Главная » Книги

Лесков Николай Семенович - Соборяне, Страница 11

Лесков Николай Семенович - Соборяне


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17

звратился к дамам в крайнем смущении и застал их в еще большем. Девицы при его приходе обе вскочили и убежали, чтобы скрыть слезы, которые прошибли их от материнской гонки, но почтмейстерша сама осталась на жертву.
  Термосесов стал перед нею молча и улыбался.
  - Я вижу вас, - заговорила, жеманясь, дама, - и мне стыдно.
  - Письмо у вас?
  - Что делать? я не утерпела: вот оно.
  - Это хорошо, что вы этим не пренебрегаете, - похвалил ее Термосесов, принимая из ее рук свое запечатанное письмо.
  - Нет, мне стыдно, мне ужасно стыдно, но что делать... я женщина...
  - Полноте, пожалуйста! Женщина! тем лучше, что вы женщина. Женщина-друг всегда лучше друга-мужчины, а я доверчив, как дурак, и нуждаюсь именно в такой... в женской дружбе! Я сошелся с господином Борноволоковым... Мы давно друзья, и он и теперь именно более мой друг, чем начальник, по крайней мере я так думаю.
  - Да, я вижу, вижу; вы очень доверчивы и простодушны.
  - Я дурак-с в этом отношении! совершенный дурак! Меня маленькие дети, и те надувают!
  - Это нехорошо, это ужасно нехорошо!
  - Ну а что же вы сделаете, когда уж такая натура? Мне одна особа, которая знает нашу дружбу с Борноволоковым, говорит: "Эй, Измаил Петрович, ты слишком глупо доверчив! Не полагайся, брат, на эту дружбу коварную. Борноволоков в глаза одно, а за глаза совсем другое о тебе говорит", но я все-таки не могу и верю.
  - Зачем же?
  - Да вот подите ж! как в песенке поется: "И тебя возненавидеть и хочу, да не могу". Не могу-с, я не могу по одним подозрениям переменять свое мнение о человеке, но... если бы мне представили доказательства!.. если б я мог слышать, что он говорит обо мне за глаза, или видеть его письмо!.. О, тогда я весь век мой не забыл бы услуг этой дружбы.
  Почтмейстерша пожалела, что она даже и в глаза не видала этого коварного Борноволокова, и спросила: нет ли у Термосесова карточки этого предателя?
  - Нет, карточки нет; но письмо есть. Вот его почерк. И он показал и оставил на столе у почтмейстерши обрывок листка, исписанного рукой Борноволокова.

    ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

  Эта вторая удочка была брошена еще метче первой, и пред вечером, когда Термосесов сидел с Борноволоковым и Бизюкиным за кофе, явился почтальон с просьбой, чтоб Измаил Петрович сейчас пришел к почтмейстерше.
  - А, да! я ей дал слово ехать нынче с ними за город в какую-то рощу и было совсем позабыл! - отвечал Термосесов и ушел вслед за почтальоном.
  Почтмейстерша встретила его одна в зале и, сжав его руку, прошептала:
  - Ждите меня! я сейчас приду, - и с тем она вышла. Когда почтмейстерша чрез минуту обратно вернулась,
  Термосесов стоял у окна и бил себя по спине фуражкой. Почтмейстерша осмотрелась; заперла на ключ дверь и, молча вынув из кармана письмо, подала его Термосесову.
  Термосесов взял конверт, но не раскрывал его: он играл роль простяка и как будто ожидал пояснения, что ему с этим письмом делать?
  - Смело, смело читайте, сюда никто не взойдет, - проговорила ему хозяйка.
  Термосесов прочел письмо, в котором Борноволоков жаловался своей петербургской кузине Нине на свое несчастие, что он в Москве случайно попался Термосесову, которого при этом назвал "страшным негодяем и мерзавцем", и просил кузину Нину "работать всеми силами и связями, чтобы дать этому подлецу хорошее место в Польше или в Петербурге, потому что иначе он, зная все старые глупости, может наделать черт знает какого кавардаку, так как он способен удивить свет своею подлостью, да и к тому же едва ли не вор, так как всюду, где мы побываем, начинаются пропажи".
  Термосесов дочитал это письмо своего друга и начальника очень спокойно, не дрогнув ни одним мускулом, и, кончив чтение, молча же возвратил его почтмейстерше.
  - Узнаете вы своего друга?
  - Не ожидал этого! Убей меня бог, не ожидал! - отвечал Термосесов, вздохнув и закачав головой.
  - Я признаюсь, - заговорила почтмейстерша, вертя с угла на угол возвращенное ей письмо, - я даже изумилась... Мне моя девушка говорит: "Барыня, барыня! какой-то незнакомый господин бросил письмо в ящик!" Я говорю: "Ну что ж такое?", а сама, впрочем, думаю, зачем же письмо в ящик? у нас это еще не принято у нас письмо в руки отдают. Честный человек не станет таиться, что он посылает письмо, а это непременно какая-нибудь подлость! И вы не поверите, как и почему?.. просто по какому-то предчувствию говорю: "Нет, я чувствую, что это непременно угрожает чем-то этому молодому человеку, которого я... полюбила, как сына".
  Термосесов подал почтмейстерше руку и поцеловал ее руку.
  - Право, - заговорила почтмейстерша с непритворными нервными слезами на глазах. - Право... я говорю, что ж, он здесь один... я его люблю, как сына; я в этом не ошибаюсь, и слава богу, что я это прочитала.
  - Возьмите его, - продолжала она, протягивая письмо Термосесову, - возьмите и уничтожьте.
  - Уничтожить - зачем? нет, я его не уничтожу. Нет; пусть его идет, куда послано, но копийку позвольте, я только сниму с него для себя копийку.
  Термосесов сразу сообразил, что хотя это письмо и не лестно для его чести, но зато весьма для него выгодно в том отношении, что уж его, как человека опасного, непременно пристроят на хорошее место.
  Списав себе копию, Термосесов, однако, спрятал в карман и оригинал и ушел погулять.
  Он проходил до позднего вечера по загородным полям и вернулся поздно, когда уже супруги Бизюкины отошли в опочивальню, а Борноволоков сидел один и что-то писал.
  - Строчите вы, ваше сиятельство! Уже опять что-то строчите? - заговорил весело Термосесов.
  В ответ последовало одно короткое бесстрастное "да".
  - Верно, опять какую-нибудь гадость сочиняете?
  Борноволоков вздрогнул.
  - Ну, так и есть! - лениво произнес Термосесов, и вдруг неожиданно запер дверь и взял ключ в карман.
  Борноволоков вскочил и быстро начал рвать написанную им бумажку.

    ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

  Жестоковыйный проходимец расхохотался.
  - Ах, как вы всполошились! - заговорил он. - Я запер дверь единственно для того, чтобы посвободнее с вами поблагодушествовать, а вы все сочинение порвали.
  Борноволоков сел.
  - Подпишите вот эту бумажку. Только чур ее не рвать.
  Термосесов положил пред ним ту бесформенную бумагу, в которой описал правду и неправду о Туберозове с Тугановым и положил себе аттестацию.
  Борноволоков бесстрастно прочел ее всю от начала до конца.
  - Что же? - спросил Термосесов, видя, что чтение окончено, - подписываете вы или нет?
  - Я мог бы вам сказать, что я удивляюсь, но...
  - Но я вас уже отучил мне удивляться! Я это прекрасно знаю, и я и сам вам тоже не удивляюсь, - и Термосесов положил пред Борноволоковым копию с его письма кузине Нине, и добавил:
  - Подлинник у меня-с.
  - У вас!.. но как же вы смели?
  - Ну, вот еще мы с вами станем про смелость говорить! Этот документ у меня по праву сильного и разумного.
  - Вы его украли?
  - Украл.
  - Да это просто черт знает что!
  - Да как же не черт знает что: быть другом и приятелем, вместе Россию собираться уничтожить, и вдруг потом аттестовать меня чуть не последним подлецом и негодяем! Нет, батенька: это нехорошо, и вы за то мне совсем другую аттестацию пропишите.
  Борноволоков вскочил и заходил.
  - Сядьте; это вам ничего не поможет! - приглашал Термосесов. - Надо кончить дело миролюбно, а то я теперь с этим вашим письмецом, заключающим указания, что у вас в прошедшем хвост не чист, знаете куда могу вас спрятать? Оттуда уже ни полячишки, ни кузина Нина не выручат.
  Борноволоков нетерпеливо хлопнул себя по ляжкам и воскликнул:
  - Как вы могли украсть мое письмо, когда я его сам своими руками опустил в почтовый ящик?
  - Ну вот, разгадывайте себе по субботам: как я украл? Это уже мое дело, а я в последний раз вам говорю: подписывайте! На первом листе напишите вашу должность, чин, имя и фамилию, а на копии с вашего письма сделайте скрепу и еще два словечка, которые я вам продиктую.
  - Вы... вы мне продиктуете?
  - Да, да; я вам продиктую, а вы их напишите, и дадите мне тысячу рублей отсталого.
  - Отсталого!.. за что?
  - За свой покой без меня.
  - У меня нет тысячи рублей.
  - Я вам под расписку поверю. Рублей сто, полтораста наличностью, а то я подожду... Только уж вот что: разговаривать я долго не буду: вуле-ву, так вуле-ву, а не вуле-ву, как хотите: я вам имею честь откланяться и удаляюсь.
  Борноволоков шагал мимо по комнате.
  - Думайте, думайте! такого дела не обдумавши не следует делать, но только все равно ничего не выдумаете: я свои дела аккуратно веду, - молвил Термосесов.
  - Давайте я подпишу, - резко сказал Борноволоков.
  - Извольте-с!
  Термосесов обтер полой перо, обмакнул его в чернило и почтительно подал Борноволокову вместе с копией его письма к петербургской кузине Нине.
  - Что писать?
  - Сейчас-с. Термосесов крякнул и начал:
  - Извольте писать: "Подлец Термосесов". Борноволоков остановился и вытаращил на него глаза. - Вы в самом деле хотите, чтоб я написал эти слова?
  - Непременно-с; пишите: "Подлец Термосесов..."
  - И вам это даже не обидно?
  - Ведь все на свете обидно или не обидно, смотря по тому, от кого идет.
  - Да; но говорите скорее, чего вы хотите далее; написал: "Подлец Термосесов".
  - Покорно вас благодарю-с. Продолжайте.

    ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

  Секретарь, стоя за стулом Борноволокова, глядел через его плечо в бумагу и продолжал диктовать: "Подлец Термосесов непостижимым и гениальным образом достал мое собственноручное письмо к вам, в котором я, по неосторожности своей, написал то самое, что вы на этом листке читаете выше, хотя это теперь написано рукой того же негодяя Термосесова".
  - Довольно?
  - Нет-с, еще надо набавить. Извольте писать. "Как он взял письмо, собственноручно мною отданное на почту, я этого не могу разгадать, но зато это же самое может вам свидетельствовать об отважности и предприимчивости этого мерзавца, поставившего себе задачей не отступать от меня и мучить меня, пока вы его не устроите на хорошее жалованье. Заклинаю вас общим нашим благополучием сделать для него даже то, чего невозможно, ибо иначе он клянется открыть все, что мы делали в глупую пору нашего революционерства".
  - Нельзя ли последние слова изменить в редакции?
  - Нет-с; я как Пилат: еже писах - писах. Борноволоков дописал свое унижение и отбросил лист.
  - Теперь вот эту бумагу о духовенстве и о вредных движениях в обществе просто подпишите.
  Борноволоков взял в руки перо и начал еще раз просматривать эту бумагу, раздумался и спросил:
  - Что они вам сделали, эти люди, Туберозов и Туганов?
  - Ровно ничего.
  - Может быть, они прекрасные люди...
  - Очень может быть.
  - Ну так за что же вы на них клевещете? Ведь это, конечно, клевета?
  - Не все, а есть немножко и клеветы!
  - За что же это?
  - Что же делать: мне надо способности свои показать. За вас, чистокровных, ведь дядья да тетушки хлопочут, а мы, парвенюшки, сами о себе печемся.
  Борноволоков вздохнул и с омерзением подписал бумагу, на которой Термосесов строил его позор, Савелиеву гибель и собственное благополучие.
  Термосесов принял подписанную ябеду и, складывая бумагу, заговорил:
  - Ну, а теперь третье дело сделаем, и тогда шляпу наденем и простимся. Я заготовил векселек на восемьсот рублей и двести прошу наличностью.
  Борноволоков молчал и глядел на Термосесова, опершись на стол локтями.
  - Что же, в молчанку, что ли, будем играть?
  - Нет; я только смотрю на вас и любуюсь.
  - Любуйтесь, таков, какого жизнь устроила, и подпишите векселек и пожалуйте деньги.
  - За что же, господин Термосесов? За что?
  - Как за что? за прежние тайные удовольствия в тиши ночей во святой Москве, в греховном Петербурге; за беседы, за планы, за списки, за все, за все забавы, которых след я сохранил и в кармане и в памяти, и могу вам всю вашу карьеру испортить.
  Борноволоков подписал вексель и выкинул деньги.
  - Благодарю-с, - ответил Термосесов, пряча вексель и деньги, - очень рад, что вы не торговались.
  - А то бы что еще было?
  - А то бы я вдвое с вас спросил.
  Термосесов, забрав все свои вымогательства, стал искать фуражку.
  - Я буду спать в тарантасе, - сказал он, - а то тут вдвоем нам душно.
  - Да, это прекрасно, но вы же, надеюсь, теперь отдадите мне мое собственное письмо?
  - Гм! ну, нет, не надейтесь: этого в уговоре не было.
  - Но на что же оно вам?
  - Да этого в договоре не было. И Термосесов рассмеялся.
  - Хотите, я вам еще денег дам.
  - Нет-с, я не жаден-с, меня довольно.
  - Фу, какая вы...
  - Скотина, что ли? ничего, ничего, без церемоний, я не слушаю и бай-бай иду.
  - Так выслушайте же по крайней мере вот что: где бриллианты, которые пропали у Бизюкиной?
  - А я почему это должен знать?
  - Вы... вы были с ней где-то... в беседке, что ли?
  - Что же такое, что был? Там и другие тоже были: учителишка и дьякон.
  - Да; ну так скажите по крайней мере, не в моих ли вещах где-нибудь эти бриллианты спрятаны?
  - А я почему могу это знать?
  - Господи! этот человек меня с ума сведет! - воскликнул Борноволоков, заметавшись.
  - А вы вот что... - прошептал, сжав его руку, Термосесов, - вы не вздумайте-ка расписывать об этом своим кузинам, а то... здесь письма ведь не один я читаю.

    ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

  Пропавшие бриллианты Бизюкиной, лампопо, поражение Ахиллы и Препотенского, проделки с Дарьей Николаевной и почтмейстершей, наконец шах и мат, данные Борноволокову, - все это, будучи делом почти одних суток, немножко ошеломило самого Термосесова. Он чувствовал неодолимую потребность выспаться и, растянувшись на сене в тарантасе, спал могучим крепким сном до позднего утра. Прохладный сарай, в котором стоял экипаж, обращенный Термосесовым в спальню, оставался запертым, и Измаил Петрович, даже и проснувшись, долго еще лежал, потягивался, чесал пятки и размышлял.
  В размышлениях своих этот фрукт нашего рассадника был особенно интересен с той стороны, что он ни на минуту не возвращался к прошлому и совершившемуся и не останавливался ни на одном из новых лиц, которых он так круто и смело обошел самыми бесцеремонными приемами. Хотя это и может показаться странным, но позволительно сказать, что в Термосесове была даже своего рода незлобивость, смешанная с бесконечною нравственною неряшливостию нахала и пренебрежительностию ко всем людям и ко всяким мнениям. Он словно раз навсегда порешил себе, что совесть, честь, любовь, почтение и вообще все так называемые возвышенные чувства - все это вздор, гиль, чепуха, выдуманная философами, литераторами и другими сумасшедшими фантазерами. Он не отрицал, - нет, это было бы слишком спорно, - он просто знал, что ничего подобного нет и что потому не стоит над этим и останавливаться. Не менее странно относился он и к людям: он не думал, что предстоящая ему в данную минуту личность жила прежде до встречи с ним и хочет жить и после, и что потому у нее есть свои исторические оглядки и свои засматриванья вперед. Нет, по его, каждый человек выскакивал пред ним, как дождевой пузырь или гриб, именно только на ту минуту, когда Термосесов его видел, и он с ним тотчас же распоряжался и эксплуатировал его самым дерзким и бесцеремонным образом, и потом, как только тот отслуживал ему свою службу, он немедленно же просто позабывал его. На своем циническом языке он простодушно говорил: "я кого обижу, после на него никогда не сержусь", и это было верно. Если бы теперь к нему под сарай зашел Ахилла или Препотенский, он мог бы заговорить с ними, нимало не смущаясь ничем происшедшим вчерашнею ночью.
  Поймав Борноволокова, о котором давно было позабыл, он схватился за него и сказал: я на нем повисну! И повис. Встретив Бизюкину, он пожелал за ней приударить, и приударил; занимаясь ее развитием черт знает для чего, он метнул мыслью на возможность присвоить себе бывшие на ней бриллианты и немедленно же привел все это в исполнение, и притом спрятал их так хитро, что если бы, чего боже сохрани, Бизюкины довели до обыска, то бриллианты оказались бы, конечно, не у Термосесова, а у князя Борноволокова, который носил эти драгоценности чуть ли не на самом себе; они были зашиты в его шинели. О протопопе Туберозове Термосесов, разумеется, даже и совсем никогда не размышлял и при первых жалобах Бизюкиной на протопопа бросал на ветер обещания стереть этого старика, но потом вдохновился мыслью положить его ступенью для зарекомендования своих "наблюдательных способностей", и теперь никакие силы не отвлекли бы его от упорного стремления к исполнению этого плана.
  Если бы старый протопоп это знал, то такая роль для него была бы самым большим оскорблением, но он, разумеется, и на мысль не набредал о том, что для него готовится, и разъезжал себе на своих бурках из села в село, от храма к храму; проходил многие версты по лесам; отдыхал в лугах и на рубежах нив и укреплялся духом в лоне матери-природы.
  А в городе в это время неустанными усилиями Термосесова была уже затравлена длинная петля. Жалоба мещанина Данилки возымела ход, ничтожное происшествие стало делом, требующим решения по законам.
  Ахилла был в ужасе: он метался то туда, то сюда, всех спрашивая:
  - Ах, браточки мои, куда меня теперь за Данилку засудят?
  Суд был для него страшнее всего на свете.
  Слухи о предстоящем судьбище поползли из города в уезд и в самых нелепейших преувеличениях дошли до Туберозова, который сначала им не верил, но потом, получая отовсюду подтверждения, встревожился и, не объехав всего благочиния, велел Павлюкану возвращаться в город.

    ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

  Шумные известия о напастях на дьякона Ахиллу и о приплетении самого протопопа к этому ничтожному делу захватили отца Савелия в далеком приходе, от которого до города было по меньшей мере двое суток езды.
  Дни стояли невыносимо жаркие. От последнего села, где Туберозов ночевал, до города оставалось ехать около пятидесяти верст. Протопоп, не рано выехав, успел сделать едва половину этого пути, как наступил жар неодолимый: бедные бурые коньки его мылились, потели и были жалки. Туберозов решил остановиться на покорм и последний отдых: он не хотел заезжать никуда на постоялый двор, а, вспомнив очень хорошее место у опушки леса, в так называемом "Корольковом верху", решился там и остановиться в холодке.
  Отсюда открывается обширная плоская покатость, в конце которой почти за двадцать с лишком верст мелькают золотые главы городских церквей, а сзади вековой лес, которому нет перерыва до сплошного полесья. Здесь глубокая тишина и прохлада
  Утомленный зноем, Туберозов лишь только вышел из кибитки, так сию же минуту почувствовал себя как нельзя лучше. Несмотря на повсеместный жар и истому, в густом темно-синем молодом дубовом подседе стояла живительная свежесть. На упругих и как будто обмокнутых в зеленый воск листьях молодых дубков ни соринки. Повсюду живой, мягкий, успокаивающий мат; из-под пестрой, трафаретной листвы папоротников глядит ярко-красная волчья ягода; выше, вся озолоченная светом, блещет сухая орешина, а вдали, на темно-коричневой торфянистой почве, раскинуты целые семьи грибов, и меж них коралл костяники.
  Пока Павлюкан в одном белье и жилете отпрягал и проваживал потных коней и устанавливал их к корму у растянутого на оглоблях хрептюга, протопоп походил немножко по лесу, а потом, взяв из повозки коверчик снес его в зеленую лощинку, из которой бурливым ключом бил гремучий ручей, умылся тут свежею водой и здесь же лег отдохнуть на этом коверчике.
  Мерный рокот ручья и прохлада повеяли здоровым "русским духом" на опаленную зноем голову Туберозова, и он не заметил сам, как заснул, и заснул нехотя: совсем не хотел спать, - хотел встать, а сон свалил и держит, - хотел что-то Павлюкану молвить, да дремя мягкою рукой рот зажала.
  Дремотные мечтания протопопа были так крепки, что Павлюкан напрасно тряс его за плечи, приглашая встать и откушать каши, сваренной из крупы и молодых грибов. Туберозов едва проснулся и, проговорив: "Кушай, мой друг, мне сладостно спится", снова заснул еще глубже.
  Павлюкан отобедал один. Он собрал ложки и хлеб в плетенный из лыка дорожный кошель, опрокинул на свежую траву котел и, залив водой костерчик, забрался под телегу и немедленно последовал примеру протопопа. Лошади отца Савелия тоже недолго стучали своими челюстями; и они одна за другою скоро утихли, уронили головы и задремали.
  Кругом стало сонное царство. Тишь до того нерушима, что из чащи леса сюда на опушку выскочил подлинялый заяц, сделав прыжок, сел на задние лапки, пошевелил усиками, но сейчас же и сконфузился: кинул за спину длинные уши и исчез.
  Туберозов отрывался от сна на том, что уста его с непомерным трудом выговаривали кому-то в ответ слово "здравствуй".
  "С кем я это здравствуюсь? Кто был здесь со мной?" - старается он понять, просыпаясь. И мнится ему, что сейчас возле него стоял кто-то прохладный и тихий в длинной одежде цвета зреющей сливы.. Это казалось так явственно, что Савелий быстро поднялся на локти, но увидел только, что вон спит Павлюкан, вон его бурые лошади, вон и кибитка. Все это просто и ясно. Вон даже пристяжная лошадь, наскучив покоем, скапывает с головы оброть... Сбросила, отошла, повалялась, встала и нюхает ветер. Туберозов продолжает дремать, лошадь идет дальше и дальше; вот она щипнула густой муравы на опушке; вот скусила верхушку молодого дубочка; вот, наконец, ступила на поросший диким клевером рубеж и опять нюхает теплый ветер. Савелий все смотрит и никак не поймет своего состояния. Это не сон и не бденье; влага, в которой он спал, отуманила его, и в голове точно пар стоит. Он протер глаза и глянул вверх: высоко в небе над его головой плавает ворон. Ворон ли это или коршун? Нет. Нет, соображает старик, это непременно ворон: он держится стойче, и круги его шире... А вот долетает оттуда, как брошенная горстка гороху, ку-у-рлю. Это воронье ку-у-рлю, это ворон. Что он назирает оттуда? Что ему нужно? Он устал парить в поднебесье и, может быть, хочет этой воды. И Туберозову приходит на память легенда, прямо касающаяся этого источника, который, по преданию, имеет особенное, чудесное происхождение. Чистый прозрачный водоем ключа похож на врытую в землю хрустальную чашу. Образование этой котловины приписывают громовой стреле. Она пала с небес и проникла здесь в недра земли, и тоже опять по совершенно особенному случаю. Тут будто бы некогда, разумеется очень давно, пал изнемогший в бою русский витязь, а его одного отовсюду облегла несметная сила неверных. Погибель была неизбежна; и витязь взмолился Христу, чтобы Спаситель избавил его от позорного плена, и предание гласит, что в то же мгновение из-под чистого неба вниз стрекнула стрела и взвилась опять кверху, и грянул удар, и кони татарские пали на колени и сбросили своих всадников, а когда те поднялись и встали, то витязя уже не было, и на месте, где он стоял, гремя и сверкая алмазною пеной, бил вверх высокою струей ключ студеной воды, сердито рвал ребра оврага и серебристым ручьем разбегался вдали по зеленому лугу.
  Родник почитают все чудесным, и поверье гласит, что в воде его кроется чудотворная сила, которую будто бы знают даже и звери и птицы. Это всем ведомо, про это все знают, потому что тут всегдашнее таинственное присутствие Ратая веры. Здесь вера творит чудеса, и оттого все здесь так сильно и крепко, от вершины столетнего дуба до гриба, который ютится при его корне. Даже по-видимому совершенно умершее здесь оживает: вон тонкая сухая орешина; ее опалила молонья, но на ее кожуре выше корня, как зеленым воском, выведен "Петров крест", и отсюда опять пойдет новая жизнь. А в грозу здесь, говорят, бывает не шутка.
  "Что же; есть ведь, как известно, такие наэлектризованные места", - подумал Туберозов и почувствовал, что у него как будто шевелятся седые волосы. Только что встал он на ноги, как в нескольких шагах пред собою увидал небольшое бланжевое облачко, которое, меняя слегка очертания, тихо ползло над рубежом, по которому бродила свободная лошадь. Облачко точно прямо шло на коня и, настигнув его, вдруг засновало, вскурилось и разнеслось, как дым пушечного жерла. Конь дико всхрапнул и в испуге понесся, не чуя под собой земли.
  Это была дурная вещь. Туберозов торопливо вскочил, разбудил Павлюкана, помог ему вскарабкаться на другого коня и послал его в погоню за испуганною лошадью, которой между тем уже не было и следа.
  - Спеши, догоняй, - сказал Савелий дьячку и, вынув свои серебряные часы, поглядел на них: был в начале четвертый час дня.
  Старик сел в тени с непокрытою головой, зевнул и неожиданно вздрогнул; ему вдалеке послышался тяжелый грохот.
  "Что бы это такое: неужто гром?"
  С этим он снова встал и, отойдя от опушки, увидел, что с востока действительно шла темная туча. Гроза застигала Савелия одним-одинешенька среди леса и полей, приготовлявшихся встретить ее нестерпимое дыхание.
  Опять удар, нива заколебалась сильней, и по ней полоснуло свежим холодом.
  К черной туче, которою заслонен весь восток, снизу взмывали клубами меньшие тучки. Их будто что-то подтягивало и подбирало, как кулисы, и по всему этому нет-нет и прорежет огнем. Точно маг, готовый дать страшное представление, в последний раз осматривает с фонарем в руке темную сцену, прежде чем зажжет все огни и поднимет завесу. Черная туча ползет, и чем она ближе, тем кажется непроглядней. Не пронесет ли ее бог? Не разразится ли она где подальше? Но нет: вон по ее верхнему краю тихо сверкнула огнистая нить, и молнии замигали и зареяли разом по всей темной массе. Солнца уже нет: тучи покрыли его диск, и его длинные, как шпаги, лучи, посветив мгновение, тоже сверкнули и скрылись. Вихорь засвистал и защелкал. Облака заволновались, точно знамена. По бурому полю зреющей ржи запестрели широкие белые пятна и пошли ходенем; в одном месте падет будто с неба одно, в другом - сядет широко другое и разом пойдут навстречу друг другу, сольются и оба исчезнут. У межи при дороге ветер треплет колос так странно, что это как будто и не ветер, а кто-то живой притаился у корня и злится. По лесу шум. Вот и над лесом зигзаг; и еще вот черкнуло совсем по верхушкам, и вдруг тихо... все тихо! ни молний, ни ветру: все стихло. Это тишина пред бурей: все запоздавшее спрятать себя от невзгоды пользуется этою последнею минутой затишья; несколько пчел пронеслось мимо Туберозова, как будто они не летели, а несло их напором ветра. Из темной чащи кустов, которые казались теперь совсем черными, выскочило несколько перепуганных зайцев и залегли в меже вровень с землею. По траве, которая при теперешнем освещении тоже черна как асфальт, прокатился серебристый клубок и юркнул под землю. Это еж. Все убралось, что куда может. Вот и последний, недавно реявший, ворон плотно сжал у плеч крылья и, ринувшись вниз, тяжело закопошился в вершине высокого дуба.

    ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

  Туберозов не был трусом, но он был человек нервный, а такими людьми в пору больших электрических разряжений овладевает невольное и неодолимое беспокойство. Такое беспокойство чувствовал теперь и он, озираясь вокруг и соображая, где бы, на каком бы месте ему безопаснее встретить и переждать готовую грянуть грозу.
  Первым его движением было броситься к своей повозке, сесть в нее и закрыться, но чуть только он уместился здесь, лес заскрипел, и кибитку затрясло, как лубочную люльку. Ясно было, что это приют ненадежный: кибитка могла очень легко опрокинуться и придавить его.
  Туберозов выскочил из-под своего экипажа и бросился бегом в ржаное поле; крутивший встречь и с боков ветер останавливал его, рвал его назад за полы, и свистал, и трубил, и визжал, и гайгайкал ему в уши.
  Туберозов бросился в ложбину к самому роднику; а в хрустальном резервуаре ключа еще беспокойнее: вода здесь бурлила и кипела, и из-под расходящихся по ней кругов точно выбивался наружу кто-то замкнутый в недрах земли. И вдруг, в темно-свинцовой массе воды, внезапно сверкнуло и разлилось кровавое пламя. Это удар молнии, но что это за странный удар! Стрелой в два зигзага он упал сверху вниз и, отраженный в воде, в то же мгновение, таким же зигзагом, взвился под небо. Точно небо с землею переслалось огнями; грянул трескучий удар, как от массы брошенных с кровли железных полос, и из родника вверх целым фонтаном взвилось облако брызг.
  Туберозов закрыл лицо руками, пал на одно колено и поручил душу и жизнь свою богу, а на полях и в лесу пошла одна из тех грозовых перепалок, которые всего красноречивее напоминают человеку его беззащитное ничтожество пред силой природы. Реяли молнии; с грохотом несся удар за ударом, и вдруг Туберозов видит пред собою темный ствол дуба, и к нему плывет светящийся, как тусклая лампа, шар; чудная искра посредине дерева блеснула ослепляющим светом, выросла в ком и разорвалась В воздухе грянуло страшное бббах! У старика сперло дыхание, и на всех перстах его на руках и ногах завертелись горячие кольца, тело болезненно вытянулось, подломилось и пало... Сознание было одно, - это сознание, что все рушилось. "Конец!" - промелькнуло в голове протопопа, и дальше ни слова. Протопоп не замечал, сколько времени прошло с тех пор, как его оглушило, и долго ли он был без сознания. Приходя в себя, он услыхал, как по небу вдалеке тяжело и неспешно прокатило и стихло! Гроза проходила. Савелий поднял голову, оглянулся вокруг и увидал в двух шагах от себя на земле нечто огромное и безобразное. Это была целая куча ветвей, целая вершина громадного дуба. Дерево было как ножом срезано у самого корня и лежало на земле, а из-под ветвей его, смешавшихся с колосом ржи, раздавался противный, режущий крик: это драл глотку давешний ворон. Он упал вместе с деревом, придавлен тяжелою ветвью к земле и, разинув широко пурпуровую пасть, судорожно бился и отчаянно кричал.
  Туберозов быстро отпрыгнул от этого зрелища таким бодрым прыжком, как бы ему было не семьдесят лет, а семнадцать.

    ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

  Гроза как быстро подошла, так быстро же и пронеслась: на месте черной тучи вырезывалась на голубом просвете розовая полоса, а на мокром мешке с овсом, который лежал на козлах кибитки, уже весело чирикали воробьи и смело таскали мокрые зерна сквозь дырки мокрой реднины. Лес весь оживал; послышался тихий, ласкающий свист, и на межу, звонко скрипя крыльями, спустилася пара степных голубей. Голубка разостлала по земле крылышко, черкнула по нем красненькою лапкой и, поставив его парусом кверху, закрылась от дружки. Голубь надул зоб, поклонился ей в землю и заговорил ей печально "умру". Эти поклоны заключаются поцелуями, и крылышки трепетно бьются в густой бахроме мелкой полыни. Жизнь началась. Невдалеке послышался топот: это Павлюкан. Он ехал верхом на одной лошади, а другую вел в поводу.
  - Ну, отец, живы вы! - весело кричал он, подъезжая и спешиваясь у кибитки. - А я было, знаете, шибко спешил, чтобы вас одних не застало, да как этот громище как треснул, я так, знаете, с лошади всею моею мордой оземь и чокнул... А это дуб-то срезало?
  - Срезало, друг, срезало. Давай запряжем и поедем.
  - Боже мой, знаете, силища!
  - Да, друг, поедем.
  - Теперь, знаете, легкое поветрие, ехать чудесно.
  - Чудесно, запрягай скорей; чудесно.
  И Туберозов нетерпеливо взялся помогать Павлюкану.
  Выкупанные дождем кони в минуту были впряжены, и кибитка протопопа покатила, плеща колесами по лужам колеистого проселка.
  Воздух был благораствореннейший; освещение теплое; с полей несся легкий парок; в воздухе пахло орешиной. Туберозов, сидя в своей кибитке, чувствовал себя так хорошо, как не чувствовал давно, давно. Он все глубоко вздыхал и радовался, что может так глубоко вздыхать. Словно орлу обновились крылья!
  У городской заставы его встретил малиновый звон колоколов; это был благовест ко всенощной.

    ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

  Кибитка Туберозова въехала на самый двор.
  - Господи, что я за тебя, отец Савелий, исстрадалася! - кричала Наталья Николаевна, кидаясь навстречу мужу. - Этакой гром, а ты, сердце мое, был один.
  - О, голубка моя, да я был на шаг от смерти!
  И протопоп рассказал жене все, что было с ним у Гремучего ключа, и добавил, что отныне он живет словно вторую жизнь, не свою, а чью-то иную, и в сем видит себе и урок и укоризну, что словно никогда не думал о бренности и ничтожестве своего краткого века.
  Наталья Николаевна только моргала глазками и, вздохнув, проговорила: "А ты теперь покушать не хочешь ли?" - но видя, что муж в ответ на это качнул отрицательно головой, она осведомилась о его жажде.
  - Жажда? - повторил за женою Савелий, - да, я жажду.
  - Чайку?
  Протопоп улыбнулся и, поцеловав жену в темя, сказал:
  - Нет, истины.
  - Ну что же? и благословен бог твой, ты что ни учредишь, все хорошо.
  - Да, ну, я буду умываться, а ты, мой друг, рассказывай мне, что тут делают с дьяконом. - И протопоп подошел к блестящему медному рукомойнику и стал умываться, а Наталья Николаевна сообщила, что знала об Ахилле, и вывела, что все это делается не иначе, как назло ее мужу.
  Протопоп молчал и, сделав свой туалет, взял трость и шляпу и отправился в церковь, где на эту пору шла всенощная.
  Минут через пять, стоя в сторонке у жертвенника в алтаре, он положил на покатой доске озаренного закатом окна листок бумаги и писал на нем. Что такое он писал? Мы это можем прочесть из-под его руки.
  Вот этот манускрипт, адресованный Савелием исправнику Порохонцеву: "Имея завтрашнего числа совершить соборне литургию по случаю торжественного дня, долгом считаю известить об этом ваше высокородие, всепокорнейше прося вас ныне же заблаговременно оповестить о сем с надлежащею распиской всех чиновников города, дабы они пожаловали во храм. А наипаче сие прошу рекомендовать тем из служебных лиц, кои сею обязанностью наиболее склонны манкировать, так как я предопределил о подаваемом ими дурном примере донести неукоснительно по начальству. В принятии же сего ведения, ваше высокородие, всепокорно прошу расписаться".
  Протоиерей потребовал рассыльную церковную книгу; выставил на бумаге нумер, собственноручно записал ее и тотчас же послал ее с пономарем по назначению.

    ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

  Ночь, последовавшая за этим вечером в доме Савелия, напоминала ту, когда мы видели старика за его журналом: он так же был один в своем зальце, так же ходил, так же садился, писал и думал, но пред ним не было его книги. На столе, к которому он подходил, лежал маленький, пополам перегнутый листок, и на этом листке он как бисером часто и четко нанизывал следующие отрывочные заметки:
  "Боже, суд Твой Цареви даждь и правду Твою сыну Цареву".
  Обыденный приступ от вчерашнего моего положения под грозою. Ворон: как он спрятался от грозы в крепчайший дуб и нашел гибель там, где ждал защиту.
  Сколь поучителен мне этот ворон. Там ли спасенье, где его чаем, - там ли погибель, где оной боимся?
  Безмерное наше умствование, порабощающее разум. Ученость, отвергающая возможность постижения доселе постижимого.
  Недостаточность и неточность сведений о душе. Непонимание натуры человека, и проистекающее отсель бесстрастное равнодушие к добру и злу, и кривосудство о поступках: оправдание неоправдимого и порицание достойного. Моисей, убивший египтянина, который бил еврея, не подлежит ли осуждению с ложной точки зрения иных либералов, охуждающих горячность патриотического чувства? Иуда-предатель с точки зрения "слепо почивающих в законе" не заслуживает ли награды, ибо он "соблюл закон", предав учителя, преследуемого правителями? (Иннокентий Херсонский и его толкование.) Дние наши также лукавы: укоризны небеспристрастным против ухищрений тайных врагов государства. Великая утрата заботы о благе родины и, как последний пример, небреженье о молитве в день народных торжеств, сведенной на единую формальность.
  Толкование слов: "Боже, суд Твой Цареви даждь" в смысле: "да тихое и мирное житие поживем" (ап. Павел). Сколь такое житие важно? Пример: Ровоам после Соломона, окруженный друзьями и совоспитанными с ним и предстоявшими пред лицом его, лукаво представлявшими ему, что облегчение народу есть уничижение собственного его царева достоинства, и как он по их совету приумножил бедствия Израиля. "Отец мой наложи на вас ярем тяжек; аз же приложу к ярему вашему" (кн. Царств 11, 12). Происшедшие от сего несчастия и разделение царства.
  Ясно отсюда, что нам надлежит желать и молиться, дабы сердце Царево не было ни в каких руках человеческих, а в руках Божиих.
  Но мы преступно небрежем этою заботою, и мне если доводится видеть в такой день храм не пустым, то я даже недоумеваю, чем это объяснить? Перебираю все догадки и вижу, что нельзя этого ничем иным объяснить, как страхом угрозы моей, и отсель заключаю, что все эти молитвенники слуги лукавые и ленивые и молитва их не молитва, а наипаче есть торговля, торговля во храме, видя которую господь наш И. X. не только возмутился божественным духом своим, но и вземь вервие и изгна их из храма.
  Следуя его божественному примеру, я порицаю и осуждаю сию торговлю совестью, которую вижу пред собою во храме. Церкви противна сия наемничья молитва. Может быть, довлело бы мне взять вервие и выгнать им вон торгующих ныне в храме сем, да не блазнится о лукавстве их верное сердце. Да будет слово мое им вместо вервия. Пусть лучше будет празднен храм, я не смущуся сего: я изнесу на главе моей тело и кровь Господа моего в пустыню и там пред дикими камнями в затрапезной ризе запою: "Боже, суд Твой Цареви даждь и правду Твою сыну Цареву", да соблюдется до века Русь, ей же благодеял еси!
  Воззвание заключительное: не положи ее, Творче и Содетелю! в посмеяние народам чужим, ради лукавства слуг ее злосовестливьгх и недоброслужащих".

    ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

  Это была программа поучения, которую хотел сказать и сказал на другой день Савелий пред всеми собранными им во храме чиновниками, закончив таким сказанием не только свою проповедь, но и все свое служение церкви.
  Старогородская интеллигенция находила, что это не проповедь, а революция, и что если протопоп пойдет говорить в таком духе, то чиновным людям скоро будет неловко даже выходить на улицу. Даже самые друзья и приятели Савелия строго обвиняли его в неосторожном возбуждении страстей черни. На этом возбуждении друзья его сошлись с его врагами, и в одно общим хором гласили: нет, этого терпеть нельзя! Исключение из общего хора составляли заезжие: Борноволоков и Термосесов. Они хотя слышали проповедь, но ничего не сказали и не надулись.
  Напротив, Термосесов, возвратясь от обедни, подошел со сложенными руками к Борноволокову и чрезвычайно счастливый прочел: "Ныне отпущаеши раба твоего".
  - Что это значит? - осведомился начальник.
  - Это значит, что я от вас отхожу. Живите и будьте счастливы, но на отпуске еще последнюю дружбу черкните начальству, что, мол, поп, про которого писано мной, забыв сегодня все уважение, подобающее торжественному дню, сказал крайне возмутительное слово, о котором устно будет иметь честь изложить посылаемый мною господин Термосесов.
  - Черт вас возьми! Напишите, я подпишу.
  Друзья уже совсем были готовы расстаться, но разлука их на минуту замедлилась внезапным появлением бледного и перепуганного мещанина Данилки, который влетел, весь мокрый и растерзанный, пред очи Борноволокова и, повалясь ему в ноги, завопил:
  - Батюшка, сошлите меня, куда милость ваша будет, а только мне теперь здесь жить невозможно! Сейчас народ на берегу собравшись, так все к моей морде и подсыкаются.
  И Данилка объяснил, что ему чуть не смертью грозят за то, что он против протопопа просьбу подал, и в доказательство указал на свое мокрое и растерзанное рубище, доложив, что его сию минуту народ с моста в реку сбросил.
  - Превосходно!.. Бунт! - радостно воскликнул Термосесов и, надев посреди комнаты фуражку, заметил своему начальнику: - Видите, как делают дела!
  Термосесов уехал, а вслед за ним в другую сторону уехал и Борноволоков обнаруживать иные беспорядки.

    ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

  В Старогороде проповедь Туберозова уже забывалась. Но к вечеру трет

Другие авторы
  • Кудряшов Петр Михайлович
  • Лавров Вукол Михайлович
  • Судовщиков Николай Романович
  • Энгельгардт Егор Антонович
  • Раич Семен Егорович
  • Милицына Елизавета Митрофановна
  • Щебальский Петр Карлович
  • Цыганов Николай Григорьевич
  • Брусилов Николай Петрович
  • Романов Пантелеймон Сергеевич
  • Другие произведения
  • Мопассан Ги Де - Весною
  • Карамзин Николай Михайлович - О сравнении древней, а особливо греческой, с немецкою и новейшею литературою
  • Леопарди Джакомо - Дж. Леопарди: биографическая справка
  • Мопассан Ги Де - Верхом
  • Кузьмина-Караваева Елизавета Юрьевна - Как я была городским главой
  • Майков Аполлон Николаевич - Петр Михайлович Цейдлер
  • Гиппиус Зинаида Николаевна - Задумчивый странник
  • Кони Анатолий Федорович - Нравственный облик Пушкина
  • Лесков Николай Семенович - Русские общественные заметки
  • Наседкин Василий Федорович - В. Ф. Наседкин: биографическая справка
  • Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (27.11.2012)
    Просмотров: 560 | Комментарии: 2 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа