нят.
- В течение двух лет, - продолжала "особа", - покойная и Дарья Николаевна были неразлучны... Генеральша же не могла нарадоваться на свою новую племянницу... И вдруг теперь некоторые говорят, что молодая Салтыкова чуть ли не убила свою тетку... Да есть ли в этом какой-нибудь смысл, господа?
Слушатели молчали.
- Я спрашиваю вас? - строго добавила "особа".
Присутствующие почтительно согласились, что, пожалуй, действительно смысла нет. Властная защита "особы" положила известный предел начинавшим разростаться толкам.
Поведение Дарьи Николаевны у гроба покойной Глафиры Петровны, на панихидах и на погребении подтверждали слова ее защитника. Нельзя было представить себе человека, более убитого горем обрушившегося на него несчастия, невосполнимой утраты, какой являлась перед людьми молодая Салтыкова. Глеб Алексеевич, окончательно слегший в постель, под впечатлением пережитого и перечувствованного им в последние дни, не мог присутствовать ни на панихидах, ни на похоронах своей тетки. Это вызвало ядовитые толки между приживалками, озлобленными перспективой лишения теплого угла и куска хлеба.
- Жену подослал покончить с тетушкой, а сам в кусты... Страшно, чай, в лицо посмотреть покойнице...
- А она смотрит...
- Она что... Изверг... Душегубица.
- Разливается, плачет...
- Глаза на мокром месте...
- Убивается, точно по родной...
- Комедь ломает...
- Сиротки-то бедные куда денутся...
- Тоже жисть бедняжкам будет.
- Не сладкая...
Действительно, Дарья Николаевна заявила, что Маша и Костя будут жизнь у нее в доме... Остальных детей дворовых и крестьян она решила возвратить родителям. Всем приживалкам назначила срок неделю после похорон, чтобы их духу в доме не пахло.
- Такова воля Глеба Алексеевича... Он здесь теперь один хозяин... - говорила она.
Решение относительно сирот окончательно примирило с ней многих из поверивших распространившимся было толкам о том, что она "приложила руку" к смерти Глафиры Петровны. Власть имущая в Москве "особа", хотя и защищавшая, как мы видели, горячо Дарью Николаевну, все же внутренно чувствовала во всей этой истории что-то неладное, неразгаданное.
По окончании одной из панихид, "особа" подошла к Дарье Николаевне и между разговором заметила:
- А как же дети?
Молодая Салтыкова вскинула на него, с выражением немого упрека, свои заплаканные глаза.
- Мне и Глебушке, ваше превосходительство, известна воля покойной относительно сирот...
- Да, да, она хотела все оставить им...
- Да....
- Бедные...
- Чем, ваше превосходительство?
- Да ведь как же... Она не успела оформить...
- Ее воля будет исполнена, ваше превосходительство, так же, как бы она была написана на бумаге... Все состояние принадлежит им. Когда вырастут, разделят поровну...
- Ага... - протянула пораженная "особа".
- Мы с Глебушкой только охраним их состояние... Нам его не надо... У нас самих много...
- Вот как...
- А как же вы думали, ваше превосходительство?.. Для меня воля покойной священна... Она была для меня матерью...
Дарья Николаевна заплакала.
- Я так и думал... Я говорил... Вы благородная женщина... Таких теперь мало...
"Особа" взяла руку молодой Салтыковой и почтительно поцеловала.
Содержание этого разговора на другой день было известно во всех московских гостиных. Власть имущая "особа" лично развозила это известие по Белокаменной.
- Что, что, я говорил, всегда говорил и не перестану говорить: у нее благородное сердце... Не прав я, не прав...
"Особа" энергично наступила на слушателей.
- Правы, ваше превосходительство, правы... - соглашались с ним.
- Я всегда прав... Потому я зорок, да и глаз наметан, сейчас отличу хорошего человека от дурного, меня не проведешь, как не прикидывайся. Шалишь...
Похороны вдовы генерал-аншефа Глафиры Петровны Салтыковой отличались богатством и торжественностью. Отпевание происходило в церкви Николая Явленного и было совершенно соборне множеством московского духовенства, после заупокойной литургии. Вся родовитая и сановная Москва присутствовала в церкви, и длинный ряд экипажей тянулся за гробом к Донскому монастырю, где в фамильном склепе Салтыковых, рядом с мужем, нашла себе последнее успокоение Глафира Петровна. Таких пышных похорон давно не видала даже Москва того времени, служившая резиденцией богатейших вельмож.
Эта щедрость Дарьи Николаевны, распоряжавшейся всем, также была поставлена ей в заслугу. Поминальный обед, отличившийся обилием яств и питий, был устроен в доме покойной и отличался многолюдством. В людской был устроен обед для всех приживалок и дворовых людей. Нищим Москвы были розданы богатые милостыни "на помин души боярыни Глафиры". Костя и Маша в траурных платьях не отходили от Дарьи Николаевны, которая, занятая хлопотами, находила время оказывать им чисто материнскую ласку на глазах всех.
- Дети, дети-то как ее любят... - говорила "особа", присутствовавшая на похоронах и на обеде, с торжеством оглядывая собеседников.
Даже те, которые внутренне не соглашались с его превосходительством в восторженном взгляде на молодую Салтыкову, принуждены были пасовать перед очевидностью факта.
- Их ангельские души чуют хороших людей... - продолжала разлагольствовать "особа".
В тот же вечер Костя и Маша перебрались в дом молодых Салтыковых - к тете Доне, как звали дети Дарью Николаевну. Им отвели отдельную комнату, оставив на попечении ранее бывших около них слуг.
В течение девяти дней со дня кончины генеральши Салтыковой, Дарья Николаевна не принималась за установление порядка в доме покойной, ограничившись тем, что заперлась в дом покойной и нашла его уже очищенном от всех приживалок, богадельниц и другого, как она называла, "сброда". "Сброд", видимо, из боязни крутых мер новой хозяйки - слава об этих крутых мерах прочно стояла в Москве - сам добровольно исполнил приказание "Салтычихи" и разбрелся по первопрестольной столице за поисками о пристанище, разнося вместе с собою и толки о "душегубице Дарье", погубившей "пресветлую генеральшу", их благодетельницу. Относительно приемышей, оставившихся в доме по малолетству, Дарья Николаевна отписала по деревням и приказанием прислать за ними подводы.
Затем началась судебная волокита по поводу утверждении в правах наследства Глеба Алексеевича Салтыкова после смерти родной его тетки Глафиры Петровны. Волокита была, впрочем, непродолжительна, благодаря, с одной стороны, довольно щедрым подачкам подьячим, а с другой - покровительству, оказываемому Дарье Николаевне Салтыковой, действовавшей по полной доверенности мужа, со стороны "власть имущей в Москве особы". Вскоре дом, именья и капиталы вдовы генерал-аншефа Глафиры Петровны Салтыковой были закреплены за ротмистром гвардии Глебом Алексеевичем Салтыковым.
- Все детское, ни синь пороха себе не оставим, напротив, с Божьей помощью, припасем... - не переставала говорить при случае Дарья Николаевна, приводя этим в умиление не только "власть имущую особу", но и многих других добродушных людей.
Более дальновидные, однако, сомнительно при этом качали головою и думали про себя:
"Ни синь пороха не получат детки!"
На Сивцевом Вражке, невдалеке от знакомого нам "красненького домика", на громадном пустыре стояла покривившаяся от времени и вросшая в землю избушка с двумя окнами и почерневшей дверью. Летом, среди зеленого луга из высокой травы, покрывавшей пустырь, и зимой, когда белая снежная пелена расстилалась вокруг нее, она производила на проходящих, даже на тех, кто не знал ее владельца и обитателя, впечатление чего-то таинственного.
Этим владельцем и обитетелем был седой старик, изможденный, впрочем, скорее страданьями, нежели годами, Петр Ананьев, известный не только в околотке, а даже в прилегающей к Сивцеву Вражку части Москвы под именем "знахаря" или "аптекаря". Он действительно, занимался составлением снадобий от разных болезней, настойкой трав и сушкой кореньев. Кроме этой человеколюбивой, если можно так выразиться, стороны его деятельности, в окружности передавали, что он изготовляет приворотные и отворотные зелья, яды, медленные, но верные по своему страшному действию, дает ладанки от сглазу, да и сам может напустить порчу и доканать непонравившегося или неугодившего ему человека, словом, молва приписывала ему все свойства форменного колдуна. Живший у него в избушке ручной ворон, безотлучно сидевший на плече и около своего хозяина, пугал суеверных людей и придавал окружавшей старика таинственности мрачную окраску. Кроме этих двух существ, старика и ворона, в избушке жил молодой парень лет семнадцати, по имени Кузьма Терентьев, по прозвищу Дятел. Последний называл Петра Ананьева "дяденькой", хотя не состоял с ним ни к какой степени родства.
Лет за двенадцать до времени нашего рассказа, а именно до 1750 года, Петр Ананьев в поздний зимний вечер, в то время, когда на дворе бушевала вьюга, нашел на своем пустыре полузамерзшего мальчонку лет пяти, одетого в рваные лохмотья. Откуда забрел на пустырь юный путешественник - неизвестно, но Петр Ананьев забрал его к себе в избу, отогрел, напоил и накормил, и уложил спать. На утро, когда мальчик проснулся, старик вступил с ним в разговор.
- Ты откуда же попал сюда?
- От матки отбился...
- А мамка твоя где же?
- А я почем знаю.
- Ты может здесь живешь по близости?
- Нет, мы приехали в Москву...
- Как тебя звать?..
- Кузьмой...
- А тятька у тебя есть?
- Тятьку зарыли...
- Давно?
- Недавно.
- А как звали?
- Терентием, а кликали Дятлом...
Бойко ответив на предложенные ему Петром Ананьевым вопросы, шустрый мальчонка не мог дополнить их никакими более полными биографическими о себе сведениями: кто его мать, где он жил до сих пор, куда пристал по приезде в Москву? - на все эти вопросы мальчик отозвался незнанием.
