Главная » Книги

Ожешко Элиза - Над Неманом, Страница 21

Ожешко Элиза - Над Неманом


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24

али возле плетней, высматривая в сумраке, где бы вырвать кол покрепче. В противоположном лагере все громче поговаривали о переломанных костях и расквашенных физиономиях, как вдруг раздался чей-то громкий звучный голос:
   - Позвольте и мне сказать слово, потому что все дело вышло из-за меня. Я не знаю, кто выдумал, что панна Домунтувна со злобы кинула в меня камнем, - это неправда. Что это она бросила, - об этом и речи нет, но бросила только ради шутки, чтобы испугать меня, а потом посмеяться над моим испугом. Мне кажется, такой шутки, хотя и грубой, считать за большой грех нельзя. А так как я на панну Домунтувну нисколько не обижаюсь, то и никто обижаться на нее не может, а тем более смеяться над ней.
   Ян, стоявший под грушой, был почти невидим, но все явственно расслышали в его голосе решимость и смелость. Многие пожали плечами и поверили или сделали вид, будто верят, что поступок Домунтувны был только грубой шуткой невоспитанной панны. Коли так, пусть так! Уж если тому, кого обидели, охота обиду свою за пустую забаву считать, так чего же ради другим за него вступаться? С другой стороны, и Домунты со своими приятелями тоже мало-помалу успокоились: понравился им поступок Яна и весьма их расположил. Они утихли и вместе с первым дружкой пошли к усадьбе Ядвиги вслед за белевшим в отдалении долгополым кафтаном ее деда.
   После этого происшествия Ядвига, дрожа, словно в лихорадке, пошла, разыскивать своего дедушку, и нашла его по другую сторону гумна в кругу самых старых и почетных гостей. Он только было начал рассказывать этим почетным гостям, в числе которых находились осовецкий управляющий Ясмонт и арендатор Гецолд, историю о двенадцатом годе и об офицере Франусе, замерзшем у порога родного дома, как вдруг внучка бросилась к нему и чуть не на руках подняла его с табурета.
   - Пойдем домой, дедушка, - говорила она, - пойдем домой! Хватит нам тут гостить да пировать... пора нам под собственную кровлю убираться...
   Прильнув лицом к его высохшей руке, она нежно ее поцеловала, а потом, крепко обняв его, прижала к себе и повела в свою усадьбу.
   - Пойдем, дедушка, пойдем домой! Я тебя раздену, в постельку уложу... песенкой тебя убаюкаю... миленький ты мой, единственный, дедушка мой старенький...
   Чем дальше она отходила от усадьбы Фабиана, тем жалостней причитала она над своим старичком, а ее крупные слезы, как четки, падали на его кафтан и седую голову.
   А на зеленой уличке одни только Обуховичи еще недовольно ворчали, сожалея о столь прекрасной, но - увы! - упущенной возможности повоевать. Младший Обухович даже признался младшему из братьев Семашко, что прошлой ночью ему снилось, будто он рвет с дерева груши, в чем он почерпнул уверенность, что на этой свадьбе непременно будет драка. Между тем по всему видно, что так это на нет и сойдет. Зато Лозовецкие, всегда отличавшиеся миролюбием, несмотря на кичливо подкрашенные усы, а также степенные Стжалковские поздравляли себя и других с мирным окончанием дела. Только хамы, - говорили они, - из-за чего попало лезут в драку, а в хорошей компании такие перебранки да еще, боже упаси, побоища совсем неприличны.
   Тем временем новое обстоятельство отвлекло всеобщее внимание от недавнего происшествия. Со двора опрометью прибежал Юлек, вокруг которого с радостным визгом прыгал Саргас, и заорал во все горло:
   - На Неман! Не Неман! Все на Неман пожалуйте, лодки готовы, стоят у берега, со всей околицы собраны! На Неман!
   Никогда еще Юлек не был так возбужден, никогда копна его рыжих волос не развевалась так во все стороны, глаза не светились таким огнем. Он просил всех к себе, в свою область, в свою стихию, где мог играть такую же главную роль, какую играли на вечеринке распорядители танцев. Вместе с ним просил гостей на Неман и Саргас, который, как шальной, бросался из стороны в сторону, визжал и отчаянно махал хвостом.
   Девушки первыми сочувственно откликнулись на предложение Юлека.
   - Поедем! Поедем! С пением! Пан Михал! Пан Владислав! Пан Заневский! Пан Ясмонт! Пан Богатырович! Поедем кататься! С пением поедем! На Неман! На Неман!
   Женским голосам отвечали мужские:
   - Я здесь! Иду! Бегу! К вашим услугам! А кто с кем? Панна Казимира! Панна Цецилия! Панна Антонина! Панна Мария!
   И множество других имен и фамилий разносилось над травой, сверкавшей от росы, над оголенным, поредевшим садом и над рощами, но, заглушая все оклики и ответы, раздавался со всех сторон возглас:
   - На Неман! На Неман!
   В этой сумятице голосов кто-то могучим басом затянул:
  
   За Неман уйду...
   Зачем же за Неман?
   Иль луг там цветистей?
  
