.
Maman встала. Миндер, Билле и весь класс со страхом глядели на Франк. Maman, казалось, приискивала и не находила достаточно строгой кары.
- Fraulein Билле, у вас есть завтра урок Закона Божия?
- Завтра? - Билле бросилась к недельному расписанию. - Завтра второй урок батюшки.
- Вы передадите m-lle Нот, так как завтра ее дежурство, чтобы отец Адриан после урока зашел ко мне и... в то же время пришлете ко мне Франк.
Maman, сопутствуемая Миндер, вышла из класса, не обратив внимания на приседавших девочек.
Пять-шесть человек из самых робких бросились к франк.
- Да сознайся ты, ради Бога, ведь тебя Maman простит! Ну что тебе стоит?
- Ах, оставьте, оставьте меня! - устало твердила Франк; она отвернулась и отыскала глазами Шкот. Та пристально и серьезно глядела на нее, глаза их встретились, но Франк была еще слишком подавлена всем обрушившимся на нее, у нее не хватило силы ни на протест, ни на ласку.
Звонок к ужину положил конец всем разговорам.
Франк проснулась. Дортуар был погружен почти в полный мрак, ночная лампа тускло мерцала в одном углу. Тела девочек, спавших под светлыми одеялами через три-четыре кровати, теряли свои очертания и сливались в одну белесоватую массу. Из окон с поднятыми шторами глядела уже чуть-чуть редевшая мгла. Франк села на кровати, весь протекший день воскрес в ее памяти. Ужин, за которым она не дотронулась ни до чего, недружелюбное молчание класса, глупые ответы сбившейся с толку Чернушки и затем слова Шкот. Когда Франк, моясь на ночь, увидела Шкот рядом с собою, они молча посмотрели друг на друга. Шкот, не говоря ни слова, продолжала мыться, затем, вытирая лицо, проговорила так тихо, что ее могла слышать только одна Франк:
- Ты мне скажи так, чтоб я могла убедиться, что ты говоришь правду, и я тебе поверю.
Франк повернулась к ней спиной и ушла спать, тогда она ничего не могла сказать, но теперь ее сердце горело, на ум приходили слова правды, негодования, которые должны были всех убедить.
Как она, чувствовавшая себя всегда такой сильной, верившая, что правда горами двигает, поддалась, отупела! Ее обвинили, все глядели на нее с презрением, завтра отец Адриан поведет ее вниз к Maman и там станет усовещевать, склонять к сознанию, Франк бросилась в подушку и зарыдала; худенькие плечи ее тряслись, руки с отчаянием сжимали голову... и вдруг девочкой овладела решимость. Вскочив с кровати, босиком она бросилась на колени перед маленьким серебряным складнем, подаренным ей старухою няней перед отъездом в институт; в бесслезной горячей молитве она стала передавать Господу свое горе, свою обиду. Из окон скользнул луч месяца и осветил фигуру девушки в грубой ночной кофточке, завязанной тесемками у горла, в ночном чепце уродливой формы, из-под которого на лоб и щеки лезли волнистые рыжие пряди; побелевшие губы ее шептали молитвы, глаза с бесконечной мольбой впились в маленький образок. Положив десять поклонов, девочка встала, нашла свои кожаные башмаки, надела их и отправилась к кровати Шкот.
- Шкот! А Шкот! Вы спите? Шкот проснулась и села.
- Франк, это вы? Вы что, больны?
- Шкот, душка, поглядите на меня. Только вы проснитесь раньше, пожалуйста, дуся, проснитесь совсем-совсем, - Надя трясла ее за руку. - Проснулись? Я не виновата, слышите... я ведь не могу другими, сильными словами это сказать - не умею, но вы посмотрите мне в глаза, послушайте мой голос, вот руки мои, чувствуете? Да? Ну так поверьте, Шкот, ах, поверьте мне - я не виновата! Верите?
Шкот совсем проснулась и пристально глядела на девочку.
- Верю!
- Верите? Ах, Шкот, ах, дуся милая, как это хорошо!
И снова слезы - крупные, как горошины, - бежали и бежали по ее лицу.
- Франк, зачем же вы...
- Не спрашивайте, Шкот, сама не знаю, точно кто горло сжал, не могу говорить, да и только... Ведь нехорошо это, Шкот, нехорошо, надо же верить... я говорю: нет, не виновата, - не верят! Ну вот мне и стало так скучно-скучно, и точно я вся деревянная. Они не верят, а у меня сила ушла - не могу убедить... Вы понимаете, Шкот?
- Понимаю... ну, а теперь?..
- Теперь вот тихо, ночь; луна, образок у меня... нянино благословение... вот я проснулась, и в душе все по-другому... и больно, и сказать хочется вам, вот я и пришла.
- Вы спать не даете! Нашли время болтать, - заворчала проснувшаяся Шемякина, - чего вы, Франк, не спите?
- Шемякина, душечка, разбудите Бульдожку, дерните ее за одеяло.
- Шемякина, дрянь, чего вы с меня одеяло сдернули? - Бульдожка выхватила свое одеяло, свернулась под ним калачиком и собиралась спать дальше.
