ом фартуке траву для коров, а в рабочую пору почти с мужской силой и ловкостью возила снопы с поля и правила лошадьми. Теперь на ней было шерстяное платье ослепительного ярко-голубого цвета, с обтянутым лифом и очень длинным хвостом, который запачкался, когда она шла сюда по большой дороге, уже смоченной вечерней росой. На голове Ядвиги возвышалась прическа еще более, необыкновенная, чем платье, - высокая, качающаяся из стороны в сторону, густо пропитанная помадой, пестревшая лентами, утыканная блестящими шпильками. Аляповатая брошка красовалась у горла, в ушах висели огромные безвкусные серьги, на больших красных руках было надето несколько тоже аляповатых браслетов.
Могучая фигура Ядвиги, посреди поля, напоминавшая Цереру, теперь, в узком и длинном платье, представлялась очень смешной и неуклюжей. Ее лицо с прекрасными голубыми глазами и роскошной каштановой косой, при ярких красках, поражало грубостью черт и почти кирпичным цветом кожи.
- Добрый вечер! - закричала, было, она с порога, но тотчас же запнулась при виде Юстины, стоявшей рядом с Яном.
Зато старый Якуб, спотыкаясь, приближался к хозяину дома и, видимо, волновался все более и более.
- Где Паценко? Извольте сейчас сказать, пан Шимон, куда вы спрятали моего врага и оскорбителя?.. А если не скажете, я сам, бог свидетель, обыщу всю хату, сам найду... А коли найду, то страшно отомщу за весь стыд и позор.
- Опять нашло на старика? - спросил Анзельм, глядя на Ядвигу.
- Опять нашло! - ответила девушка. - Сегодня он был спокоен, тих, лучше и желать нечего. Вечером говорит: "Пойдем, Ядвига, к какому-нибудь соседу". Пошли мы, а тут как на грех из-за плетня выскочили мальчишки да во весь голос и давай кричать: "Паценко приехал и опять бабушку увезет!" Дедушка весь затрясся, и если б не я, непременно упал бы. Тут уж с ним ничего не поделаешь, в хату ничем не заманишь, - идет, куда глаза глядят...
А старик тем временем, размахивая клюкой, с грозными криками, сновал из угла в угол, заглянул даже в темную боковую комнатку, сунул палку под диван и теперь намеревался обыскать печурку, но, нагнувшись, потерял равновесие и упал на пол. Юстина подскочила к старику и хотела, было приподнять его голову, как вдруг почувствовала, что кто-то бесцеремонно оттолкнул ее.
- Извините... прошу не трогать дедушку. .. я сама с ним управлюсь. Что касается дедушки, то его у меня никто не отнимет! - громко, запинаясь от волнения, заговорила Ядвига.
Она без всякого усилия приподняла старика с пола и тут же толкнула и Яна, который поспешил, было ей помочь.
- Успокойтесь, пан Якуб, - сказал Анзельм. - Паценки нет ни здесь, ни в другом месте, - он давным-давно умер.
- Нет нигде? - опираясь на клюку, повторил еще не успокоившийся старик. - Правда, нет нигде? Честное слово? - Честное слово! - торжественно повторил Анзельм.- Садитесь-ка, поговорим лучше о чем-нибудь.
В это самое время Ян шепнул Юстине:
- Очень бы мне хотелось, чтоб он рассказал при вас историю о двенадцатом годе, - историю, которая случилась с его братом в то время, когда здесь французы были... Он много помнит любопытных историй.
В свою очередь Анзельм (он знал, чем лучше всего успокоить старика) придвинул стул Якубу и заговорил:
- Садитесь, милости просим. Я все думаю, помните ли вы, что приключилось с вашим братом Францишком в двенадцатом году?.. Или забыли, может быть?
Старик был взволнован. Его сморщенное кирпично-красное лицо озарилось лучом сознания, как и тогда, когда Анзельм напомнил ему о гробнице Яна и Цецилии. Казалось, к нему вернулись былые силы, он выпрямился и, не обращая внимания на придвинутый стул, будто ноги его вдруг окрепли, оперся обеими руками на клюку и поднял голову кверху.
- Как же, как же! Помню... как будто вчера это было... Он старший был... нас было пятеро... я младший, Франусь старший... Мне лет десять было, а ему двадцать, когда пан Доминик Корчинский, теперешнего владельца Корчина, пана Станислава, отец, увел его с собой в наполеоновские легионы... Доминик был добрый товарищ... добрый... я-то уж об этом знаю, - лет через тридцать и сам я с ним на войну ходил... Пан Доминик заботился о Франусе, письма нам писал, как брат служит, как у них дела идут... а дела шли хорошо... А тут и двенадцатый год подошел... Французы идут! Отец говорит: "Должно быть, и наш Франусь с ними идет". А мать покачала головой и сказала: "Должно быть, идет! Может быть, и к нам заглянет! Может быть, мы его еще раз перед смертью увидим!" - "Может, и увидим",- говорит отец. Вот и стали мы его поджидать. Мать нет-нет, да и выйдет в поле, и мы, дети, чуть глаза не проглядели: всем нам хотелось увидать брата-офицера...
Во все время, пока говорил старик, Ядвига не спускала с Юстины своих гневных глаз, горевших злобой и "негодованием. Она не расслышала, что Ян шепнул Юстине, но хорошо ' видела, что, когда он наклонялся к молодой девушке, на губах его появлялась такая улыбка, которую ей видеть еще не > доводилось, что он просто глаз не сводит с ее распущенных волос. Юстина же смотрела на него снизу вверх взгляд дом, в котором светилась тихая робкая радость. К дрожащему голосу старика присоединился грубый шопот его внучки. Казалось, что она говорит шопотом потому, что ей от волнения трудно говорить громче, или потому, что она сама боится своих слов.
- О-о! - не спуская глаз с Юстины, удивлялась она, - теперь, знать, мода носить распущенные волосы... Скоро такая мода придет, что будут ходить в одних рубашках, а то, может быть, и совсем голые!
Юстина или не слыхала ядовитых слов Ядвиги, или сделала вид, что не слышит их. Ян бросил на Ядвигу грозный взгляд, но, ничего не сказав, только закусил губы и крепко скрестил на груди руки.
Старик продолжал свой рассказ:
- Так мы, в затишье нашем сидя, поджидали брата, а тут подошла зима, да такая лютая, каких и на людской памяти не бывало. Выйдет человек из хаты - того и гляди, или руку отморозит, или ногу; от мороза дух захватывало. Снегу все больше и больше подваливало, все дороги занесло, все плетни засыпало, только колокольни одни виднелись. Однажды, - рано утром это было, - отец приказал нам идти за ним в поле... не помню хорошенько, зачем... Всю ночь была такая метель, что за два шага своей хаты не распознаешь. Снегу страсть сколько насыпало. Идем мы по огороду, вязнем в снегу, - глядь что-то перед нами чернеется... не то пень вырос на том месте, где его прежде не было, не то человек стоит, к плетню спиной прислонился. "Что это такое стоит?" - говорит отец. Почем мы знаем! А мать (она за нами шла неизвестно зачем, - просто ей дома не сиделось, все в поле тянуло, на дорогу) говорит: "Уж, храни бог, не человек ли это замерз?"
Мы все прибавили шагу, так что мать осталась позади. Подходим, смотрим - и чуть со страху не попадали. "И то человек!" - крикнул отец. Я, хоть был моложе всех, подскочил к замерзшему и тоже закричал: "Офицер!" Мундир на замерзшем был весь в дырах, а была ли у него какая-нибудь обувь, - неизвестно: до колен он был завален снегом. Лицо желтое, как воск, глаза - как стеклянные, усы длинные, русые, рука спущена вниз, а другой держит булку. Мы догадались, что он искал, где спрятаться от вьюги, блуждал-блуждал по полю, да так смерть его и застала у плетня нашей хаты. Стоим мы, смотрим, отец крестится, а тут и мать подошла... Подошла, посмотрела, всплеснула руками, да как крикнет: "Иисусе, Мария! Ведь это Франусь!" - да так и рухнула на снег... В то время и мы разглядели, кто таков был замерзший офицер...
Раздражение Ядвиги все более усиливалось, шопот становился громче:
- Важное дело - распустить косу и волосами своими хвастать!.. Да нам, бедным девушкам, стыдно было бы так ходить. Ох! Волос длинен, да ум короток!
Теперь Ян быстро подошел к ней.
- Я покорнейше прошу вас в нашей хате не причинять никому неприятностей, - тихо, но отчетливо прошептал он, хмуря брови.
- Какое мне дело до вашей просьбы?- тоже шопотом ответила Ядвига. - Может быть, когда-нибудь ваша просьба и имела бы для меня цену, но теперь я вижу, что нам подобру-поздорову приходится убираться во-свояси. А то вы все с панами якшаетесь. Как бы и меня за свою батрачку не приняли!..
Посеребренные, позолоченные, с поддельными жемчугами браслеты звенели на ее красных руках, которые она то порывисто заламывала, то снова вскидывала; голос ее дрожал от волнения и сдерживаемого плача, на темных ресницах повисла слеза.
- Из-за чего вы так сердитесь? Разве не знаете, что злость красоту портит? - с сарказмом заметил Ян.
Старый Якуб, с высоко поднятой желтой рукой, оканчивал свой рассказ:
- Так-то вот и добрался Франусь до своего родимого гнезда и, как часовой, стал у отцовских ворот. Так мы его, закоченелого, и принесли на руках в хату. Мать упала наземь и завыла, как волчица...
На волчицу теперь походила и Ядвига, которая обхватила старика руками и потащила его к двери.
- Пойдем отсюда, дедушка... ну, пойдем! - повторяла она. - Довольно мы нагостились здесь с тобой и добрых слов наслушались. Не нужны мы здесь... Чего нам лезть на глаза гордецам? У них другое на уме. В знакомых у нас, слава богу, недостатка не будет...
Щеки Ядвиги покрылись багровым румянцем, глаза гневно сверкали. Старик покорно шел к двери, а она все не унималась:
- Одно подымается, другое падает. Мы здесь не нужны. Были хороши, а теперь плохи стали. Ну, и, слава богу! Ну, и пусть! Только как бы в этом деле не ошибиться, - известно ведь: кто за двумя зайцами погонится, - ни одного не поймает! Покойной ночи! Всякого благополучия!
В сдавленном голосе Ядвиги слышались и неудержимый гнев, и кровная обида, и слезы. Она вывела деда в сени, приподняла рукой загрязненный подол и с громким стуком затворила за собой дверь.
Оставшиеся молчали несколько минут. Ян опомнился первый и громко рассмеялся:
- Вот так язычок! - заговорил он. - Уж и злючка! Я и не думал, что она такая злая! Кому-нибудь, может быть, и нравятся такие бойкие и разговорчивые, а мне - нет!
Анзельм молчал и не потребовал от племянника никакого разъяснения. Он задумался, и, казалось, что-то соображал. Ян тоже немного смутился, ушел в боковую комнатку, но вскоре появился вновь и громко сказал с порога:
- Может быть, вы, панна Юстина, хотите посмотреть иллюминацию на Немане?
- Яцицу ловят? - спросил Анзельм.
- Да... только что с огнями выплывать начали.
- Мне домой пора, - сказала Юстина и встала с места.
- Я вас провожу, - на дворе совсем стемнело.
- И я пойду с вами, - тихо сказал Анзельм, медленно встал со скамейки и приказал Антольке принести палку.
- Вас утомит ночная прогулка, - заметил Ян.
- Не беспокойся. Если захочу, я и ночью скорее тебя пройду куда угодно, - шутливо ответил Анзельм.
За Антолькой в светлицу явился и Михал в канареечном костюме и, ради воскресенья, в огромном галстуке василькового цвета. Он не дурачился как вчера, но солидно поклонился всем присутствующим, пожелал доброго вечера и стал в угол, не спуская с Юстины пытливого взгляда.
Антолька налила из подойника в стакан парного молока.
- Не хотите ли, Юстина? Пожалуйста! - угощала она гостью.
А Анзельм, поправляя на голове огромную баранью шапку, шепнул в это время на ухо племяннику:
- Утомлюсь ли я или нет - это все равно; как бы о панне, по твоей милости, не стали болтать разные глупости. И то нехорошо, что мне не пришлось ехать на могилу, а гулять с девушкой ночью вдвоем и платить ей за добро злом уж вовсе не приходится...
Ян обнял его, повернул вокруг себя и с громким смехом расцеловал в обе щеки.
- Молодо-зелено! - с оттенком неудовольствия проговорил Анзельм и запахнул сермягу.
Вечер был темный, по небу блуждали дымчатые облака и заслоняли звезды.
- Если вы хотите все видеть хорошенько, то нужно сойти к тополю, - отозвался Ян.
Юстина быстро сбежала вниз; Ян протянул дяде руку, чтоб помочь ему спуститься.
Юстина сегодня уже в четвертый раз видела Неман, и всякий раз иным.
Спокойный вначале, он, казалось, до самой своей глуби отражал тяжелые тучи, а его поверхность, вспыхивавшую ослепительными огнями, ласточки задевали крылом; потом он мрачно бушевал, а по его вздувшимся волнам, покрытым белой пеной, медленно ползли под бурным ливнем желтые плоты и стремительно мчалась стайка черных челнов; а еще позже, когда гроза пронеслась, он убрался золотыми дымками, а над его зеркальной гладью, отливавшей золотом и лазурью, кружились торжественным хороводом белоснежные морские чайки и в испуге метались крячки; теперь он неподвижно застыл, расстилаясь внизу длинной лентой, разрезанной на две полосы: иссиня-черную в тени бора и темно-стальную на другой стороне.
Эта полоса расплавленной стали не отражала мерцания звезд, подернутых мутными разорванными облаками; она тускло поблескивала, когда вдали загорелись круглые, ярко-красные огоньки. Они выплывали то тут, то там из-за высокой горы и, приближаясь, растянулись в одну линию вдоль по реке. Теперь уже можно было разглядеть маленькие лодки и людей, разжигавших в них костры.
Всех лодок было около двадцати. Словно фантастические видения, они плавно скользили глубоко внизу по недвижной реке; плавно колыхались их отражения в темной пучине, а лица и фигуры людей, озаренные красноватым светом, со скульптурной четкостью выделялись на темном фоне неба и воды.
Но еще более странным, чуть не фантастическим явлением казалась густая туча, окутавшая лодки и сидевших в них людей мириадами мелких, как снежинки, хлопьев и застилавшая белой дымкой ярко горевшие костры.
Ни в воздухе, ни в промежутках между лодками хлопья эти не порхали, и нельзя было понять, откуда они брались. Вскоре, однако, стало видно, что это маленькие мотыльки, которые вылетали из воды, трепеща белоснежными крылышками. Их было несчетное множество, как песчинок на дне Немана, в глубинах которого они рождались. Покинув родную стихию, они в неудержимом порыве устремлялись к ослепительно пылавшим огням. Коварные рыбаки, проворно действуя руками, загребали в мешки эту крылатую вьюгу, заносившую с головы до ног их самих, а также их лодки белоснежными хлопьями.
Медленно и бесшумно, даже не всплескивая веслами, чтобы не вспугнуть ни малейшим шорохом боязливые водяные создания, скользили рыбачьи лодки. Вдоль всей реки, насколько хватал глаз, виднелись в темноте красные огоньки, а возле них красноватые силуэты сидящих людей.
Тихо было везде: в небе и в воздухе, на земле и в воде; только, где-то вверху над деревьями жужжали, кружась в вышине, рои неманских мотыльков. Казалось, что это монотонное металлическое жужжание издавала дрожащая струна, натянутая между темной лентой реки, усеянной огненными точками, и небом, где висели облака, подобные развевающемуся дыму или клочьям разорванного крепа.
Люди, стоявшие под тополем посредине горы, разглядели в одной из лодок Витольда Корчинского. Первым его заметил Ян.
- А вот и пан Витольд с Казимиром, сыном Валенты, плывет!
То действительно был Витольд, на этот раз, выехавший не с Юлеком, а с другим приятелем; весь в снежной мгле мотыльков, он, молча и усердно делал ту же работу, что и другие рыбаки. Тонкий его профиль отчетливо вырисовывался на фоне огня против грубоватого, но тоже юного и красивого лица его спутника.
- И сын пана Корчинского здесь, и племянница его с нами, - тихо заметил Анзельм. - Новости... но...во...сти! Вот уж чего не мог я ожидать!