   С высокой горы, в еще робком свете луны, спускались парочками бесчисленные гости. Сбегая к реке, они громко повторяли: "Неман! Неман!", а многоголосое эхо подхватывало этот возглас и далеко разносило его по темному бору и широким полям.
   Ян крупными шагами проходил по саду, оглядываясь по сторонам и, видимо, кого-то, разыскивая, как вдруг почувствовал чье-то прикосновение к рукаву своего кафтана, и тотчас перед глазами его мелькнула красная рябина, вколотая в черную косу.
   - Поедем, пани!
   - Поедем. - Только одни... вдвоем... моя дорогая пани, золото мое! В моем челноке, в котором мы ездили на могилу.
   - Хорошо!
   Челнок стоял у берега усадьбы Анзельма, скрытый в густой осоке, и только один Ян мог отыскать его. Они побежали к усадьбе, для скорости перескочив через плетень почти в том же месте, где так часто через него перескакивали Эльжуся и Антолька, и уже через несколько минут очутились под липами.
   В одном месте ветви лип наклонялись так низко, что Юстине пришлось нагнуться. Ян тоже нагнулся, схватил руку Юстины, которой она от росы подобрала свое белое платье, и прижал к своим губам. Молодая пара побежала к берегу, а наверху, под липами сидела другая пара и вела тихую задушевную беседу. То были Анзельм и Марта.
   Каким, образом и где среди шумной толпы встретились они в другой раз? Это старьте воспоминания невольно сталкивали их друг с другом. Они давно уже оставили толпу и очутились здесь, в усадьбе Анзельма. Марта долго и с любопытством осматривала дом, пчельник, сад, - одно хвалила, другое осуждала и делилась со старым другом своим опытом. Когда стемнело, они уселись под липами, на траве, вместе с желтым Муциком, и им казалось, что они уже все порассказали друг другу, что можно было рассказать. Но вот на бледных губах Анзельма появилась улыбка, и старик медленно спросил:
   - Помните, панна Марта, как я в первый раз увидел вас в Корчине, - разинул рот, да и стою, так что все засмеялись.
   Она тихо засмеялась.
   - Как мне не помнить! А отчего вы так смутились?
   - Прекрасной фигурой и огненным взором вашим был изумлен и ослеплен...
   - Да, да, было это когда-то! - качая головой, прошептала старая панна.
   - Да, да, было! - подтвердил Анзельм.
   Потом заговорила Марта:
   - А помните, пан Анзельм, сколько гостей тогда съезжалось в Корчин, какие они планы составляли, какие ссоры заводили, какие надежды были у них?
   - Как покойный пан Андрей всем верховодил, а наш Юрий с опасностью для своей жизни помогал ему.
   - Да, да, было! Вечное горе! - шепнула Марта.
   - Упокой их, боже, в селениях праведных! - проговорил Анзельм и приподнял свою баранью шапку.
   Прошло несколько минут.
   - А помните, пан Анзельм, как я вам сделала кармазиновую шапочку и обшила ее серым барашком?
   - А вы помните, чьи ручки на том песчаном холме надели мне на шею святой образок?
   - Да, да, было это когда-то... - повторила она.
   - Да, да... и все это далеко от нас отнесли ветры буйные. Вдруг они оба умолкли и, встрепенувшись, стали смотреть и слушать. Перед истомленным взором этих людей, вспомнивших чуть не на краю могилы единственную счастливую минуту в своем прошлом, мир потонул в море поэзии, перешедшей в звуки и краски. Луна уже высоко поднялась на небе и казалась меньше и бледнее. Мягкий свет ее заливал высокую гору, бор на противоположном берегу и зеркальную поверхность реки, по которой пробегала мелкая рябь. Под воздушным бледно-золотым фонарем луны стояла, как бы погрузившись в воду, колеблющаяся колонна света, обращенная основанием к поверхности реки и упиравшаяся в дно золотым шаром. В неверных, трепещущих пятнах света, вниз по течению реки тихо скользила вереница лодок и челнов; разбивая зеркальную гладь, они высекали в ней золотые, мгновенно гаснущие искры. А из челнов и лодок,- то протяжно, то весело, - поднимался могучий хор голосов, бросая в небо, в глубь леса и воду звуки старинных, забытых миром песен, дремавших в далеком прошлом и, казалось, снова воскресших. Словно где-то настежь распахнулась сокровищница песен, и из нее хлынули в эту тихую заводь, отгороженную от мира высокой стеной, и на эту широкую, медлительную реку все вздохи, все горести и печали минувших лет и поколений. Сначала раздалась заунывная песенка о бедном солдате, который шел лесом, скрываясь и частенько голодая. Потом сюда слетел дух Шопена. Откуда, какими путями, на крыльях какой любви и каких воспоминаний? Загадка. Только вдруг облаченные в прекрасную его мелодию поплыли слова:
  
   Словно слезы, листья дерево роняет,
   Пташка над могилой песню запевает:
   "Счастья мать не знала, с горем век дружила...
   Жизнь полегче стала - деток схоронила..,"
  
   И девушка, заливаясь слезами, жаловалась на кургане, возле родника:
  
   Как же мне бровей не хмурить,
   Коль мой край журится?
   Головы как не понурить,
   Если мать в землице?
  
   А после плачущей девушки запел тоскующий изгнанник:
  
   Ты лети, мотылек, в страны дальние,
   Ты лети, мотылек, в край родимый...
   Отнеси мои вздохи любимой,
   Отнеси ты улыбку любимой...
  
   Стройная, как тополь, Осиповичувна, стоя посреди лодки, вся залитая лунным светом, запела:
  
   Воины верхом скакали,
   В бой кровавый Яся звали.
   На коня садись, любимый!
   С кем останусь я, родимый?
  
   А когда кончилась эта песня, грянул мужской хор, и в грозной суровой мелодии прозвучала иная жалоба:
  
   Как под битвы гром ужасный:
   Упадет солдат несчастный -
   Друг бедняге не поможет,
   Затоптать, пожалуй, может!
   Здесь кричат: "Спасай скорее!"
   А там топчут не жалея.
   Свищут ядра... Свищут пули...
   Буйну голову снесу ли?
  
   И еще долго-долго, как ружейная пальба, гремела эта песнь о невзгодах и утехах войны, пока не закончилась строфой беспредельной печали:
  
   Тра-та-та! Трубят солдаты...
   Нету ни отца, ни брата,
   Никого нет, кроме бога!
   Тяжела войны дорога.
  
   Ни на небе, ни на земле ничто не мешало широкому раздолью песен, несшихся из лодок и челнов, они отдавались серебром на зеркальной поверхности воды и, подхваченные эхом, летели все дальше и дальше. Легкий ночной ветерок пробегал по верхушкам деревьев, и лес глухо шумел, словно духи, спавшие в его глубине, просыпались и протяжными вздохами или веселым смехом вторили когда-то знакомым и любимым песням.
   На высокой горе, под старыми липами, сидели двое, смотрели и слушали. Овеянные воспоминаниями далекого прошлого, своего и чужого, они сидели, окаменев, словно завороженные мелодией света и звуков. Что это были не статуи, а живые люди, можно было узнать лишь по их глазам, следившим за сверкающими дорожками, которые возникали и мгновенно исчезали за лодками, по руке Анзельма, машинально гладившего пса, лежавшего у его ног, да еще по шумному, все более прерывистому дыханию Марты. Но вот лодки достигли сверкавшей на воде колонны лунного света и безмолвно, одна за другой, проплывали над отраженным в воде огненным шаром луны, легкие, темные и тихие, точно призраки.
   За колонной света, там, где река круто поворачивала за стену леса, запел чей-то звучный мужской голос:
  
   Ходит дивчина,
   Бродит дивчина,
   Лицо - маков цвет!
  
   - Это Янек поет... - сказал Анзельм.
   - Помните, как эту песню мы с вами вдвоем певали? - спросила женщина. - Я потом уже и не слыхала такого голоса, какой был тогда у вас.
   - Да, да, было когда-то!
   Анзельм с бледной усмешкой на устах запел:
  
   Розой ты цветешь,
   Розой ты цветешь,
   Я - калиной.
  
   У Марты рот раскрылся почти невольно. Она продолжала:
  
   Ты пойдешь тропой.
   Ты пойдешь тропой,
   Я - кустами;
   Освежись водой,
   Освежись водой,
   Я - слезами.
  
   Настала очередь Анзельма:
  
   Как богат твой дом,
   Как богат твой дом,
   Земли - вволю.
  
