без всякого звона. Но вот этот
трехглавый змей сполз и распустился: показались хребты коней, махнул в
воздухе хвост пристяжной; из-под ветра взвеяла грива; тройка выровнялась и
понеслась по мосту. Показались золоченая дуга с травленою росписью и большие
старинные, бронзой кованные, троечные дрожки гитарой. На дрожках рядком, как
сидят на козетках, сидели два маленькие существа: одно мужское и одно
женское; мужчина был в темно-зеленой камлотовой шинели и в большом картузе
из шляпного волокнистого плюша, а женщина в масаковом гроденаплевом салопе,
с лиловым бархатным воротником, и в чепчике с коричневыми лентами.
- Боже, да это плодомасовские карлики! - Не может быть! - Смотрите
сами! - Точно, точно! - Да как же: вон Николай-то Афанасьич, видите, увидел
нас и кланяется, а вон и Марья Афанасьевна кивает.
Такие возгласы раздались со всех сторон при виде карликов, и все словно
невесть чему обрадовались: хозяева захлопотали возобновлением для новых
гостей завтрака а прежние гости внимательно смотрели на двери, в которые
должны были показаться маленькие люди, и они, наконец, показались.
Впереди шел старичок ростом с небольшого восьмилетнего мальчика; за ним
старушка немного побольше.
Старичок был весь чистота и благообразие: на лице его и следа нет ни
желтых пятен, ни морщин, обыкновенно портящих лица карликов: у него была
очень пропорциональная фигура, круглая как шар головка, покрытая совершенно
белыми, коротко остриженными волосами, и небольшие коричневые медвежьи
глазки. Карлица лишена была приятности брата: она была одутловата, у нее был
глуповатый чувственный рот и тупые глаза.
На карлике Николае Афанасьевиче, несмотря на жаркое время года, были
надеты теплые плисовые сапожки, черные панталоны из лохматой байки, желтый
фланелевый жилет и коричневый фрак с металлическими пуговицами. Белье его
было безукоризненной чистоты, и щечки его туго поддерживал высокий атласный
галстук. Карлица была в шелковом зеленом капоте и большом кружевном
воротнике.
Николай Афанасьевич, войдя в комнату, вытянул ручки по швам, потом
приподнял правую руку с картузом к сердцу, шаркнул ножкой об ножку и,
направясь вразвалец прямо к имениннице, проговорил тихим и ровным старческим
голосом:
- Господин наш Никита Алексеич Плодомасов и господин Пармен Семенович
Туганов от себя и от супруги своей изволили приказать нам, их слугам,
принести вам сударыня Ольга Арсентьевна, их поздравление. Сестрица,
повторите, - отнесся он к стоявшей возле него сестре, и когда та кончила
свое поздравление, Николай Афанасьевич шаркнул исправнику и продолжал:
- А вас, сударь Воин Васильевич, и всю честную компанию с дорогою
именинницей. И затем, сударь, имею честь доложить, что, прислав нас с
сестрицей для принесения вам их поздравления, и господин мой и Пармен
Семенович Туганов просят извинения за наше холопье посольство; но сами
теперь в своих минутах не вольны и принесут вам в том извинение сегодня
вечером.
- Пармен Семеныч будет здесь? - воскликнул исправник.
- Вместе с господином моим Никитою Алексеичем Плодомасовым, проездом в
Петербург, просят простить вас, что заедут в дорожном положении.
В обществе по поводу этого известия возникла маленькая суета, пользуясь
которою карлик подошел под благословение к Туберозову и тихо проговорил:
- Пармен Семенович просили вас быть вечером здесь.
- Скажи, голубчик, буду, - отвечал Туберозов. Карлик взял благословение
у Захарии. Дьякон Ахилла взял ручку у почтительно поклонившегося ему
маленького человечка, который при этом, улыбнувшись, проговорил:
- Только сделайте милость, сударь, надо мною силы богатырской не
пробуйте!
- А что, Николай Афанасьич, разве он того... здоров? - пошутил хозяин.
- Силу пробовать любят-с, - отвечал старичок. - Есть над кем? Над
калечкой.
- А что ваше здоровье, Николай Афанасьич? - пытали карлика дамы,
окружая его со всех сторон и пожимая его ручонки.
- Какое, государыни, мое здоровье! Смех отвечать: точно поросенок стал.
Петровки на дворе, - а я все зябну!
- Зябнете?
- Да как же-с: вот можете посудить, потому что весь в мешок заячий
зашит. Да и чему дивиться-то-с, государи мои, станем? Восьмой десяток лет
ведь уж совершил ненужный человек.
Николая Афанасьича наперебой засыпали вопросами о различных предметах,
усаживали, потчевали всем: он отвечал на все вопросы умно и находчиво, но
отказывался от всех угощений, говоря, что давно уж ест мало, и то
какой-нибудь овощик.
- Вот сестрица покушают, - говорил он, обращаясь к сестре. - Садитесь,
сестрица, кушайте, кушайте! Чего церемониться? А не хотите без меня, так
позвольте мне, сударыня Ольга Арсентьевна, морковной начиночки из пирожка на
блюдце... Вот так, довольно-с, довольно! Теперь, сестрица, кушайте, а с меня
довольно. Меня и кормить-то уж не за что; нитяного чулка вязать, и того уже
теперь путем не умею. Лучше гораздо сестрицы вязал когда-то, и даже бродери
англез выплетал, а нынче что ни стану вязать, все петли спускаю.
- Да; бывало, Никола, ты славно вязал! - отозвался Туберозов, весь
оживившийся и повеселевший с прибытием карлика.
- Ах, отец Савелий! Время, государь, время! - карлик улыбнулся и
договорил, шутя: - А к тому же и строгости надо мной, ваше высокопреподобие,
нынче не стало; избаловался после смерти моей благодетельницы. Что?
