Главная » Книги

Лухманова Надежда Александровна - Девочки, Страница 3

Лухманова Надежда Александровна - Девочки


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11

   Я сделала шаг вперед и, не поднимая глаз, прого­ворила:
   - Maman, возьмите мою козу...
   И так как подвиг этот был мне не по силам, то я бросилась бежать и опомнилась только у себя в детской.
   Козочка была в самом веселом настроении: она прыгала, играла с Душкой и делала вид, что бода­ет ее.
   - Не смей играть с козою! - крикнула я на Душку и вцепилась в нее. - Это не наша коза, не наша, ее у нас отняли...
   Няня, воспользовавшись этой минутой, схватила козу на руки, выбежала в кухню, передала ее кому-то и вернулась обратно. Она вынула все мои игрушки, сбегала еще раз в кухню, принесла разной провизии, сказала, что мы затопим спиртом большую игрушечную кухонную плиту, подаренную мне в именины отцом, будем жарить и печь разные кушанья и позовем Марфушку с Федей в гости, но я отвечала на все вяло и неохотно. Затем меня еще раз позвали к матери.
   Видя меня такой тихой и покорной, она похвалила меня, дала гостинцев, долго толковала о том, как должна вести себя девочка, затем я снова ушла в детскую, и, хотя ничего не ела, к вечеру у меня сделалась рвота, жар; ночью я бредила, пела песни дикарей: "Ого-го, съем!", размахивала руками, звала какой-то "Змеиный зуб" и все покрывала криками: ко-за-а-а.
   Целую ночь няня просидела около меня и утром, вся в слезах, пошла доложить барыне, что со мной худо. Перепуганный отец бросился сам за нашим по­стоянным доктором Фердинандом Карловичем, и тот объявил, что у меня скарлатина.
   Говорят, две недели я была между жизнью и смер­тью, все бредила и требовала козу. Отец все сво­бодные минуты проводил у моей постели; он считал себя виноватым в моей болезни: если бы не его безмерное баловство, заставившее привести в детскую живую козу, я, конечно, поплакав, утешилась бы, заменив игрушку какой-нибудь новой куклой; но живая коза была таким неожиданным подарком, тем более что, набалованная детьми огородника, козочка оказа­лась совсем ручная. Отца в особенности мучило то насилие, которое он сотворил над моей волей, за­ставив добровольно, без слезинки, отдать мое сокро­вище.
   Мать, добрая, как всегда, когда нам, детям, случалось заболеть, забыла ради меня и вечера, и выезды.
   Бабушка приезжала ко мне каждую свободную ми­нуту; оно обегала все игрушечные магазины, но второй козы не было, и к счастью, потому что пора было положить конец этой, по выражению доктора, "козьей драме".
   Про няню и говорить нечего: когда бы, в какую бы минуту я ни открыла глаза, каким бы тихим шепо­том ни просила пить, она была возле меня, и мне казалось, что дни и ночи взгляд ее неотлучно следил за мною.
   Моя болезнь тяжело отозвалась на том, на ком, по какому-то странному стечению обстоятельств, тяжело отзывалось все, что ни случалось в доме.
   Я говорю об Ипполите.
   Федора и Андрея, как здоровых, отделили и отпра­вили к бабушке.
   У Ипполита скарлатина уже была, и потому его прикомандировали ко мне.
   Бедный Зайчик, как мы его звали, попал в ловушку.
   При его подвижной натуре сидеть целые часы, не шевелиться и ждать, не захочу ли я лениво и капризно поиграть с ним в куклы, было, должно быть, большой мукой, но мать была тут же, и он сидел не шевелясь.
   Зато и ему теперь выдавались часы, полные отдыха и удовольствий; отец брал его с собой то пройтись, то прокатиться, и эти часы, полные свободы, давали ему терпение переносить ту неволю, в которую он попал.
   У каждого из нас, по желанию матери, была своя копилка, в которую мы бросали мелочь, даваемую отцом от своих карточных выигрышей, матерью и бабушкой - на игрушки.
   Из этой мелочи к каждому первому числу, когда мы имели право открыть копилку, образовывалась сумма в несколько рублей, и мы ее тратили по своему желанию. Андрей покупал военные доспехи, ружья, пушки и амуницию. Ипполит - краски, картинки и разные изящные вещи, которыми украшал отведен­ную ему в классной полочку. Федор копил свои день­ги, долго отказываясь сказать на что, и наконец объ­яснил, что он хочет купить себе дом, в котором он будет жить с Марфушей. Мы с няней шили кук­лам платья и делали разные подарки: папаше, ма­маше, бабушке и братьям. Вот на этой-то копилке и попался бедный Ипполит. Сама ли я дошла до этой идеи, внушил ли мне ее кто, только я предложила Ипполиту гривенник в неделю за чтение мне Робин­зона.
   Сначала Ипполит принял этот проект обогащения своей копилки с удовольствием. Робинзон сидел у меня в голове, и мне очень хотелось познакомиться с его историей.
   И вот, когда я настолько поправилась, что могла слушать, Ипполит сидел около моей постели и читал мне удивительную историю моряка Робинзона Крузо. Когда мне что-нибудь особенно нравилось, я гово­рила:
   - Поля, прочти это еще раз...
   Когда он замолкал с пересохшим горлом и говорил: ну, довольно, - я сердилась и требовала:
   - Нет, ты читай, все время читай!
   - Я не хочу больше, мне надоело! - Ипполит за­хлопывал книгу.
   - Нет, ты не смеешь, я тебя купила за гри­венник!
   И спорили мы до тех пор, пока не приходила мать. Она строго объясняла брату, что он мужчина и должен держать свое слово. Ипполит плакал и просил позво­ления не только отдать мне мои гривенники, но при­бавить гривенник и из своей копилки, только бы я от него отвязалась.
   Даже и это не помогало: я гривенник не брала и заставляла его читать.
   Бедный Ипполит! Как часто потом мы вспоминали с ним этого Робинзона и как искренно хохотали над тем, как он, заливаясь слезами, читал мне о нападении дикарей или появлении Пятницы.
   Но наконец, "Робинзон" еще не был окончен, я уже выздоровела, мне сделали ванну, и назначен был день нашего переезда в Петергоф.
   Весна пришла в то время, пока я хворала. Ипполит после катания с отцом привозил мне веточки полурас­пустившейся березы со сморщенными светло-зелеными липкими листочками, привозил подснежники, первые фиалки, продававшиеся на улице, показывал пальцами, какой вышины уже выросла травка, представлял, как щебечут и прыгают воробьи, как купаются в лужицах, потряхивая крыльями, говорил, что солнышко все ро­зовое и улыбается, а ветер дует теплый-теплый, как из чайника, и наши детские сердца бились, голоса звенели, и дух захватывало при одной мысли, что мы будем играть в теплом песке и бегать по зеленой травке.
  