   Но сидящая около него женщина закашлялась и наклонилась. Анзельм прервал свою песню и стал прислушиваться. Ему показалось, что из груди его соседки вылетал не один кашель... Он взял ее за руку.
   - Не надо плакать! - серьезно сказал он. - Слезами смех не призовешь... не подберешь пролитой воды... Расстались мы друг с другом во цвете лет и вновь свиделись стариками. Нечего удивляться, что мы вспомнили о прошлом, о любви нашей. Но теперь нам все это не под стать... Нужно подумать о тех, кто моложе нас, кто, как новая поросль, вырос около нас, засохших деревьев. Одно заходит, другое восходит. Может быть, то солнце, которое нам светило так грустно, для них будет сиять радостно... Скажите вы мне: панна Юстина в самом деле такая хорошая девушка, какой она мне кажется? Можно надеяться, что она привыкнет к нашему мужицкому житью и к нашей работе. Но, храни боже, не сделает ли она моего Янка несчастным? Может быть, ее пан Корчинский не отдаст? Может, она и сама в последнюю минуту убежит от такой судьбы? Не попросить ли мне ее (обижать я ее не стану, зачем?), чтоб она оставила моего парня во время, чтоб он мог поправиться и вылечиться от своей любви?
   Когда Анзельм заговорил, Марта подняла голову и кивала в такт его речам. Она кашлянула еще раз и ответила:
   - Правда! Честное слово, правда! Вспомнила старуха свою молодость! Вечная глупость! Мужчина всегда умнее бабы. Правда! Что нам за польза плакать и тосковать? Да, лучше поговорим о молодых...
   В это самое время в хате Фабиана, окна которой просвечивали сквозь ветви тополей, царила страшнейшая кутерьма. Час тому назад Фабиан отыскал в саду Витольда, с низким поклоном взял его под руку и повел в дом.
   - Важное дело, важное дело, - повторял он, - поэтому я и осмеливаюсь нарушить ваше веселье... Мы, старики, хотим просить вас... очень важное дело!
   В голосе его слышалось волнение, когда он, низко кланяясь, смиренно приглашал Витольда; однако усы его по-прежнему топорщились ежиком под носом. Витольд поручил Марыню заботам сестер Семашко, которые, держась за руки, шли в сопровождении Домунта, и, с любопытством взглянув на хозяина, с готовностью последовал за ним.
   В светлице, несмотря на открытые окна, было жарко, как в бане. На трех столах, еще заставленных кушаньями, горели маленькие лампочки, и в скупом их свете смутно мелькала мозаика множества лиц и рук. На первый взгляд можно было заметить фигуры людей, стоявших, прислонясь к стене или сидевших, широко расставив локти на столе, шевеля руками и усами. И только через несколько минут из этой сплошной мозаики начинали выделяться то лысые, то седые головы, раскрасневшиеся потные лбы и землистые или желтые, как рыжики, лица. Как и среди молодежи, веселившейся на гумне и на Немане, пьян здесь никто не был, но от нестерпимой жары в светлице и чарок меду или пива, умеренно попиваемого в течение целого дня, лица у всех горели огнем. На грубой, шероховатой коже, лоснившейся от пота, с скульптурной отчетливостью выступали все бугорки, все морщинки, борозды и складки, скрещивавшиеся в любых направлениях, тонкие, как волосок, или толстые, как палец.
   Этих людей жизнь давно уже избороздила своими плугами и охладила потоками холодной воды, и они сильно поостыли и отяжелели, но в минуты волнения еще могли вспыхнуть и загореться. Так они вспыхнули и загорелись, когда в горницу вошел Витольд. Множество рук протянулось к нему, желая пожать ему руку, и множество голосов одновременно заговорило:
   - Мы тут выбрали вас своим посредником и ходатаем!
   - Судьей!
   - Заступником!
   - Через вельмож к королю, через святых к господу богу, а через сына к отцу... - начал Фабиан.
   - Вы нас рассудите, и решайте - жить нам или помирать, - перебил кто-то другой.
   - Бывает, в одном гнезде разные птицы выводятся, и, хоть отец ваш выказал себя гордецом и обидчиком нашим, вы показали себя нашим другом и братом...
   - С добрым человеком и уговор добрый, - буркнул кто-то из угла.
   - Это правильно, а как же! Перед добрым человеком и смириться не стыдно! - толковал Валенты Богатырович.
   А Апостол, заглушая своим заунывным голосом другие голоса, благочестиво воскликнул:
   - Иисуса перед господом богом, а вас перед суровым соседом почитаем молельщиком нашим!
   Витольд, не понимавший сначала, зачем его пригласили, нахмурился и стал серьезным. Порывисто выступив из толпы, он уселся на стол и, окинув с высоты, обращенные к нему лица, громко проговорил:
   - Я с вами и слушаю вас! Благодарю, что вы позвали меня...
   Лицо его вспыхнуло. Невольно он вскинул кверху руку:
   - И пусть так же я достигну того, к чему стремлюсь всем сердцем, как горячо я вас люблю и готов все для вас сделать!
   Перебивая друг друга, одновременно заговорило человек пятнадцать, но Фабиан взялся изложить дело, и шум затих.
   Дело это было старое, начавшееся со времен юношеских увлечений Бенедикта Корчинского и состоявшее из множества мелких обид и столкновений, как из маленьких облачков составляется грозовая туча. Справедливо, - и Фабиан не отрицал этого, - что не один раз правда была на стороне пана Корчинского, не один раз он терпел от своих соседей, может быть, побуждаемых горькою судьбой, всякие убытки и неприятности. Но против всякой болезни бывают свои лекарства, а лекарства пана Корчинского, ой-ой, как дорого стоили его соседям. За всякую мелочь, за всякие пустяки - иди в суд; скотина нечаянно забредет на панское поле - в суд. Пробовали соседи поговорить с ним по душе, покончить дело миром, - ничего не помогало. И не потому не хотел мириться пан Корчинский, что ему нравилось сутяжничество, - все видели, как это ему неприятно, - а потому, что жадность его обуяла, потому, что он презирал бедных, за людей считать их перестал.
   Тут Фабиан подбоченился и начал крутить свои щетинистые усы.
   - Прошу прощения, что я перед сыном так говорю об отце... - воскликнул он. - Но, видя в вас единственную нашу надежду, открою вам всю душу. Суров лицом пан Корчинский и на язык дерзок...
   - Всегда волком на нас смотрит, - перебил кто-то другой. Голоса снова смешались, поднялся шум и крик.
   - Злобными словами душу сечет - хуже, чем, если б розгами сек!
   - Будто язык у негр заболит от доброго слова...
   - А как знать? Лаской-то он, может быть, скорей бы нас заставил добро его беречь, нежели битьем!
   Апостол, поблескивая темными очками из-за стены рук и голов, воскликнул:
   - Ибо из праха земного господь сотворил род людской!