хлеб-соль готовые, кров теплый, всегда ленюсь.
Протоиерей посмотрел со счастливою улыбкой в глаза карлику и сказал:
- Вижу я тебя, Никола, словно милую сказку старую пред собою вижу, с
которою умереть бы хотелось.
- А она, батушка (карлик говорил у вместо ю), она, сказка-то добрая,
прежде нас померла.
- А забываешь, Николушка, про госпожу-то свою? Про боярыню-то свою,
Марфу Андревну, забываешь? - вопрошал, юля около карлика, дьякон Ахилла,
которого Николай Афанасьевич все как бы опасался и остерегался.
- Забывать, сударь отец дьякон, я уже стар, я уже и сам к ней, к
утешительнице моей, служить на том свете давно собираюсь, - отвечал карлик
очень тихо и с легким только полуоборотом в сторону Ахиллы.
- Утешительная, говорят, была эта старуха, - отнесся безразлично ко
всему собранию дьякон.
- Ты это в каком же смысле берешь ее утешительность? - спросил
Туберозов.
- Забавная!
Протопоп улыбнулся и махнул рукой, а Николай Афанасьевич поправил
Ахиллу, твердо сказав ему:
- Утешительница, сударь, утешительница, а не забавница.
- Что ты ему внушаешь, Никола. Ты лучше расскажи, как она тебя
ожесточила-то? Как откуп-то сделала? - посоветовал протопоп.
- Что, отец протопоп, старое это, сударь.
- Наитеплейше это у него выходит, когда он рассказывает, как он
ожесточился, - обратился Туберозов к присутствующим.
- А уж так, батушка, она, госпожа моя, умела человека и ожесточить и
утешить, и ожесточала и утешала, как разве только один ангел господень может
утешить, - сейчас же отозвался карлик. - В сокровенную души, бывало,
человека проникнет и утешит, и мановением своим всю благую для него на земли
совершит.
- А ты, в самом деле, расскажи, как это ты ожесточен был?
- Да, расскажи, Николаша, расскажи!
- Что ж, милостивые государи, смеетесь ли вы или не смеетесь, а вправду
интересуетесь об этом слышать, но если вся компания желает, то уже я
ослушаться не смею, расскажу.
- Пожалуйста, Николай Афанасьич, рассказывай.
- Расскажу, - отвечал, улыбнувшись, карлик, - расскажу, потому что
повесть эта даже и приятна. - С этими словами карлик начал.
- Это всего было чрез год как они меня у прежних господ купили. Я
прожил этот годок в ужасной грусти, потому что был оторван, знаете, от крови
родной и от фамилии. Разумеется, виду этого, что грущу, я не подавал, чтобы
как помещице о том не донесли или бы сами они не заметили; но только все это
было втуне, потому что покойница все это провидели. Стали приближаться мои
именины, они и изволят говорить:
"Какой же, - говорят, - я тебе, Николай, подарок подарю?"
"Матушка, - говорю, - какой мне еще, глупцу, подарок? Я и так всем
свыше главы моей доволен".
"Нет, - изволят говорить, - я думаю тебя хоть рублем одарить".
Что ж, я отказываться не посмел, поцеловал ее ручку и говорю:
"Много, - говорю, - вашею милостью взыскан", - и сам опять сел чулок
вязать. Я еще тогда хорошо глазами видел и даже в гвардию нитяные чулки на
господина моего Алексея Никитича вязал. Вяжу, сударь, чулок-то, да и
заплакал. Бог знает чего заплакал, так, знаете, вспомнилось что-то про
родных, пред днем ангела, и заплакал.
А Марфа Андревна видят это, потому что я напротив их кресла на
подножной скамеечке всегда вязал, и спрашивают:
"Что ж ты это, - изволят говорить, - Николаша, плачешь?"
"Так, - отвечаю, - матушка, что-то слезы так..." - да и знаете, что им
доложить-то, отчего плачу, и не знаю. Встал, ручку их поцеловал, да и опять
сел на свою скамеечку.
"Не извольте, - говорю, - сударыня, обращать взоров ваших на эту
слабость, это я так, сдуру, эти мои слезы пролил".
И опять сидим да работаем; и я чулок вяжу, и они чулочек вязать
изволят. Только вдруг они этак повязали, повязали и изволят спрашивать:
"А куда же ты, Николай, рубль-то денешь, что я тебе завтра подарить
хочу?"
"Тятеньке, - говорю, - сударыня, своему при верной оказии отправлю".
"А если, - говорят, - я тебе два подарю?"
"Другой, - докладываю, - маменьке пошлю".
"А если три?"
"Братцу, - говорю, - Ивану Афанасьевичу".
Они покачали головкой да изволят говорить:
"Много же как тебе, братец, денег-то надо, чтобы всех оделить! Этого
ты, такой маленький, и век не заслужишь".
"Господу, - говорю, - было угодно меня таким создать", - да с сими
словами и опять заплакал; опять сердце, знаете, сжалось: и сержусь на свои
слезы и плачу. Они же, покойница, глядели, глядели на меня и этак молчком
меня к себе одним пальчиком и поманули: я упал им в ноги, а они положили мою
голову в колени, да и я плачу, и они изволят плакать. Потом встали, да и
говорят:
"Ты никогда не ропщешь, Николаша, на бога?"
"Как же, - говорю, - матушка, можно на бога роптать? Никогда не ропщу!"
"Ну, он, - изволят говорить, - тебя за это и утешит".
Встали они, знаете, с этим словом, велели мне приказать, чтобы к ним
послали бурмистра Дементия в их нижний разрядный кабинет, и сами туда
отправились.
"Не плачь, - говорят, - Николаша! тебя господь утешит".
И точно, утешил.
При этом Николай Афанасьевич вдруг заморгал частенько своими тонкими
веками и, проворно соскочив со стула, отбежал в уголок, где утер белым
платочком глаза и возвратился со стыдливою улыбкой на свое место. Снова
усевшись, он начал совсем другим, торжественным голосом, очень мало
напоминавшим прежний:
- Встаю я, судари мои, рано: сходил потихоньку умылся, потому что я у
них, у Марфы Андревны, в ножках за ширмой, на ковре спал, да и пошел в
церковь, чтоб у отца Алексея после утрени молебен отслужить. Вошел я,
сударь, в церковь и прошел прямо в алтарь, чтоб у отца Алексея благословение
принять, и вижу, что покойник отец Алексей как-то необыкновенно радостны в
выражении и меня шепотливо поздравляют с радостью. Я это отнес, разумеется,
к праздничному дню и к именинам моим. Но что ж тут, милостивые государи,
последовало! Выхожу я с просфорой на левый клирос, так как я с покойным
дьячком Ефимычем на левом клиросе тонким голосом пел, и вдруг мне в народе
представились и матушка, и отец, и братец Иван Афанасьевич. Батушку-то с
матушкой я в народе еще и не очень вижу, но братец Иван Афанасьевич, он
такой был... этакой гвардион, я его сейчас увидал. Думаю, это видение!
Потому что очень уж я желал их в этот день видеть. Нет, не видение! Вижу,
маменька, - крестьянка они были, - так и убиваются плачут. Думаю, верно у
своих господ отпросились и издалека да пришли с своим дитем повидаться.
Разумеется, я, чтобы благочиния церковного не нарушать, только подошел к
родителям, к братцу, поклонился им в пояс, и ушел скорей совсем в алтарь, и
сам уже не пел... Потому решительно скажу: не мог-с! Ну-с; так и заутреня и
обедня по чину, как должно, кончились, и тогда... Вот только опять боюсь,
чтоб эти слезы дурацкие опять рассказать не мешали, - проговорил, быстро
обмахнув платочком глаза, Николай Афанасьевич. - Выхожу я, сударь, после
обедни из алтаря, чтобы святителю по моему заказу молебен отслужить, а
смотрю - пред аналоем с иконой стоит сама Марфа Андревна, к обедне
пожаловали, а за нею вот они самые, сестрица Марья Афанасьевна, которую пред
собой изволите видеть, родители мои и братец. Стали петь "святителю отче
Николае", и вдруг отец Алексей на молитве всю родню мою поминает. Очень я
был всем этим, сударь, тронут: отцу Алексею я, по состоянию своему, что имел
заплатил, хотя они и брать не хотели, но это нельзя же даром молиться, да и
подхожу к Марфе Андревне, чтобы поздравить. А они меня тихонько ручкой от
себя отстранили и говорят:
"Иди прежде родителям поклонись!"
Я повидался с отцом, с матушкой, с братцем, и все со слезами. Сестрица
Марья Афанасьевна (Николай Афанасьевич с ласковой улыбкой указал на сестру),
сестрица ничего, не плачут, потому что у них характер лучше, а я слаб и
плачу. Тут, батушка, выходим мы на паперть, госпожа моя Марфа Андревна
достают из карманчика кошелечек кувшинчиком, и сам я видел даже, как они
этот кошелечек вязали, да не знал, разумеется, кому он. "Одари, - говорят
мне, - Николаша, свою родню". Я начинаю одарять: тятеньке серебряный рубль,
маменьке рубль, братцу Ивану Афанасьевичу рубль, и все новые рубли, а в
кошельке и еще четыре рубля. "Это, говорю, матушка, для чего прикажете?" А
ко мне, гляжу, бурмистр Дементий и подводит и невестушку и трех ребятишек -
все в свитках. Всех я, по ее великой милости, одарил, и пошли мы домой из
церкви все вместе: и покойница госпожа, и отец Алексей, и я, сестрица Марья
Афанасьевна, и родители, и все дети братцевы. Сестрица Марья Афанасьевна
опять и здесь идут, ничего, разумно, ну, а я, глупец, все и тут, сам не знаю
чего, рекой разливаюсь плачу. Но все же, однако, я, милостивые государи, до
сих пор хоть и плакал, но шел; но тут, батушка, у крыльца господского, вдруг
смотрю, вижу стоят три подводы, лошади запряжены разгонные господские Марфы
Андревны, а братцевы две лошаденки сзади прицеплены, и на телегах вижу весь
багаж моих родителей и братца. Я, батушка, этим смутился и не знаю, что
думать. Марфа Андревна до сего времени, идучи с отцом Алексеем, все о
покосах изволили разговаривать и внимания на меня будто не обращали, а тут
вдруг ступили ножками на крыльцо, оборачиваются ко мне и изволят говорить
такое слово: "Вот тебе, слуга мой, отпускная: пусти своих стариков и брата с
детьми на волю!" и положили мне за жилет эту отпускную... Ну, уж этого я не
перенес...
Николай Афанасьевич приподнял руки вровень с своим лицом и заговорил:
- "Ты! - закричал я в безумии, - так это все ты, - говорю, - жестокая,
стало быть, совсем хочешь так раздавить меня благостию своей!" И тут грудь
мне перехватило, виски заныли, в глазах по всему свету замелькали лампады, и
я без чувств упал у отцовских возов с тою отпускной.
- Ах, старичок, какой чувствительный! - воскликнул растроганный Ахилла,
хлопнув по плечу Николая Афанасьевича.
- Да-с, - продолжал, вытерев себе ротик, карло. - А пришел-то я в себя
уж через девять дней, потому что горячка у меня сделалась, и то-с
осматриваюсь и вижу, госпожа сидит у моего изголовья и говорит: "Ох, прости
ты меня, Христа ради, Николаша: чуть я тебя, сумасшедшая, не убила!" Так вот
она какой великан-то была, госпожа Плодомасова!
- Ах ты, старичок прелестный! - опять воскликнул дьякон Ахилла, схватив
Николая Афанасьевича в шутку за пуговичку фрака и как бы оторвав ее.
Карла молча попробовал эту пуговицу и, удостоверясь, что она цела и на
своем месте, сказал:
- Да-с, да, я ничтожный человек, а они заботились обо мне, доверяли;
даже скорби свои иногда мне открывали, особенно когда в разлуке по Алексею
Никитичу скорбели. Получат, бывало, письмо, сейчас сначала скоро, скоро сами
про себя пробежат, а потом и все вслух читают. Они сидят читают, а я пред
ними стою, чулок вяжу да слушаю. Прочитаем и в разговор сейчас вступим:
"Теперь его в офицеры, - бывало, скажут, - должно быть скоро произведут". А
я говорю: "Уж по ранжиру, матушка, непременно произведут". Тогда рассуждают:
"Как ты, Николаша, думаешь, ему ведь больше надо будет денег посылать". - "А
как же, - отвечаю, - матушка, непременно тогда надо больше". - "То-то,
скажут, нам ведь здесь деньги все равно и не нужны". - "Да нам, мол, они на
что же, матушка, нужны!" А сестрица Марья Афанасьевна вдруг в это время не
потрафят и смолчат, покойница на них за это сейчас и разгневаются:
"Деревяшка ты, скажут, деревяшка! Недаром мне тебя за братом в придачу даром
отдали".
Николай Афанасьевич вдруг спохватился, страшно покраснел и,
повернувшись к своей тупоумной сестре, проговорил:
- Вы простите меня, сестрица, что я это рассказываю?
- Сказывайте, ничего, сказывайте, - отвечала, водя языком за щекой,
Марья Афанасьевна.
- Сестрица, бывало, расплачутся, - продолжал успокоенный Николай
Афанасьевич, - а я ее куда-нибудь в уголок или на лестницу тихонечко с глаз
Марфы Андревны выманю и уговорю. "Сестрица, говорю, успокойтесь; пожалейте
себя, эта немилость к милости". И точно, горячее да сплывчивое сердце их
сейчас скоро и пройдет: "Марья! - бывало, зовут через минутку. - Полно,
мать, злиться-то. Чего ты кошкой-то ощетинилась, иди сядь здесь, работай".
Вы ведь, сестрица, не сердитесь?
- Сказывайте, что ж мне? сказывайте, - отвечала Марья Афанасьевна.
- Да-с; тем, бывало, и кончено. Сестрица возьмут скамеечку, подставят у
их ножек и опять начинают вязать. Ну, тут я уж, как это спокойствие
водворится, сейчас подхожу к Марфе Андревне, попрошу у них ручку поцеловать
и скажу: "Покорно вас, матушка, благодарим". Сейчас все даже слезой
взволнуются. "Ты у меня, говорят, Николай, нежный. Отчего это только, я
понять не могу, отчего она у нас такая деревянная?" - скажут опять на
сестрицу. А я, - продолжал Николай Афанасьевич, улыбнувшись, - я эту речь их
сейчас по-секретарски под сукно, под сукно. "Сестрица! шепчу, сестрица,
попросите ручку поцеловать!" Марфа Андревна услышут, и сейчас все и конец:
"Сиди уж, мать моя, - скажут сестрице, - не надо мне твоих поцелуев". И
пойдем колтыхать спицами в трое рук. Только и слышно, что спицы эти
три-ти-ти-ти-три-ти-ти, да мушка ж-ж-жу, ж-жу, ж-жу пролетит. Вот в какой
тишине мы всю жизнь и жили!
- Ну, а вас же самих с сестрицей на волю она не отпустила? - спросил
кто-то, когда карлик хотел встать, окончив свою повесть.
- На волю? Нет, сударь, не отпускали. Сестрица, Марья Афанасьевна, были
приписаны к родительской отпускной, а меня не отпускали. Они, бывало,
изволят говорить: "После смерти моей живи где хочешь (потому что они на меня
капитал для пенсии положили), а пока жива, я тебя на волю не отпущу". - "Да
и на что, говорю, мне, матушка, она, воля? Меня на ней воробьи заклюют".
- Ах ты, маленький этакой! - воскликнул в умилении Ахилла.
- Да, а что вы такое думаете? И конечно-с заклюют, - подтвердил Николай
Афанасьевич. - Вон у нас дворецкий Глеб Степанович, какой был мужчина,
просто красота, а на волю их отпустили, они гостиницу открыли и занялись
винцом и теперь по гостиному двору ходят да купцам за грош "скупого рыцаря"
из себя представляют. Разве это хорошо.
- Он ведь у нее во всем правая рука был, Николай-то Афанасьевич, -
отозвался Туберозов, желая возвысить этим отзывом заслуги карлика и снова
наладить разговор на желанную тему.
- Служил, батушка, отец протоиерей, по разумению своему служил. В
Москву и в Питер покойница езжали, никогда горничных с собою не брали.
Терпеть женской прислуги в дороге не могли. Изволят, бывало, говорить: "Все
эти Милитрисы Кирбитьевны квохчут, да в гостиницах по коридорам расхаживают,
да знакомятся, а Николаша, говорят, у меня как заяц в угле сидит". Они ведь
меня за мужчину вовсе не почитали, а все: заяц. Николай Афанасьевич
рассмеялся и добавил:
- Да и взаправду, какой же я уж мужчина, когда на меня, извините, ни
сапожков и никакого мужского платья готового нельзя купить - не придется.
Это и точно их слово справедливое было, что я заяц.
- Трусь! трусь! трусь! - заговорил, смеясь и оглаживая карлика по
плечам, Ахилла.