- Бульдожка, милая, послушай меня! - Франк присела к ней на кровать. - Бульдожка, проснись!
- Нет, нет, нет... спать хочу, это свинство - не давать спать!.. Я ничего не хочу знать. - И Бульдожка завернулась одеялом с головой...
Франк вздохнула и отошла к своей кровати. Крик Бульдожки разбудил Иванову, Евграфову, Рябову...
- Да в чем дело, кто тут кричит? - голоса стали раздаваться со всех концов - сон отлетел, некоторые девочки начали приподниматься и с любопытством оглядываться.
Франк вскочила и вышла на середину дортуара.
- Медамочки, послушайте меня. Прошу вас, всех, всех, кто не спит. - Я не виновата, слышите? - она скрестила руки на груди. - Я не делала этого, не писала. Вы знаете, я ведь не лгунья, я сказала все... я бегала к Салоповой, я посылала солдата за патокой и пеклеванным, я мяукала, чтобы испугать Миндер, но я не писала "Машка дура" и карандаша у меня с собой не было. Слово даю вам, мое самое хорошее слово, вот правда, правда - я не писала,
Надя стояла и открыто смотрела в глаза подруг. Небо яснело, на смену месяцу, скрывшемуся в облаках, показались первые бледные тени утра; проснувшиеся девочки, кто на кровати, кто сидя на своем шкапике, кто стоя босиком в проходе, - все смотрели на Франк.
- Франк не лжет, - раздался твердый голос
Шкот.
- Не лжет! Не лжет! Верим! Верим! - послышались со всех сторон голоса.
- Франк, ты милая, - вдруг вставила Бульдожка, высунувшись из-под одеяла, - и я верю, только иди спать!
- Иду, иду, - закивала Франк и в первый раз со времени "истории" вздохнула широко всею грудью. - Спасибо, спасибо вам, теперь я пойду спать, - и девочка с тихим смехом бросилась на кровать.
Снова весь дортуар погрузился в тихий безмятежный детский сон.
На другой день, когда в класс вошел отец Адриан, Нот подошла к нему, рассказала всю "ужасную историю", закончив ее просьбой отправиться к Maman вместе с преступницей.
- Так как же это, Франк? Оно, того, будто и не подобает, ожесточенность и неискренность...
И батюшка, по привычке потирая свои красивые тонкие руки, добродушно уставился на виновную. Франк встала со скамейки и ясно, спокойно, глядя в самые глаза священника, проговорила:
- Батюшка, я вам не лгу, я не виновата!
И за нею весь класс громко, как один человек, повторил:
- Франк не виновата!
Несмотря на протест Нот, на ее уверения, что так приказала Maman, отец Адриан, когда шум несколько
утих, сошел с кафедры, положил руку на голову Франк, приподнял к себе ее личико и прямо, глядя в глаза, еще раз спросил:
- Так не виновата?
- Не виновата, батюшка! - и девушка без малейшего смущения глядела ему в лицо.
- Ну, значит, уж я, того, отправлюсь один.
Что говорил отец Адриан, осталось для всех тайной, но происшествие кануло в вечность, Maman стала снова приветлива, Миндер молчала, а класс более чем когда-либо верил в честь своего Баярда.
Через неделю Салопова выздоровела и снова в глазах девочек потеряла всякий интерес.
XI
Великий пост.- Салопова в роли духовной путеводительницы.- Ужасный сон Бульдожки
Прошел Новый год с посещением родных и новогодними подарками, пришло Крещение, накануне которого Салопова в полночь ходила как привидение по классам, дортуарам, коридорам и всюду с молитвой ставила мелом кресты. Почернел снег в старом саду, повеяло весной, под окном громко зачирикали воробьи, настал Великий пост. Старший класс говел с особенным благоговением, почти все давали какой-нибудь обет и строго исполняли его. Ни ссор, ни шалостей не было.
Если сгоряча у кого-нибудь срывалось обидное слово, то она шла просить прощения у обиженной, и та смиренно отвечала ей: "Бог тебя простит". В день исповеди все девочки ходили торжественные и задумчивые.
- Душки, кто помнит, не совершила ли я какого особого греха за это время? - спрашивала маленькая Иванова.
- Ты на масляной объелась блинами... - отвечал ей из угла укоризненный голос Салоповой.
- Правда, правда! - Иванова хваталась за грудь и вытаскивала из-за выреза платья "памятку" - длинную узкую бумажку, на которой отмечала все свои грехи.
Девочки вообще записывали перед исповедью все свои грехи на бумажку, чтобы не утаить чего-нибудь перед священником.
- Салопова, должна я сказать батюшке, что я его лиловым козлом назвала, когда он пришел в новой рясе? - спрашивала тихонько Евграфова.
- Должна, непременно должна, плакать и каяться надо тебе за твое сквернословие.
- Салопова, поди сюда, - молила ее Бульдожка, - у меня есть секретный грех.
Салопова шла с нею за черную доску.
- Душка Салопова, только мне стыдно, ты никому, никому не говори!
- Все равно, Прохорова, там, - Салопова указала на потолок, - все тайное станет явным! Лучше скажи теперь.
- Салопова, мне очень стыдно, нагнись, я тебе скажу на ухо. - Салопова нагнулась. - Вот видишь ли, - шептала Бульдожка, - я видела во сне, что я иду по лестнице в одной юбке, нижней, и босиком, и встречаю Дютака, а он будто, вот как мой папа дома, в халате и туфлях, мне так стало стыдно, я от него, а он за мной, я от него...
- А дальше что?
- Дальше ничего, я проснулась вся в поту, и так мне стыдно стало, ужас!
- У тебя все, Прохорова, шалости на уме. Вот мне всегда что-нибудь возвышенное снится, а ты - в одной юбке перед учителем! Была на тебе кофта?
- Не помню, Салопова, но, кажется, не было... Салопова всплеснула руками.
- Без кофты перед мужчиной! Скажи непременно батюшке и положи сегодня вечером от себя двадцать поклонов...
Вообще, во время поста Салопова приобретала вес и значение, становилась авторитетом. Она знала все: какому святому молиться, от каких грехов отгонять козни дьявола и к какой категории принадлежит грех - к легкой или тяжкой.
Когда наконец бедный отец Адриан, весь красный, усталый, вышел из церкви, оба кармана его рясы оттопыривались, потому что в них он нес грехи всего класса, написанные на длинных листках. Кроме устной исповеди, девочки еще и трогательно просили его взять "памятку".
На седьмой неделе Великого поста старший класс был занят "христосными мячиками", так назывались красивые шелковые шарики, которыми выпускные христосовались с "обожаемыми". Христосный мячик был типичной институтской игрушкой - красив, дорог и совершенно бесполезен. После того как ребенок подержал его в руках или покатал по полу, мяч немедленно пачкался и терял свой нарядный вид.
Прежде всего для такого мячика нужно было достать гусиное горло, хорошо вычищенное, высушенное. Такое горло доставали через горничных, и оно стоило иногда до рубля, смотря по нетерпению и богатству девочки. В него насыпали горох, который потом звенел внутри мячика, и после обматывали сперва грубыми нитками, а затем мягкой бумагой. Когда мячик достигал желаемой величины и безукоризненно круглой формы, по его, так сказать, экватору и меридиану на равном расстоянии втыкались булавки, затем между ними натягивали плотный шемахинский шелк. Шелк натягивался по задуманному рисунку; самый простой и быстрый составлял шахматные квадратики в два цвета, самый трудный - золотисто-желтые звезды по темному фону. Маша Королева была всегда особенно завалена заказами христосных мячиков. Насупив брови, помогая себе языком, терпеливая и аккуратная девочка достигала высот искусства.
Франк, всегда порывистая, тоже хваталась за работу, воображение ее горело, она хотела изобразить летящую комету, хвост которой был из огненных искр. Работала она усердно. Фон у нее был - ночное синее небо, для этого весь мяч был покрыт зеленовато-синим шелком, а на нем местами выложены неправильные серо-черные круги. "Дождь ливмя льет, несутся тучи!" - мысленно декламировала себе девочка...
За ее спиной остановилась Бульдожка и выразила на своем лице такое удивление, что к ней примкнуло еще несколько любопытных.
- Хорошо? - спросила Франк, не оборачиваясь.
- Н-н-недурно, н-н-ничего, - заикаясь тянула Бульдожка.
- Да ты вглядись! Вот видишь это... - она указала пальцем на комету.
- Да нечего мне растолковывать, сама вижу, это лиса бежит. Только почему это у нее из хвоста кровь?.. Охотника-то ведь нет?
- Лиса? Это лиса?! - задыхаясь кричала Франк.
- Да и деревья у тебя странные, - вставила другая, - круглые, серые, без стволов.
- А трава синяя. Или это вода? - спросила третья.
- Это... это...- Франк от злости не находила слов... - это вы все дуры, где тут лиса?! Где деревья?! Это ночь в грозу и комета, несущаяся по небу! - За ее спиной раздался дружный хохот. Подвернувшаяся Иванова вдруг выхватила из рук Франк мячик и побежала с ним по классу.
- Глядите, глядите, метеор летит, комета! - Франк погналась за Ивановой, но дорогу ей преградила высокая, неуклюжая, но чрезвычайно добрая и разумная Кадьян.
- Оставьте, Франк, - она всем говорила "вы", - пусть их тешатся, ведь мячик действительно не вышел, я его видела. Помогите-ка мне лучше написать поздравительное письмо, мне надо такое... особенное... чтобы красиво вышло.
- Сейчас, сейчас! - Франк в эту минуту перехватила руку нечаянно подвернувшейся Ивановой и отняла от нее мячик. Взглянув на свою комету, она вдруг сама разразилась веселым, звонким хохотом.
- Бульдожка, а ведь ты права, это совсем, совсем лисица... Кто хочет кругляш с горлом? Кто хочет?
- Я, я, я, я! - послышалось со всех сторон. Мячик полетел вверх, его кто-то подхватил и принялся разматывать шелк, не вдохновлявший новую искусницу.