VIII

Паршивка. - Андрюшина месть приживалке. - Страшное горе. - Император Александр II вступает со мной в беседу. - Институт

   Паршивка! Кто так метко прозвал это поле, отде­лявшее пространство, на котором белели лагерные па­латки, от шоссейной дороги, за которой тянулся ряд дач?
   Поле действительно было "паршивое", местами голое, вытоптанное, серое, как бы посыпанное сигарным пеплом, местами поросшее серой же щетиной какой-то колючей растительности, среди которой вдруг появля­лись оазисы молодой травки, спешившей выткать свои зеленые коврики там, где земля сохранила еще свою живую силу, влагу, может быть, от подземных водяных жилок узкой полуиссохшей речонки, что вилась по одну сторону поля.
   На Паршивке учились кадеты, им делались смотры, а осенью происходили травли, испытания охотничьих собак на резвость и злобность. Царские ловчие привози­ли в ящиках волков и лисиц из "зверинца", существо­вавшего тогда еще в Петергофе, егеря верхами приводи­ли с собой своры узкомордых поджарых собак, зверя выпускали, и за ним гнались борзые, а кругом невысокой ограды поля живой изгородью стоял народ и кричал: ату его, ату! Если волк или лисица прорывались из поля и перескакивали невысокий заборчик, то за ним переска­кивал его и верховой, перелетали собаки, и, кажется, не было случая, чтобы жертва ушла.
   Свидетелем этой травли я ребенком не была никог­да - няне строго было запрещено в эти дни выходить со мной из дачного сада, но братья видели, и Андрей с необыкновенным оживлением, с жестами и криками передавал мне всю картину.
   В Петергофе мы занимали всегда одну и ту же дачу, большую, красивую, с палисадником на улицу и боль­шим садом в глубине за двором. Семья наша летом разрасталась: у нас гостил кончавший курс лицеист, дядя Коля (младший брат матери), и не только Анна Тимофеевна, но еще и ее две сестры, Дашенька и Лизанька. Были ли они молоды, красивы - не знаю: мы, дети, не любили их и держались совершенно от­дельно.
   С Анной Тимофеевной в это лето я помню только очень печальное происшествие, за которое Андрей избегнул розог только благодаря горячему заступни­честву дяди Коли, бабушки и, как я думаю, коле­банию самой матери, не решившейся применить та­кое наказание к страшно пылкому и самолюбивому мальчику.
   Дело в том, что участие Анны Тимофеевны в козьей драме, ее наушничество не было забыто братьями. Наши дела (вроде игры в Робинзона) были наши, а чужим в обиду мы друг друга не давали.
   Заметив, что Анна Тимофеевна необыкновенно слад­ким голосом разговаривает с одним корпусным офице­ром, часто посещавшим нас, Андрей стал ее выслежи­вать и застал однажды, когда она, лежа грудью на подоконнике, вся перевесившись в палисадник, необык­новенно оживленно разговаривала со стоящим под окном офицером. Вооружив гибкими хлыстами Иппо­лита и Федора, Андрей, предводительствуя ими, под­крался к ней, по данному им сигналу все три хлыста разом свистнули и опустились на спину Анны Тимо­феевны.
   Ее внезапный крик и искривленная физиономия посреди самого кокетливого разговора были, вероятно, так комичны, что офицер, не понимая, в чем дело, разразился неудержимым хохотом.
   Отскочив от окна, Анна Тимофеевна увидела убе­гавших младших братьев, но Андрей храбро стоял перед нею и, блестя глазами, объявил:
   - Это тебе за Надину козу, не сплетничай другой раз!
   - Скверный мальчишка, я тебе уши надеру! - бросилась она на него, но Андрей поднял хлыст и так сказал: "Попробуй", что она с воплем бросилась жа­ловаться матери.
   Два дня мы не видели Андрюши за нашим столом: он был на хлебе и воде в своей комнате и не только не просил прощенья, но даже гордо отказывался от всего, что тайком таскала ему Марфуша от имени своего любимца Федюшки.