"Живи, пострел, здесь и на тебя кусочка хлеба хватит..." - решил Петр Ананьев.
- Я здесь в углу и спать буду... - спокойно заметил Кузьма, как бы заранее предрешив согласие старика на их совместное житье, и указал на лежавший в углу войлок, на котором провел свою первую ночь в доме Петра Ананьева.
- Тут и спи... Может мамка тебе взыщется... Я соседей поспрошаю...
Мальчик на это не ответил ничего и занялся знакомством с чрезвычайно заинтересовавшим его вороном, который, однако, принял гостя менее любезно, нежели его хозяин, и довольно больно клюнул ему в шею.
Мальчик стал жить и расти у Петра Ананьева, который, несмотря на то, что при встречах с соседями первое время рассказывал, что у него живет заблудившийся мальчонок, не вызвал этим поисков со стороны матери, быть может даже весьма обрадовавшейся избавлению от лишней обузы. Дружба с вороном, несмотря на суровый первый прием, оказанный гордой птицей, была укреплена. Петр Ананьев по-немногу стал пользоваться услугами приемыша, учил его своему ремеслу, то есто сортировки трав, сушке их, изготовлению некоторых снадобий, словом, всему, что знал сам. Мальчик был понятлив и востер, а с течением времени обратился в сметливого парня. Старик на него не нарадовался, с ним коротал он свои досуги, особенно длинных зимних вечеров, и ему со свойственным старикам болтливостью и потребностью покаяния выкладывал он свою душу, припомнил свою, не лишенную интереса по приключениям, молодость. Не знал он, что он дает приемышу в руки орудие, которое тот обратит на него же, прикормившего эту отогретую на своей груди змею в образе человека.
Вот что Петр Ананьев рассказывал Кузьме в долгие зимние вечера при свете лучины. Лет с тридцать тому назад, двадцатилетним парнем привезен он был из деревни в Москву на господский двор помещика Филимонова. С молодых лет обнаружилась в Петьке, - как звали его тогда, - склонность к воровству: что плохо лежало у господина его или соседей, все попадало в руки расторопного и наблюдательного Петьки.
Подвигались лета. С каждым годом совершенствовался Петька в своем прибыточном ремесле. Действительно, воровство разных мелких вещей, одежды, посуды легко доставляло Петьке прибыль и поощряло его к дальнейшему воровству, в особенности потому, что сбыт краденых вещей был легок. Продавая краденые вещи, Петька скоро свел знакомство с кружками людей, отчетливо и серьезно занимавшихся исключительно приобретением чужой собственности. Нашелся и наставник, с которым, как водится, по русскому обычаю, он познакомился в кабаке. Выпили по стакану, по два, разговорились о житье-бытье.
Петька рассказал, как плохо жить ему у господина, который хотя и богат, но очень скуп: кормит скверно, одевает плохо, нередко жалует побоями; воровство же с рук никогда не сходит: все побои да побои. Жаловаться некуда, в суде не послушают да еще выдерут плетьми или кнутом, и опять к господину.
"Что делать? Не лучше ли бежать на вольный воздух?"
Наставник одобрил намерение, а Петька недолго думал. В ту же ночь обокрал он своего господина и с новым другом, который ждал его у ворот господского дома, отправились еще на промысел к соседу попу. Петька перелез через забор, отпер калитку и впустил товарища. Сторож на дворе закричал им.
- Что вы за люди и не воры ли, самовольно на двор взошли?
Товарищ Петьки ударил сторожа "лозой, чем воду носят". Сторож примолк, и они вошли к попу в дом. Пожива была небольшая: попадьи сарафан да поповский кафтан. Петька надел на себя кафтан и друзья пошли далее.
Улицы Москвы тогда были совсем другого вида, нежели теперь. Тротуаров не было, мостовая была деревянная и по улицам с вечера расставляли рогатки, так как ночью никому не дозволено было ходить и ездить, кроме полицейских и духовных. На первой же рогатке сторож хотел было остановить Петьку и его товарища, но поповский кафтан ввел сторожа в заблуждение. Он принял Петьку за попа, а его товарища за дьячка и пропустил. Тоже повторилось и на прочих рогатках. Друг-наставник провел Петьку к Каменному мосту. Под темным сводом этого моста, в чулане из забранных досок к стене, собирались всякую ночь шайки мошенников, не имевших приюта. Здесь они делились имуществом, сговаривались на похождения следующего дня или ночи, угощали друг друга и потом спокойно отдыхали от своих трудов. Полиция не заботилась о прекращении этих сходок - это было не в ее выгодах. Полиция ловила рыбку в мутной воде.
Новый член, Петр Ананьев, был представлен. Прежде всего с него потребовали денег. На отрицательный ответ требование повторилось с примесью угроз - поднялись кулаки.
"Что делать?" Петька засунул руки в карманы: пошарил и отыскал нехотя двадцать копеек. Находка эта вызвала в новых товарищах различные возгласы, и один из них счел необходимым даже сказать новому члену речь, в которой объяснил на мошенничестком языке всю суть их общества.
- Пол да серед сами съели, печь да палата в наем отдаем, а идущим по мосту милости подаем (то есть мошенничаем), и ты будешь, брат, нашего сукна епанча (то есть такой же вор). Поживи здесь, в нашем доме, в котором всего довольно: наготы и бедноты изнавешаны месты, а голоду и холоду - анбары стоят. Пыль да копоть, притом нечего и лопать.
Затем все разошлись на работу. Петька остался под мостом, ждал их до рассвета да соскучился, и направился один в Китай-город погулять на свободе.
Вышло, однако, иначе. На встречу ему попался дворовый человек его помещика, узнал беглеца и, схватив его, отвел в дом Филимонова. Помещик, человек строгого и крутого нрава, выбрал для Петьки наказание довольно оригинальное. Как богатый человек, по обычаям того времени, Филимонов держал у себя во дворе на цепи медведя. По приказанию помещика, Петьку приковали к медведю, и не должны были давать есть в течении двух дней. Сотоварищество бедного Петьки с таким сильным зверем, с глазу на глаз, было не только неприятное, но и довольно опасное.
Но судьба послала ему покровительницу в лице дворовой девки, на которой лежала обязанность ежедневно кормить медведя. Она приняла участие в Петьке и потихоньку уделяла ему кое-что из медвежьей пищи. Этого мало: она утешала его рассказами разных домашних сплетней и между прочим сказала, радостно ухмыляясь:
- У нашего изверга у-у какая беда стряслась.
- Ну... Что такое?
- Беда, говорю, неминучая, не вырвется...
- Да какая беда... Говори толком...
- Ишь прыткий?..
- Ну, не хошь, как хошь.
- Ладно уж, скажу... - согласилась словоохотливая девка. - Мертвого солдата у нас в колодце нашли... Вот оно что.
- А-а...
Петька принял это к сведению, и когда через несколько времени Филимонов, видимо, неудовлетворенный вполне беседой Петьки с медведем, приказал его высечь, то Петька, после первых же ударов, крикнул два слова, которые тотчас же заставили исполнителей барской воли прекратить наказание. Слова эти были роковые для того времени:
"Слово и дело!.."
В то время, к которому относится рассказ Петра Ананьева страшно было выговорить эти два слова: "слово и дело". Страшно было и слышать их. Всякий, при ком были сказаны эти слова, где бы то не было - на улице, в доме ли, в церкви ли - всякий обязан тотчас же доносить тайной канцелярии. За недонесение, если это обнаруживалось впоследствии, виновный наказывался кнутом.
Крепостные люди старались подслушивать за своими господами какие-нибудь "противные" речи о государе, о правительстве и, при телесных наказаниях или побоях, спешили избавиться от истязателей криками: "слово и дело!"
Почти все XVIII столетие полно политическими, а часто и просто уголовными делами, начатыми по возгласу "слово и дело!"
Этими ужасными словами нередко злоупотребляли, и часто пускали их в ход из-за таких пустяков, что больно доставалось и тому, кто "говорил за собою" "слово и дело!"
Большею частью злоупотребления со "словом и делом" совершались ради наживы, так как доноситель, говоривший за собою "слово и дело", если донос его подтверждался, получал по тому времени очень большую награду. Обыкновенно, смотря по важности дела, выдавалось от двадцати пяти до ста рублей.
"Слово и дело" было созданием Великого Петра и являлось, при его крутых преобразованиях, крайней для него необходимостью. Почти во все свое царствование он не мог быть спокоен. Тайная крамола не дремала и старалась подточить в зародыше то, что стоило Великому императору много трудов и много денег. Таким образом насилие порождало насилие. Да и в нравах того века это было делом весьма естественным.
Сама Западная Европа представляла в этом отношении нечто еще более жестокое, так что наша Преображенская тайная канцелярия, во главе с знаменитым князем Федором Юрьевичем Ромодановским, могла еще показаться сравнительно с казематами и подпольями инквизиторов чем-то очень человечным и снисходительным. Там, в Западной Европе, пытки инквизиторов были доведены до таких тонкостей, до каких наши Трубецкие, Ушаковы, Писаревы никогда не додумывались, да и не старались додумываться.
Достаточно было "дыбы", "батогов" и кнута. В то суровое время лютые пытки как бы порождали и людей, способных переносить всякого рода мучения: появлялись натуры в буквальном смысле железные, которые сами, очертя голову, как бы напрашивались на ряд всевозможных мучений. Без всякого повода, без особой нередко причины и умысла, люди эти извергали хулу на все святое, буйно порицали и бранили владык и, тем самым, делались преступниками первой важности, для которых, по тогдашним суровым законам, не могло существовать пощады. В этом отношении особенно упорны и дерзки были первые раскольники.
Таков был Ларион Докукин из подьячих. Сделаем о нем интересное отступленние от нити нашего рассказа.
Ларион Докукин, будучи уже лет шестидесяти в самое тяжелое для Петра I время, - время суда над приближенными царевича Алексея, - явился к императору, когда тот 2 марта 1718 года был на "старом дворе", и подал ему какие-то бумаги. Петр принял их и развернул первую. Это был печатный экземпляр присяги царевичу Петру Петровичу и отречение от царевича Алексея Петровича. Под присягою, где следовало быть подписи присягающего, написано было крючковатым, нечетким крупным почерком отречение и в заключение сказано: "Хотя за это и царский гнев на мя проилиется, буди в том воля Господа Бога нашего Иисуса Христа, и по воли Его святой за истину аз раб Христов Иларион Докукин страдати готов. Аминь, аминь, аминь".
Само собою разумеется, что началось следствие, которое привело Докукина к казни. Во все время суда Докукин оставался при своем убеждении и с ним же умер на плахе. Было немало и других примеров в этом же роде, которые потонули в общем море тогдашней уголовщины.
Небезинтересно объяснять и самое происхождение пресловутого уголовного окрика: "слово и дело!" До Петра и частью при Петре, все уголовные дела "вершались" сначала в стрелецком приказе, а затем на так называемом "Потешном дворе" в Кремле. До 1697 года личная безопасность, охраняемая собственность от воров, порядок, тишина и общественное спокойствие Москвы были вверены попечению и наблюдению стрельцов, а ночью берегли город "решеточные" сторожа и "воротники", которые выбирались из посадских, слободских и дворовых людей. Заговор Циклера и Соковнина, полагавших свои надежды на стрельцов, побудили Петра, в 1697 году, окончательно уничтожить влияние стрельцов. Окончив дело заговорщиков казнями и ссылками, Петр& отъезжая за границу, поручил Москву и наблюдение за тишиной и безопасностью столицы князю Федору Юрьевичу Ромодановскому, главному начальнику отборных солдатских полков Преображенского и семеновского. Таким образом, стрельцов заменили преображенцы и семеновцы, а полицейский суд и расправа от стрелецкого приказа перешли уже преимущественно на "Потешный двор" в Кремле, устроенный царем Алексеем Михайловичем. Здесь-то, на "Потешном дворе", знаменитый князь Ромодановский начал именем великого государя чинить суд и расправу, тут же он привык к будущей деятельности в Преображенском, и тут же им наказано было употреблять в драке и других уголовных событиях, как были и прежде, крик "караул", а в крайних и опасных случаях, вроде, например, бунта или заговора, возглас: "ясаком промышляй".
Долго еще потом бестолковому "ясаку" суждено было быть единственным криком, зовущим на помощь при необыкновенных событиях, а "караул" дожил даже и до наших дней, и едва ли когда русский человек отрешится от своего "караула"; "караул" при безобразиях так же необходим русскому человеку, как щи и каша. Для него это тоже своего рода пища. Усложнившиеся события политических смут и неурядиц вынудили Великого Петра заменить "ясака" "словом и делом".
"Слово и дело" быстро вошло во всеобщее употребление, и им, как мы уже говорили, многие начали злоупотреблять, особенно крепостные против строгостей помещиков. Они, впрочем, попадали из огня да в полымя. Спасаясь от помещиков, они переходили в руки начальников тайной канцелярии. Когда Петр Ананьев крикнул "слово и дело", его тотчас же со двора помещика Филимонова отвели в тайную канцелярию. Дело, однако, получило для него дурной оборот. Помещик оказался правым: труп солдата был ему подкинут по злобе. В этом деянии заподозрили, по наговору помещика, Петьку и нещадно пытали и били кнутом. При рассказе об испытанных им муках, старик до сих пор еще бледнел и трясся. Наконец, истерзанного и искалеченного его возвратили помещику, который велел его бросить в темный сарай на солому и не кормить.
- Пусть издыхает, собаке собачья и смерть... - заметил Филимонов.
Та же дворовая девка, которая кормила его вместе с медведем и натолкнула его на роковую мысль закричать "слово и дело", рассказав о мертвом солдате, вызволила его и здесь от смерти, втихомолку принося ему пищу и питье.
Прошло около месяца. Помещик забыл о Петьке, а тот, почувствовав себя в силах стать на ноги, бежал с помещечьего двора. Двор этот находился близ Арбатских ворот. Долго ли и много ли прошел Петр Ананьев, он не помнил, но наутро он очнулся на скамье, покрытой войлоком, с кожанной подушкой в головах, а над ним стоял наклонившись худой как щепка старик, и держал на его лбу мокрую тряпку. Было это в той самой избе, где теперь жил Петр Ананьев. Старик был немец-знахарь Краузе, в просторечии прозванный Крузовым.
Ломаным русским языком, долго проживавший в Москве - он прибыл в царствование Алексея Михайловича - Краузе объяснил Петру Ананьеву, что нашел его на улице, недалеко от дома, в бесчувственном состоянии и перетащил к себе и стал расспрашивать, кто он и что с ним. Петр Ананьев хотел было пуститься в откровенность, но блеснувшая мысль, что его отправят назад к помещику, оледенила его мозг, и он заявил попросту, что он не помнит, кто он и откуда попал к дому его благодетеля. Немец лукаво улыбнулся и сказал:
- Не надо, служи мне...
- Век буду служить, - обрадовался Петр Ананьев и потянулся поцеловать руку немцу, но тотчас одернул ее.
Таким образом, оправившись окончательно, при тщательном уходе знахаря, который, из личных расчетов, готовил себе из него сильного и здорового слугу, Петр Ананьев стал верой и правдой служить своему новому хозяину. Последний хотя и был требователен и строг, но не дрался и даже не бранился. Петька тоже исправился. Пребывание его в тайной канцелярии отшибло от него охоту не только воровать и гулять по кабакам, но даже выходить без нужды из дому. Первое время он все опасался розысков со стороны его помещика, но розысков не было, несмотря на то, что со дня его бегства прошел уже год. Произошло это потому, что когда во дворе Филимонова узнали о бегстве Петьки, которого помещик считал умершим с голода, то и решили доложить помещику, что Петька давно умер и похоронен, особенно если помещик взыщется не скоро об этой "собаке", как называл Филимонов Петра Ананьева. Действительно, помещик спросил о Петьке в разговоре месяца через два после его бегства, и узнав о том, что он лежит в могиле, только изволил произнести:
- Туда ему и дорога.
Петька, между тем, был живехонек и здоровехонек и усердно изучал хитрую медицинскую науку под руководством немца Кра-узе, конечно, не по книгам, а со слов немецкого доктора. Наглядно изучал он приготовление снадобий из разного рода мушек, трав и кореньев, чем с утра до вечера занимался старик. Скоро Петр Ананьев оказался ему деятельным помощником: тер, толок, варил, сортировал травы и коренья, и удивлял "немца" русской смекалкой.
Так шли годы. Прошло ни много, ни мало - десять лет. Краузе заболел и не мог вставать с постели. Петр Ананьев ухаживал за ним, а, между тем, стоял за него, самостоятельно пользовал приходивших больных, которые, видя пользу, не очень сожалели о старике и потому совершенно забыли о нем. Новый знахарь окончательно заменил старого у пациентов последнего, а новые больные не знали его.
Три года длилась болезнь или, лучше сказать, "старческая немочь" Краузе и, наконец, он умер на руках Петра Ананьева. Дело было ночью. Заявлять о смерти старика Петр Ананьев находил для себя опасным и невыгодным. С одной стороны могут спросить, кто он такой, и не удовольствоваться ответом, что он, Петр - знахарь; могут узнать, что он беглый и возвратить по принадлежности Филомонову, а помещика своего Петр Ананьеев боялся хуже черта, не без участия которого, как он сам искренно полагал, варил старик Краузе, да варит и он, свои снодобья. Подумал, подумал Петр Ананьев, взвалил на плечи тело своего благодетеля и учителя, вынес на пустырь и, вырыв могилу, схоронил его.
Было это поздней осенью. Вскоре повалил снег и закрыл все-таки несколько заметное взрытое место, а на другое лето пустырь покрылся густой травой, и Петр Ананьев сам бы не отыскал могилу старика Краузе. Петр Ананьев стал хозяином, и изредка редким пациентам справлявшимся о старике, говорил: "все болеет". Наконец, о Краузе перестали справляться. Все привыкли встречать в избушке Петра-знахаря, которого еще называли и аптекарем, а вопрос о праве его на избушку на пустыре и о прежнем хозяине не подымался.
В этой-то избушке и жил Петр Ананьев невыходно лет пятнадцать с Кузьмой-найденышем, ставшим уже ко дню нашего рассказа рослым парнем, которому он на беду себе и поведал в зимний вечер всю эту повесть своей жизни.
Еще с небольшим за год до свадьбы Дарьи Николаевны Ивановой с Глебом Алексеевичем Салтыковым, как только стала зима, по Сивцеву Вражку распространился слух, что на пустыре "аптекаря", какой-то искусник соорудил снежную гору, обледенил ее на славу и из вырубленных на реке-Москве льдин сделал "катанки", на которых очень удобно и весело кататься с горы. Несколько молодежи сначала обступили пустырь, где все же, по их понятиям, жил "колдун", но увидав молодого парня, видимо, того же искусника, который устроил гору, осмелились подойти поближе, познакомились с хозяином и мало-помалу пустырь, особенно по праздникам, представлял оживленное зрелище, где молодежь обоего пола с визгом и криком в запуски каталась с горы.
Искусником, построившим ее, был Кузьма Терентьев-Дятел. Он с удовольствием предоставил свою гору в общее пользование и сам веселился не менее других, при чем собирал и некоторую дань с более состоятельных парней, приходивших покататься со своими "кралями".
Петр Ананьев не выходил из избы, предоставляя молодым веселиться, а Кузьме Терентьеву обделывать свои дела. В число последних входило и ухаживание за соседними молодыми девушками.
Кузьма Терентьев был в тех летах - ему шел восемнадцатый год - когда образ женщины только что начинает волновать кровь, и первая встречная умная девушка может окончательно покорить своей власти нетронутого еще жизнью юношу. Такой девушкой для Кузьмы оказалась знакомая нам Фимка. Она явилась в числе других любительниц катанья с гор, и вскоре в этих катаньях Кузьма Терентьев сделался ее бессменным кавалером. Она была старше его, но вместе со своей разборчивой барышней браковала ухаживавших за ней парней, отталкивавших ее от себя смелостью и нахальством. Она тотчас давала таким надлежащий, иногда довольно чувствительный, отпор и роман, готовый завязаться, оканчивался на первой же главе.
Кузьма Терентьев взял почтительностью и робостью, теми качествами еще не искушенного жизнью юноши, которыми так дорожат зрелые девы, к числу которых принадлежала Фимка. Он при первом знакомстве едва сказал с нею несколько слов, но по восторженному выражению его глаз она поняла, что произвела на него впечатление, и в первый раз она была, казалось, довольна этим. Кузьма ей понравился.
При следующих встречах он едва осмеливался подойти к ней, и она сама стала подзывать его, чтобы он помог ей вкатить катанки на гору, и, наконец, предложила раз прокатиться вместе. Кузьма был счастлив.
Прошла зима, настала весна-чародейка, когда воздух даже на севере наполняется чудной истомой, действующей на нервы и на сердце. Кузьма и Фимка сошлись, но близость друг к другу не изменила их отношений в смысле подчинения первого второй. Кузьма Терентьев, дерзкий и наглый с другими, был рабом своей Фимки, готовый для нее на всякие преступления.
Есть женщины, которые родятся с этой тайной способностью подчинения мужчин. Была ли эта способность у Фимки, или же тайные встречи и опасность, которым они подвергались от злобы людских толков, делали их связь дорогой им обоим, а следовательно и крепкой. Тайна в любви играет роль связующего цемента двух любящих существ.
Так или иначе, но неведомо ни для кого любились крепостная дворовая девушка, собственность "Дашутки-звереныша", и приемыш "аптекаря", считавшегося даже "колдуном".
Когда для Дарьи Николаевны Ивановой наступил день радости, день победы, когда она стала женой одного из богатейших людей Москвы, Глеба Алексеевича Салтыкова, для Фимки этот день был день горя, день разлуки. Она вместе со своей барышней покидала "красненький домик", сданный заботливой хозяйкой в наем, и переезжала в дом Салтыкова, находившийся почти на другом конце Москвы. Частые свидания с "Кузей", как звала Фимка Кузьму Терентьева, должны будут прекратиться, да и когда ей придется урваться от барыни, чтобы навестить своего возлюбленного?
Печально было их последнее свиданье, хотя Фимка не показывала виду, что страдает от предстоящей разлуки.
- Довольно, погуляли... - деланно хладнокровно говорила она Кузьме, притаившемуся вместе с ней у забора пустыря поздним зимним вечером, за несколько дней до свадьбы Ивановой и Салтыкова.
- Это как так, довольно, погуляли... - упавшим шепотом повторил Кузьма.
- Так, говорю, довольно погуляли...
- Значит мне тебя больше не видать?.. - с болью в голосе спросил Кузьма Терентьев.
- Может и не видать... Ведь я подневольная...
- Да ни в жисть!..
- Ишь прыткий... А что сделаешь?
- Как что... Ты не удосужишься... Может и вправду не рука тебе оттуда, тоже не ближний свет сюда шастать...
- Где уж от нее урваться...
- Так я буду кажинный день наведываться... Может удосужишься за ворота выбежать... Хоть весь день простою, да увижу тебя, моя ненаглядная...
- Зачем целый день... Можно так уговориться... Только не знаю там порядки какие в доме...
- Какие порядки... У меня припасено на черный день деньжонок... Человек я вольный... Знакомство сведу с тамошними парнями, угощенье выставлю, свой человек во дворе буду... А там найдем укромное местечко...
- Делай как знаешь и... как хочешь... - с расстановкой сказала Фимка, подчеркнув последние два слова.
- Как хочешь... Грех тебе, Фимушка, такие слова говорить... Как хочешь... А ты что же думаешь, не хочу я не видеть тебя, аль не люба ты мне...
- Мне как ведать...
- Эх, ты... - сквозь слезы произнес Кузьма Терентьев.
- Надоела может...
- Надоела?.. - вскрикнул Кузьма. - Да ты в уме ли...
- Коли нет, так и ладно... Мне-то все равно...
- Все равно... Так-то ты любишь меня?
- Не на шею же вам вешаться... Больно жирно будет...
- Эх, Фима...
- Что, Фима... Знаю я, что я Фима...
- Ужели не видишь, как я люблю тебя. Кажись, жизнь бы свою тебе отдал... Прикажи, что хочешь... Все исполню... Испытай...
- Чего испытывать... Мне от тебя ничего не надо... Хошь люби, а хошь нет... Мне все ладно...
- Нет, ты испытай...
- Отвяжись... Недосуг мне с тобою... Еще барыня взыщется...
- Разве не спит?..
- Легла... да проснуться может...
- Авось не проснется...
- Хорошо тебе "авоськами", спина-то у меня своя...
- Побудь маленько...
Кузьма привлек ее к себе... Раздался шепот и поцелуи...
Наконец, Фимка вырвалась и убежала. Она не думала в это время, что года через полтора она действительно должна будет "испытать" Кузьму, который докажет при этом испытании всю силу своего к ней чувства.
Переезд в дом Салтыкова состоялся, и Кузьма Терентьев, верный своему слову, чуть ли не каждый день приходил из Сивцева Вражка, сумел втереться в приятельские отношения к дворовым Глеба Алексеевича и стал видеться с Фимкой, тайком от них, в глубине лежавшего за домом сада. Так продолжалась эта связь, крепкая, повторяем, своею таинственностью и опасностью быть открытой и разорванной. Не только сама Дарья Николаевна, но никто в доме Салтыковых не подозревал этого более двух лет продолжавшегося романа Фимки с Кузьмой, который приучил дворню видеть себя каждый день, а своим веселым нравом и угодливостью старшим сумел приобрести расположение и любовь даже старых дворовых слуг Глеба Алексеевича, недовольных новыми наступившими в доме порядками.
Однажды Дарья Николаевна приехала от генеральши Глафиры Петровны Салтыковой в особенно раздраженном и озлобленном
состоянии. Фимка, по обыкновению, пришла раздевать ее в ее будуаре.
- Ох, уж надоела мне эта старая карга, мочи моей нет с ней... Извести бы ее хоть как-нибудь...
Фимка молча делала свое дело.
- Чего молчишь, как истукан какой... Чем бы барыню пожалеть... или помочь чем, а она молчит и сопит только...
- Чем же я вам, барыня Дарья Миколаевна, помочь могу...
- Говорят, есть снадобья такие, что изводят человека в месяц, в другой... незаметно.
- Мне почем знать... - отвечала Афимья.
- Мне почем знать, - злобно передразнила ее Дарья Николаевна. - А у нас, на Сивцевом Вражке, помнишь, жил "аптекарь" на пустыре...
- Помню, - отвернулась Фимка, чтобы скрыть свое смущение.
- Разузнай-ко, жив ли он там теперь... Может у него можно купить снадобья-то.
- Можно поспрошать, - ответила Афимья.
- Поспрошай, Фимка, завтра же сбегай...
- Слушаю-с...
- Ты только так стороной, будто для себя... Обо мне ни слова... Понимаешь?..
- Как не понять, понимаю...
- Только бы достать зелья какого ни на есть... Извела бы я ее, проклятую... Ведь здорова, как лошадь, подлая, даром, что лет ей уже может за семьдесят.
- Крепкая старуха.
- Ох, и не говори, какая крепкая.
- Нас переживет.
- Переживет, как пить даст... Так ты, Фимушка, это устрой мне.
- Постараюсь, барыня Дарья Миколаевна...
- Коли старик заартачится, там у него молодой есть... Помнишь, что гору строил? И ты, кажись, на ней кататься была охотница. Эге-ге, да ты молодчика-то, кажись, знаешь?
Фимка действительно сильно покраснела, когда Дарья Николаевна заговорила о приемыше аптекаря.
- Знаю-с... - потупилась Афимья.
- Как зовут его?
- Кузьмой...
- Ну, вот ты и возьмись тогда за Кузьму-то... Если у вас с ним тогда ладов не было, то теперь заведи... Постарайся для барыни, а я не оставлю... Если нужно денег, я дам...
- Постараюсь...
- С молодым ты управишься... Девка красивая, шустрая... Не слиняешь, а дело сделаешь...
- Слушаю-с...
- Так завтра же и начни... В неделю, чай, оборудуешь...
- Может и раньше...
- Значит лады есть, да ты не стыдись, расскажи, ведь не слуга ты мне, подруга...
- Много милости...
- Расскажи говорю, Фимушка, расскажи, как было...
Подкупленная милостивыми речами барыни, Афимья откровенно рассказала свой роман с Кузьмой Терентьевым, не скрыв, что он продолжается и до настоящего времени, и что Кузьма от нее без ума, а она его не очень-то балует...
- И дело, молодец девка, ихнего брата баловать - добра от них не видать... Надо держать в ежовых рукавицах... Чуть что, чтобы знал место... Милуй, ласкай, а госпожа над тобою я... Вот как...
- У меня с ним так и есть, барыня...
- Значит наше дело в шляпе... Он старика придушит, а снадобья достанет, коли старый черт заартачится... Молодец, Фимка, хвалю за обычай... Так завтра же ты его за бока...
- Примусь... Надысь даже просил... Испытай, говорит, ты мою любовь...
- Вот и отлично... А теперь ступай спать... Утро вечера мудренее... Завтра потолкуем.