- Но не совсем же она тебя считала зайцем, когда хотела женить? -
отозвался к карлику исправник Порохонцев.
- Это, батушка Воин Васильич, было. Было, сударь, - добавил он, все
понижая голос, - было.
- Неужто, Николай Афанасьич, было? - откликнулось разом несколько
голосов.
Николай Афанасьевич покраснел и шепотом уронил:
- Грех лгать - было.
Все, кто здесь на это время находились, разом пристали к карлику:
- Голубчик, Николай Афанасьич, расскажите про это?
- Ах, господа, про что тут рассказывать! - отговаривался, смеясь,
краснея и отмахиваясь от просьб руками, Николай Афанасьевич.
Его просили неотступно; дамы брали его за руки, целовали его в лоб; он
ловил на лету прикасавшиеся к нему дамские руки и целовал их, но все-таки
отказывался от рассказа, находя его долгим и незанимательным. Но вот что-то
вдруг неожиданно стукнуло о пол, именинница, стоявшая в эту минуту пред
креслом карлика, в испуге посторонилась, и глазам Николая Афанасьевича
представился коленопреклоненный, с воздетыми кверху руками, дьякон Ахилла,
- Душка! - мотая головой, выбивал Ахилла. - Расскажи, как тебя женить
хотели!
- Скажу, все расскажу, только поднимитесь, отец дьякон.
Ахилла встал и, обмахнув с рясы пыль, самодовольно возгласил:
- Ага! А что-с? А то, говорят, не расскажет! С чего так не расскажет? Я
сказал - выпрошу, вот и выпросил. Теперь, господа, опять по местам, и чтоб
тихо; а вы, хозяйка, велите Николаше за это, что он будет рассказывать,
стакан воды с червонным вином, как в домах подают.
Все уселись, Николаю Афанасьевичу подали стакан воды, в который он сам
впустил несколько капель красного вина, и начал новую о себе повесть.
- То, господа, было вскоре после французского замирения, как я со в
бозе почившим государем императором разговаривал.
- Вы с государем разговаривали? - сию же минуту перебили рассказчика
несколько голосов.
- А как бы вы изволили полагать? - отвечал с тихою улыбкой карлик. -
Да-с; с самим императором Александром Павловичем говорил и имел рассудок,
как ему отвечать.
- Ха-ха-ха! Вот, бог меня убей, шельма какая у нас этот Николавра! -
взвыл вдруг от удовольствия дьякон Ахилла и, хлопнув себя ладонями по
бедрам, добавил: - Глядите на него - маленький, а между тем он, клопштос, с
царем разговаривал.
- Сиди, дьякон, смирно, сиди спокойно, - внушительно произнес
Туберозов.
Ахилла показал руками, что он более ничего не скажет, и сел.
Рассказ начался снова.
- Это как будто от разговора моего с государем императором даже и
начало имело, - спокойно заговорил Николай Афанасьевич. - Госпожа моя, Марфа
Андревна, имела желание быть в Москве, когда туда ждали императора после
всесветной его победы над Наполеоном Бонапарте. Разумеется, и я в этой
поездке, по их воле, при них находился. Они, покойница, тогда уже были в
больших летах и, по нездоровью своему, порядочно стали гневливы и обидчивы.
Молодым господам по этой причине в дому у нас было скучно, и покойница это
видели и много за это досадовали, а больше всех на Алексея Никитича
сердились, что не так, полагали, верно у них в доме порядок устроен, чтобы
всем весело было, и что чрез то их все забывают. Вот Алексей Никитич и
достали маменьке приглашение на бал, на который государя ожидали. Марфа
Андревна не скрыли от меня, что это им очень большое удовольствие доставило.
Сделали они себе к этому балу наряд бесценный и для меня французу портному
заказали синий фрак аглицкого сукна с золотыми пуговицами, панталоны, -
сударыни, простите, - жилет, галстук - все белое; манишку с гофреями и
пряжки на башмаки, сорок два рубля заплатили. Алексей Никитич для маменькина
удовольствия так упросили, чтоб и меня можно было туда взять. Приказано было
метрдотелю, чтобы ввесть меня в оранжерею при доме и напротив самого зала,
куда государь войдет, в углу где-нибудь между цветами поставить. Так это,
милостивые государи, все и исполнилось, но не совсем. Поставил меня, знаете,
метрдотель в угол у большого такого дерева, китайская пальма называется, и
сказал, чтоб я держался и. смотрел, что отсюда увижу. А что оттуда увидать
можно? ничего. Вот я, знаете, как Закхей Мытарь, цап-царап, да и взлез на
этакую маленькую искусственную скалу, взлез и стою под пальмой. В зале шум,
блеск, музыка; а я хоть и на скале под пальмой стою, а все ничего не вижу,
кроме как одни макушки да тупеи. Только вдруг все эти головы засуетились,
раздвинулись, и государь с князем Голицыным прямо и входит от жара в
оранжерею. И еще то, представьте, идет не только что в оранжерею, а даже в
самый тот дальний угол прохладный, куда меня спрятали. Я так, сударыни, и
засох. На скале-то засох и не слезу.
- Страшно? - спросил Туберозов.
- Как вам доложить? не страшно, но как будто волненье.
- А я бы убег, - сказал, не вытерпев, дьякон.
- Чего же, сударь, бежать? Не могу сказать, чтобы совсем ни капли не
испугался, но не бегал. А его величество тем часом все подходят, подходят;
уже я слышу даже, как сапожки на них рип-рип-рип; вижу уж и лик у них этакий
тихий, взрак ласковый, да уж, знаете, на отчаянность уж и думаю и не думаю,
зачем я пред ними на самом на виду явлюсь? Только государь вдруг этак
головку повернули и, вижу, изволили вскинуть на меня свои очи и на мне их и
остановили.
- Ну! - крикнул, бледнея, дьякон.
- Я взял да им поклонился.
Дьякон вздохнул и, сжав руку карлика, прошептал:
- Сказывай же, сделай милость, скорее, не останавливайся!
- Они посмотрели на меня и изволят князю Голицыну говорить
по-французски: "Ах, какой миниатюрный экземпляр! чей, любопытствуют, это
такой?" Князь Голицын, вижу, в затруднительности ответить; а я, как
французскую речь могу понимать, сам и отвечаю: "Госпожи Плодомасовой, ваше
императорское величество". Государь обратился ко мне и изволят меня
спрашивать: "Какой вы нации?" - "Верноподданный, говорю, вашего
императорского величества". - "И русский уроженец?" - изволят спрашивать, а
я опять отвечаю: "Из крестьян, говорю, верноподданный вашего императорского
величества". Император и рассмеялись. "Bravo, - изволили пошутить, - bravo,
mon petit sujet fidele", {Браво, браво, мой маленький верноподданный
(франц.)} - и ручкой этак меня за голову к себе и пожали.
Николай Афанасьевич понизил голос и сквозь тихую улыбку, как будто
величайшую политическую тайну, шепотом добавил:
- Ручкой-то своею, знаете, взяли обняли, а здесь... неприметно для них
пуговичкой обшлага нос-то мне совсем чувствительно больно придавили.
- А ты же ведь ничего... не закричал? - спросил дьякон.
- Нет-с, что вы, батушка, что вы? Как же можно от ласк государя
кричать? Я-с, - заключил Николай Афанасьевич, - только как они выпустили
меня, я поцеловал их ручку... что счастлив и удостоен чести, и только и
всего моего разговора с их величеством было. А после, разумеется, как сняли
меня из-под пальмы и повезли в карете домой, так вот тут уж я все плакал.
- Отчего же после-то плакать? - спросил Ахилла.
- Да как же отчего? Мало ли отчего-с? От умиления чувств плачешь.
- Маленький, а как чувствует! - воскликнул в восторге Ахилла.
- Ну-с, позвольте! - начал снова рассказчик. - Теперь только что это
случайное внимание императора по Москве в некоторых домах разгласилось,
покойница Марфа Андревна начали всюду возить меня и показывать, и я, истину
вам докладываю, не лгу, я был тогда самый маленький карлик во всей Москве.
Но недолго это было-с, всего одну зиму...
Но в это время дьякон ни с того ни с сего вдруг оглушительно фыркнул и,
свесив голову за спинку стула, тихо захохотал.
Заметя, что его смех остановил рассказ, он приподнялся и сказал:
- Нет, это ничего!.. Рассказывай, сделай милость, Николавра, это я по
своему делу смеюсь. Как со мною однажды граф Кленыхин говорил.
- Нет-с, уж вы, сударь, лучше выскажитесь, а то опять перебьете, -
ответил карлик.
- Да ничего, ничего, это самое простое дело, - возражал Ахилла. - Граф
Кленыхин у нас семинарский корпус смотрел, я ему поклонился, а он говорит:
"Пошел прочь, дурак!" Вот и весь наш разговор, чему я рассмеялся.
- И точно-с, смешно, - сказал Николай Афанасьевич и, улыбнувшись, стал
продолжать.
- На другую зиму, - заговорил он, - Вихиорова генеральша привезла из-за
Петербурга чухоночку Метту, карлицу еще меньше меня на палец. Покойница
Марфа Андревна слышать об этом не могла. Сначала все изволили говорить, что
это карлица не натуральная, а свинцом будто опоенная, но как приехали и
изволили сами Метту Ивановну увидать, и рассердились, что она этакая
беленькая и совершенная. Во сне стали видеть, как бы нам Метту Ивановну себе
купить. А Вихиорша та слышать не хочет, чтобы продать. Вот тут Марфа
Андревна и объясняют, что "мой Николай, говорят, умный и государю отвечать
умел, а твоя, говорят, девчушка - что ж, только на вид хороша". Так меж
собой обе госпожи за нас и спорят. Марфа Андревна говорят той: продай, а эта
им говорит, чтобы меня продать. Марфа Андревна вскипят вдруг: "Я ведь, -
изволят говорить, - не для игрушки у тебя ее торгую: я ее в невесты на вывод
покупаю, чтобы Николая на ней женить". А госпожа Вихиорова говорят: "Что ж,
я его и у себя женю". Марфа Андревна говорят: "Я тебе от них детей дам, если
будут", и та тоже говорит, что и они пожалуют детей, если дети будут. Марфа
Андревна рассердятся и велят мне прощаться с Меттой Ивановной. А потом
опять, как Марфа Андревна не выдержат, заедем и, как только они войдут,
сейчас и объявляют: "Ну слушай же, матушка генеральша, я тебе, чтобы попусту
не говорить, тысячу рублей за твою уродицу дам", а та, как назло, не порочит
меня, а две за меня Марфе Андревне предлагает. Пойдут друг другу набавлять и
набавляют, и опять рассердится Марфа Андревна, вскрикнет: "Я, матушка,
своими людьми не торгую", а госпожа Вихиорова тоже отвечают, что и они не
торгуют, так и опять велят нам с Меттой Ивановной прощаться. До десяти тысяч
рублей, милостивые государи, доторговались за нас, а все дело не
подвигалось, потому что моя госпожа за ту дает десять тысяч, а та за меня
одиннадцать. До самой весны, государи мои, так тянулось, и доложу вам, хотя
госпожа Марфа Андревна была духа великого и несокрушимого, и с Пугачевым
спорила, и с тремя государями танцевала, но госпожа Вихиорова ужасно Марфы
Андревны весь характер переломили. Скучают! страшно скучают! И на меня все
начинают гневаться! "Это вот все ты, - изволят говорить, - сякой-такой
пентюх, что девку даже ни в какое воображение ввести не можешь, чтоб она
сама за тебя просилась". - "Матушка, говорю, Марфа Андревна, чем же, говорю,
питательница, я могу ее в воображение вводить? Ручку, говорю, матушка, мне,
дураку, пожалуйте". А они еще больше гневаются. "Глупый, говорят, глупый!
только и знает про ручки". А я уж все молчу.
- Маленький! маленький! Он, бедный, этого ничего не может! - участливо
объяснял кому-то по соседству дьякон.
Карлик оглянулся на него и продолжал:
- Ну-с, так дальше - больше, дошло до весны, пора нам стало и домой в
Плодомасово из Москвы собираться. Марфа Андревна опять приказали мне
одеваться, и чтоб оделся в гишпанское платье. Поехали к Вихиорше и опять не
сторговались. Марфа Андревна говорят ей: "Ну, хоть позволь же ты своей
каракатице, пусть они хоть походят с Николашей вместе пред домом!"
Генеральша на это согласилась, и мы с Меттой Ивановной по тротуару против
окон и гуляли. Марфа Андревна, покойница, и этому радовались и всяких
костюмов нам обоим нашили. Приедем, бывало, они и приказывают: "Наденьте
нынче, Николаша с Меттой, пейзанские костюмы!" Вот мы оба и являемся в
деревянных башмаках, я в камзоле и в шляпе, а Метта Ивановна в высоком
чепчике, и ходим так пред домом, и народ на нас стоит смотрит. Другой раз
велят одеться туркой с турчанкой, мы тоже опять ходим; или матросом с
матроской, мы и этак ходим. А то были у нас тоже медвежьи платьица, те из
коричневой фланели, вроде чехлов сшиты. Всунут нас, бывало, в них, будто
руку в перчатку или ногу в чулок, ничего, кроме глаз, и не видно, а на
макушечках такие суконные завязочки ушками поделаны, трепятся. Но в этих
платьицах нас на улицу не посылали, а велят, бывало, одеться, когда обе
госпожи за столом кофе кушают, и чтобы во время их кофею на ковре против их
стола бороться. Метта Ивановна пресильная была, даром что женщина, но я,
бывало, если им дам хорошенько подножку, так оне все-таки сейчас и слетят,
но только я, впрочем, всегда Метте Ивановне больше поддавался, потому что
мне их жаль было по их женскому полу, да и генеральша сейчас, бывало, в их
защиту собачку болонку кличут, а та меня за голеняшки, а Марфа Андревна
сердятся... Ну их совсем и с одолением! А то тоже покойница заказали нам
самый лучший костюм, он у меня и теперь цел: меня одели французским
гренадером, а Метту Ивановну маркизой. У меня этакий кивер медвежий,
меховой, высокий, мундир длинный, ружье со штыком и тесак, а Метте Ивановне
роб и опахало большое. Я, бывало, стану в дверях с ружьем, а Метта Ивановна
с опахалом проходят, и я им честь отдаю, и потом Марфа Андревна с
генеральшей опять за нас торгуются, чтобы нас женить. Но только надо вам
доложить, что все эти наряды и костюмы для нас с Меттой Ивановной все моя
госпожа на свой счет делали, потому что они уж наверное надеялись, что мы
Метту Ивановну купим, и даже так, что чем больше они на нас двоих этих
костюмов надевали, тем больше уверялись, что мы оба ихние; а дело-то совсем
было не туда. Госпожа генеральша Вихиорова, Каролина Карловна, как были из
немок, то они ничему этому, что в их пользу, не препятствовали и принимали,
а уступать ничего не хотели. Пред самою весной Марфа Андревна ей вдруг
решительно говорят: "Однако что же это такое мы с тобою, матушка, делаем, ни
Мишу, ни Гришу? Надо же, говорят, это на чем-нибудь кончить", да на том было
и кончили, что чуть-чуть их самих на Ваганьково кладбище не отнесли. Зачахли
покойница, желчью покрылись, на всех стали сердиться и вот минуты одной,
какова есть минута, не хотят ждать: вынь да положь им Метту Ивановну, чтобы
сейчас меня на ней женить! У кого в доме Светлое Христово Воскресенье, а у
нас тревога, а к Красной Горке ждем последний ответ и не знаем, как ей и
передать его. Тут-то Алексей Никитич, дай им бог здоровья, уж и им это дело
насолило, видят, что беда ожидает неминучая, вдруг надумались или с кем там
в полку из умных офицеров посоветовались, и доложили маменьке, что будто бы
Вихиоршина карлица пропала. Марфе Андревне все, знаете, от этого легче
стало, что уж ни у кого ее нет, и начали они беспрестанно об этом говорить.
"Как же так, расспрашивают, она пропала?" Алексей Никитич отвечают, что жид
украл. "Как? какой жид?" - все расспрашивают. Сочиняем им что попало, так,
мол, жид этакой каштановатый, с бородой, все видели, взял да понес. "А что
же, - изволят спрашивать, - зачем же его не остановили?" Так, мол, он из
улицы в улицу, из переулка в переулок, так и унес. "Да и она-то, рассуждают,
дура какая, что ее несут, а она даже не кричит. Мой Николай ни за что бы,
говорят, не дался". - "Как можно, говорю, сударыня, жиду сдаться!" Всему уж
они как ребенок стали верить. Но тут Алексей Никитич вдруг ненароком
маленькую ошибку дал или, пожалуй сказать, перехитрил: намерение их такое
было, разумеется, чтобы скорее Марфу Андревну со мною в деревню отправить,
чтоб это тут забылось, они и сказали маменьке: "Вы, - изволят говорить, -
маменька, не беспокойтесь: ее, эту карлушку, найдут, потому что ее ищут, и
как найдут, я вам сейчас и отпишу в деревню", - а покойница-то за это слово
и ухватились: "Нет уж, говорят, если ищут, так я лучше подожду, я, главное,
теперь этого жида-то хочу посмотреть, который ее унес!" Тут, судари мои, мы
уж и одного квартального вместе с собою лгать подрядили: тот всякий день
приходит и врет, что "ищут, мол, ее, да не находят". Она ему всякий день
синенькую, а меня всякий день к ранней обедне посылает в церковь Иоанну
Воинственнику молебен о сбежавшей рабе служить...
- Иоанну Воинственнику? Иоанну Воинственнику, говоришь ты, молебен-то
ходил служить? - перебил дьякон.
- Да-с, Иоанну Воинственнику.
- Ну так, брат, поздравляю тебя, совсем не тому святому служил.
- Дьякон! да сделай ты милость, сядь, - решил отец Савелий, - а ты,
Николай, продолжай.
- Да что, батюшка, больше продолжать, когда вся уж почти моя сказка и
рассказана. Едем мы один раз с Марфой Андревной от Иверской Божией Матери, а
генеральша Вихиорова и хлоп на самой Петровке нам навстречу в коляске, и
Метта Ивановна с ними. Тут Марфа Андревна все поняли и... поверите ли,
государи мои, или нет, тихо, но горько в карете заплакали.
Карлик замолчал.
- Ну, Никола, - подогнал его протопоп Савелий.
- Ну-с, а тут уж что же: как приехали мы домой, они и говорят Алексею
Никитичу, "А ты, сынок, говорят, выходишь дурак, что смел свою мать
обманывать, да еще квартального приводил", - и с этим велели укладываться и
уехали.
Николай Афанасьевич обернулся на стульце ко всем слушателям и добавил:
- Я ведь вам докладывал, что история самая простая и нисколько не
занимательная. А мы, сестрица, - добавил он, вставая, - засим и поедемте!
Марья Афанасьевна стала собираться; но дьякон опять выступил со спором,
что Николай Афанасьевич не тому святому молебен служил.
- Это, сударь мой, отец дьякон, не мое дело знать, - оправдывался,
отыскивая свой пуховой картуз, Николай Афанасьевич.
- Нет, как же не твое! Непременно твое: ты должен знать, кому молишься.
- Позвольте-с, позвольте, я в первый раз как пришел по этому делу в
церковь, подал записочку о бежавшей рабе и полтинник, священник и стали
служить Иоанну Воинственнику, так оно после и шло.
- Ой! если так, значит плох священник...
- Чем? чем? чем? Чем так священник плох? - вмешался неожиданно отец
Бенефактов.
- Тем, отец Захария, плох, что дела своего не знает, - отвечал
Бенефактову с отменною развязностию Ахилла. - О бежавшем рабе нешто Иоанну
Воинственнику петь подобает?
- Да, да; а кому же, по-твоему? кому же? кому же?
- Кому? Забыли, что ли, вы? У ктиторова места лист в прежнее время был
наклеен. Теперь его сняли, а я все помню, кому в нем за что молебен петь
положено.
- Да.
- Ну и только! Федору Тирону, если вам угодно слышать, вот кому.
- Ложно осуждаешь: Иоанну Воинственнику они правильно служили.
- Не конфузьте себя, отец Захария. Я тебе говорю, служили правильно.
- А я вам говорю, понапрасну себя не конфузьте.
- Да что ты тут со мной споришь.
- Нет, это что вы со мной спорите! Я вас ведь, если захочу, сейчас могу
оконфузить.
- Ну, оконфузь.
- Ей-богу, душечка, оконфужу!
- Ну, оконфузь, оконфузь!
- Ей-богу ведь оконфужу, не просите лучше, потому что я эту таблицу
наизусть знаю.
- Да ты не разговаривай, а оконфузь, оконфузь,- смеясь и радуясь,
частил Захария Бенефактов, глядя то на дьякона, то на чинно хранящего
молчание отца Туберозова.
- Оконфузить? извольте, - решил Ахилла и, сейчас же закинув далеко на
локоть широкий рукав рясы, загнул правою рукой большой палец левой руки, как
будто собирался его отломить, и начал: - Вот первое: об исцелении от
отрясовичной болезни - преподобному Марою.
- Преподобному Марою, - повторил за ним, соглашаясь, отец Бенефактов.
- От огрызной болезни - великомученику Артемию, - вычитывал Ахилла,
заломив тем же способом второй палец
- Артемию, - повторил Бенефактов.
- О разрешении неплодства - Роману Чудотворцу; если возненавидит муж
жену свою - мученикам Гурию, Самону и Авиву; об отогнании бесов -
преподобному Нифонту; об избавлении от блудныя страсти - преподобной
Фомаиде...
- И преподобному Моисею Угрину, - тихо подставил до сих пор только в
такт покачивавшей своею головкой Бенефактов.
Дьякон, уже загнувший все пять пальцев левой руки, секунду подумал,
глядя в глаза отцу Захарии, и затем, разжав левую руку, с тем чтобы загибать
ею правую, произнес:
- Да, тоже можно и Моисею Угрину.
- Ну, теперь продолжай.
- От винного запойства - мученику Вонифатию...
- И Моисею Мурину.
- Что-с?
- Вонифатию и Моисею Мурину, - повторил отец Захария.
- Точно, - повторил дьякон.
- Продолжай.
- О сохранении от злого очарования - священномумученику Киприяну...
- И святой Устинии.
- Да позвольте же, наконец, отец Захария, с этими подсказами!
- Да нечего позволять! Русским словом ясно напечатано: и святой
Устинии.
- Ну, хорошо! ну, и свя