Яйца девочки сами не красили, вообще всякая "пачкотня" была им строго запрещена, но они все-таки умудрялись достать чистых яиц, сваренных вкрутую, и Женя Терентьева, талантливо лепившая и рисовавшая, делала для своих друзей рельефные картинки. Рисунок из теста накладывался на яйцо, а затем разрисовывался красками.
В страстную субботу всем девочкам, имевшим родных, присылали из дома по целой корзине провизии. Тут всегда были кулич, пасха, яйца, фрукты, конфеты и т.д. Все делилось на группу, чтобы разговеться с друзьями, и из всего присланного делалась складчина.
Перед заутреней все снова просили друг у друга прощения, умиленные, кроткие, очень голодные, так как постились не в шутку, а по всем правилам. Все ждали с нетерпением благовеста к заутрени; праздничные платья, тонкие передники, пелерины и рукава, тщательно причесанные волосы придавали всем милый, нарядный вид. В пасхальную ночь старшим дозволялось не ложиться; вернувшись от вечернего чая, они сидели группами, расхаживали по коридору, и кто-нибудь беспрестанно бегал вниз по парадной лестнице и приносил известия о том, который час и пришел ли в церковь батюшка.
- Душки, ведь это наша последняя Пасха в институте, - сказала Пышка, подходя к группе, сидевшей у лампы на сдвинутых вокруг табуретах.
- Что-то Лосева поделывает? - вздохнула Вихо-рева, бывшая особенно дружна с нею.
- Кто последний писал ей? - спросила Екимова.
- Очередная Салопова.
- Салопова! Салопова! - закричали из кружка.
- Да она же не говорит, - отвечала за нее Иванова, - ведь она со страстного четверга ничего не ест и ни с кем не разговаривает.
- А знаете ли, медамочки, может, она и в самом деле святая!
- Ну да, святая! Отчего же она чудес не делает?
- Тс, тс, что вы какой грех говорите! Вот нашли разговор для страстной субботы.
- А у кого корзина для Грини?
- У Екимовой! - И десять голосов закричали сразу: - Екимова! Екимова! - другие бросились к ней, прося показать им корзину. А корзина была действительно чудом искусства: простая, лучинная, она была обтянута голубым и розовым коленкором; внутри лежала белая вышитая рубашечка, русская, с косым воротом, черные бархатные панталоны, расшитый шелками поясок, а затем пестрый, шелковый христосный мячик - "писанка" работы Терентьевой - и масса разных "штучек"; все это было сработано, пожертвовано "тетями", державшими свой обет, данный Лосевой. В первый день праздника все ждали своего приемного сына. Лосева, поддерживаемая всем классом письмами, советами, ласками, воспитывала своего брата и справлялась дома с хозяйством как настоящая мать семейства.
- А знаете ли что, медамочки? Ведь мы встречаем славную Пасху. Иванова, запиши-ка в свою хронологию нынешний год; в нем была большая междоусобная война, выигранная рыжим полководцем, и один мирный договор двух враждующих партий.
- Ты, Терентьева, верно, опять что-нибудь путаешь, я ничего подобного не знаю!
- Да ты подумай, Иванова, подумай!
- И думать не хочу, все это глупости! Да и нет никакой новой хронологии.
- Да ты это о чем? - пристали к Терентьевой другие.
- Я говорю о победе Франк над вами в истории с Метлой и о примирении нашего класса с Нот.
- А знаешь ли, Терентьева, - Франк задумчиво посмотрела на запертую дверь комнаты классной дамы, - я ужасно рада, что мы с ней примирились, доктор говорил нашим, которые были в лазарете, что она не долго проживет.
- Да что ты, Франк! - девочки приблизились к ней.
- Верно. Он говорит, что у нее чахотка и что только полное спокойствие даст ей небольшое облегчение, так и слава Богу, что теперь ее никто не дразнит и не изводит.
В это время дверь комнаты Нот открылась и она сама появилась в новом синем шелковом платье и белой кружевной наколке.
- Rengez vous, rengez vous, mesdemoiselles - Ю l'Иglise! Ю l'Иglise!(Стройтесь, стройтесь, мадемуазель,- в церковь! в церковь! )
Первый удар колокола домашней институтской церкви послал эхо по всем коридорам и спальням. Девочки вскакивали с мест, взволнованные, но серьезные, спешно строились парами, и вскоре весь институт стоял в домовой церкви.
- Я особенно, особенно люблю вот эту минуту, - шептала Русалочка, прижимаясь к Франк, когда, обойдя весь средний коридор, "искавшие Христа" остановились на паперти перед церковными дверями, - я верю в чудо, и всякий раз, когда услышу "Христос воскресе", мне так страшно и так радостно, точно вот-вот между нами явится воскресший Христос.
Франк тихонько пожала холодные, дрожащие пальчики Русалочки. Когда хор грянул "Христос воскресе", они первые поцеловались, у впечатлительной, нервной Русалочки по щекам текли слезы.
- Ах, душка, ах, душка, - шептала она, - когда я подумаю, что скоро выпуск и я снова увижу свой Кавказ, я готова плакать и смеяться. Господи, как хорошо!
Из церкви старшие, уже не соблюдая пар, здороваясь с встречными, христосуясь, бежали в столовую, там ожидал их чай, казенный кулич, пасха и яйца; каждая знала, что там, в дортуаре, начнется настоящее разговенье вкусными домашними припасами, но тем не менее голод брал свое, все ели и находили все вкусным.
- М-r Минаев! Христос воскресе! - И Надя Франк, подкараулив инспектора на парадной лестнице, присела перед ним, подавая христосный мячик.
Инспектор, одетый по случаю первого дня праздника в вицмундир, с комическим недоумением держал в руках христосный мячик, не зная, что с ним делать.
- Это ваша работа? Вы такая рукодельница? Прелестно! i
Франк молчала, краснела и снова приседала, не имея сил признаться, что она выменяла у Пышки этот мячик на два апельсина и кусок сладкого пирога.
Черчение карт. - Последнее слово учителей. -
Первые туалеты. - Публичный экзамен. -
После Пасхи в старшем классе принялись чертить карты. Это было дело серьезное, и поручалось оно людям сведущим. Чтобы хорошо вычертить карту на черной классной доске, надо было обладать многими дополнительными знаниями, не имеющими ничего общего с географией. Каждую карту чертил "мастер" при помощи двух "подмастерьев". Тяжелую доску снимали с мольберта, клали на стулья и губками мыли теплой водой с мылом, затем, дав ей просохнуть, обливали ее сахарной водой, отчего она делалась блестящей. Затем "мастер" распределял географическую сетку и ставил градусы долготы и широты, а "подмастерья" толкли мел и разводили его молоком - получалось месиво, густое, как манная каша.
"Мастер" чертил тонким мелом контуры карты, "подмастерья" с помощью кисти обводили их, тщательно прорисовывая все извилины толстым слоем меловой каши; затем наносились реки и снова обводились, тонко у истока и толсто в устьях, причем в кашицу для рек подмешивалась берлинская лазурь, потом города, обозначаемые крупными красными лепешками. Горы чертились особенно бугристо, с рельефом. Карта получалась цветная, оригинальная и на первый взгляд красивая. Так приготовлялось пять частей света и отдельно Россия, с разделениями по губерниям; тут царствовала пестрота невообразимая, так как каждая губерния имела свою краску.
Целыми днями по всему институту гремели инструментами, репетировались пьесы для экзамена. По вечерам в учительской спевались хоры. Попов надрывался из-за декламации и требовал завываний на все лады. Лафос бегал по классу и шипел про себя: "Sacristi-pristi..." (черт побери), слушая, как девочки перевирали Расина и Корнеля. Зверев бранился больше прежнего.
- Ну чего вы как угорелая кошка мечетесь, - говорил он Екимовой, когда та бегала палочкой по карте, отыскивая "стольные" города.
В рекреационной зале раздавалось по целым часам: "Un, deux, trois, un, deux, trois, saluez, trois pas arriХre, trois pas en avant!" (Раз, два, три, раз, два, три, кланяйтесь, три шага назад, три шага вперед!) Там учили девочек стоять, сидеть, подходить к столу, брать билет и уходить. Ни один любительский спектакль не имел столько репетиций, как публичный экзамен. По вечерам весь институт выводили в коридор и на парадную лестницу и там расставляли все классы по очереди; на каждой ступеньке по второму этажу от швейцарской и до самой залы стояло по две воспитанницы. Корова бегала взад и вперед, равняла девочек, сходила вниз и снова поднималась наверх, изображая из себя высокопоставленную особу; она хлопала в ладоши в те моменты, когда пора было девочкам приседать, и те опускались низко-низко, с ровным жужжанием: "Nous avons l'hon-neur de vous saluer..."(Имеем честь приветствовать вас...) и т.д.
Только Степанов смеялся надо всем, проводил уроки как обычно и самым слабым грозил:
- Вот, честное слово, именно вас-то и вызову!
- Не вызовете, Павел Иванович, ведь вам же стыдно будет!
- Как мне? Как мне? Я добросовестно занимался, а вот глядя на вас, все ассистенты ахнут; я им так и скажу: вот поглядите - чудо девица, три года умудрилась слушать курс и не запомнить из него ни слова.
Ленивые трусили, они считали его способным на такую выходку.
С Русалочкой у Степанова завязались самые дружеские отношения. Он, общаясь с девочкой по нескольку часов в неделю, подметил и угадал то, чего не видели классные дамы, не разлучавшиеся с детьми, так сказать, ни днем, ни ночью. Он обрывал Чиркову, выставлял напоказ ее невежество, ее черствость и эгоизм, говорил с презрением о дружбе, которая порабощает и развращает; фразы его были всегда безукоризненно приличны, но метки и злы, как удары хлыста. Русалочку он, напротив, поддерживал, умел возбудить в ней самолюбие, он ласково глядел ей в глаза, смешил ее, давал массу поручений, спрашивал на каждом уроке, чем заставлял учиться, и девочка под его влиянием выправлялась и делала заметные успехи.
Весь класс без слов понимал и одобрял поведение Степанова.
Наконец занятия в первом классе кончились, вывесили расписание экзаменов, и девочкам дали свободу, назначив для подготовки к каждому экзамену по нескольку дней. Учителя прощались на последней лекции, в которой каждый как бы резюмировал итоги целого года и говорил последнее напутственное слово. Все речи были напыщенны, шаблонны, только Зверев сказал правду:
- Учились вы почти все скверно, и это стыдно, потому что я преподавал вам отечественную историю; часто я был раздражителен и зол, но вы могли и ангела вывести из себя. Спасибо Франк, Вихоревой, Назаровой, Быстровой, эти были добросовестны. А впрочем, для жизни вам хватит и тех верхушек сведений, которых вы нахватались.
Степанов взошел в последний раз на кафедру и, когда все утихли, начал так:
О вы, чувствительные души, -
Разиньте рты, развесьте уши...
Весь класс покатился со смеху.
- А затем...- заговорил он серьезно, переждав смех, - прощайте, мои большие-маленькие девочки; жил я с вами ладно, и работой вашей я, за исключением нескольких, доволен. Идите в жизнь смело и помните одно - Майков сказал: "Где два есть только человека, там два есть взгляда на предмет". А я вам скажу - есть предметы, на которые у всех может быть только один взгляд, один и абсолютный, это на все, что касается чести и нравственности; в этих случаях не торгуйтесь с собою, не спрашивайте ничьего мнения; прямо спросите свою совесть - честно это или нет? И каждая из вас найдет в себе ответ. Поступайте согласно этому ответу. Ну, прощайте, дай вам Бог всего хорошего, не поминайте лихом своего учителя! Степанов смахнул слезу и вышел из класса.
Наконец начались экзамены и рутинно, благополучно шли один за другим. Выпускницы были теперь почти без надзора. В пределах института они были свободны, ходили без спроса в дортуары, лежали днем на кроватях с книжкою, ходили учить в скелетную, в рекреационный зал и, занятые, уже более не придумывали никаких шалостей. Готовились девочки большей частью по двое: одна читает, другая слушает. По какому-то молчаливому соглашению было принято, чтобы хорошая ученица брала себе в пару слабую и таким образом невольно подгоняла ее.
В швейцарскую то и дело являлись маменьки в сопровождении портних и модисток. По лестницам проносили узлы и картонку. Девочки, в минуту отдыха собравшись гурьбой, рассматривали модные картинки, выбирали материи из кучи нанесенных им образчиков. Когда одну звали к примерке, за ней бежал чуть не весь класс. По стенам в дортуарах на наскоро вбитых гвоздях появились пышные белые юбки с оборками и кружевами. Многие уже носили свое белье, спали в тонких вышитых кофточках, но главный восторг девочек вызывали цветные чулки. Желтые, черные, красные, синие ножки бегали по вечерам в дортуаре, стройные пестрые ножки прыгали на табуреты, влезали на шкапики.
Различие между бедными и богатыми при выпуске, как и при приеме родственников, ощущалось мало. Выпускные платья у всех были одинаковые, белые кисейные или тюлевые, воздушные, с одинаковыми широкими голубыми кушаками. Двадцать лет тому назад в таком платье девушка могла еще появиться на любом балу. Платья для визитов были разные, но качество материи, кружев, отделки еще не имело значения для неопытных институток, а потому каждой нравилось свое, выбранное по собственному вкусу. Затем шилось третье, повседневное платье, и выпускной гардероб большей частью .кончался этим. Остальные наряды предполагалось шить уже дома. Корсетница, m-lle Emillie, приготовляла для всего класса корсеты по шесть рублей за штуку. Выпускные шляпки опять-таки были белые и очень сходные по фасону.
Баронесса Франк тоже появлялась в дортуаре. Наде шили очень недурной гардероб, потому что Андрюша отдал на это все свои скопленные гроши. Он сам бегал к модисткам, сам приходил примерять сестре ботинки и перчатки, сам выбирал ей шляпку. Ему хотелось видеть своего Рыжика нарядной. В маленькой квартирке матери, состоявшей всего из трех комнат, он таки ухитрился выкроить в столовой уголок и устраивал там для Рыжика кунсткамеру из "штучек".
Баронесса была хронически печальна и обижена: так как у нее не было ни экипажа, ни лакеев, то свет, конечно, был устроен неправильно и ничего в нем хорошего не было. Она всегда была в черном, ее шею и голову окутывал черный шелковый шарф, на платьях красовались остатки дорогих кружев, и потому высокая, с гладко зачесанными еще черными волосами, она казалась элегантной аристократкой. Пальцы у нее были желтые и длинные, глаза полузакрытые, губы бледные, говорила она всегда по-французски и как-то подавляла Надю, девочке всегда было и жалко и боязно около матери.
Екимова и Аистова оставались пепиньерками; им шили белье, корсет и выпускное платье от казны в счет будущего жалованья и все делали так же, как у других. Обе девочки не имели родных, а потому не страшились перемен в своей жизни, а, напротив, радовались той относительной свободе и авторитету, которые они приобретали, поступая в пепиньерки. Салопова уезжала прямо в монастырь, в Новгородскую губернию, где у нее какая-то дальняя тетка была настоятельницей. Еще две уезжали в гувернантки. К каждому выпуску в канцелярию института приходили письма с заявками на гувернанток. Начальство вступало в переписку, выговаривало жалованье, получало задаток, на который справляло первый необходимейший туалет девочки и ее отъезд.
Наступил страшный и желанный час. Девочки встали утром своего последнего институтского дня и в последний раз надели казенные праздничные платья, тонкие передники, рукава, пелеринки, причесались особенно тщательно; последний раз пошли они на общую утреннюю молитву, в столовую и оттуда, еле напившись чаю, бросились в классы через большой зал, где все было приготовлено к последнему акту институтской жизни.
От входной двери вдоль залы был оставлен широкий проход, устланный мягким красным ковром. Направо и налево крыльями шли по семь рядов красных бархатных кресел. В первом ряду посреди каждого крыла стояло одно золоченое кресло, выдвинутое несколько вперед. Перед первым рядом - столик с программами и тисненными золотом билетами. Направо и налево - по два мольберта и на них большие черные доски с географическими картами. Затем, лицом к креслам, такими же двумя крылами, с проходом посредине стояли стулья для экзаменующихся девочек, а глубже - скамейки для второго класса и разных лиц, которым дозволялось присутствовать при публичном экзамене выпускных. Натертый, как зеркало, паркет, большие портреты в золоченых рамах, столы вдоль боковых стен, убранные розовым коленкором, с разложенными на них работами и картинами "кисти институток", - все придавало торжественный вид громадной комнате. А в окна глядело уже яркое майское солнце, мелькали тени проносившихся птиц; там, в глубине, старый сад трепетал распускающимися почками лип и берез, и жизнь звала девушек и обольщала их своими весенними чарами...
Зал наполнился классными дамами в шелковых синих платьях, забегали перетянутые "стрекозы", появились учителя в мундирах с узенькими фалдочками и треуголками под мышкой, на ходу они беспрестанно поправляли тонкую форменную шпажонку, бившую их по ногам.
Раздался громкий звонок. Девочки, не становясь в пары, гурьбой понеслись на лестницу, и каждая заняла давно и хорошо известное ей место. От самой швейцарской по обе стороны нижнего коридора и по всему среднему классному коридору вплоть до актового зала стояли живые стены институток, и каждая из них в уме повторяла ответ, по-французски и по-немецки, на три традиционных вопроса: который вам год? в каком вы классе? кто ваш отец?
Все взоры были устремлены на широкие стеклянные двери швейцарской. Швейцар Яков в парадной красной ливрее с орлами, в треугольной шляпе, с большой булавой, стоял в открытых дверях.
В самой швейцарской, у вешалок, разместился целый отряд старых, увешанных крестами гвардейцев. На площадке, у самых дверей в швейцарскую, стояли: инспектор, Корова и учителя. Классные дамы и пепиньерки стерегли каждая свой класс.
Maman сидела у себя, у ее двери стояла девушка Наташа, готовая бежать за нею по первому звонку.
Яков ударил раз булавою: к подъезду подкатила карета, из нее вышел худенький старичок и сейчас же стал сморкаться и кашлять перед носом невозмутимого Якова, затем прошел в открывшуюся перед ним дверь швейцарской. Ближайший солдат снял с него пальто, и старичок оказался в зеленом фраке, с большой звездой на груди. Старичка провели прямо к Maman. Карета подъезжала за каретой, выходили ордена, ленты, выплывали шлейфы и перья, и все это направлялось в приемную Maman.
Яков стукнул три раза булавою, и все всколыхнулось, зашумело, как рожь в поле под ветром, и затем вдруг замерло, оцепенело. Дверь Maman открылась, появилась Maman, вся в пятнах от волнения, в шумящем синем шелковом платье, белой кружевной мантилье и в воздушном тюлевом чепце с белыми лентами. Высокие посетители вошли в швейцарскую и через настежь распахнутые двери поднялись на первую площадку.
После приветствия и обмена любезностями с Maman и другими вся толпа гостей, во главе с высокими особами, двинулась к лестнице. Ряды безукоризненно подобранных по росту девочек приседали низко, плавно, с гармоничным жужжанием: "Nous avons l'honneur...(Имеем честь...)
По мере того как гости поднимались, белые переднички приседали, и сияющие глаза девочек провожали гостей.
За главною группой шли инспектор, учителя, Корова, а за ними двинулся и хвост процессии - два старших класса, стоявшие в самом низу.
Все пошли в зал, и двери закрылись. Хор свежих голосов пропел гимн, затем молитву, и все сели.
Первым экзаменовал батюшка. Красивый, высокий, в новой шелковой рясе. Он встал направо, налево поместился инспектор. Вызвали пять учениц. (На публичном экзамене из каждого предмета вызывали по пять человек.) Названные выходили и ровно, глубоко приседали, потом подходили к экзаменационному столу, брали билеты, отступали три шага от стола и снова так же глубоко приседали.
Первой экзаменовалась Салопова. Подмигивая своими добродушными, подслеповатыми глазами, она без запинки отвечала на все трудные вопросы катехизиса, наизусть, в каком-то экстазе, декламировала псалмы Давидовы и отвечала с таким полным знанием всех текстов, что высокопоставленное духовное лицо, слушавшее ее, пришло в восторг: "Поистине, умилительно слушать эту отроковицу!"
За Салоповой шла Назарова, она рассказала о "лестнице Иакова" и о чуде с пестрыми и белыми ягнятами, и наконец маленькая Иванова так наивно и трогательно передала историю Иосифа, проданного братьями, что зелененький старичок со звездою даже прослезился.
Вторым предметом была педагогика и дидактика. Вышел Николай Минаев и вызвал пять учениц.
Высокая, стройная и спокойная Екимова взяла первый билет.
- Важнейшие науки воспитания суть дидактика и педагогика, - начала она. - Педагогика есть новейшая наука, основанная на наблюдениях и записках лучших воспитателей, людей, всецело посвятивших себя этому святому делу. Педагогика учит правильно распределять и направлять как физические, так и нравственные способности ребенка...
- А дидактика? - спросил ее старый важный генерал, не в шутку заинтересовавшийся такими мудреными по тому времени науками.
- Дидактика есть наука обучения, то есть приготовления умственных сил к восприятию научного обучения...
- Прекрасно, - отозвался снова генерал. - Весьма приятно слышать, что в институте проходят такие важные науки.
Минаев снова сделал шаг вперед:
- Это науки, введенные в курс только в этом году, в виду того что многим, как именно и отвечающей девице Екимовой, придется быть в свою очередь воспитательницами...
Третьим предметом была русская история. Вышел Зверев и вызвал Франк, Бурцеву и других. Франк подошла с бьющимся сердцем. "Все, все, что хотите, - повторяла она в душе, - только не хронологию! Билет был трудный, "Удельные княжества", но девочка вздохнула свободно... справимся! Она взяла мел, подошла к пустой черной доске, смело нарисовала на ней фантастическое дерево, "положила" в его короне Ярослава, затем на каждую ветвь повесила, как яблоки, его сыновей и внуков и пошла распределять их по всей тогдашней Руси.
- Charmant, charmant (Прекрасно, прекрасно) , - кивала головою дама с перьями.
За Франк Бурцева, открыв свои большие синие глаза, подкупая всех своей хорошенькой поэтичной внешностью, рассказала об Отечественной войне.
- Москва пылала, пылали храмы Божьи, оскверненные неприятелем, и враг, теснимый со всех сторон голодом и холодом, отступил и бежал... - и щеки нервной девочки пылали тоже, голос ее звенел.
- Charmante enfant(Прелестное дитя), - сказала вполголоса высокая покровительница института и сделала ей знак. Бурцева, обезумевшая от счастья, как во сне, сделала несколько шагов, отделявших ее от золоченого кресла, опустилась на колени и с восторгом поцеловала протянутую руку.
Так шли предмет за предметом, сменялись учителя, чередовались девочки, и наконец экзамен по научным предметам кончился. Посетители встали и вышли в соседний класс, где им был приготовлен роскошный завтрак. Девочкам был принесен на подносах бульон в кружках и пирожки с говядиной.
После получасового перерыва все снова заняли свои места. Началась музыка. Играли на шести роялях, пели, декламировали. Затем преподносили свои работы и показывали свои картины. Наконец были розданы медали, похвальные листы и аттестаты, и высокие гости уехали. Девочки провожали их бегом, врассыпную, до швейцарской, ворвались в самую швейцарскую и остановились в дверях здания, ослепленные солнцем, охваченные живительным весенним воздухом. Свободой, жизнью пахнуло им в лицо...
- Обедать! Обедать! Выпускные, обедать! - Классные дамы и пепиньерки бегали и собирали рассыпавшихся по всему институту выпускных.
- Обедать! Обедать! - кричали, бегая всюду, и второклассные.
Обед для выпускных был сервирован в нижних приемных, в отделении Maman. На столах были вина и фрукты, прислуживали лакеи; в ближайшей комнате играл оркестр военных музыкантов, присланный, как оказалось, генералом Чирковым. Обе классные дамы, Билле и Нот, обедали в отдельной комнате, у Maman, с девочками же обедали учителя и пепиньерки. Все садились кто где хотел. Дисциплины не было никакой, девочки беспрестанно вскакивали из-за стола и передавали тарелки, доверху нагруженные кушаньями, второклассницам, стоявшим в коридорах.
В конце большого стола было особенно оживленно, там сидели Степанов, Франк, Русалочка - веселая, здоровая с тех пор, как с Кавказа за ней приехала мать, - Шкот, Чернушка, Попов, Евграфова, Зверев. Тут говорились даже речи, стихи, тут чокались от души.
- Русалочка, я к вам приеду на Кавказ, - говорил Степанов, - примите вы меня?
- Приму, приму, Павел Иванович, я уже маме говорила, что я вас ужасно люблю!
- Русалочка, можно ли таким маленьким ротиком говорить такие большие слова!
- Я говорю правду, спросите маму, когда она завтра придет за мной.
- Я приеду через год вас самих спросить об этом, Русалочка, и тогда, если вы подтвердите, - поверю.