   Фабиан, снова повысив голос, заглушил остальных.
   - Но всякому терпению приходит конец! - кричал он, утирая пот со лба и щек. - И мы стали на пана Корчинского посматривать искоса. Недаром говорят: "Как аукнется, так и откликнется!" Повели мы войну против пана Корчинского и, видит бог, верили в свою правоту...
   Витольд, непринужденно сидевший на столе, возвышаясь над окружающей его толпой, вдруг беспокойно зашевелился, видимо, потеряв терпение.
   - Дорогие мои, - закричал он, - чего же вы от меня хотите? Чем я могу вам помочь? Отпустите меня!..
   Он нахмурился и хотел, было соскочить со своего высокого сиденья, но его обступили еще тесней, а Фабиан схватил его за руку.
   - Убей меня бог, если я хотел вас обидеть хоть одним словечком! - закричал он в испуге.
   Другие тоже стали его просить, чтобы он выслушал их и постарался спасти.
   Витольд остался, но лицо его сразу изменилось, утратило свое беззаботное выражение, точно он постарел на несколько лет. Он слушал или, вернее сказать, вслушивался в то, что ему старались объяснить. Ему показывали какой-то старый, пожелтевший, почти истлевший план, который Фабиан нашел на чьем-то чердаке, в каком-то заброшенном ящике. На этом плане ясно как божий день было видно, что большой выгон между такими-то и такими-то границами должен принадлежать не пану Корчинскому, а Богатыровичам. Ого! Если б им присудили этот выгон, - вот тогда они зажили бы как следует и показали бы соседу, что иногда и слабый овод может до крови закусать сильного коня!
   Фабиана последнее, кажется, более заинтересовало, чем первое. Он подбивал начать процесс, но подбил не более восьми-девяти человек. Эти за всех подставляли свою голову и развязывали свою кису; остальные от страха попрятались в свои норы. Но самыми смелыми были бедняки. На тяжбу нужны деньги, а денег нет, - пришлось залезть в долги. Адвокат (кто бы мог подумать, что он обманет?) клялся и божился, что выиграет дело, два года доил их, как корову, потом пропустил срок, вовремя апелляции не подал, и все пропало. Но и это еще не конец: нужно отвалить пану Корчинскому немало денег за судебные издержки; он кое-кому говорил, что ждать не будет ни одной минуты: не отдадут денег честью - приступит к описи. А срок не за горами - через две недели. Как они ни бились, как ни старались, - денег не собрали; теперь хоть петлю на шею надевай. Вот они и перепугались, сообразили, что попали в невылазную трясину и что для них теперь нет другого спасения, кроме надежды на милосердие.
   В толпе послышалось сдержанное рыдание. Сам Фабиан как-то подозрительно отер глаза и продолжал несвойственным ему тонким голосом:
   - Господом богом клянусь, горько мне под старость канючить у богатого порога! Сам-то я уж куда бы ни шло, - других мне жалко, сил нет слезы их выносить! Что они, бедняки, станут делать? Хоть головой бейся об стену, все равно проку не будет! Нужда заставляет покориться и просить сына, чтоб замолвил словечко перед отцом.
   Тут он горько расплакался, но, устыдясь своего малодушия, поспешно достал платок и, размазывая по лицу слезы и пот, стал оправдываться прерывающимся голосом:
   - Слезы в горе не грех... Собака, и та воет с тоски...
   А Апостол воскликнул:
   - И придет Христос судить бедных и богатых, живых и мертвых!..
   Из толпы выступил высокий худой Валенты. На его бледном лице была печать молчаливого, покорного страдания. Тихо, спокойно заговорил он о том, как вырастил семерых детей, выдал дочь замуж, для сыновей вместе с соседями нанимал учителя, чтобы хоть сколько-нибудь обучить их читать и писать. Не легко ему все это досталось, - с десяти десятин много не соберешь! Работал он так, что совсем надорвался,- теперь грудь болит, одышка, за плугом ходить не может. Да это все бы еще ничего. Бог не оставлял его, и люди о нем почти ничего не слыхали, - так тихо сидел он в своем углу. И хоть от пана Корчинского и ему не раз приходилось слышать обидное слово, он терпел и молчал, как пристойно убогому человеку перед вельможным паном. А вот теперь под старость оглупел, - послушался добрых людей, в процесс ввязался. Что теперь будет - богу одному известно. Придется, верно, землишку продать, отдать деньги, да идти с сумой на паперть. Воля божья, пусть так и будет! Если бы пан Корчинский согласился подождать, рассрочить долг, то он, с помощью зятя, довольно зажиточного человека, и выкарабкался бы как-нибудь... А хорошо бы это было! Ведь каждому человеку отрадно думать, что он сомкнет навеки глаза там, где в первый раз увидал свет божий, где жили его деды и прадеды...
   Он не мог докончить и поднес к лицу корявую, черную руку, чтоб утереть слезы, которые против воли ручьем катились по его измученному лицу.
   Витольд быстро наклонился и крепко сжал его руку в своих руках. Но толпа опять загалдела. Пусть бы пан Корчинский удовлетворился тем, что выиграл дело, и не взыскивал бы судебных издержек, не губил бы вконец бедных людей. А уж если он не может отказаться от своих денег, пусть даст какую-нибудь льготу, - все равно ни одна копейка его не пропадет. Кто-то отчаянно махнул рукой:
   - Что тут толковать! Пан Корчинский не сделает этого! Что ему за дело - разоримся мы или уцелеем?
   - Конечно. Кошке игрушки - мышке слезы! - горько засмеялся другой.
   - Три вещи на свете хуже всего, - смеясь, заговорил другой: - блоха за воротом, волк в овчарне, да жадный сосед за межой!
   - Еще царица Савская, пред Соломоном прорицавшая, возвестила, что сатана, совратитель душ человеческих, возведет в сем мире царство любостяжания! - скорбно воскликнул Апостол.
   На средину комнаты выступил Стжалковский, почтенный старик из соседней деревни, со строгим лицом и умными глазами, и, не торопясь, заговорил:
   - Ни меня, ни моей околицы это дело вовсе не касается, но я сам, как близкий сосед пана Корчинского, порядком-таки от него натерпелся. И вот что скажу: если бы пан Кирчинский обращался с нами по-братски, по-людски, то едва ли бы ошибся в расчете, - и ему бы лучше было и нам. Дело в том, что у пана Корчинского много земли, а у нас много рук; у пала Корчинского разума больше, а у нас больше силы. И он, и мы - люди одного ремесла, только у него дело идет в большом размере, а у нас в малом. Вот я и говорю: никак не может быть, чтобы руки не нужны были земле, а земля рукам, сила разуму или разум силе. Не может быть, чтоб людям одного ремесла не нужно было иногда собираться вместе, потолковать о деле, обсудить, что нужно, помочь друг другу в случае нужды. Вот оно что...
   Но ему не дали кончить. Слова почтенного соседа, хотя и принадлежавшего к числу наименее зажиточных, что видно было и по его одежде, пришлись по вкусу толпе. А главное - в минуту малодушия, когда они могли уже только плакать, слова эти вновь пробудили в них веру в себя и гордость.
   - Верно, верно! Правда! - послышалось со всех сторон.- Не ложиться же в гроб от всякой беды. И мы живем еще кое-как, слава богу, несмотря на наше убожество. Только от мертвого никакой корысти не добьешься, а живой должен помогать живому. Однажды пан Корчинский перед всеми своими работниками ругал нас на чем свет стоит, называл негодяями, лежебоками за то, что ему нужны были люди, а мы не шли к нему наниматься. Понятное дело! К чужому человеку, обидчику и притеснителю нашему, мы в услужение не пойдем. Сохрани бог! Лучше терпеть голод и жить в гнилых хатах, чем идти за деньги в египетскую неволю. А если бы в пане Кррчинском мы видели не чужого человека, не притеснителя, а друга своего, если б каждый мог рассчитывать, что с ним будут обращаться по-человечески....
   Тут несколько человек засмеялись густым, раскатистым смехом.
   - Тогда увидел бы пан Корчинский, какие мы лежебоки! Словно по маслу пошло бы его хозяйство, легче, чем вода в Немане течет. Те самые парни и девки, что теперь на гумне пляшут и на Немане песни распевают, не ленились бы ходить за его добром; а если бы за это от него перепал в наши карманы грош-другой, то и ему было бы хорошо и нам не худо. Взять хотя бы те клочки земли, что у него пустуют, потому что он не может их ни удобрить, как следует, ни засеять, - мы бы охотно их брали в долгосрочную аренду. Поселили бы на этих клочках своих сыновей, а уж насчет арендной платы, так об этом и беспокоиться нечего, все было бы в исправности. Ему нужны деньги на уплату долгов и разные издержки; у нас большой недостаток в земле, а рабочих рук девать некуда. Тогда всем было бы хорошо. Ведь и пан Корчинский не по золоту ходит, и в Корчине не бог весть какие достатки. Людям рта не заткнешь, мало ли что толкуют!
   И много еще они сделали замечаний и всякого рода предложений, обращаясь к молодому своему соседу, или судье, как они его называли. Но о чем бы они ни толковали, все под конец выражали сомнение в том, что владелец Корчина склонится к их просьбам и притязаниям и что не будет на них смотреть, как волк на баранов или господин на своих рабов.
   - А я так скажу, - помолчав, снова заговорил степенный Стжалковский: - Зря говорит голова, что ей ноги не нужны. Что бедному, что богатому - в одиночку жить тяжело.
   А Апостол проповедывал:
   - Ангелы, что хотели над другими возвыситься, посрамленными пали!
   Теперь, когда первое волнение улеглось, мало-помалу ко всем вернулась обычная медлительность в движениях и речах. Тише стали говорить, меньше размахивать руками. Взволнованная толпа, сбившаяся на середине светлицы, понемногу рассеялась и, пригорюнившись, расселась по лавкам и табуретам. Подперев щеку кулаком и встряхивая головой, то тот, то другой еще толковали о трудностях их общего положения, но уже тише и не столь бурно. Один только Фабиан не мог обрести душевное равновесие и заставить свой язык замолчать. К тому же был он остер умом и понимал многое, что упустили или позабыли другие. Присев на краю стола, он понурил голову, скрестил руки на груди и в этой меланхолической позе говорил еще долго, но не так живо, как прежде:
   - Если бы мы сошлись сюда с разных концов земли, все не так горько было бы. Чужие - так чужие! А то ведь мы на этой земле сидим триста лет, а паны Корчинские владеют своим Корчином без малого полтораста. Один у нас отец - бог, одна мать - земля-кормилица. Подумаешь, мы хуже зверей; а ведь и между зверями свой своего знает. Волк волка не загрызет, ворон ворону глаза не выклюет...
   - Кто кому теперь свой? - перебил чей-то голос.
   - Конечно! - подтвердил Валенты Богатырович. - Вот покойник пан Андрей - тот был свой.
   - Да, да! - послышались вздохи в толпе. - Как его не стало, - как будто отца и защитника не стало. Не долго он жил на свете, но добра сделал много, а без него мы остались, как стадо баранов без пастуха. Ни прибегнуть к защите, ни совета попросить не у кого. Отовсюду окружили нас границы, через которые шагу переступить не смей; не знаешь, как тут быть, куда повернуться. Подчас в голову приходит, что внуки наши, а то, может быть, и дети, когда народу прибавится, бросят все и пойдут на край света искать хлеба, потому что здешнего на них не хватит. Да что там о детях и внуках заботиться! Хоть бы самим господь привел прожить жизнь по-человечески и умереть по-христиански. Пан Корчинский при всяком удобном случае то называет нас дураками, то говорит, что наш род идет от разбойников и висельников. Может быть, это и не так, а может быть, здесь и есть частичка правды. Сами себя мы виновными не признаем; и умный дураком сделается, когда его горе одурачит, а грязь скорее пристает к пешему, чем к конному.
   Как прежде шум и крики сменились однообразным ропотом медлительно журчавших голосов, так и теперь этот ропот растворился в молчании. Волна чувств, которую всколыхнуло порывом негодования и страха, понемногу спадала, изливаясь вер более робкими жалобами, пока не улеглась в их терпеливых сердцах и не смолкла окончательно.
   Разгоряченные лица остыли и уже не лоснились от пота, но по-прежнему их бороздили бесчисленные глубокие морщины. Руки выделялись на скатертях столов, как ломти ржаного хлеба или комья земли. Даже Фабиан затих и только время от времени еще бормотал сквозь зубы, тяжело дыша и топорща усы:
   - Не чужие мы здесь... не с конца света пришли, не сорока нас сюда на хвосте занесла... Больше чем триста лет памятник наших праотцев стоит на этой земле... больше чем триста лет мы эту землю вскапываем своими руками и обливаем своим потом!.. Власти мы никогда здесь не имели, никого не притесняли, кровь ни из кого не высасывали. Чего же ради нам теперь гибнуть ни за медный грош? Наши дети на том клочке земли, что и нас-то еле-еле кормит, наверно передохнут с голоду; нашим внукам, с божьего попущения, разве только в собак придется обратиться... род наш, как вода с горы, схлынет с этого места, и память о том, что мы когда-то жили, быльем порастет...
   Через открытое окно в комнату врывался шелест тополей, а издали, с реки, посеребренной блеском луны, доносились хватающие за сердце слова песни:
  
   А когда помрем,
   За родным холмом
   Нас схоронят,
   Как любили мы.
   Как дружили мы,
   Будут помнить.
  
  

V

   В большом корчинском доме виднелось только два огонька: один в будуаре пани Эмилии, другой в кабинете Бенедикта. Большая гостиная и еще большая столовая тонули во мраке, разогнать который не в силах были слабые лучи луны, искоса заглядывавшей в окна.
   В этом мраке раздавались тяжелые шаги. Кто-то расхаживал по гостиной из одного угла в другой. Глубокая задумчивость чувствовалась в мерной, однообразной поступи этого человека. Когда он проходил мимо окна, то можно было различить его массивную фигуру с низко склоненной головой, с уныло опущенными усами, - фигуру настолько одинокую, как будто эта гостиная была пустыней, а он - ее единственным обитателем.
   За притворенными дверями гостиной все время слышался какой-то нежный, слабый голос. Там, в будуаре, оклеенном пестрыми обоями, бледная, кроткая, болезненная женщина в белом пеньюаре, полулежа на пунцовой кушетке, при свете лампы вязала крючком какое-то необычайно хитрое кружево. Другая женщина, такая же худощавая, только не такая красивая и нарядная, с подвязанной щекой, читала по-французски описание путешествия в страну эскимосов. Одна читала, другая слушала о крае льдов, моржей, снеговых хижин, северных сияний, бесконечных полярных ночей. По временам обе женщины обменивались замечаниями. Опустив на колени руки с вязаньем, одна из них спросила:
   - Как ты думаешь, Тереса, среди эскимосов существует настоящая, горячая, поэтическая любовь?
   Тереса не отвечала. Она глубоко задумалась. Вытянув свою лебединую шею к лампе, она машинально щупала кончиками пальцев ноющую щеку, залепленную пластырем. Тоскливые любовные мечты охватили обеих женщин; по их хрупким телам пробежала дрожь, на лицах появилось страдальческое выражение.
   - Читай дальше, Тереса! - сказала немного погодя пани Эмилия и глубоко вздохнула.
   Тереса продолжала прерванное чтение, но через несколько минут принуждена была снова остановиться. За окном, где-то далеко, раздались суровые, протяжные звуки хоровой песни. Пани Эмилия вздрогнула и испуганно спросила:
   - Что это? Что это значит?
   Тереса, хотя тоже испугалась, догадалась, в чем дело:
   - Вероятно, это поют те, что ушли на свадьбу вместе с нашей горничной Зосей.
   - Как это невыносимо, мешают нам читать! О, что за шум! Милая Тереса, прикажи запереть окно и опустить штору.
   Через две минуты окно было заперто и завешено толстой шторой. В закупоренном крепко-накрепко будуаре, пропахнувшем духами и лекарствами, опять замелькали ледники, моржи, северные олени и хижины из снега.
   Но человек, расхаживавший по пустой гостиной, при первых звуках песни остановился, как вкопанный. Он остановился в самом темном углу, стоял долго и слушал. Он, быть может, напрягал слух и ловил слова:
   Лес шумит, солдаты едут...
   Он снова начал ходить. О, как далеко-далеко то время, когда эти звуки и эти слова заставляли биться его молодое, горячее сердце!
  
   Он опять остановился.
   Счастья мать не знала,
   С горем век дружила...
  
   Из темного угла вырвался глубокий, тяжелый вздох...
  
   Жизнь полегче стала -
   Деток схоронила...
  
   Он вышел из темноты и вполголоса проговорил:
   - В могиле! Неужели все... в могиле?
   Он не мог дольше слушать эти слова, эти звуки, которые, поднимаясь от подножья высокой горы, казалось, падали вниз клочьями его собственной любви, надежд и упований...
   Тяжелым, мерным шагом он прошел через столовую прямо в кабинет, освещенный лампой, стоявшей на письменном столе.
   Эта комната была не только кабинетом, но вместе с тем и спальней и - странное дело! - так же, как комната Анзельма, напоминала монастырскую келью. Как там, так и здесь вся обстановка говорила о жизни, суровой, лишенной всяких наслаждений и суетных утех. Кроме железной кровати с тощим тюфяком, когда-то красивого, ныне совершенно вытертого ковра, большого бюро, нескольких стульев и старого шкафа с деловыми книгами, здесь ничего больше не было. Только на стенах висело несколько фотографических портретов да два ружья на медвежьей шкуре.
   В открытое окно налетело множество наднеманских мотыльков. Они летали по комнате, кружились около лампы и с распростертыми крылышками падали на бумаги и книги, разложенные на бюро. Бенедикт сел и начал всматриваться в беслоснежные крылатые творения. Они напомнили ему о чем-то, отдаленном, но необычайно важном, напомнили какой-то поворотный пункт в его жизни...
   Когда-то, давно... очень давно... был вечер, очень похожий на этот вечер, такой же тяжелый и мрачный. Мотыльки, так же как и теперь, кружились около лампы и падали на счетные книги...
   Он тогда что-то решил - и не выполнил своего решения, что-то должен был сделать - и не сделал. .. Что это такое было? Брат. .. сын... А! Брат... Бенедикт протянул руку и взял из-под пресс-папье письмо. Письмо это он уже читал, но хотел прочесть во второй раз. И тогда было то же самое... В письме заключались различные советы и предложения. За несколько лет они едва ли обменялись десятком писем, и то первым писал всегда Доминик, а Бенедикт только отвечал, коротко, сухо... Да и что было ему писать?
   Теперь Бенедикт опять получил письмо брата и читал его с таким чувством, как будто каждое его слово падало ему на сердце расплавленным свинцом. Ему уже не раз приходило на ум, что он вспоминает о брате, как о первом встречном человеке, и часто почти забывает о его существовании. Но мало-помалу он убеждался, что на самом деле было вовсе не то. Своя кровь, свое горе, свой позор! Ничего не поможет... Он целый час ходил по гостиной, боролся с своими мыслями, кусал губы, бесился, а теперь снова достал и начал читать это проклятое письмо, как будто еще больше хотел насладиться своим мучением.
   "Любезный брат!

Другие авторы
  • Фонтенель Бернар Ле Бовье
  • Парнок София Яковлевна
  • Гербель Николай Васильевич
  • Степняк-Кравчинский Сергей Михайлович
  • Рубан Василий Григорьевич
  • Зайцев Варфоломей Александрович
  • Страхов Николай Иванович
  • Огнев Николай
  • Ильф Илья, Петров Евгений
  • Маколей Томас Бабингтон
  • Другие произведения
  • Житков Борис Степанович - Очерки
  • Станиславский Константин Сергеевич - Работа актера над собой
  • Пальм Александр Иванович - Пальм А. И.: биобиблиографическая справка
  • Воровский Вацлав Вацлавович - Рассуждение благомыслящего человека о пользе иллюзионов
  • Певцов Михаил Васильевич - Путешествия по Китаю и Монголии
  • Златовратский Николай Николаевич - Рассказы
  • Федоров Николай Федорович - Отношение торгово-промышленной "цивилизации" к памятникам прошлого
  • Нарежный В. Т. - Заморский принц
  • Пильский Петр Мосеевич - Аркадий Аверченко
  • Бердников Яков Павлович - Бердников Я. П.: биографическая справка
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
    Просмотров: 482 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа