оте, пожалуйста: какие с ней шутки! Я стал ее просить:
"Маменька, милая, я почитать вас буду, только скажите честно, где мои
кости?" - "Не спрашивай, говорит, Варнаша, им, друг мой, теперь покойно".
Все делал: плакал, убить себя грозился, наконец даже обещал ей богу
молиться, - нет, таки не сказала! Злой-презлой я шел в училище, с самою
твердою решимостью взять нынче ночью заступ, разрыть им одну из этих могил
на погосте и достать себе новые кости, чтобы меня не переспорили, и я бы это
непременно и сделал. А между тем ведь это тоже небось называется
преступлением?
- Да еще и большим.
- Ну вот видите! А кто бы меня под это подвел?.. мать. И это бы
непременно случилось; но вдруг, на мое счастие, приходит в класс мальчишка и
говорит, что на берегу свинья какие-то кости вырыла. Я бросился, в полной
надежде, что это мои кости, - так и вышло! Народ твердит. "Зарыть..." Я
говорю: "Прочь!" Как вдруг слышу - Ахилла... Я схватил кости, и бежать.
Ахилла меня за сюртук. Я повернулся... трах! пола к черту, Ахилла меня за
воротник - я трах... воротник к черту; Ахилла меня за жилет - я трах...
жилет пополам; он меня за шею - я трах, и убежал, и вот здесь сижу и отчищаю
их, а вы меня опять испугали. Я думал, что это опять Ахилла.
- Да помилуйте, пойдет к вам Ахилла, да еще через забор! Ведь он
дьякон.
- Он дьякон! Говорите-ка вы "дьякон". Много он на это смотрит. Мне
комиссар Данилка вчера говорил, что он, прощаясь, сказал Туберозову: "Ну,
говорит, отец Савелий, пока я этого Варнаву не сокрушу, не зовите меня
Ахилла-дьякон, а зовите меня все Ахилла-воин". Что же, пусть воюет, я его не
боюсь, но я с этих пор знаю, что делать. Я решил, что мне здесь больше не
жить; я кое с кем в Петербурге в переписке; там один барин устраиват одно
предприятие, и я уйду в Петербург. Я вам скажу, я уже пробовал, мы с Дарьей
Николаевной посылали туда несколько статеек, оттуда все отвечают: "Резче".
Прекрасно, что "резче"; я там и буду резок, я там церемониться не стану, но
здесь, помилуйте, духу не взведешь, когда за мертвую кость чуть жизнию не
поплатишься. А с другой стороны, посудите, и там, в Петербурге, какая пошла
подлость; даже самые благонамереннейшие газеты начинают подтрунивать над
распространяющеюся у нас страстью к естественным наукам! Читали вы это?
- Кажется, что-то похожее читал.
- Ага! так и вы это поняли? Так скажите же мне, зачем же они в таком
случае манили нас работать над лягушкой и все прочее?
- Не знаю.
- Не знаете? Ну так я же вам скажу, что им это так не пройдет! Да-с; я
вот заберу мои кости, поеду в Петербург да там прямо в рожи им этими
костями, в рожи! И пусть меня ведут к своему мировому.
- Ха-ха-ха! Вы прекрасно сделаете! - внезапно проговорила Серболова,
стоявшая до этой минуты за густым вишневым кустом и ни одним из собеседников
не замеченная.
Препотенский захватил на груди расстегнутую рубашку, приподнялся и,
подтянув другою рукой свои испачканные в кирпиче панталоны, проговорил:
- Вы, Александра Ивановна, простите, что я так не одет.
- Ничего; с рабочего человека туалета не взыскивают; но идите, вас мать
зовет обедать.
- Нет, Александра Ивановна, я обедать не пойду. Мы с матерью не можем
более жить; между нами все кончено.
- А вы бы постыдились так говорить, она вас любит!
- Напрасно вы меня стыдите. Она с моими врагами дружит; она мои кости
хоронит; а я как-нибудь папироску у лампады закурю, так она и за то
сердится...
- Зачем же свои папиросы у ее лампады закуриваете? Разве вам другого
огня нет?
- Да ведь это же глупо!
Серболова улыбнулась и сказала:
- Покорно вас благодарю.
- Нет; я не вам, а я говорю о лампаде: ведь все равно огонь.
- Ну, потому-то и закурите у другого.
- Все равно, на нее чем-нибудь другим не угодишь. Вон я вчера нашей
собаке немножко супу дал из миски, а маменька и об этом расплакалась и миску
с досады разбила: "Не годится, говорит, она теперь; ее собака нанюхала". Ну,
я вас спрашиваю: вы, Валерьян Николаич, знаете физику: можно ли что-нибудь
нанюхать? Можно понюхать, можно вынюхать, но нанюхать! Ведь это дурак один
сказать может!
- Но ведь вы могли и не давать собаке из этой чашки?
- Мог, да на что же это?
- Чтобы вашу мать не огорчать.
- Да, вот вы как на это смотрите! По-моему, никакая хитрость не
достойна честного человека.
- А есть лошадиную ветчину при старой матери достойно?
- Ага! Уж она вам и на это нажаловалась? Что ж, я из любознательности
купил у знакомого татарина копченых жеребячьих ребер. Это, поверьте, очень
вкусная вещь. Мы с Дарьей Николаевной Бизюкиной два ребра за завтраком съели
и детей ее накормили, а третье - понес маменьке, и маменька, ничего не зная,
отлично ела и хвалила, а потом вдруг, как я ей сказал, и беда пошла,
- Угостил, - отнеслась к Дарьянову, улыбнувшись, Серболова. - Впрочем,
пусть это не к обеду вспоминается... Пойдемте лучше обедать.
- Нет-с, я ведь вам сказал, что я не пойду, и не пойду.
- Да вы на хлеб и на соль-то за что же сердитесь?
- Не сержусь, а мне отсюда отойти нельзя. Я в таком положении, что
отовсюду жду всяких гадостей.
Серболова тихо засмеялась, подала руку Дарьянову, и они пошли обедать,
оставив учителя над его костями.
Просвирня Препотенская, маленькая старушка с крошечным личиком и вечно
изумленными добрыми глазками, покрытыми бровями, имеющими фигуру французских
апострофов, извинилась пред Дарьяновым, что она не слыхала, как он долго
стучал, и непосредственно за сим пригнулась к нему над столом и спросила
шепотом:
- Варнашу моего видели? Тот отвечал, что видел.
- Убивает он меня, Валерьян Николаич, до бесконечности, - жаловалась
старушка.
- Да бог с ним, что вы огорчаетесь? Он молод; постареет, женится и
переменится.
- Переменится... Нет, как его, дружок, возможно женить? невозможно. Он
уж весь до сих пор, до бесконечности извертелся; в господа бога не верит до
бесконечности; молоко и мясо по всем постам, даже и в Страшную неделю ест до
бесконечности; костей мертвых наносил домой до бесконечности, а я, дружок
мой, правду вам сказать, в вечернее время их до бесконечности боюсь; все их
до бесконечности тревожусь...
Черненькие апострофы над глазками крошечной робкой старушки
задвигались, и она, вздрогнув, залепетала:
- И кроме того, все мне, друг мой, видятся такие до бесконечности
страшные сны, что я, как проснусь, сейчас шепчу: "Святой Симеон, разгадай
мой сон", но все если б я могла себя с кем-нибудь в доме разговорить, я бы
терпела; а то возьмите же, что я постоянно одна и постоянно с мертвецами. Я,
мои дружочки, отпетого покойника не боюсь, а Варнаша не позволяет их отпеть.
- Ну, вы на него не сердитесь - ведь он добрый.
- Добрый, конечно, он добрый, я не хочу на него лгать, что он зол. Я
была его счастливая мать, и он прежде ко мне был добр даже до бесконечности,
пока в шестой класс по философии перешел. Он, бывало, когда домой приезжал,
и в церковь ходил, и к отцу Савелию я его водила, и отец Савелий даже его до
бесконечности ласкали и по безделице ему кое-чем помогали, но тут вдруг - и
сама не знаю, что с ним поделалось: все начал умствовать. И с тех пор, как
приедет из семинарии, все раз от разу хуже да хуже, и, наконец, даже так
против всего хорошего ожесточился, что на крестинах у отца Захарии зачал на
самого отца протопопа метаться. Ах, тяжело это мне, душечки! - продолжала
старушка, горько сморщившись. - Теперь опять я третьего дня узнала, что они
с акцизничихой, с Бизюкиной, вдруг в соусе лягушек ели! Господи! Господи!
каково это матери вынести? А что с голоду, что ль, это делается? Испорчен
он. Я, как вы хотите, я иначе и не полагаю, что он испорчен. Мне отец
Захария в "Домашней беседе" нарочно читал там: один благородный сын
бесновался, десять человек удержать не могли. Так и Варнава! его никто не
удержит. Робость имеет страшную, даже и недавно, всего еще года нет, как я
его вечерами сама куда нужно провожала; но если расходится, кричит: "Не
выдам своих! не выдам, - да этак рукой машет да приговаривает: - нет; резать
всех, резать!" Так живу и постоянно гляжу, что его в полицию и в острог.
Просвирня опять юркнула, обтерла в кухне платочком слезы и, снова
появясь, заговорила:
- Я его, признаюсь вам, я его наговорной водой всякий день пою. Он,
конечно, этого не знает и не замечает, но я пою, только не помогает, - да и
грех. А отец Савелий говорит одно: что стоило бы мне его куда-то в Ташкент
сослать. "Отчего же, говорю, еще не попробовать лаской?" - "А потому,
говорит, что из него лаской ничего не будет, у него, - он находит, - будто
совсем природы чувств нет". А мне если и так, мне, детки мои, его все-таки
жалко... - И просвирня снова исчезла.
- Экое несчастное творение! - прошептала вслед вышедшей старушке
молодая дама.
- Уж именно, - подтвердил ее собеседник и прибавил: - а тот болван еще
ломается и даже теперь обедать не идет.
- Подите приведите его в самом деле.
- Да ведь упрям, как лошадь, не пойдет.
- Ну как не пойдет? Скажите ему, что я ему приказываю, что я агент
тайной полиции и приказываю ему, чтоб он сейчас шел, а то я донесу, что он в
Петербург собирается.
Дарьянов засмеялся, встал и пошел за Варнавой. Между тем учитель,
употребивший это время на то, чтобы спрятать свое сокровище, чувствовал
здоровый аппетит и при новом приглашении к столу не без труда выдерживал
характер и отказывался.
Чтобы вывести этого добровольного мученика из его затруднительного
положения, посланный за ним молодой человек нагнулся таинственно к его уху и
шепнул ему то, что было сказано Серболовой.
- Она шпион! - воскликнул, весь покрывшись румянцем, Варнава.
- Да.
- И может быть...
- Что?
- Может быть, и вы?..
- Да, и я.
Варнава дружески сжал его руку и проговорил:
- Вот это благодарю, что вы не делаете из этого тайны. Извольте, я вам
повинуюсь. - И затем он с чистою совестью пошел обедать.
Шутка удалась. Варнава имел предлог явиться, и притом явиться с
достоинством. Он вошел в комнату, как жертва враждебных сил, и поместился в
узком конце стола против Дарьянова. Между ними двумя, с третьей стороны,
сидела Серболова, а четвертая сторона стола оставалась пустою. Сама
просвирня обыкновенно никогда не садилась за стол с сыном, не садилась она и
нынче с гостями, а только служила им. Старушка была теперь в восторге, что
видит перед собою своего многоученого сына; радость и печаль одолевали друг
друга на ее лице; веки ее глаз были красны; нижняя губа тихо вздрагивала, и
ветхие ее ножки не ходили, а все бегали, причем она постоянно старалась и на
бегу и при остановках брать такие обороты, чтобы лица ее никому не было
видно.
- Остановить вас теперь невозможно? - шутя говорил ей Дарьянов.
- Нет, невозможно, Валерьян Николаич, - отвечала она весело и, снова
убегая, спешно проглатывала в кухоньке непрошеную слезу.
Гости поднимались на хитрость, чтоб удерживать старушку, и хвалили ее
стряпню; но она скромно отклоняла все эти похвалы, говоря, что она только
умеет готовить самое простое.
- Но простое-то ваше очень вкусно.
- Нет; где ему быть вкусным, а только разве для здоровья оно, говорят,
самое лучшее, да и то не знаю; вот Варнаша всегда это кушанье кушает, а
посмотрите какой он: точно пустой.
- Гм! - произнес Варнава, укоризненно взглянув на мать, и покачал
головой.
- Да что же ты! Ей-богу, ты, Варнаша, пустой!
- Вы еще раз это повторите! - отозвался учитель.
- Да что же тут, Варнаша, тебе такого обидного? Молока ты утром пьешь
до бесконечности; чаю с булкой кушаешь до бесконечности; жаркого и каши
тоже, а встанешь из-за стола опять весь до бесконечности пустой, - это
болезнь. Я говорю, послушай меня, сынок...
- Маменька! - перебил ее, сердито крикнув, учитель.
- Что ж тут такого, Варнаша? Я говорю, скажи, Варнаша, как встанешь
утром: "Наполни, господи, мою пустоту" и вкуси...
- Маменька! - еще громче воскликнул Препотенский.
- Да что ты, дурачок, чего сердишься? Я говорю, скажи: "Наполни,
господи, пустоту мою" и вкуси петой просвирки, потому я, знаете, -
обратилась она к гостям, - я и за себя и за него всегда одну часточку
вынимаю, чтобы нам с ним на том свете в одной скинии быть, а он не хочет
вкусить. Почему так?
- Почему? вы хотите знать: почему? - извольте-с: потому что я не хочу с
вами нигде в одном месте быть! Понимаете: нигде, ни на этом свете, ни на
каком другом.
Но прежде чем учитель досказал эту речь, старушка побледнела,
затряслась, и две заветные фаянсовые тарелки, выскользнув из ее рук,
ударились об пол, зазвенели и разбились вдребезги.
- Варнаша! - воскликнула она. - Это ты от меня отрекся!
- Да-с, да-с, да-с, отрекся и отрекаюсь! Вы мне и здесь надоели, не
только чтоб еще на том свете я пожелал с вами видеться.
- Тс! тс! тс! - останавливала сына, плача, просвирня и начала громко
хлопать у него под носом в ладони, чтобы не слыхать его отречений. Но
Варнава кричал гораздо громче, чем хлопала его мать. Тогда она бросилась к
образу, и, махая пред иконой растопыренными пальцами своих слабых рук, в
исступлении закричала:
- Не слушай его, господи! не слушай! не слушай! - и с этим пала в угол
и зарыдала.
Эта тяжелая и совершенно неожиданная сцена взволновала всех при ней
присутствовавших, кроме одного Препотенского. Учитель оставался совершенно
спокойным и ел с не покидавшим его никогда аппетитом. Серболова встала из-за
стола и вышла вслед за убежавшей старушкой. Дарьянов видел, как просвирня
обняла Александру Ивановну. Он поднялся и затворил дверь в комнату, где были
женщины, а сам стал у окна.
Препотенский по-прежнему ел.
- Александра Ивановна когда едет домой? - спросил он, ворочая во рту
пищу.
- Как схлынет жар, - вымолвил ему сухо в ответ Дарьянов.
- Вон когда! - протянул Препотенский.
- Да, и у нее здесь еще будет Туберозов.
- Туберозов? У нас? в нашем доме?
- Да, в вашем доме, но не у вас, а у Александрины. Дарьянов вел
последний разговор с Препотенским, отвернувшись и глядя на двор; но при этом
слове он оборотился к учителю лицом и сказал сквозь едва заметную улыбку:
- А вы, кажется, все-таки Туберозова-то побаиваетесь?
- Я? Я его боюсь?
- Ну да; я вижу, что у вас как будто даже нос позеленел, когда я
сказал, что он сюда придет.
- Нос позеленел? Уверяю вас, что вам это так только показалось, а что я
его не боюсь, так я вам это нынче же докажу.