Около полуночи Юстина тихо вошла в корчинский дом боковыми дверями, через гардеробную. Она остановилась на минуту и прислушалась. Из спальни пани Эмилии долетал голос Тересы. Сквозь полуоткрытые двери виднелась часть комнаты, освещенной мягким светом лампы с голубым колпаком. Тереса с увлечением читала по-французски:
- "Очутившись перед королем, я сделала глубокий реверанс и долго не смела, взглянуть в лицо великому Людовику. Когда, наконец, я подняла глаза, то увидала перед собой людей, составлявших цвет и славу всей Франции, окружавших короля, как звезды окружают солнце. Здесь был великий Конде, принц де Люин, герцог Монморанси, герцог Сен-Симон, герцог де Брольи, граф де Ларошфуко, маркиз де Креки и другие. Все смотрели на меня, и все, видимо, были очарованы моею красотой. Это новое подтверждение тому, что постоянно говорило мое зеркало, придало мне смелость поднять глаза на короля. Каков был мой восторг, когда по улыбке Короля-солнца я догадалась, что на горизонте его двора вскоре засияет новая звезда первой величины! Я чувствовала, что вступаю в святилище величия, блеска, изящества и роскоши".
- Милая Тереса, - перебил чтение другой женский голос, слабый и мягкий, - можешь ли ты себе вообразить подобное блаженство?
- Ах! - вздохнула Тереса, - трудно представить себе...
- Быть звездой первой величины при дворе великого короля... наслаждаться, сиять! ..
- Быть любимой!
- О, да! И кем любимой? Маркизом де Креки! И какова должна была быть любовь таких изящных, прекрасных, поэтичных людей!
- Ах! Я не могу себе даже, и представить такое счастье!
- При таких условиях и я была бы здорова, весела, довольна, могла бы танцовать, дышать полной грудью, - одним словом, жить! Правда, Тереса?
- О!
- Как неравномерно распределено счастье между людьми! - еще раз вздохнула пани Эмилия, и, вероятно, по ее нежной щечке скатилась слезинка, потому что вслед за этим послышался тревожный голос Тересы:
- Только, ради бога, не расстраивайте нервы, не плачьте, а то опять спазмы... Ну, ну, сдержите себя, будьте покойней...
В этот вечер пани Эмилия и ее подруга, оставив странствования по разным частям света, углубились в прошлое и теперь восхищались мемуарами одной из знаменитых куртизанок XVII столетия.
Юстина вошла в темную столовую и невольно заглянула в дверь соседней комнаты - кабинета пана Бенедикта. Корчинский сидел возле бюро и вписывал в большую книгу колонны цифр. При сильном свете лампы высокий, плотный, с длинными усами, загорелым лицом и густыми растрепанными волосами он казался еще более тяжелым и угрюмым. Чем-то печальным и суровым веяло от этого человека, работавшего в глубокую полночь в уединенной комнате большого старого дома. Казалось, он так погружен в работу, что ни малейшая забота, ни малейшая мысль, не имевшие связи с выходящими из-под его пера цифрами и заметками, не могли бы интересовать его в данную минуту. Но Юстина задела платьем за стул, и пан Бенедикт поднял голову.
- Витольд! - громко окликнул он.
Юстина остановилась у порога ярко освещенного кабинета.
- А, это ты! - воскликнул пан Бенедикт голосом, в котором слышалось чувство обманутого ожидания, и провел рукой по уставшим глазам.
- Не знаешь, где теперь он... Витольд?
Юстина сказала, что видела, как Витольд с рыбаками ловит на Немане "яцицу".
- А! - коротко сказал пан Бенедикт и снова наклонился над счетною книгой. Юстина приблизилась к нему.
- Покойной ночи, дядя, - тихо сказала она и крепче, сердечней, чем обыкновенно, поцеловала ему руку...
А в ушах ее звучали слова: "Он не вскрикнул, не заплакал, только подошел к окну и застонал так, как стонет только умирающий человек".
Юстина заглянула дяде в лицо. Господи! Сколько морщин, сколько морщин на этом лице! Они собирались в толстые складки и тонкой сетью разбегались по лбу, по щекам, окаймляли грустные карие глаза. В какой из этих морщин могила его брата? В каких погребены идеалы и светлые порывы его юности? Какие, наконец, провело время, падающее на его голову тяжелыми свинцовыми каплями?
- Покойной ночи, прощай! - рассеянно ответил он и жесткими усами коснулся лба Юстины.
Он ни о чем не спросил ее. Он никогда не расспрашивал домашних об их личных делах.
Вечно занятый, озабоченный, задумчивый, он ко всему, что не имело непосредственной связи с хозяйством Корчина, казался равнодушным, да, должно быть, он и был таким на самом деле. Однако, когда Юстина ушла, он снова поднял голову, бросил перо и сильно дернул себя за ус. В нем кипели гнев, беспокойство, сожаление.
- С рыбаками по Неману разгуливает... хорошо! - гневно громким шопотом проговорил он. - Никогда его дома нет, все норовит от меня подальше... не так, как прежде... Злой мальчишка... бессердечный... эгоист!
Он закусил конец уса, уставился в пространство бессмысленным стеклянным взором и, точно пораженный изумлением, несколько раз повторил:
- Что с ним сделалось?.. Что с ним сделалось?.. Что с ним сделалось?
Взойдя по лестнице на верхний этаж, Юстина тихонько приотворила дверь в комнату своего отца. Пан Ожельский мирно почивал, о чем свидетельствовало его сладкое храпение. Юстина отворила противоположную дверь.
- А, вот она! Вернулась, наконец!.. Паненка в полночь изволит возвращаться с прогулки. Поздравляю, но не завидую! Мне лучше в постели лежать. Вечная история!
Этими словами приветствовал Юстину из угла довольно большой комнаты низкий, слегка хриплый голос. В углу стояла кровать, на которой лежала Марта, покрытая ватным одеялом. При слабом свете лампочки ее сухопарая фигура казалась спеленутой мумией, резко отделявшейся от белых подушек желтизной лица. Глаза старой девы ярко светились.
Юстина не спеша, приблизилась к комоду, над которым висело небольшое зеркало, и молча начала снимать платье и заплетать волосы.
А Марта все не унималась:
- Откуда бог несет? И веника никакого не принесла с собой? Видела я сегодня, видела, как ты наряжалась в кисейное платьице и волосики перед зеркальцем приглаживала, - думала, что ждешь посещения богатого жениха. Вот редкая птица-то отыскалась, честное слово! Девушку бедную, не то чтоб очень хорошо образованную, не то чтоб особенно красивую, хотят взять замуж и сделать большой пани! "Ну-ну! - думаю себе, - нечего дивиться, что она и сама не знает, как ей для женишка принарядиться!" А она ушла и на целые полдня пропала... Да где ты пропадала-то? Опять там была?.. Зачем? Вечная глупость! А если б Ружиц приехал, а? Двум богам служить нельзя: или князь,- ну, не князь, положим, но в сравнении с тобой больше чем князь,- королевич, - или мужик. За мужицкими вениками ходить будешь - королевича своего потеряешь, а потом плакать станешь! И сделаешься ты такой же холерой, как я, или такой горлицей, что вечно свою шею к кусочку сахара вытягивает, как Тереса! Вот смех-то, честное слово! Ха-ха-ха! Уф, не могу...
Марта засмеялась, закашлялась и снова начала говорить. Кроме обычной живости и стремительности, в словах ее слышалось явное беспокойство. Она то и дело шевелила ногами под одеялом, а глаза ее все ярче блестели в полумраке.
- Ну, и что ты там слышала, а? Что ты там делаешь, о чем разговариваешь? Да умеешь ли ты говорить-то с ними? Они там ничего ни о французских романах, ни о сонатах, ни о ноктюрнах не слыхали... слова все употребляют смешные: сродственники, горюшко... помню, как же, помню! И я когда-то так привыкла к их говору, что порой и сама ошибусь и скажу: сродственники или горюшко, а потом так вся и сгорю от стыда... Вижу, тебя разбирает любопытство, небось, хочется узнать, приезжал сегодня королевич или нет? Будь спокойна, - не приезжал. Пани Кирло, точно, была. Эмилия пристала ко мне, чтобы я приняла ее. Сама она ожидала приступа мигрени и даже позевывать начала... Собственно говоря, не столько мигрень, сколько лень разговаривать... А вон Тереса говорит, что они сегодня очень интересную книжку читают. Вечная глупость! Ну, их!.. С пани Кирло я часа два просидела, хотя меня так с места и подмывало: булки в печи сидели. Прежде всего, о тебе спрашивает: где панна Юстина? Что делает? Как теперь выглядит? Повеселела ли? Потом деликатно навела разговор на Зыгмунта и тихонько спросила меня, забыла ли ты его или еще нет? А потом начала о своем кузене: какие имения еще остались у него, какой он добрый, какой несчастный! Я спрашиваю: "Отчего несчастный?" - "Ах, говорит, он столько прожил на своем веку, загубил свою молодость и к тому же..." Тут она мне сказала что-то такое, чего я понять не могла... "Наибольшее его несчастье. .." - она начала было, но покраснела, по своему обыкновению, и отвернулась в сторону. Меня разбирало любопытство, я начала допытываться, что такое за несчастье? Пани Кирло опустила глаза и прошептала: "Морфий!" И больше ничего я от нее допытаться не могла. Говорит, что очень желала бы, чтоб кузен женился и поселился навсегда в Воловщине, потому что это могло бы излечить его от всех болезней. Нужно только, чтоб он женился на женщине доброй, умной, рассудительной и, кроме того, такой, которая понравилась бы ему. Эта женщина была бы с ним счастлива, потому что он добр, умен, и вся вина его в том, что, обладая большим богатством, он многое себе позволял раньше. Ружиц все это понял и решил жениться... Слышишь, Юстина? Решил жениться, а пани Кирло, кажется, сегодня только для того и приезжала, чтоб выведать наше мнение... Как ты думаешь? В сваху обратилась, но в этом ничего нет удивительного: она хочет избавить кузена от танцовщиц, разорения и какого-то там морфия... кузен очень добр к ней и кое-что намекал в этом роде. Видишь, сколько я тебе наговорила? Что, могу я быть хорошим другом? Теперь можешь спокойно ложиться и мечтать о будущем богатстве. Только, честное слово, я не понимаю, почему ты сегодня дома не сидела и королевича своего не поджидала? Папенька твой целый день играл один, а под вечер ему захотелось поиграть с аккомпанементом... Какой-то новый ноктюрн выучил и тебя хочет научить... По всему дому дочку искал, а дочка как в воду канула. Где ты запропастилась? Уж, наверное, одна, как привидение, не таскаешься по полям и лесам! Прежде чем королевича окончательно зацапаешь, пастушка какого-нибудь себе отыскала. Да ну, вымолви хоть словечко! Онемела ты, что ли? Я ей говорю, выкладываю все новости, какие ее интересовать могут, охрипла даже, а она мне словечка сказать не хочет... скрытная, гордая, недобрая девушка... честное слово, недобрая! Уф!..
И действительно, можно было легко догадаться, что Марте очень хотелось услыхать хоть что-нибудь от Юстины: глаза ее горели в полутьме, сухощавые руки высвободились из-под одеяла и выделывали странные движения, в голосе слышались нескрываемое недовольство и раздражение.
- Скрытная, гордая, недобрая! - повторяла Марта.
Юстина, с заплетенной косой, в белой ночной кофте, подошла босиком к кровати своей старой приятельницы и опустилась рядом на колени.
- Тетя, отчего ты не захотела быть его женой? - тихо спросила она, низко наклонившись над Мартой и взяв ее за руку.
- А? Что? - вздрогнула старая панна и всем своим тяжелым телом повернулась в сторону Юстины. - Что? Отчего я... его женой? - громким и хриплым шопотом заговорила она, - его?. . Чьей? Ты с ним, в самом деле, видишься... знаешь? Он сам тебе говорил... обо мне говорил... вспоминал... правда, вспоминал?
- Вспоминал. Сколько ему пришлось выстрадать! Он и теперь не такой, как другие.
- Выстрадал! А я не выстрадала? Не такой, как другие? А я такая же, как другие? Вечное горе... вечное го-ре!..
Грудь Марты высоко поднялась от глубокого вздоха.
- Отчего? Да, отчего? Отчего? - сжимая сильней ее руку, с лихорадочной поспешностью спрашивала Юстина.
Разгоревшиеся глаза Марты пытливо смотрели ей в лицо, точно хотели проникнуть ей прямо в сердце, увидеть ее самые сокровенные мысли.
- Он не говорил причины? Все сказал, а причины не сказал, а?
- Не говорил.
Марта долго молчала, потом понемногу успокоилась, отвела глаза, в другую сторону и заговорила:
- А ты хочешь знать? Из любопытства? Положим, всегда интересно знать, почему девушка жениху, хотя бы и такому, отказала. Ты, вероятно, думаешь услышать что-нибудь интересное? Какую-нибудь любопытную историю... принуждение... преграды. .. интрига. .. трагедия? Ошибаешься. Ничего особенного, романического, как на сцене, не разыгралось. Было дело простое, прозаичное, - такое зелье повсюду может вырасти, даже там, где его не сеют. То была вечная глупость... моя собственная глупость... Видишь, как это прозаично...
Она засмеялась.
- Причины... гм... причины!.. Две причины были: раз, что панна боялась людских насмешек; во-вторых, испугалась тяжелой работы. Вот и все. Запрещать не запрещали, да и права никто не имел на это. Сирота я была, двадцати лет с лишком. Положим, надо мной смеялись, дурачились, глупости разные болтали. Пока вокруг все кипело, как в кастрюле, и люди ходили с разгоряченными головами и сильно бьющимися сердцами, до тех пор только и речи было, что о равенстве; все обнимались, целовались, братались; пан мужика в карете своей возил и нежно упрашивал: "Люби меня хоть немного и называй просто по имени, - слышишь ты, Василек, Юрась там или Анзельмик!" Но когда пожар погас, на пепелище снова показались горы и долины, как и прежде... и прежде... горы и долины... "А ты, Василек или Анзельмик, не смей из долины на гору взбираться! А ты, паненка, если с горы снизойдешь в долину, то мы тебя ни бить, ни преследовать не будем, - мы чересчур умны и деликатны, чтоб это делать; мы тебя просто осмеем, - осмеем так, что слезы на глазах покажутся"! Вот как было! Они не мешали, не преследовали, только насмехались: "Вот какого чудесного жениха Марта себе отыскала!" Дажецкие смеялись, этот шут, Кирло, кривлялся, даже вдова Андрея улыбалась при одной мысли, что я могу выйти замуж за человека, который пашет собственными руками. Кирло так и покатывался со смеху: "Пахать - это еще ничего, тут хоть поэзия; он сам навоз в поле вывозит!.. Воображаю, как от него пахнет!" И всякий, кто только слышал о моем женихе, хохотал до слез. А я, - ты слышишь? - в огне горела от стыда. Бывало так, что ночью плачу с тоски по нем, воображаю, как была бы с ним счастлива, - плачу, рекой разливаюсь, а днем перед родными и знакомыми, честное слово, отпираюсь от него, как Петр от Христа, и... знаешь ли? - вечная подлость! - сама смеюсь над этим женихом, даже больше, чем они. По временам слезы ручьем текут по лицу, а они думают, что это от смеху... Один Бенедикт не смеялся, ему тогда не до смеху было... Может быть, он не так скоро, как другие, забыл о том, что брат того, над кем так насмехались, лежит в одной могиле с его братом. Но и он тоже шел против меня, только с другого конца. "Работа тяжелая. Ты должна будешь сама полоть, жать, доить коров, готовить кушанье, стирать", - одним словом, целый список того, что я должна буду делать. "Не выдержишь, здоровье потеряешь, огрубеешь, омужичишься". Это меня больше оттолкнуло, чем насмешки и издевательства. В самом деле, как же это я стала бы полоть, жать, доить коров, стирать? Я измучаюсь, наверно измучаюсь, не выдержу, к тому же и омужичусь! Откуда у меня это барство явилось - чорт один только знает, потому что у меня ничего не было, порою я в дырявых башмаках ходила; учили меня чему-то, правда, но на медные деньги, и работала я в Корчине с малых лет, да как работала! Я и всем домом заведывала, и фольварком, и огородом, шила платья себе и другим (себе из того, что родные подарят). Но ведь я происходила из дворянской фамилии, родные мои были со средствами. Значит, и я королевна... Вот я и испугалась той работы, какая мне предстояла в будущем. Что ж делать? Потоскуешь сначала, а потом забудешь, успокоишься... А тут пани Дажецкая все на ухо шепчет: "Найдется кто-нибудь другой... более подходящая партия, я сама тебя сосватаю!" Более подходящей партии так и не представилось, а забыла ли я, успокоилась ли - это только одному богу известно. И то, слава богу, что я за мужика не вышла, не жала, не полола и коров не доила, а что касается приготовления кушанья и стирки, то это случалось, случалось.
Корчин из большого княжества сделался маленьким имением, приходилось, живя в нем, мало ли чем заниматься... Зато я не жала и не полола, а это много значит; ради этого стоит от многого отказаться, уж это одно за все вознаграждает - и за любовь, и за свой угол, и за тех детишек, которые, может быть, скрашивали бы мою жизнь, и за то, что я на холеру похожа, стала, - за все вознаграждает... За все я нахожу награду в том, что мне не пришлось жать, не пришлось омужичиться... Как мне не быть довольной? Я всю жизнь прожила с этим сознанием. К тому же, честь и слава мне, что я спаслась от стыда и унижения... честь и слава, вечная слава, вечная слава!
- Тетя, тетя, бедная тетя! - шептала Юстина, сжимая в своих руках руку взволнованной Марты.
Но Марта не успокаивалась, она повернула к ней свое желтое лицо с огненным румянцем на впалых щеках и хриплым шопотом спросила:
- Что с ним теперь? Каков он? Совсем выздоровел? С племянником ладно живет? Дом новый выстроил? Ну, что, как там, внутри? Светлица большая, чисто, порядок?
Когда Юстина ответила на все вопросы, Марта прошептала опять:
- А меня вспоминает, а?
Она задумалась на минуту.
- Так ты говоришь, вспоминает, и часто?
Женщина, в цвете молодости и сил, тихо и ласково отвечала другой, старой, ворчливой, раздраженной - старухе: да, вспоминает... он много говорит о ней.
На тонких увядших губах Марты появилась улыбка; ее взволнованное лицо начинало успокаиваться, ресницы опустились.
- Вспоминает! - еще раз прошептала она и совсем замолчала.
Она не уснула, но лежала тихо и неподвижно, только в ее груди, утомленной волнением, что-то громко хрипело.
Юстина встала, с минуту еще поглядела на неподвижно лежавшую женщину, потом нагнулась и тихо, с чувством поцеловала ее в губы. Наконец отошла, загасила лампу и села у закрытого окна. В голубоватом предрассветном сумраке, неподвижно окаменев, деревья стояли, как зачарованные стражи, белые облака подернули небо шелковистой фатой, а на бледно-серебристом Немане кое-где всплескивали рыбы, разбивая большими кругами зеркальную гладь воды или вдруг взметая мгновенно исчезавшие фонтаны.
Вскоре над бором в восточной части неба показался розовый краешек зари, по ветвям деревьев с шелестом пронесся легкий трепет, и в тишине раздалось звонкое, протяжное пение петуха - сначала близко, где-то возле дома, потом повторилось дальше, еще дальше, все слабей и слабей. Как бдительные часовые, что, издали, перекликаясь, передают друг другу пароль, так эти птицы в сонной тишине одна за другой возвещали торжествующим криком наступление нового дня.
Юстина, устремив взор на разгоравшуюся полосу зари, прислушивалась к пению петухов, которое теперь уже доносилось из околицы, - сперва из ближних домов, потом из дальних и, наконец, чуть слышно, откуда-то совсем издалека, может быть, из оврага Яна и Цецилии. Она закрыла глаза и облокотилась на подоконник. Мечтала она или спала?
Она видела перед собой отчетливо, живо, почти рельефно, усадьбу, розовеющую в сиянии утренней зари, сад, обрызганный сверкающей росой, и расхаживающего по двору молодого красивого парня. Вот он идет к конюшне, отворяет двухстворчатые двери и выкатывает плетеную телегу. Вот молоденькая босоногая девушка, мелькнув под старыми липами, пробегает к реке с коромыслом на плече; старик в грубой сермяге, с пучком морщин на высоком лбу, открывает окно напротив, подняв к небу поблекшие глаза. Но кто же там еще вышел на крыльцо и стоит под навесом, украшенным грубой резьбой? Да это она сама... она... Юстина, в короткой клетчатой юбке, с косой, падающей на широкую кофту, и счастливым лицом, как олицетворение счастья того красивого парня, который повернулся к ней и, не выпуская из рук серпа, смотрит на нее влюбленными глазами. Мечтала она или спала? Ей кажется, что на свете царствует сумрак, прозрачный сумрак, без дня и солнца, а она парит по небу и обнимает взглядом обширный кругозор, такой широкий, что видит ясно и корчинский двор, и околицу, и скрытый в глубокой зелени памятник легендарной пары, и унылую песчаную пустыню, а за нею, в замкнутом круге лесных пригорков, одинокую могилу. Все это погружено в прозрачный сумрак, а она держит в руках лампу... ту самую лампу, которая горела вчера на ольховом комоде Анзельма. Вероятно, Юстина и взяла ее с комода и теперь поднимает высоко-высоко. Лампа маленькая, горит тускло, но все-таки ее скудный свет падает на крыши домов, бросает золотые нити на сеть дорожек и тропинок, освещает с одной стороны памятник, с другой - одинокую могилу, и точно связывает все в одну цепь.
Спит или мечтает Юстина? Она чувствует на волосах, на лице, на губах теплые долгие поцелуи. Это лучи солнца, которое выбралось из-за леса, разорвало полог белого тумана и теперь пало своими огненными стрелами на деревья, на траву, на воду и на Юстину. Но во сне или наяву, а эти поцелуи неслись не от светила дня, а от чего-то другого, другого... Лицо Юстины вспыхивало румянцем, а на пунцовых губах играла улыбка счастья и упоения.
Вдова Андрея Корчинского вовсе не была "большой пани", как называл ее Анзельм Богатырович; но когда она, молоденькая, прелестная и богатая девушка, тридцать лет тому назад обручилась с одним из трех братьев Корчинских, общественное мнение утверждало, что только одна любовь могла склонить ее к подобному замужеству. Добивавшихся ее сердца, руки и приданого было много, - она избрала наименее богатого, носившего наиболее скромную фамилию. Она любила, - и этого было довольно; она разделяла стремления любимого человека, - стремления, которым он отдался со всем пылом молодости и которые вскоре так рано пресекли его жизнь. Миллионов она не принесла ему, но, во всяком случае, ее приданое значительно превышало его состояние. Осовцы, по теперешнему счету, состояли из сотни крестьянских хат, значительного количества земли, отличного леса и господского дома, построенного с некоторой претензией на великолепие. Сразу было видно, что строил его шляхтич, желавший равняться с магнатами.
Дом, на несколько миль вокруг носивший название дворца, был просто двухэтажной каменной постройкой с двумя рядами больших окон, с красной железной кровлей и широким крытым подъездом) сплошь обвитым густым плющом. Перед домом расстилался огромный двор, украшенный цветочными клумбами и газонами, а позади был разбит так называемый английский сад, с сетью узких дорожек, с белыми деревянными скамьями, с мостиками, перекинутыми через быструю, вечно шумящую речку. Немана отсюда не было видно, но речка впадала в него, пробежав сперва по широкому лугу, на котором поднималась цепь невысоких, очевидно, искусственных холмов, известных среди местного населения под названием шведских окопов. Предание говорило, что два века тому назад здесь стояли лагерем большие войска, разыгрывались кровавые битвы. Когда аллеи и деревья сада осенью сбрасывали с себя зеленый убор, - луг, окопы и две соединяющиеся речки, маленькую и большую, можно было отлично видеть из верхнего этажа осовецкого дома.
В этом доме, или дворце, пани Корчинская родилась, выросла и провела всю жизнь, за исключением восьми лет, проведенных ею в доме мужа. В начале замужества она выехала отсюда, сияющая счастьем, любящая и любимая; в конце - возвратилась вдовой в черном платье, с которым ей уже не суждено было расстаться. Она никогда не была ни легкомысленной, ни чересчур веселой; даже в дни первой молодости и в самые счастливые минуты жизни на всей ее стройной фигуре лежал отпечаток серьезной вдумчивости, свидетельствовавший о глубине и сдержанности ее чувств. Даже у свадебного алтаря, когда она сосредоточенно молилась про себя, в ее лучистом задумчивом взоре чувствовалась натура, склонная к суровости в отношении себя и, может быть, к мистицизму. Те, кто были с нею знакомы в ту пору ее жизни, помнили, что нежное ее лицо напоминало цветущую розу, а ее манеры и речь, хотя и были серьезнее и сдержаннее, чем у большинства женщин в ее возрасте и положении, отличались особым очарованием и радушием, вместе с тем выказывая ее способность к возвышенным порывам и стремлениям. Все знали, что она вполне разделяла убеждения и стремления своего мужа. Жена патриота и демократа, она была его другом, товарищем, и если не могла помогать мужу в сближении с народом, то это вытекало не из гордости, презрения или кастовых предрассудков, а просто из полнейшей неспособности хоть на минуту отречься от изящных форм жизни, подойти поближе к чему-нибудь грубому, тривиальному. Никто лучше и легче Андрея не мог найти ключ к простому сердцу, непросвещенному уму, тогда как его жена была вовсе не способна на это. Он, влюбленный в жену, хорошо понимавший ее, легко и весело примирялся с ее недостатками; она с грустью сознавала, что в их полном согласии звучит какая-то диссонирующая нота. Она напрягала все усилия, работала над собой, боролась со своими привычками и инстинктами - и все бесполезно.
Сколько раз переступала она порог бедной хаты с сердцем, полным лучших чувств, и останавливалась с высоко поднятой головой, как богиня, осчастливившая жилище смертных своим посещением, внешне гордая и презрительная, а внутри до боли, до отчаяния сконфуженная, не знающая, что делать, что сказать, бессильная в присутствии незнакомой ей силы, знающая многое и не умеющая разгадать стоящей перед ней загадки, полная самых добрых чувств и дрожащая от отвращения, производимого на нее прозаичной, грубой обстановкой, неровностями почвы, по которой она ступала. Когда она начинала говорить, - ее не понимали; когда заговаривали с ней, - она не понимала. Общее привлекало ее к себе, частности поражали и отталкивали. С непреодолимым отвращением смотрела она на грязные изуродованные тела, огрубевшие лица, некрасивую одежду и закопченные стены. В душу народа, этого великого собирательного явления, она верила и жаждала ее понять, но, чтобы коснуться кончиком пальца внешней его оболочки, должна была долго бороться с собой. Она машинально отшатывалась при виде кучки мусора, рассыпанного на полу, а запах конюшен и сараев приводил ее почти в болезненное состояние.
Способная к пониманию самых тонких и отвлеченных понятий, она, как удивленный, испуганный ребенок, останавливалась перед всякой сухой и черствой реальностью. Она знала, что из этих реальностей - из фактов, цифр, из мелочных усилий - сплетается лестница, ведущая к идеалам; она любила и понимала идеалы, но ни одной ступени ведущей к ним лестницы не могла создать своими руками. В этом ей мешала утонченность ее вкусов и привычек и гордость - бессознательная, но, тем не менее, проникавшая все ее существо, гордость не столько знатной и богатой женщины, сколько человека, чувствующего, что сердцем, мыслью и умом он высоко стоит над уровнем пошлости и дюжинности, сознающего, что у него есть силы для свершения великих дел. За эту гордость - не знатностью, не имуще