.
- О, прелесть моя!.. - воскликнул он, простирая к ней руки. - У меня
есть белые перчатки!.. Есть!.. И для тебя одной я хранил их!..
- Не верю!..
- Верь, верь и подойди! - повторял Ченцов тихим и вместе с тем
исполненным какой-то демонической власти голосом.
Людмила, однако, не слушалась его.
- А что значит для вас mademoiselle Крапчик? - спросила она, подняв
опять гордо головку свою.
Ченцов никак не ожидал подобного вопроса.
- Ничего не значит! - отвечал он, не заикнувшись.
- Однако зачем же вы вчера на бале были так любезны с ней?.. И я,
Валерьян, скажу тебе прямо... я всю ночь проплакала... всю.
Ченцов всплеснул руками.
- Господи, что же это такое? - произнес он. - Разве такие ангелы, как
ты, могут беспокоиться и думать о других женщинах? Что ты такое говоришь,
Людмила?!
- А я вот думаю и беспокоюсь, - отозвалась Людмила, улыбаясь и стараясь
не смотреть на Ченцова.
- Безумие, - больше ничего!.. Извольте подойти ко мне.
У Людмилы все еще доставало силы не повиноваться ему.
- Людмила, я рассержусь, видит бог, рассержусь! - почти крикнул на нее
Ченцов, ударив кулаком по ручке дивана.
Этого Людмила уже не выдержала.
- Ну, вот я и подошла! - сказала она, действительно подходя и став
раболепно перед своим повелителем.
Ченцов встрепенулся, привлек к себе Людмилу, и она, как кроткая овечка,
упала к нему на грудь. Ченцов начал сжимать ее в своих объятиях, целовать в
голову, в шею: чувственный и любострастный зверь в нем проснулся
окончательно, так что Людмила с большим усилием успела наконец вырваться из
его объятий и убежала из своей комнаты. Ченцов остался в раздраженном, но
довольном состоянии. Сбежав сверху, Людмила, взволнованная и пылающая,
спросила горничных, где посланный от Марфина, и когда те сказали, что в
передней, она вышла к Антипу Ильичу.
Старик, при входе ее, немедля встал и приветствовал барышню
почтительным поклоном.
- Ах, это вы! - начала с уважением Людмила и затем несвязно
присовокупила: - Кланяйтесь, пожалуйста, Егору Егорычу, попросите у него
извинения за меня и скажите, что мамаши теперь дома нет и что она будет ему
отвечать!
Антип Ильич хоть и не понял хорошенько ее слов, но тем не менее снова
ей почтительно поклонился и ушел, а Людмила опять убежала наверх.
Егор Егорыч, ожидая возвращения своего камердинера, был как на иголках;
он то усаживался плотно на своем кресле, то вскакивал и подбегал к окну, из
которого можно было видеть, когда подъедет Антип Ильич. Прошло таким образом
около часу. Но вот входная дверь нумера скрипнула. Понятно, что это прибыл
Антип Ильич; но он еще довольно долго снимал с себя шубу, обтирал свои
намерзшие бакенбарды и сморкался. Егора Егорыча даже подергивало от
нетерпения. Наконец камердинер предстал перед ним.
&n