И с этим Препотенский поднялся с своего места и торопливо вышел. Гостю
и в голову не приходило, какие смелые мысли родились и зрели в эту минуту в
отчаянной голове Варнавы; а благосклонный читатель узнает об этом из
следующей главы.
Выйдя из комнаты, Препотенский юркнул в небольшой сарай и, сбросив
здесь с себя верхнее платье, полез на сеновал, а оттуда, с трудом раздвинув
две потолочины, спустился чрез довольно узкую щель в небольшой, запертый
снаружи, амбарчик. В этом амбарчике был всякий домашний скарб. Тут стояли
кадочки, наполы, висел окорочок ветчины, торчали на колках пучки чебору,
мяты и укропу. Учитель ничего этого не тронул, но он взлез на высокий
сосновый ларь, покрытый покатой крышей, достал с него большие и разлатые
липовые ночвы, чистые, как стекло зеркального магазина, и тотчас же начал
спускаться с ними назад в сарай, где им очень искусно были спрятаны
злополучные кости.
За учителем никто решительно не присматривал, но он, как человек, уже
привыкший мечтать об "опасном положении", ничему не верил; он от всего жался
и хоронился, чтобы ему не воспрепятствовали докончить свое предприятие и
совершить оное в свое время с полною торжественностью. Прошло уже около часа
с тех пор, как Варнава заключился в сарае, на дворе начало вечереть, и вот у
утлой калиточки просвирнина домика звякнуло кольцо.
Это пришел Туберозов. Варнаве в его сарае слышно, как под крепко
ступающими ногами большого протопопа гнутся и скрипят ступени ветхого
крыльца; слышны приветствия и благожелания, которые он выражает Серболовой и
старушке Препотенской. Варнава, однако, все еще не выходит и не
обнаруживает, что такое он намерен устроить?
- Ну что, моя вдовица Наинская, что твой ученый сын? - заговорил отец
Савелий ко вдове, выставлявшей на свое открытое крылечко белый столик, за
которым компания должна была пить чай.
- Варнаша мой? А бог его знает, отец протопоп: он, верно, оробел и
где-нибудь от вас спрятался.
- Чего ж ему в своем доме прятаться?
- Он вас, отец протопоп, очень боится.
- Господи помилуй, чего меня бояться? Пусть лучше себя боится и
бережет, - и Туберозов начал рассказывать Дарьянову и Серболовой, как его
удивил своими похождениями вчерашней ночи Ахилла.
- Кто его об этом просил? кто ему поручил? кто приказывал?- рассуждал
старик и отвечал: - никто, сам вздумал с Варнавой Васильичем переведаться, и
наделали на весь город разговоров.
- А вы, отец протопоп, разве ему этого не приказывали? - спросила
старушка.
- Ну, скажите пожалуйста: стану я такие глупости приказывать! -
отозвался Туберозов и заговорил о чем-то постороннем, а меж тем уплыло еще
полчаса, и гости стали собираться по домам. Варнава все не показывался, но
зато, чуть только кучер Серболовой подал к крыльцу лошадь, ворота сарая,
скрывавшего учителя, с шумом распахнулись, и он торжественно предстал глазам
изумленных его появлением зрителей.
Препотенский был облачен во все свои обычные одежды и обеими руками
поддерживал на голове своей похищенные им у матери новые ночвы, на которых
теперь симметрически были разложены известные человеческие кости.
Прежде чем кто-нибудь мог решить, что может значить появление
Препотенского с такою ношей, учитель прошел с нею величественным шагом мимо
крыльца, на котором стоял Туберозов, показал ему язык и вышел через кладбище
на улицу.
Гости просвирни только ахнули и не утерпели, чтобы не посмотреть, чем
окончится эта демонстрация. Выйдя вслед за Варнавой на тихую улицу, они
увидали, что учитель подвигался тихо, вразвал, и нес свою ношу осторожно,
как будто это была не доска, укладенная иссохшими костями, а драгоценный и
хрупкий сосуд взрезь с краями полный еще более многоценною жидкостью; но
сзади их вдруг послышался тихий, прерываемый одышкой плач, и за спинами у
них появилась облитая слезами просвирня.
Бедная старуха дрожала и, судорожно кусая кончики сложенных вместе всех
пяти пальцев руки, шептала:
- Что это он? что это он такое носит по городу?
И с этим, уразумев дело, она болезненно визгнула и, с несвойственною ее
летам резвостью, бросилась в погоню за сыном. Ветхая просвирня бежала,
подпрыгивая и подскакивая, как бегают дурно летающие птицы, прежде чем им
подняться на воздух, а Варнава шел тихо; но тем не менее все-таки трудно
было решить, могла ли бы просвирня и при таком быстром аллюре догнать своего
сына, потому что он был уж в конце улицы, которую та только что начинала.
Быть или не быть этому - решил случай, давший всей этой процессии и погоне
совершенно неожиданный оборот.
В то самое время, как вдова понеслась с неизвестными целями за своим
ученым сыном, откуда-то сверху раздалось громкое и веселое:
- Эй! ур-р-ре-ре: не бей его! не бей! не бей!
Присутствовавшие при этой сцене оглянулись по направлению, откуда
происходил этот крик, и увидели на голубце одной из соседних крыш оборванца,
который держал в руке тонкий шест, каким обыкновенно охотники до голубиного
лета пугают турманов. Этот крикун был старогородский бирюч, фактотум и
пролетарий, праздношатающийся мещанин, по прозванию комиссар Данилка. Он
пугал в это время своих турманов и не упустил случая, смеха ради, испугать и
учителя. Цель комиссара Данилки была достигнута как нельзя более, потому что
Препотенский, едва лишь услышал его предостерегающий клик, как тотчас же
переменил шаг и бросился вперед с быстротой лани.
Шибко скакал Варнава по пустой улице, а с ним вместе скакали, прыгали и
разлетались в разные стороны кости, уложенные на его плоских ночвах; но
все-таки они не столько уходили от одной беды, сколько спешили навстречу
другой, несравненно более опасной: на ближайшем перекрестке улицы испуганным
и полным страха глазам учителя Варнавы предстал в гораздо большей против
обыкновенного величине своей грозный дьякон Ахилла.
По пословице: впереди стояла затрещина, а сзади - тычок.
Чуть только бедный учитель завидел Ахиллу, ноги его подкосились и
стали; но через мгновение отдрогнули, как сильно нагнетенные пружины, и в
три сильных прыжка перенесли Варнаву через такое расстояние, которого
человеку в спокойном состоянии не перескочить бы и в десять прыжков. Этим
Варнава был почти спасен: он теперь находился как раз под окном акцизничихи
Бизюкиной, и, на его великое счастье, сама ученая дама стояла у открытого
окна.
- Берите! - крикнул ей, задыхаясь, Препотенский, - за мной гонятся
шпионы и духовенство! - с этим он сунул ей в окно свои ночвы с костями, но
сам был так обессилен, что не мог больше двинуться и прислонился к стене,
где тут же с ним рядом сейчас очутился Ахилла и, тоже задыхаясь, держал его
за руку.
Дьякон и учитель похожи были на двух друзей, которые только что
пробежались в горелки и отдыхают. В лице дьякона не было ни малейшей злобы:
ему скорей было весело. Тяжко дыша и поводя вокруг глазами, он заметил
посреди дороги два торчащие из пыли человеческие ребра и, обратясь к
Препотенскому, сказал ему:
- Что же ты не поднимаешь вон этих твоих астрагелюсов?
- Отойдите прочь, я тогда подниму.
- Ну, хорошо: я отойду, - и дьякон со всею свойственною ему простотой и
откровенностию подошел к окну, поднялся на цыпочки и, заглянув в комнаты,
проговорил:
- Послушайте, советница, а вы, право, напрасно за этого учителя
заступаетесь.
Но вместо ожидаемого ответа от "советницы" Ахилле предстал сам
либеральный акцизный чиновник Бизюкин и показал ему голый череп скелета.
- Послушай, спрячь, сделай милость, это, а то я рассержусь, - попросил
вежливо Ахилла; но вместо ответа из дома послышался самый оскорбительный
хохот, и сам акцизный, стоя у окна, начал, смеясь, громко щелкать на дьякона
челюстями скелета.
- Перебью вас, еретики! - взревел Ахилла и сгреб в обе руки лежавший у
фундамента большой булыжный камень с непременным намерением бросить эту
шестипудовую бомбу в своих оскорбителей, но в это самое время, как он,
сверкая глазами, готов был вергнуть поднятую глыбу, его сзади кто-то сжал за
руку, и знакомый голос повелительно произнес:
- Брось!
Это был голос Туберозова. Протопоп Савелий стоял строгий и дрожащий от
гнева и одышки. Ахилла его послушал; он сверкнул покрасневшими от ярости
глазами на акцизника и бросил в сторону камень с такою силой, что он ушел на
целый вершок в землю.
- Иди домой, - шепнул ему, и сам отходя, Савелий. Ахилла не возразил и
в этом и пошел домой тихо и сконфуженно, как обличенный в шалости
добронравный школьник.
- Боже! какой глупый и досадный случай! - произнес, едва переводя дух,
Туберозов, когда с ним поравнялся его давешний собеседник Дарьянов.
- Да не беспокойтесь: ничего из этого не будет.
- Как не будет-с? будет то, что Ахиллу отдадут под суд! Вы разве не
слыхали, что он кричал, грозя камнем? Он хотел их всех перебить!
- А увидите, что все это кончится одним смехом.
- Нет-с; это не кончится смехом, и здесь нет никакого смеха, а есть
глупость, которою дрянные люди могут воспользоваться.
И протопоп, ускорив шаг, шибко пошел домой, выписывая сердитые эсы
концом своей трости.
В следующей части нашей хроники мы увидим, какие все это будет иметь
последствия и кто из двух прорицателей правее.
Утро, наступившее после ночи, заключившей день Мефодия Песношского,
обещало день погожий и тихий. Можно было ожидать даже, что он тих будет во
всем: и в стихиях природы и в сердцах старогородских людей, с которыми мы
познакомились в первой части нашей хроники. Этих убеждений был и сам
протопоп. Вчерашняя усталость оказала ему хорошую услугу: он крепко спал,
видел мирные сны и, проснувшись утром, рассуждал, что авось-либо вся его
вчерашняя тревога напрасна, авось-либо господь пронесет эту тучку, как он до
сих пор проносил многие другие, от которых никому вреда не бывало.
"Да; мы народ не лиходейный, но добрый", - размышлял старик, идучи в
полном спокойствии служить раннюю обедню за сей народ не лиходейный, но
добрый. Однако же этот покой был обманчив: под тихою поверхностью воды, на
дне, дремал крокодил.
Туберозов, отслужив обедню и возвратившись домой, пил чай, сидя на том
самом диване, на котором спал ночью и за тем же самым столом, за которым
писал свои "нотатки". Мать протопопица только прислуживала мужу: она подала
ему стакан чаю и небольшую серебряную тарелочку, на которую протопоп Савелий
осторожно поставил принесенную им в кармане просфору.
Сердобольная Наталья Николаевна, сберегая покой мужа, ухаживала за ним,
боясь каким бы то ни было вопросом нарушить его строгие думы. Она шепотом
велела девочке набить жуковским вакштафом и поставить в угол на подносике
обе трубки мужа и, подпершись ручкой под подбородок, ждала, когда протоиерей
выкушает свой стакан и попросит второй.
Но прежде чем она дождалась этой просьбы, внимание ее было отвлечено
необычайным шумом, который раздался где-то невдалеке от их дома. Слышны были
торопливые шаги и беспорядочный говор, переходивший минутами в азартный
крик. Протопопица выглянула из окна своей спальни и увидала, что шум этот и
крик производила толпа людей, которые шли очень быстрыми шагами, и притом
прямо направлялись к их дому. Они на ходу толкались, размахивали руками,
спорили и то как бы упирались, то вдруг снова почти бегом подвигались
вперед.
"Что бы это такое?" - подумала протопопица и, выйдя в залу к мужу,
сказала:
- Посмотри, отец Савелий, что-то как много народу идет.
- Народу, мой друг, много, а людей нет, - отвечал спокойно Савелий.
- Нет, в самом деле взгляни: очень уж много народу.
- Господь с ними, пусть их расхаживают; а ты дай-ка мне еще стаканчик
чаю.
Протопопица взяла стакан, налила его новым чаем и, подав мужу, снова
подошла к окну, но шумливой кучки людей уже не было. Вместо всего сборища
только три или четыре человека стояли кое-где вразбивку и глядели на дом
Туберозова с видимым замешательством и смущением.
- Господи, да уж не горим ли мы где-нибудь, отец Савелий! -
воскликнула, в перепуге бросаясь в комнату мужа, протопопица, но тотчас же
на пороге остановилась и поняла, в чем заключалась история.
Протопопица увидала на своем дворе дьякона Ахиллу, который летел,
размахивая рукавами своей широкой рясы, и тащил за ухо мещанина комиссара
Данилку.
Протопопица показала на это мужу, но прежде чем протопоп успел встать с
своего места, дверь передней с шумом распахнулась, и в залу протоиерейского
дома предстал Ахилла, непосредственно ведя за собой за ухо раскрасневшегося
и переконфуженного Данилку.
- Отец протопоп, - начал Ахилла, бросив Данилку и подставляя пригоршни
Туберозову.
Савелий благословил его.
За Ахиллой подошел и точно так же принял благословение Данилка. Затем
дьякон отдернул мещанина на два шага назад и, снова взяв его крепко за ухо,
заговорил:
- Отец Савелий, вообразите-с: прохожу улицей и вдруг слышу говор.
Мещане говорят о дожде, что дождь ныне ночью был послан после молебствия, а
сей (Ахилла уставил указательный палец левой руки в самый нос моргавшего
Данилки), а сей это опровергал.
Туберозов поднял голову.
- Он, вообразите, говорил, - опять начал дьякон, потянув Данилку, - он
говорил, что дождь, сею ночью шедший после вчерашнего мирского молебствия,
совсем не по молебствию ниспоследовал.
- Откуда же ты это знаешь? - сухо спросил Туберозов.
Сконфуженный Данилка молчал.
- Вообразите же, отец протопоп! А он говорил, - продолжал дьякон, - что
дождь излился только силой природы.
- К чему же это ты так рассуждал? - процедил, собирая придыханием с
ладони крошечки просфоры, отец Туберозов.
- По сомнению, отец протопоп, - скромно отвечал Данилка.
- Сомнения, как и самомнения, тебе, невежде круглому, вовсе не
принадлежат, и посему достоин делатель мзды своея, и ты вполне достойное по
заслугам своим и принял. А потому ступай вон, празднословец, из моего дома.
Выпроводив за свой порог еретичествующего Данилку, протоиерей опять
чинно присел, молча докушал свой чай и только, когда все это было
обстоятельно покончено, сказал дьякону Ахилле:
- А ты, отец дьякон, долго еще намерен этак свирепствовать? Не я ли
тебе внушал оставить твое заступничество и не давать рукам воли?
- Нельзя, отец протопоп; утерпеть было невозможно, потому что я уж это
давно хотел доложить вам, как он, вообразите, все против божества и против
бытописания, но прежде я все это ему, по его глупости, снисходил доселе.
- Да; когда не нужно было снисходить, то ты тогда снисходил.
- Ей-богу, снисходил; но уж тогда он, слышу, начал против обрядности.
- Да; ну, ты тогда что же сделал? Протопоп улыбнулся.
- Ну уж этого я не вытерпел.
- Да; так и надо было тебе с ним всенародно подраться?
- И что же от того, что всенародно, отец протопоп? Я предстою алтарю и
обязан стоять за веру повсеместно. Святой Николай Угодник Ария тоже ведь
всенародно же смазал...
- То святой Николай, а то ты, - перебил его Туберозов. - Понимаешь, ты
ворона, и что довлеет тебе яко вороне знать свое кра, а не в свои дела не
мешаться. Что ты костылем-то своим размахался? Забыл ты, верно, что в
костыле два конца? На силищу свою, дромадер, все надеешься!
- Полагаюсь-с.
- Полагаешься? Ну так не полагайся. Не сила твоя тебя спасла, а вот
это, вот это спасло тебя, - произнес протопоп, дергая дьякона за рукав его
рясы.
- Что ж, отец протопоп, вы меня этим укоряете? Я ведь свой сан и
почитаю.
- Что! Ты свой сан почитаешь?
С этим словом протопоп сделал к дьякону шаг и, хлопнув себя ладонью по
колену, прошептал:
- А не знаете ли вы, отец дьякон, кто это у бакалейной лавки, сидючи с
приказчиками, папиросы курит?
Дьякон сконфузился и забубнил:
- Что ж, я, точно, отец протопоп... этим я виноват, но это больше
ничего, отец протопоп, как по неосторожности, ей право, по неосторожности.
- Смотрите, мол, какой у нас есть дьякон франт, как он хорошо папиросы
муслит.
- Нет, ей право, отец протопоп, вообразите, совсем не для того. Что ж
мне этим хвалиться? Ведь этою табачною невоздержностью из духовных не я же
один занимаюсь.
Туберозов оглянул дьякона с головы до ног самым многозначащим взглядом
и, вскинув вверх голову, спросил его:
- Что же ты мне этим сказать хочешь? То ли, что, мол, и ты сам,
протопоп, куришь?
Дьякон смутился и ничего не ответил. Туберозов указал рукой на угол
комнаты, где стояли его три черешневые чубука, и проговорил:
- Что такое я, отец дьякон, курю? Дьякон молчал.
- Говорите же, потрудитесь, что я курю? Я трубку курю?
- Трубку курите, - ответил дьякон.
- Трубку? отлично. Где я ее курю? я ее дома курю?
- Дома курите.
- Иногда в гостях, у хороших друзей курю.
- В гостях курите.
- А не с приказчиками же-с я ее у лавок курю! - вскрикнул, откидываясь
назад, Туберозов и, постучав внушительно пальцем по своей ладони, добавил: -
Ступай к своему месту, да смотри за собою. Я тебя много, много раз
удерживал, но теперь гляди: наступают новые порядки, вводится новый суд, и
пойдут иные обычаи, и ничто не будет в тени, а все въяве, и тогда мне тебя
не защитить.
С этим протопоп стал своею большущею ногой на соломенный стул и начал
бережно снимать рукой желтенькую канареечную клетку.
"Тьфу! Господи милосердный, за веру заступился и опять не в такту!" -
проговорил в себе Ахилла и, выйдя из дома протопопа, пошел скорыми шагами к
небольшому желтенькому домику, из открытых окон которого выглядывала целая
куча белокуреньких детских головок.
Дьякон торопливо взошел на крылечко этого домика, потом с крыльца
вступил в сени и, треснувшись о перекладину лбом, отворил дверь в низенькую
залу.
По зале, заложив назад маленькие ручки, расхаживал сухой, миниатюрный
Захария, в подряснике и с длинною серебряною цепочкой на запавшей груди.
Ахилла входил в дом к отцу Захарию совсем не с тою физиономией и не с
тою поступью, как к отцу протопопу Смущение, с которым дьякон вышел от
Туберозова, по мере приближения его к дому отца Захарии исчезало и на самом
пороге заменилось уже крайним благодушием. Дьякон от нетерпения еще у порога
начинал:
- Ну, отец Захария! Ну... брат ты мой милесенький... Ну!..
- Что такое? - спросил с кроткою улыбкой отец Захария, - чего это ты,
чего егозишься, чего? - и с этим словом, не дождавшись ответа, сухенький
попик заходил снова.
Дьякон прежде всего весело расхохотался, а потом воскликнул:
- Вот, друже мой, какой мне сейчас был пудромантель; ох, отче, от мыла
даже голова болит. Вели скорее дать маленький опрокидонтик?
- Опрокидонт? Хорошо. Но кто же это, кто, мол, тебя пробирал?
- Да разумеется, министр юстиции.
- Ага! Отец Савелий.
- Никто же другой. Дело, отец Захария, необыкновенное по началу своему
и по окончанию необыкновенное. Я старался как заслужить, а он все смял,
повернул бог знает куда лицом и вывел что-то такое, чего я, хоть убей,
теперь не пойму и рассказать не умею.
Однако же дьякон, присев и выпив поданную ему на тарелке рюмку водки, с
мельчайшими подробностями передал отцу Захарии всю свою историю с Данилкой и
с отцом Туберозовым. Захария во все время этого рассказа ходил тою же
подпрыгивающею походкой и лишь только на секунду приостанавливался, по
временам устранял со своего пути то одну, то другую из шнырявших по комнате
белокурых головок, да когда дьякон совсем кончил, то он при самом последнем
слове его рассказа, закусив губами кончик бороды, проронил внушительное:
"Да-с, да, да, да, однако ничего".
- Я больше никак не рассуждаю, что он в гневе, и еще...
- Да, и еще что такое? Подите вы прочь, пострелята! Так, и что такое
еще? - любопытствовал Захария, распихивая с дороги детей.
- И что я еще в это время так неполитично трубки коснулся, - объяснил
дьякон.
- Да, ну конечно... разумеется... отчасти оно могло и это... Подите вы
прочь, пострелята!.. Впрочем, полагать можно, что он не на тебя недоволен.
Да, оно даже и верно, что не на тебя.
- Да и я говорю то же, что не на меня: за что ему на меня быть
недовольным? Я ему, вы знаете, без лести предан.
- Да, это не на тебя: это он... я так полагаю... Да уйдете ли вы с
дороги прочь, пострелята!.. Это он душою... понимаешь?
- Скорбен, - сказал дьякон.
Отец Захария помотал ручкой около своей груди и, сделав кислую гримаску
на лице, проговорил:
- Возмущен.
- Уязвлен, - решил дьякон Ахилла, - знаю: его все учитель Варнавка
гневит, ну да я с Варнавкой скоро сделаю и прочее и прочее!
И с этим дьякон, ничего в подробности не объясняя, простился с Захарией
и ушел.
Идучи по дороге домой, Ахилла повстречался с Данилкой, остановил его и
сказал:
- А ты, брат Данилка, сделай милость, на меня не сердись. Я если тебя и
наказал, то совершенно по христианской моей обязанности наказал.
- Всенародно оскорбили, отец дьякон! - отвечал Данилка тоном обиженным,
но звучащим склонностью к примирению.
- Ну и что ж ты теперь со мною будешь делать, что обидел? Я знаю, что я
обидел, но когда я строг... Я же ведь это не нагло; я тебе ведь еще в
прошлом году, когда застал тебя, что ты в сенях у исправника отца Савельеву
ризу надевал и кропилом кропил, я тебе еще тогда говорил: "Рассуждай,
Данила, по бытописанию как хочешь я по науке много не смыслю, но обряда не
касайся". Говорил я ведь тебе этак или нет? Я говорил: "Не касайся, Данила,
обряда".
Данилка нехотя кивнул головой и пробурчал:
- Может быть и говорили.
- Нет, ты, брат, не финти, а сознавайся! Я наверно говорил, я говорил:
"не касайся обряда", вот все! А почему я так говорил? Потому что это наша
жизненность, наше существо, и ты его не касайся. Понял ты это теперь?
Данила только отвернулся в сторону и улыбался: ему самому было смерть
смешно, как дьякон вел его по улице за ухо, но другие находившиеся при этом
разговоре мещане, шутя и тоже едва сдерживая свой смех, упрекали дьякона в
излишней строгости.
- Нет, строги вы, сударь, отец дьякон! Уж очень не в меру строги, -
говорили они ему.
Ахилла, выслушав это замечание, подумал и, добродетельно вздохнув,
положил свои руки на плечи двух ближе стоящих мещан и сказал:
- Строг, вы говорите: да, я, точно, строг, это ваша правда, но зато я и
справедлив. А если б это дело к мировому судье? - Гораздо хуже. Сейчас три
рубля в пользу детских приютов взыщет!
- Ничего-с: иной мировой судья за это еще рубль серебра на чай даст.
- Ну вот видишь! нет, я, братец, знаю, что я справедлив.
- Что же за справедливость? Не бог знает как вы, отец дьякон, и
справедливы.
- Это почему?
- А потому, что Данила много ли тут виноват, что он только повторил,
как ему ученый человек сказывал? Это ведь по-настоящему, если так судить, вы
Варнаву Васильича должны остепенять, потому что это он нам сказывал, а
Данила только сомневался, что не то это, как учитель говорил, дождь от
естества вещей, не то от молебна! Вот если бы вы оттрясли учителя, это точно
было бы закон.
- Учителя... - Дьякон развел широко руки, вытянул к носу хоботком обе
свои губы и, постояв так секунду пред мещанами, прошептал: - Закон!..
Закон-то это, я знаю, велит... да вот отец Савелий не велит... и невозможно!
Прошло несколько дней: Туберозов убедился, что он совершенно напрасно
опасался, как бы несдержанные поступки дьякона Ахиллы не навлекли
какие-нибудь судебные неприятности; все благополучно шло по-старому; люди
разнообразили свою монотонную уездную жизнь тем, что ссорились для того,
чтобы мириться, и мирились для того, чтобы снова ссориться. Покою ничто не
угрожало; напротив, даже Туберозову был ниспослан прекрасный день, который
он провел в чистейшем восторге. Это был день именин исправницы, наступивший
вскоре за тем днем, когда Ахилла, в своей, по вере, ревности, устроил
публичный скандал с комиссаром Данилкой. Когда все гости, собравшиеся на
исправницкий пирог, были заняты утолением своего аппетита, хозяин, подойдя
случайно к окну, вдруг громко крикнул жене:
- Боже мой! Посмотри-ка, жена, какие к тебе гости!
- Кто же там, кто? - отозвалась исправница.
- А ты посмотри.
Именинница, а с ней вместе и все бывшие в комнате гости бросились к
окнам, из которых было видно, как с горы осторожно, словно трехглавый змей
на чреве, спускалась могучая тройка рослых буланых коней. Коренник мнется и
тычет ногами, как старый генерал, подходящий, чтобы кого-то распечь: он то
скусит губу налево, то скусит ее направо, то встряхнет головой и опять тычет
и тычет ногами; пристяжные то вьются, как отыскивающие vis-a-vis {Партнер в
танцах (франц.)} уланские корнеты, то сжимаются в клубочки, как спутанные
овцы; малиновый колокольчик шлепнет колечком в край и снова прилип и молчит;
одни бубенчики глухо рокочут, но рокочут