***

   Конечно, все наши мечты и желания сосредотачи­вались там, за Паршивкой, где стояли ряды больших и малых белых палаток, где под полотняным навесом и в дождь, и в холодные ночи под грубыми серыми одеялами спали Евгеша, Викторушка и Саша. Там была страна чудес: громадные ружья, сложенные в "козлы", блестели стальными штыками, большие барабаны сто­яли на низеньких подставках, и палочки их, казалось, только и ждали, чтобы барабанщик забил тревогу. К нам долетали звуки сигнального рожка, и мы, дети, безошибочно пели слова сигналов:
   Колонна храбрая, вперед,
   Равнение направо,
   Кто первый на стену взойдет,
   Тому и честь, и слава!
   Отбой к этому сигналу был такой:
   Слышь, велят вернуться назад!
   и дробно, дробно, высокими нотами:
   Рассыпайтесь, молодцы, за камни, за кусты,
   По два в ряд.
   Днем теплый летний ветер слабо доносил хоровое пение, звуки оркестра, но зато по вечерам, когда прекращались крики разносчиков, несносная езда по шоссе экипажей и дребезжащих извозчичьих пролеток, жизнь точно замирала вместе с гаснущими лучами солнца, и мы ясно и отчетливо слышали вечернюю молитву, мы знали, что это поют наши кадеты, наш корпус, против которого и стояла наша дача. И тогда, и всю последующую жизнь, и теперь я без глубокого волнения не могу слышать хорового молитвенного пения. Заслышав молитву, няня всегда складывала мои руки и, держа их в своих, говорила:
   - Молитесь, барышня, молитесь, родная! Это ан­гелы в небесах поют славу Божию...
   И, вся вытянувшись, закинув голову, я напряженно ловила каждый звук, глядя в небо, веря, что молитва летит и оттуда, что и там теперь поют ангелы с голубыми крыльями, окружая престол Божий.
   С балкончика нашей дачи нам виден был и бельведер, двухэтажный узенький павильон с двумя входами и лестницей внутри, соединявшей две квартиры, вернее, отделеньица, каждое в две комнаты. Внизу жил какой-то офицер, а наверху - отец; у него была спальня и большая канцелярия, в которой по вечерам и даже ночью подолгу горел огонь (я это знала из гневных слов матери), и за огнем сидели не переутомленные писаря, а веселые офицеры, собравшиеся к отцу поиг­рать в карты и выпить шампанского.
   Наши детские сердца и мысли всегда стремились туда... в лагерь... Мальчики бегали сами в те часы, когда кадеты были свободны: в особенности часто бывал там Андрюша, который с осени уже должен был поступить в корпус. Я ходила туда с няней под вечер, в часы, когда отец был свободен. Паршивка буквально горела у меня под ногами - так торопилась я пройти это пространство, казавшееся мне бесконечным. Сторож пускал нас через поле для сокращения пути.
   Подходя к лагерю, я начинала смеяться и радостно визжать: я знала, что, как только с передней линейки заметят двигающийся гриб, на который я походила в соломенной шляпе с широкими полями, сейчас дадут знать Евгеше, и тот выбежит мне навстречу, схватит на руки и, несмотря на нянины крики: "Осторожней, Евгений Петрович! Упаси Бог, споткнетесь", - он помчится со мною, крича няне:
   - Иди, Софьюшка, к дяде, мы тебе принесем ее туда целой и невредимой!
   И няня не протестовала, шла дальше к бельведеру, а Евгеша, передавая меня с рук на руки то тому, то другому кадету, сопутствовал мне со все возраставшей свитой до своей палатки, где все три двоюродных брата принимали меня как дорогую гостью.
   На все мои бесчисленные вопросы они отвечали подробно и торопливо, показывали мне ранцы, давали пить из "манерки", которая пахла медью, вели меня к своему маркитанту, где угощали сладкими пирожками со взбитыми сливками, оставлявшими липкие белые усики на губах, после чего надо было идти к фонта­ну-умывальнику, стоявшему среди палаток. Вода в нем была совсем холодная и брызгала из подставленных горсточкой ладоней во все стороны.
   Водили меня и в столовую, где давали пить из грубой оловянной кружки темный пенистый квас, ка­завшийся необыкновенно вкусным.
   Я росла веселым и ласковым ребенком, поэтому у меня было много друзей среди кадетов; все они возились со мной, как с сестрой; я не помню случая не только грубости, но даже неласкового слова от кого бы то ни было за все мои частые и долгие пребывания в лагере среди кадетов, без всякого надзора. Когда наконец я изъявляла желание отправиться к отцу, к моим услугам являлась одноколесная тачка, в которой возили песок, я садилась в нее на набросанные шинели, и меня мчали к самому бельведеру.
   В течение лета в Петергофе у нас, детей, была совсем обособленная жизнь, в которой главную роль играли наши няни, собаки, собственные грядки в ого­роде и, наконец, самое главное - связь с лагерем и кадетами. Жизнь взрослых шла совершенно отдель­но, и мы появлялись среди них только в торжест­венные моменты, всегда нарядные, завитые, а потому недовольные и стеснительные. Появлявшиеся гости нас не интересовали, и я из всех помню только одного старого, щетинистого, необыкновенно худого чиновника Осипова, появление которого наводило на всех ужас. Мать, когда ей докладывали, что из города прибыл "чиновник Осипов" (его никто почему-то иначе не называл), в ужасе махала руками и даже закрывала глаза.
   - Ради Бога, ради Бога, - говорила она, как будто ей делалось дурно, - не допускайте его до меня; Александр Федорович со своими благодеяниями с ума меня сводит; мало того, что в городе нет отбою от всяких нищих, еще и сюда приезжают. Софьюшка, пошли сейчас денщика в лагерь, прикажи принести несколько солдатских порций каши, щей и хлеба, а пока вели ему посидеть где-нибудь на огороде да дай ему скорее хоть кринку молока.
   Этот ужас матери и заготовка такого количества провизии не могла не возбудить нашего любопытства. Один за другим мы проникали в огород и останавливались на почтительном расстоянии от того места, где кормился Осипов. Глаза его необыкновенно блестели; очевидно, стыдясь своего недуга, он заискивающе улы­бался нам, кивал головой и даже называл нас по имени, но мы не поддавались и никогда близко не подходили к нему; даже Андрей не трогал его, не смеялся над ним, но подолгу пристально следил за тем, как щелкали большие белые зубы чиновника и неустанно двигались челюсти.
   - Несчастный! - говорил всегда Андрей и уходил, уводя нас за собою. - Ну, и чего сбежались глядеть на то, как человек ест: значит, голоден!..
   - А почему же ты называешь его несчастным? - приставали мы к нему.
   - А потому, что, где бы он ни служил, даже у самого царя в адъютантах, никогда ему не дадут такого жалованья, чтобы он был сыт.
   - Да что ты? Почему? - приходили мы в ужас.
   - Потому что у него волчий голод.
   То же самое говорила нам и няня. Что это за болезнь и существует ли она в действительности, я не знаю, но только этот факт остался у меня в памяти. Мы смотрели на Осипова, как в его гро­мадной пасти исчезало молоко, щи, каша, краюхи хлеба, жареный картофель и как глаза его блестели все той же ненасытной жадностью и руки дрожали, хватаясь за новое блюдо; когда его взгляд останав­ливался на нас, мы вздрагивали и, наконец не вы­держав, разбегались, кажется, из страха, чтобы он не съел и нас.
   Накормленный, но как будто еще не сытый, он уходил от нас, забирая с собою все, что только прислуга накладывала ему в клеенчатый мешок, который он всегда носил с собою. Взрослые не вспоминали о нем, как только он исчезал с нашей дачи, но мы, дети, часто толковали о чиновнике Осипове, жалели его и уговаривались, когда вырастем, посылать ему от себя хлеба и всего другого, чтобы он не ходил по домам. Часто, отказываясь от какого-нибудь блюда, я шептала Софьюшке:
   - Нянечка, спрячьте это для чиновника Осипова. И няня никогда не смеялась над этим.
   - Непременно, милая барышня, никогда не забы­вайте голодных...
   У больших были разговоры о великолепных празд­никах в Петергофском саду, о царской семье. Мы ви­дели, как все садились в экипажи ехать на какие-то далекие прогулки, но для нас это тогда не пред­ставляло еще никакой прелести: нас вполне удов­летворяла наша собственная жизнь, и если я грус­тила из-за чего-либо, то это только из-за отсутствия отца.
   На даче он бывал очень редко, а у него в бельведере я все заставала его или за карточным столом, или в большой компании дам и офицеров.
   Он всегда радовался, видя меня, брал на руки, целовал, но это был не тот, мой любимый папа, который находил время и шутить, и играть, и вы­слушивать истории наших детских горестей и ра­достей.

***

   Так прошло еще четыре года, и мне минуло восемь. Я училась, у меня была гувернантка, которая, по счастью, чаще бывала компаньонкой матери, а меня оставляли с моей ненаглядной няней. Мы так же коротали с ней наши вечера в кухне, но уже вдвоем, потому что и Поля, и Федя поступили в кор­пус; появлялась четырнадцати-пятнадцатилетняя Соня, дочь моей нянечки, которая училась в каком-то французском модном магазине делать шляпы. Это была высокая, стройная, очень красивая девочка, такая же ласковая, как сама няня; она шила наряды моим куклам и рассказывала нам о житье девочек в ученье.
   По мере того как я подрастала, мать чаще тре­бовала меня в комнаты к гостям, заставляла декла­мировать французские стихи, брала изредка в гости с собою, но подруг того времени я не помню; вероятно, их у меня не было, и в общем жизнь моя изменялась мало.
   Отец, летом почти не принимавший участия в нашей жизни, зимой был все тот же необыкновенно добрый и веселый, баловавший и даривший всевозможные игрушки.
   Субботы и все кануны праздников имели для меня теперь еще большее значение, потому что появлялась целая гурьба мальчиков, которые теперь охотнее пере­носили мое присутствие, потому что, подрастая, я более отвечала их требованиям быть "хорошим товарищем".
   Летом мы по-прежнему переезжали в Петергоф, я также бывала в лагерях, делала визиты кадетам, но событие последнего нашего петергофского лета нало­жило на все мои дальнейшие воспоминания неизгладимо тяжелое впечатление.
   Это было в 1859 году; накануне я была с няней в лагере, и отец объявил там, что завтра офицеры устраивают у нас на даче праздник: будет музыка, иллюминация и фейерверк. По какому поводу это назначалось - не знаю, но помню, что это была или суббота, или канун какого-то праздника и братья были дома.
   Мы легли спать, наболтавшись вволю о предстоящем удовольствии, и все просили нас разбудить как можно раньше, чтобы мальчикам сбегать в ближайший лес,
   принести моху, еловых ветвей и устроить триумфальную арку.
   Была темная июльская ночь... я проснулась, услышав голос няни, будившей меня.
   - Барышня, Наденька, родная, вставайте...- Не­обычная тревога, странный шум, голоса разбуженных братьев, вопросы, торопливые ответы - все заставило меня быстро вскочить в кроватке.
   - Что, няня? Отчего темно? Пора вставать?
   - Голубушка, миленькая барышня, давайте скорей одеваться, надо к папеньке скорей бежать, в бельведер...
   - Зачем к папе? Разве праздник будет там?
   - Не праздник у нас, а горе... папенька захворал, мамашенька уже там, а братцы вон уже оделись - бегут; давайте ножки скорей обую.
   Дрожащими руками няня все-таки заботливо одела меня, закутала, и мы побежали с нею; во дворе нас ждал дворник, няня велела ему взять меня на руки, так как ночь была темная и я не могла бежать по полю.
   В бельведере была страшная суматоха; нас не впус­тили в комнаты отца, а ввели вниз, в те комнаты, которые занимал живший с ним офицер. Люди входили, выходили, кричали, требовали, я видела нашего доктора, Фердинанда Карловича, и другого, корпусного, Степана Алексеевича, который бывал у нас; оба они говорили с фельдшером о том, что надо немедленно пустить кровь, потом пошли все наверх; я сидела на большом, обитом темной кожей диване, без слез, без вопросов, и только глядела на все, что происходило кругом.
   Мать входила несколько раз, но не обращала на меня никакого внимания. Она плакала, бросалась в кресло, ей подавали воду и нюхать какой-то флакон, уговаривали не падать духом, и кто-то спросил ее:
   - Детей он благословил?
   Она зарыдала еще громче:
   - Ах, он без языка, без движения, детей и нельзя туда...
   Я вдруг вскочила с дивана.
   - Я хочу к папе...- объявила я и побежала к лестнице.
   Няня перехватила меня, но страх того неизвестного, что окружало меня с той минуты, когда я проснулась, теперь охватил все мое существо; непонятные слова матери, услышанные мною, вызвали у меня образ отца, и уже никто, ничто не могло остановить меня. Я вырвалась от няни с криком:
   - Папа, мой папа! - и побежала по лестнице. Но там мне загородил дорогу Фердинанд Карлович; в открытую им дверь я все-таки успела разглядеть отца, лежащего на кровати, фельдшера на коленях около него и на полу большой таз, полный какой-то темной жидкости.
   Фердинанд Карлович крепко держал меня, а я билась в его руках.
   - Нельзя к папе. Нельзя... Он очень болен, пойди и скажи маме, что он жив и будет жить; слышишь, будь умницей, теперь не время капризничать, а главное, нельзя кричать: папе нужен полный покой...- И негромкий голос его был так внушителен, что я пере­стала биться, стихла, позволила подоспевшей няне свести себя с лестницы и передала матери слова доктора.
   С отцом был апоплексический удар, и хотя жизнь его была спасена, но служба стала невозможна. В эту ночь погибла вся веселая, беспечная жизнь нашей семьи.
   Он не только не скопил никаких средств, но все то немногое, что имел, было роздано им в долг при­ятелям и друзьям без расписок и ушло на уплату его собственных долгов. На приведение в порядок казенных счетов пришлось продать все, что имелось. Отца взял на излечение в свое имение один из братьев бабушки - богатый помещик; а мать, получив из корпуса вспомо­ществование и собрав последние крохи, переселилась в крошечную квартирку и жила едва сводя концы с концами. Но все это я узнала и поняла потом...
   Где я спала эту ночь и спала ли вообще - не помню, наутро нас пустили к отцу... Он лежал на кровати, лицо его было странно, одна половина темнее другой, и правый глаз закрыт, но левая рука его приподнялась и слабо погладила меня по волосам. Затем нас сейчас же вывели, и так как няня ухаживала за отцом, то я и отправилась с братьями в лагерь.
   Андрей, которого, жалея, обманывали и офицеры, и доктора, сообщил мне, что папа выздоровеет, что у него просто кровь бросилась в голову, но что теперь глаз правый открылся, смотрит, что папа через несколь­ко дней встанет, ему дадут отпуск и он переедет к нам на дачу. Мысль, что папа и летом будет с нами, обрадовала и развеселила меня. Мало-помалу я очути­лась на самом краю палаток передовой линейки, у двоюродных братьев, бывших уже в старших классах.
   Евгеша, чтобы отвлечь мои мысли, дал мне чистить свои пуговицы, показав при этом, как покрывают бу­магой борт сюртука, чтобы не испачкать сукно.
   Я принялась за дело, как вдруг во всех концах лагеря барабаны забили тревогу - общий сбор, и, как электрический разряд, по палаткам разнесся крик:
   - Государь!
   Все выскочили; оставшись одна, я, не замеченная никем, тоже вышла из палатки.
   Государь император Александр II (уже четыре года как взошедший на престол) обходил лагерь со свитою, здоровался с кадетами, принимал рапорты и, дойдя до
   конца линии, вдруг обратил внимание на мою голову, выглядывавшую из-за палатки.
   - Это что за ребенок? - спросил он. Перепуганный дежурный офицер оглянулся, увидел меня и принялся заикаясь объяснять, что сегодня в ночь случилось несчастье, их эконома разбил удар, жена с детьми была при больном и никто не заметил, как девочка, прибежав к братьям, пробралась на пе­реднюю линейку.
   Расспросив подробно обо всем, государь велел меня позвать.
   Зная хорошо государя в лицо, так как в Петергофе мне часто и няня, и родные указывали его высокую красивую фигуру, слыша ото всех кадетов восторженные похвалы его доброте, я подошла спокойно и доверчиво глядела в его глаза.
   - Как тебя зовут? - спросил он.
   - Надя...
   - А зачем же ты, Надя, здесь, где нет ни одной девочки, а только офицеры и кадеты?
   - Я здесь у папы... папа захворал, меня к нему не пускают, а мама и няня там... я пошла к братьям, я тут всегда бываю, всегда!..
   Государь засмеялся:
   - Ну, если всегда, то, конечно, это твое место. Рукой, затянутой в белую перчатку, он погладил меня по голове. Несмотря на все знаки, которые мне подавал офицер, я не догадалась поцеловать эту руку и все продолжала смотреть в большие глаза государя, которые мне очень нравились.
   Командир корпуса, воспользовавшись добротой госу­даря, объяснил ему, что отец не в состоянии будет продолжать службу, что положение его признано вра­чами безнадежным и что семья его, состоящая из жены, трех сыновей и дочери, остается без всяких средств.
   - А где же мальчики? - спросил государь.
   - Все в нашем Павловском корпусе, но пока свое­коштные.(те, которые учатся за свой, а не за казенный счет. Кошт - иждивение, содержание)
   - Так перевести их на казенный счет, а девочку отдать в Павловский институт. Передайте больному, что я надеюсь на его выздоровление... - И государь еще раз погладил меня по голове.
   Этими милостивыми словами была решена моя участь: через несколько месяцев, когда отца увезли в имение деда, меня приняли в Павловский институт.
  

ЗАПИСКИ ИНСТИТУТКИ

I

"Чертов переулок". - Бал. - Наказание. - Закат солнца. - Прощанье. - Прием

родных

   Их было трое: Корова, Килька и Метла. Это были сестры, девицы благородного немецкого происхождения, и все три занимали должности в N-ском институте. Корова была инспектриса, Килька - классная дама, Метла - музыкальная. Жили они во втором этаже, в "Чертовом переулке", то есть узеньком коридорчике, который представлял собой как бы рукав большого коридора, проходившего между классами.
   Корова была маленького роста, с выдающимися лопатками и вечно опущенной головой, как бы готовой боднуть; ворчливая и злая Килька действительно на­поминала своей точно вымоченной и сплюснутой го­ловой эту многострадальную рыбу; была придирчива, мелочна и изводила нотациями. Метла, худая, длинная, с головой, покрытой бесчисленными рыжими кудерками, издали легко могла сойти за новую швабру, но была добра, сентиментальна и хронически обижена. В том же коридоре жил еще Хорек, безобидная "ру­кодельная дама", с собственным сильным и скверным запахом.
   Воспитанницы всех трех старших классов, выходив­ших в большой коридор, не заходили в "Чертов пере­улок" без нужды, только если кому-нибудь надо было плюнуть или выбросить какой-нибудь сор. В минуты рекреации, когда шумные волны бежали из каждого класса и сливались в коридоре в один общий бурный поток, обитательницы переулочка, казалось, сторожили за своими дверями, и не успевала воспитанница сделать туда шаг, как чья-нибудь дверь открывалась и, как из чудо-коробочки, выскакивала обитательница.
   - Вы куда? - спрашивала она строго на немецком или французском языке. Застигнутая врасплох воспи­танница "обмакивалась", то есть быстро приседала, и отвечала невинно:
   - Никуда, я видела, что ваша дверь отворяется, думала - вы зовете...
   - Дерзкая! - шипела дама, захлопывая дверь, а девочка, быстро опустив руку в карман, бросала в воздух горсть мелких, тщательно нарванных бумажек, и те летели, как белые мухи, усеивая собой чистый пол коридорчика.
   Только в восемь часов вечера, когда воспитанниц уводили ужинать и затем в верхний этаж спать, в большом коридоре наступала полная тишина. В "Чер­товом переулке" открывались двери, и обитательницы его выходили на свободу, гуляли по коридору, изре­занному полосами лунного света, заходили в классы, шарили у "подозрительных" в пюпитрах. Найдя что-ни­будь запретное, долго шептались, качая головами, хи­хикали и скорей уносили добычу к себе, чтобы завтра сообщить о ней дежурной классной даме или даже Maman, смотря по важности открытия.
   Иногда Корова и Килька делали ночную облаву на учениц. Поход почти всегда оканчивался удачей. Неприятеля захватывали на биваке с запретной книж­кой или за роскошным пиром из сырой репы, огурцов и пеклеванников (ржаной хлеб из мелко просеянной муки тонкого помола) с патокой (любимое лакомство де­виц). Двух-трех, не успевших улизнуть по кроватям, захватывали в плен с поличным, то есть со всем оставшимся имуществом, уводили в средний этаж и расставляли в "Чертовом переулке" по углам на пол­часа или на час.
   Словом, между большим коридором и его рукавом ненависть была горячая, и велась ожесточенная, еже­часная борьба...
   Утро. В коридоре тишина. Изредка сквозь закрытые двери классов доносятся неясные звуки голосов учи­телей или не в меру звонкий ответ. Во втором классе идет урок рисования. Чахоточный красивый учитель, с большими блестящими глазами и потными руками, подсаживается то к той, то к другой парте, при этом девочки встают, и "подделывает" рисунок, потому что вообще рисование проходит небрежно и, кроме двух-трех талантливых учениц, остальные не делают ничего.
   С первой скамейки, там, где виднелась черная как уголь головка Наташи Вихоревой, Чернушки, по классу пошла циркулировать маленькая записочка. По­лучавшие расписывались на ней тонко, как мушиной лапкой, и, сложив крошечным шариком, перекидывали дальше.
   Записочка щелкнула в нос Бульдожку, толстую, тупоморденькую Катю Прохорову; сердитая девочка заворчала, а две-три подруги фыркнули и уткнулись носами в рисунок. От Кати записка упала на парту Баярда - Нади Франк, рыжеволосой, живой, подчас неудержимо дерзкой и смелой девочки; та, расписав­шись, перекинула ее Пышке, добродушной Маше Ко­ролевой.
   Килька, дежурившая в классе, сидела смирно на своем стуле и вязала чулок, но глаза ее, как у кошки, искоса следили за бумажным шариком. Когда записочка долетела до Пышки, сидевшей у края класса, почти рядом с ее стулом, она вдруг схватила девочку за руку со словами: "Geben Sie ab" (Отдайте), но Пышка быстро пере­катила шарик из одной руки в другую и затем сунула его себе в рот.
   - Отдайте, - зашипела Килька. - Geben Sie gleich ab! (Сейчас же отдайте! ) - Но Маша усердно жевала бумажку, и когда выплюнула ее на пол, то это была плотная маленькая клецка, которую она еще придавила ногой.
   - Gut (Хорошо), - только злобно и сказала Килька и нервно застучала спицами.
   Бумажка, обежавшая весь класс, возвещала, что сегодня вечером, после ухода Кильки из дортуара, Чернушка задает бал с приличным угощением и приглашает господ кавалеров, дам, лакеев и музыкантов быть на своих местах. Приятная весть и без дальнейшего путешествия бумажки стала теперь известна всем...
   День прошел по обыкновению, со всеми перипетиями институтской жизни, и наконец настал час, когда все девочки уже лежали в кроватях.
   Дортуар второго класса, в котором был назначен сегодняшний бал, был теперь как раз в привилегиро­ванном положении. Килька из-за своих сестер оби­тала внизу, в "Чертовом переулке", а францужен­ка, m-lle Нот, болезненная миниатюрная старушка, захворала, дверь ее комнаты была заперта; заменяв­шая ее дама спала в другом дортуаре, и таким образом девочки на ночь оставались совсем без надзора.
   Килька обошла еще раз кругом дортуара и по­смотрела подозрительно на тридцать головок, заснув­ших как-то необыкновенно быстро и покорно. Трид­цать кроватей, поставленных в два ряда изголовьями одна к другой, чередовались ночными шкапиками. В ногах у каждой стоял табурет, и на нем лежали аккуратно сложенные принадлежности дневного ту­алета. Высокая ночная лампа под темным зеленым колпаком тускло освещала тридцать серых байковых одеял с голубыми полосами. Все девочки, как куклы, -лежали на правом боку, в ночных кофтах, с руками поверх одеяла, и еще раз показались удивленной Кильке спящими.
   - Gute Nacht (Доброй ночи), - проговорила она и вышла. Пройдя большую умывальную комнату, где горничная стлала себе постель в нижнем раздвижном ящике комода, она остановилась и минуты две слушала. Полная тишина!
   Тогда она наконец вышла в коридор и спустилась к себе во второй этаж.
   Через четверть часа все девочки, кроме самых вялых, сонливых или "безнадежных парфешек", были на ногах. Три музыканта сидели на шкапиках и, обернув тонкой бумагой гребенки, настраивали свои инструменты. Кавалеры, запрятав панталоны в высокие чулки, прихватив их подвязками поверх колен, за­стегнули на груди кофточки, отогнули назад их пе­редние полы, отчего сзади получилось подобие фрака, и углем нарисовали себе на верхней губе черные усики. Дамы сняли кофты и остались в рубашках декольтэ и manche-courte (короткий рукав) и коротеньких нижних юбоч­ках. Лакеи, в обязанности которых входило разносить угощение, в отличие от кавалеров были без усов, в сюртуках, то есть в кофточках навыпуск. Кое-где на шкапиках появились свои свечи, с лампы был снят абажур. Бал начался. Вокруг кроватей летали пары. Дамы томно склоняли головки на плечо кавалерам, овевая их растрепавшимися длинными волосами. Му­зыканты надрывались, играя любимый "Вальс шаха персидского". Лакеи уже разносили вторую переме­ну - свежие огурцы с сахаром. Дирижер, Надя Франк, вел танцы:
   - Rond des dames! Cavaliers solo! En avant! (Дамы в круг! Кавалеры ведут! Вперед!) Стой, стой, Бульдожка, ты опять танцуешь с лакеем...
   В это время дверь из умывальной приотворилась, загораживавшая ее пирамида из табуретов, надетых верхом один на другой, рухнула. Кавалеры, дамы, музыканты, лакеи разлетелись кубарем по своим кро­ватям; не только свечи, но и лампа потухла. Коро­ва и Килька, отодвинув табуреты, вошли в дортуар, погруженный во мрак. Горничная, задаренная девоч­ками, только через пять минут могла отыскать спички, и когда лампа была зажжена - на тридцати кроватях лежало тридцать девочек, все на правом боку, с руками поверх серого одеяла с голубой каймой. Только, о ужас! несколько девочек были без кофт, с распу­щенными волосами, тогда как строго-настрого было приказано заплетать их на ночь в одну косу. У других на верхней губе еще виднелись черные тонкие усики, на шкапиках всюду лежали остатки запрещенного пир­шества...
   Килька, с перекошенным от злости лицом, дотраги­валась своими сухими пальцами до ног виноватых и говорила только: "Du, du, du und du, steht auf!"(Ты, ты, ты и ты, встать!) И, как после арии Роберта: "Восстаньте из гробов!", с кроватей поднялись шесть девочек в белом, которые начали сконфуженно приводить в порядок свои шутов­ские наряды, вытирать полотенцем лица и кутаться в зеленые байковые платки (платье при ночных экскур­сиях не надевалось), затем покорно двинулись в путь за классной дамой.
   - Und morgen werde ich alles Maman erzДhlen! (И утром я все расскажу Maman!) - громовым голосом добавила Корова.
   Это была действительная угроза. Maman доклады­валось только о больших преступлениях, и кара за них полагалась серьезная, например "без родных", то есть без допуска на свидание с родственниками в ближайшее воскресенье.
   Девочки стихли, непойманные привели себя в долж­ный порядок, убрали все и улеглись. Вскоре дортуар погрузился в настоящий, глубокий сон. Провинившиеся были расставлены почетным караулом по углам и у дверей обитательниц "Чертова переулка". Баярд попала на часы к дверям Метлы. За спиною девочки был кувшин с большим букетом цветов. Надя вдруг с необыкновенной злостью выхватила цветы из воды, своими тонкими нервными пальцами развязала шнурок, стягивавший толстую связку корней, затем смяла, ском­кала все головки цветов, туго перетянула их шнурком и сунула в воду. Освобожденные же корни безобразной щетиной топорщились сверху.
   - Метле нужна метла, а не цветы! - заявила Баярд под одобрительный смех из всех углов.
   Дверь комнаты музыкальной дамы тихонько отвори­лась, и на пороге показалась Метла. Она подошла к окну, протянула руку к цветам и быстро отдернула ее, видя взъерошенное чудовище, затем, поняв злую шутку стоявшей рядом девушки, она повернулась к ней. Выцветшие, но добрые глаза старой девы встретились в упор со злым взглядом серых глаз Баярда.
   - Вы поступили очень скверно, - сказала она по-немецки, - эти цветы мне прислала старуха-мать из своего сада. Она слепа, но каждый цветок она сорвала своими слабыми старческими руками и сама связала их в букет.
   Слезы закапали из глаз музыкальной дамы, и она бережно, как больного, унесла к себе в комнату изуродованные цветы.
   - Воображаю себе маменьку этих трех граций! - начала в своем углу Бульдожка.
   - Молчи, дура! - вдруг крикнула ей Надя Франк.
   - Mesdames, mesdames!(Сударыни, сударыни!) - захохотала Чернуш­ка. - Не ссорьтесь, Bayard, ne montez pas sur vos grands chevaux!(Баярд, не заноситесь!)
   Но Надя Франк вдруг двинулась из своего угла и смело открыла дверь в комнату музыкальной дамы. Она вошла в крошечную прихожую и через открытую дверь увидела в комнате стол, на нем лампу с большим самодельным абажуром из сухих цветов, затем большой поднос, на котором лежал пестрый букет, и бледные руки Метлы, старавшейся спасти менее пострадавшие цветы. При входе Нади она подняла голову и поглядела на нее с недоумением и почти со страхом.
   Девочка сделала еще несколько шагов и вдруг, подняв голову, с тем ясным и честным взглядом, за который ее и прозвали Баярдом, заговорила:
   - Mademoiselle Билле, Вильгельмина Федоровна, простите меня...
   Руки, державшие цветы, затряслись, бедная музы­кальная дама, так несправедливо, так беспричинно травимая всем этим молодым поколением, слышала в первый раз искренний, мягкий голос, называвший ее по имени. Она подошла к девушке и обняла ее. Рыжая головка припала к ее впалой груди, и горячие губы девушки прижались к ее желтой сморщенной щеке. Затем Надя круто повернулась, выбежала в коридор и спокойно встала в свой угол.
   Девочки не успели прийти в себя от ее выходки, как открылась вторая дверь и появилась Килька.
   - Ну, большой благовоспитанный девушка, который через год будет in старший класс, может теперь идти наверх и спайть, а завтра Maman будет знайт, что ви вели себя как глюпый маленький мальшик...
   Классная дама всегда по ночам, по выражению Чернушки, "переходила в христианскую веру", то есть говорила почему-то, на потеху девочек, по-русски.
 &nbs

Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
Просмотров: 485 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа