Главная » Книги

Гейнце Николай Эдуардович - Людоедка, Страница 16

Гейнце Николай Эдуардович - Людоедка


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18

делам об оскорблении величеств Петр взялся производить сам, "дабы показать пример, как надлежит кротостью, а не кровопролитием узнавать истину".
   Важнейшею правительственною мерою было дарование дворянам различных льгот. По изданному манифесту о "вольности дворянства", они освобождены от обязательной службы, могли свободно ездить за границу и даже поступать в иностранную службу. Дворяне хотели в память этого события вылить статую Петра III из золота.
   Но все эти меры стушевывались в глазах народа антирусской внутренней и внешней политикой нового государя. Для пополнения казны портили монету и завели банки, бумагами которого платили расходы "как наличными деньгами", что смутило народ по новизне дела. Деньги же требовались особенно на внешнюю политику, противную интересам России.
   Петр III первый стал награждать женщин орденами: он дал орден святой Екатерины Елизавете Романовне Воронцовой. Первый же этот женский орден имел мужчина - князь А.Д. Меньшиков.
   Но более всего Петр Федорович, который по меткому выражению императрицы Екатерины, "первым врагом своим был сам", вредил себе своим отношением к жене. Став императором, он тотчас же поместил ее с семилетним Павлом на отдаленный конец Зимнего дворца, в полном пренебрежении. Ей даже не давали любимых фруктов. Подле него появилась Елизавета Романовна Воронцова, в блеске придворного почета, и ее высокомерный тон оскорблял даже посланников. Император не скрывал своего к ней расположения и грозил жене монастырем.
   Быстро росло всеобщее сочувствие к императрице, как к главной жертве и олицетворению горя всей страны. Екатерина умела поддержать его. Она заперлась у себя, сказавшись больною, как бы находя утешение в материнских заботах да в научных занятиях. Никто не молился публично и не служил панихид по покойной императрице Елизавете так ревностно, как молодая императрица. Никто так строго не соблюдал постов, не исполнял всех русских обычаев и обрядов. Никто так искусно не заискивал у всех - "у больших и малых", поставив себе правилом "заставлять думать, что я нуждаюсь во всех".
   "На все оскорбления императрица отвечает только смирением и слезами. Народ разделяет ее горе; императора все ненавидят", - писали посланники иностранных держав ко своим дворам. Но между тем, в том же уединении императрица деятельно готовилась к перевороту, сказав себе про мужа:
   - Я должна погибнуть с ним или от него, надо спасти самое себя, моих детей и, может быть, все государство.
   Величавый образ Петра I носился в ее воображении. Она с особенным усердием читала и думала о всяких предметах правления. В ее записках того времени есть золотые слова: "Желаю только блага стране, в которую привел меня Господь. Желаю подданным богатства и особенно свободы, это дороже всего на свете; не хочу рабов. Истина и разум все победят. Власть добра без доверия народа ничего не стоит". Тогда же Екатерина работала над своим Наказом, где прямо поставлена ее основная мысль о самодержавии: всякое другое правление не только было бы России вредно, но и в конец разорительно: лучше повиноваться законам под одним господином, нежели повиноваться многим.
  

XI

НЕОЖИДАННОЕ СПАСЕНИЕ

  
   Дарье Николаевне Салтыковой не довелось поглядеть на свою приемную дочь Машу в людской избе, не удалось полюбоваться на нее, одетую в грубую паневу, а главное, не удалось еще раз разделаться с ней, сорвать на ней клокотавшую в ее душе зверскую злобу за бегство Кости от ее любви, бегство, которое она считала не только насмешкой, но, в ослеплении бешенства, даже устроенный по уговору с этой ненавистной теперь ей Маши. Мы уже имели случай говорить, что чистое, непорочное существо, волею судеб очутившееся в "салтыковском аду", производило на Дарью Николаевну гнетущее впечатление, и взгляд светлых, лучистых глаз молодой девушки, видимо, поднимал со дна черной души "Салтычихи" укоры нет-нет да и просыпавшейся совести.
   Дарья Николаевна удалялась от Маши и даже не только не трогала ее пальцем, но почти не говорила с ней, тем более, что бедная сирота и не давала повода хотя к малейшему на нее гневу. Она вела совершенно обособленую отдельную жизнь в доме. Она была одинока среди полного дома людей. За последнее лишь время чувство ее к Косте поставило ее перед жизнью, в смысле будущего, о которой она до этого не имела ни малейшего понятия. Она жила сегодняшним днем, верная словам молитвы, которую читала утром и вечером: "да будет воля Твоя" и "хлеб наш насущный даждь нам днесь".
   Это чувствовала Салтыкова и в сердце ее накипала адская злоба против этого "ангела во плоти". Не способная понять настроения чистой души молодой девушки, Дарья Николаевна награждала ее всевозможными пороками, которые та, по ее мнению, скрывала под наружною добородетелью. Ее тихий нрав, безграничную доброту и набожность она называла лицемерием. Ей до боли хотелось затемнить светлый образ ее приемной дочери, который так резко оттенял ее собственный мрачный силуэт, в чем, конечно, не могла внутренне не сознаваться эта ужасная женщина.
   У всякого злодея, как у психически больного, бывают, так называемые, светлые промежутки, когда он сознает весь ужас своей преступной жизни, но эти моменты сознания слишком коротки и слабы, чтобы бороться победоносно с привычкой злой воли. Как сильно и как обаятельно наслаждение для человека с нормальным органом зрения любоваться светом солнечного дня, так сильно и мучительно впечатление от малейшего солнечного луча для больного глазами, долгое время сидящего в темноте. Не такую ли же мучительную боль производит луч нравственного света на духовно ослепленного.
   Эти-то мучительные мгновения и доставляла Дарье Николаевне Марья Осиповна, и Салтыкова всеми силами своей черной души искала пятен на светлой душе своей приемной дочери и... не находила их. Созданные ею самой участие Маши в бегстве из дома Кости, шашни ее с ним, были откровением для злобной женщины, и она с восторгом ухватилась за сообщение горничной Даши о том, что "барышня убивается" и, как мы видели, вывела из него позорное обвинение, обрызгав чистую девушку своею собственною грязью, и раз ступив на этот путь, повела дело далее и кончила побоями. Затемнив собственной клеветой нравственный ореол, окружавший Машу, ореол, который заставлял Дарью Николаевну удаляться от молодой девушки, она естественно почувствовала возможность отомстить ей за мучительные мгновения и отомстить "по-своему" - зверской расправой. Ко всему этому, конечно, примешалась и ревность стареющей красавицы к распускающемуся роскошному цветку, каким была Маша. Салтыкова инстинктивно поняла, что если Костя любит такую девушку, то любит иной, чистой, недоступной ее пониманию любовью, а следовательно, ее любовь, земная, плотская может внушить ему только отвращение. Не стремиться в ее объятия, а бежать от них должен он. Костя так и сделал, и Дарья Николаевна, нанесенное ей им оскорбление как женщине, выместила на, по ее мнению, ближайшей причине его - Маше.
   Салтыкова действительно устала физически, нанося побои Марье Осиповне. Эта физическая усталость произошла, главным образом, от беспокойства в течении суток, вообще, и без сна проведенной Дарьей Николаевной ночи, в частности. Она, однако, не была удовлетворена, и лишь несколько отдохнув в кресле, стала злобно обдумывать дальнейший план действий относительно этой "мерзкой девчонки".
   "Еще позабавлюсь я с ней... подлою, - думала она, - а Там перевезу в Троицкое, да в погребицу и посажу, скрою ее там со всею красотою ее... Ишь, мерзкая, ангелом прикидывается... богомолка... ханжа... Разделаюсь я с тобой... Понатешусь... Не хуже как Кузьма над Фимкой тешился..." - вспомнила Салтыкова, и обезображенный труп ее любимой когда-то горничной, ее друга детства, восстал в ее памяти.
   С зверским наслаждением предвкушала она возможность видеть в таком же положении Машу, с ее лучистыми глазами, не дававшими ей столько времени покоя.
   - Закроешь глаза, закроешь! - шептала она в каком-то, почти безумном, экстазе.
   Дарья Николаевна встала и несколько раз прошлась по комнате.
   - Пойду-ка я, посмотрю на красавицу, как она выглядит в обновке... Да и за холопами-то в этом деле нужен глаз да глаз... Там за святую ее считают, чуть не молятся... Не догляди, мирволить начнут... Сбежать помогут...
   Она направилась к двери, но на ее пороге столкнулась лицом к лицу с быстро вбежавшей Дашей. На девушке не было, что называется, лица.
   - Что случилось? - невольно вырвалось у Салтыковой.
   - Матушка-барыня, все Кузьма, все Кузьма... Один он... Уж все мы на него было... Куда тебе, кулачищами отмахивается, - бессвязно, вся трясясь от волнения и страха, лепетала Даша.
   - Что такое?.. Говори толком... Что Кузьма? Пьян опять, что ли?
   - Пьян-с, матушка-барыня, пьян-с... Не дам, говорит, я ей над голубицей чистой издеваться, довольно с нее, что там зарыта, на погребице... Руки у нее не доросли до Марьи Осиповны...
   - Что! Что ты за вздор несешь...
   - Так точно, барыня, и сказал...
   - Ну и что же?
   - Ну и унес...
   - Кого унес?
   - Да барышню... Марью Осиповну...
   - Машку!.. - вскрикнула не своим голосом Салтыкова. - А ты чего смотрела?
   Страшный удар костылем по голове свалил с ног несчастную девушку. Она как-то дико вскрикнула только один раз и замерла без чувств на полу будуара. Дарья Николаевна выбежала из комнаты и приказала созвать всех тех из дворни, которые были свидетелями похищения Кузьмой молодой девушки.
   Трепещущие дворовые явились перед лицо грозной помещицы. Из их показания Дарья Николаевна узнала не более того, что рассказала ей Даша. В людской, когда последняя туда привела барышню, находился Кузьма Терентьев. Узнав в чем дело, он неожиданно для всех подскочил к Марье Осиповне, схватил ее в охапку и произнеся приведенные Дашей слова, выскочил с ней на двор. Он держал ее в левой руке, а когда некоторые из дворни бросились было отнимать ее у него, то он правой рукой начал тузить наотмашь всех подступавших, троих свалил на землю и, вбежав со двора, скрылся.
   - А ты чего глядел, старый хрыч! - обратилась Салтыкова к привратнику.
   - Я было, матушка, тоже загородил ему дорогу, да он мне такого тумака дал, что я кубарем покатился... - отвечал старик.
   - Так вот тебе и от меня на придачу... - ударила Дарья Николаевна его костылем по голове.
   Старик ахнул и свалился, но был подхвачен окружавшими дворовыми и выволочен, за дверь, откуда слышались его стоны.
   - Ой, батюшки, убила, ой, убила, батюшки!
   Дарья Николаевна, между тем, начала свою обычную расправу с остальными свидетелями освобождения из-под ее власти молодой девушки. И странно, вся эта толпа дворовых без протеста переносила побои этой, хотя сильной и рослой женщины, но все-таки, сравнительно с большинством из них, представляющей слабого противника. Каждый из них - мужчин, в отдельности, мог расправиться с ней как ему было угодно, то есть у него хватило бы на это физической силы, но не доставало нравственной, силы права. На ее же стороне, по их мнению, было это "право" - право барыни, и они терпели. Таково удивительное сознание законности, таящееся в русском народе.
   Натешившись вдоволь, Дарья Николаевна возвратилась в свой будуар, но при входе натолкнулась на все еще лежавшую недвижимо на полу Дашу. Она ткнула ее еще раз ногой в лицо. Девушка застонала. Салтыкова подошла к сонетке и сильно дернула ее.
   - Убери эту падаль! - сказала она явившейся горничной, черноволосой Татьяне. - Пока она не отдохнет, ты будешь служить мне.
   - Слушаю-с! - отвечала Татьяна, выволакивая из будуара бесчувственную Дашу.
   Последней, впрочем, не пришлось более служить грозной барыне. К вечеру она умерла. У ней оказался разбитый череп.
   "Куда же этот пес мог уволочь ее? - думала, между тем, в этот день и вечер Дарья Николаевна. - Если проводит к старому хрычу, наживешь беды, придется опять откупаться от приказных... Дороже, пожалуй, вскочит тютчевского погрома. К нему, как пить даст, пойдет Машка. Знает, бестия, что там ее любезный Костенька... Ах, мерзавка... Вот негодяй!.."
   Мысль, что Костя и Маша теперь может быть уже воркуют как голубки, под охраной "власть имущей особы", доводила Салтыкову до состояния умопомрачения. Она неровными шагами ходила по комнате и в бессильной злобе то сжимала кулаки, то, останавливаясь, стучала костылем в пол.
   "Ох, как бы я разделалась с ним, кабы подыскался мне подходящий человек... Уж укокошила бы его, пострела... Сняла бы с шеи своей петлю... Поделом дуре-бабе, сама на себя ее накинула..." - думала она по адресу Кузьмы Терентьева.
   Ее отношения к нему, хотя и мимолетные, делали ее бессильной против него. Измученная и обезображенная им Фимка, похороненная в волчьей погребице, казалось, уравнивала их права. Дарья Николаевна понимала, что если бы она вздумала начать с Кузьмой такую же расправу, какую произвела сейчас над несколькими дворовыми, то он не постеснялся бы ей дать сдачи и не только оттузил бы ее по-свойски, но прямо-таки ударом своего пудового кулака отправил бы на свиданье с Фимкой. Он, конечно, вернется, не нынче-завтра, но она не решится даже спросить его, куда он дел Машу. Свое бессилие перед Кузьмой сознавала Салтыкова и оно приводило ее в бешенство. Среди ее дворовых, между тем, не было людей, которые бы решились расправиться с этим парнем, обладавшим силой медведя и злобой кабана.
   Дарья Николаевна знала, что вся дворня трепетала Кузьмы, своевольство которого дошло, наконец, до явного похищения из-под носа ее, Салтыковой, намеченной ею жертвы- Быть может, среди дворовых и нашлись бы парни, готовые померяться силой с Кузьмой Терентьевым, но его грубость по отношению к "Салты-чихе" давала удовлетворение накопившейся на нее злобе и охотников устранить этого, видимо, неприятного для барыни человека не находилось. Они сами наградили его чуть не легендарной силой, сами боялись его или притворялись боящимися, и в этой боязни своей сумели убедить Дарью Николаевну.
   Для вящего успокоения Салтыкова разослала, однако, по Москве несколько посланных поискать беглянку, но даже и не ожидала особенно их возвращения, так как хорошо понимала, что они никого не найдут, а если и найдут, то сами дадут возможность "любимой барышне" скрыться подальше. Она и послала их как будущих жертв кипевшего у ней в сердце гнева, жертв, на которых она сорвет этот гнев, придравшись к неисполнению ее приказания. Сами посланные знали это и пошли бродить по Москве. Некоторые даже не возвратились, сбежав совершенно.
   Утомленная треволнениями дня, она выслушала поздно вечером, спокойно доклад о смерти Даши и сказала:
   - Туда ей и дорога, ледащая была девчонка.
   С помощью Татьяны она разделась, легла в постель и вскоре заснула. Ей снилось, что она сидит на диване с Костей, который нежно целует ее, а около дивана валяется обезображенный труп Маши. Проснувшись утром, она с горечью убедилась, что это был лишь "сладкий сон" и встала снова мрачней тучи.
  

XII

ВЕЛЬМОЖА

  
   Кузьма, между тем, выбежав со своей ношей на улицу и пробежав некоторое расстояние от дома, остановился и поставил молодую девушку на ноги. Маша от побоев, нанесенных ей Салтыковой, и от всего пережитого ею треволнения, не могла стоять на ногах, так что Кузьме Терентьеву пришлось прислонить ее к стене одного из домов и придерживать, чтобы она не упала. Парень задумался. Весь хмель выскочил из его головы.
   "Куда же мне ее теперь, сердечную, девать?"
   Он огляделся кругом. Переулок, в который он забежал, был совершенно пустынный. Не было в этот момент в нем ни пешеходов, ни проезжающих.
   "Жалко ее, бедняжку, но мне с ней валандаться недосуг... Вызволить-то ее от Салтычихи я вызволил, а она, на поди, на ногах не стоит... Что тут поделаешь?"
   Он снова несколько времени простоял в раздумьи.
   - Барышня, а барышня... - окликнул он Машу. Та не отвечала. Она была без чувств.
   - Задача... - протянул Кузьма.
   Вдруг до слуха его донесся грохот въехавшего в переулок экипажа, запряженного шестеркой лошадей.
   "Ежели в полицию ее доставить... Мало там ей пользы будет... Вернут к Салтычихе, как пить дадут... Да и мне с приказными-то дело иметь не сподручно", - рассудил Кузьма Терентьев.
   Экипаж, между тем, приближался. У парня блеснула в голове мысль.
   - Стой, стой... - крикнул он не своим голосом кучеру. Тот остановил лошадей. Из окон кареты показалась седая голова, видимо, важной особы.
   - Что такое там, что случилось?
   Схватить снова в охапку молодую девушку и подскочить к экипажу для Кузьмы было делом одной минуты.
   - Да вот человек просит, ваше сиятельство, - доложил один из двух ливрейных лакеев, стоявших на запятках.
   - Что ты орешь, что тебе надо? И кто эта женщина? - строго спросил старик.
   - Не губите, ваше превосходительное сиятельство, сперва выслушайте, - почтительно отвечал Кузьма. - Вот эту несчастную барышню, Марью Осиповну Оленину, я только что сейчас вызволил из лап людоедки-Салтычихи.
   - Салтычихи!.. - широко открыл глаза старик. - Слышал я о ней, слышал.
   - Как не слыхать, чай, ваше превосходительство, вся Москва о ней чуть не каждый день слышит, только у начальства-то видно уши заложены...
   - В чем же дело? - спросил старик.
   Кузьма Терентьев обстоятельно рассказал все, что знал о личности молодой девушки и о том, что Дарья Николаевна Салтыкова избила ее до бесчувствия и велела одеть в паневу и держать в людской избе...
   - Извела бы она ее на этих днях до смерти... Уж это как Бог свят, знаю я ее доподлинно... Не таковская, чтобы кого пощадить... Вот я ее от дворни отбил и убежал с ней, а она все еще ровно как мертвая... Что мне с ней делать не придумаю... К начальству вести, так оно сейчас же с рук на руки этой самой Салтычихе ее передаст, а там ей, известно, капут... Барышня-то добрая, ангел барышня, ну мне, вестимо, ее и жалко... Вижу я, барин хороший едет, это, то есть, вы-то, ваше превосходительное сиятельство, остановить и осмелился... Может сжалитесь и ее у себя до времени приютите...
   Старик поджал свои тонкие губы и несколько минут молчал, внимательно осматривая молодую девушку, которая стояла с полузакрытыми глазами, поддерживаемая за талию Кузьмой Терентьевым. Видимо, произведенное ею впечатление было в ее пользу. Старик печально покачал головой.
   - Это ты хорошо сделал, что спас девушку... Тебя Бог вознаградил за это... И во мне ты тоже не ошибся. Сажай ее в карету и будь покоен... От меня твоей Салтычихе ее не добыть...
   - Вестимо не добыть... Я вижу, что вы важный барин... Кажись и не московский...
   Один из лакеев отворил дверцу и с помощью Кузьмы подсадил бесчувственную Машу в карету.
   - Вот тебе за доброе дело, - сказал старик, бросив в шапку Кузьмы Терентьева, которую тот держал в руках, несколько серебряных монет. - Коли захочешь повидаться, зайди ко мне - я Бестужев, мой дом у Арбатских ворот.
   - Трогай... Домой!.. - крикнул он и закрыл окно кареты. Лошади тронули.
   - Истинно Господь послал... - проговорил Кузьма, стоя посредине улицы и провожая глазами экипаж.
   Затем он опустил полученные деньги в карман, надел шапку и зашагал куда глаза глядят до первой "фортины", как назывались в то время кабаки.
   Ехавший в карете старик был действительно бывший канцлер граф Алексей Петрович Бестужев-Рюмин. В то время ему уже были возвращены императором Петром III чины и ордена, но хитрый старик проживал в Москве, издали наблюдая совершающуюся на берегах Невы государственную драму и ожидая ее исхода. В описываемое время Бестужеву принадлежали в Москве два дома. Один был известен под именем Слободского дворца. Название это он получил от Немецкой слободы, в которой он находился.
   История этого здания восходит к временам Петра I - несомненно, что вблизи была усадьба сподвижника царя Франца Яковлевича Лефорта. Затем в этой местности были еще небольшие загородные дворцы: Анны Иоанновны, так называемый "Желтый", и императрицы Елизаветы Петровны - "Марлинский". Это-то местность и принадлежала графу Алексею Петровичу Бестужеву-Рюмину. Дом был построен в 1753 году, по самому точному образу существовавшего его дома в Петербурге; все комнаты были здесь расположены точно так, как в петербургском доме. Это было сделано для того, чтобы не отставать от своих привычек.
   Другой дом Бестужева находился в приходе Бориса и Глеба, что у Арбатских ворот. Во время своей опалы, наезжая в Москву, и теперь, живя в этом городе уже после дарованных милостей, Алексей Петрович поселился в этом втором доме, так как "слободский" напоминал ему Петербург и навевал неприятные и беспокойные мысли. В этот-то свой дом и привез граф Бестужев-Рюмин свою неожиданную, все еще не приходившую в чувство спутницу.
   Надо заметить, что граф будучи искусным дипломатом, ловким царедворцем и вообще умнейшим человеком своего времени, далеко не отличался добротой и другими христианскими добродетелями. Напротив, он был завистлив, себялюбив и корыстолюбив. Карабанов рассказывает, что когда по смерти графа Мусина-Пушкина, жена его просила канцлера Бестужева исходатайствовать возвращение отнятого в казну большого имения, по сиротству детей, на их воспитание, то канцлер сказал, что он сомневается, чтобы императрица Елизавета Петровна на все без изъятия согласилась и прибавил:
   - Вы сделайте записку лучшим деревням.
   В поданной записке означены были лучшие волости и более трех тысяч душ.
   Что же последовало?
   Вместо покровительства несчастным, канцлер убедил императрицу все это пожаловать ему в собственность.
   Страшно богатый, он, однако, то и дело жаловался императрице на свои недостатки и просил у нее, "дабы ее императорское величество ему, бедному, милостыню подать изволила", или же просил придворного сервиза, заявляя, что у него нет ни ножей, ни вилок, и прибавлял, что он заложил за 10000 рублей табакерку, подаренную ему королем шведским, так как ему не с чем было дотащиться до Петербурга. При таком нравственном облике естественно, что граф Алексей Петрович не по влечению своего "доброго сердца" принял к себе в карету и вез домой бесчувственную, совершенно незнакомую ему девушку. Весь секрет в том, что эта девушка была "жертва Салтычихи", а рассказы о похождениях Салтыковой, ходившие в то время по Москве, конечно, были известны графу Алексею Петровичу.
   Дальновидный и проницательный, он хорошо понимал, что при настоящем положении правительства, как и в предшествующее царствование, на внутренние неурядицы в государстве, проявлявшиеся даже в форме диких зверств сумасшедшей помещицы, администрация могла безнаказанно смотреть сквозь пальцы, так как внимание правительства было отвлечено внешними делами. Но он предвидел теперь уже новую эру России, заранее зная, кто останется победителем в дворцовой петербургской борьбе, когда бразды правления перейдут всецело в руки мощной, даровитой и гуманной правительницы, для которой искоренение злоупотреблений в отношениях помещиков к своим крепостным будет важнейшим и многозначущим делом. Если он в самом начале царствования окажет услугу новой правительнице в этом смысле, то карьера его, начавшая уже склоняться к закату, вновь может возродится во всем ее прежнем блеске.
   Эта мысль мгновенно появилась в голове графа Алексея Петровича, когда он слушал рассказ Кузьмы Терентьева. Он не только решил тотчас же приютить сироту Оленину, но даже быстро составил план схоронить ее в надежном месте до поры, до времени.
   По приезде домой, граф сдал привезенную им девушку на попечение женской прислуги его дома, строго наказав ухаживать за нею, как за его дочерью, вызвать врачей, и когда она оправится, доложить ему. Бесчувственную Машу поместили в удобной комнате, раздели и уложили в покойную постель. В помощи врачей надобности, однако, не оказалось. Домашние средства, принятые старухой Ненилой Власьевной, ровесницей графа, состоявшей у него в ключницах и экономках, привели к быстрым результатам. Несчастная девушка очнулась. Ей рассказали, где она находится; она смутно припомнила последние минуты пребывания ее в доме Салтыковой, вспоминая тот момент, когда Кузьма схватил ее в охабку и вынес из ворот дома "кровопивицы". О многом, впрочем, она думать не могла - она была так утомлена и разбита и нравственно, и физически, что ее только и влекло к покою. Так всегда бывает с утомленными здоровыми организмами. Даже мысль о Косте посещала ее как-то урывками, и она даже почти примирилась с необходимостью вечной разлуки с избранником своего сердца. Ей только хотелось, чтобы он знал тоже, что она в безопасности, а там, где находится он, она догадалась и понимала, что под покровительством "власти имущей в Москве особы" он не только огражден от происков Салтыковой, но и находится в безопасности вообще.
   Прошло несколько дней. Марья Осиповна встала с постели и сидела в кресле; она даже сделала несколько шагов по комнате, но была еще очень слаба, а потому об ее выздоровления не докладывали графу.
   - Вас там, барышня, какой-то парень спрашивает, - доложила ей Ненила Власьевна, все сердцем полюбившая за эти дни молодую девушку.
   - Какой-такой парень, Власьевна? - спросила Марья Осиповна.
   - Говорит, что его Кузьмой кликают...
   - А, Кузьма! Приведи его сюда, будь добра, Власьевна...
   - Да не будет ли от этого вам вреда, барышня, сумлеваюсь я... Обеспокоит вас, вы еще не поправившись...
   - Ничего, Власьевна, ничего... Он не обеспокоит... Я не буду волноваться, но мне его нужно видеть, очень нужно... - умоляющим тоном обратилась к старушке молодая девушка.
   - Хорошо, хорошо, успокойся, дитятко, приведу его... - покачала головой Ненила Власьевна и вышла из комнаты.
   Через несколько минут она вернулась вместе с Кузьмой Терентьевым. Последний был совершенно трезв и одел чисто, даже щеголевато.
   - Здравствуйте, барышня, Марья Осиповна! - приветствовал он Оленину.
   - Здравствуй, Кузьма, здравствуй!
   - Как здоровье ваше драгоценное?
   - Ничего, поправляюсь, теперь лучше, ничего не болит, слаба только.
   - Ну и слава Богу, я и пришел об этом понаведаться.
   - Спасибо... Ну, что там дома?.. - после некоторой паузы спросила она.
   - У Салтыковых-то... Не знаю... Я сам с тех пор и не был; кабы знал, что вы спросите, понаведался, так как ее-то я не боюсь, она у меня во где!
   Кузьма показал свой увесистый кулак. Марья Осиповна молчала.
   - Прощенья просим, извините за беспокойство... - сказал Кузьма, отвешивая поясной поклон.
   - Погоди, Кузьма, у меня к тебе просьба есть...
   - Приказывайте, барышня...
   - Ты знаешь, где Костя?
   - Да, должно, у его превосходительства...
   - Я сама так думаю...
   - Больше ему быть негде...
   - Дойди до него, устрой так, чтобы повидаться с ним, и скажи ему, где я...
   - Больше ничего?
   - Ничего...
   - Слушаю-с... Может весточку принести прикажете?
   - Если что соизволит сказать или написать, принеси... Так постарайся...
   - Постараюсь... Дойду... Кузьма раскланялся и вышел.
   - Парень-то какой услужливый, славный... - заметила Ненила Власьевна.
   - Да... - задумчиво сказала Марья Осиповна.
   Прошло несколько дней. Молодая девушка совершенно оправилась и окрепла.
   О ней доложили графу, и Алексей Петрович потребовал ее к себе в кабинет, где усадил в покойное кресло, а сам сел в другое, у письменного стола.
   Там с полною откровенностью рассказала она ему всю свою жизнь в доме Дарьи Николаевны Салтыковой, все подробности ее зверств и злодеяний, о которых знала молодая девушка. Не скрыла она и любви своей к Константину Николаевичу Рачинскому, его взаимности и наконец последней сцены с Салтыковой и расправе над ней, Машей.
   Граф Алексей Петрович внимательно слушал Марью Осиповну, по временам занося что-то в лежавшую перед ним на письменном столе тетрадь.
   - Я отвезу тебя, дитя мое, в Новодевичий монастырь... Там ты будешь в безопасности... - сказал он, по окончании ее рассказа. - Это не значит, что ты должна принять обет монашества, это будет только временным убежищем... Скоро все изменится не только в твоей жизни, но и во всей России и наступят лучшие времена... Ты стоишь быть счастливой.
   В последних словах графа звучало что-то пророческое.
   На другой день Алексей Петрович отвез Марью Осиповну к игуменье Досифее, которая приходилась ему дальней родственницей. Без утайки самых мельчайших подробностей, он рассказал игуменье все, что слышал от молодой девушки и отдал ее под особое покровительство матери Досифеи.
   В этой святой обители застали мы Марью Осиповну в первых главах нашего правдивого повествования.
  

XIII

ЦАРИЦА

  
   "Власть имущая в Москве особа" тоже далеко неспроста заявляла своей домоправительнице Тамаре Абрамовне, что по поводу деяний Дарьи Николаевны Салтыковой у ней свои "соображения".
   "Особа" зорко следила за всем происходившим в Петербурге, имея оттуда сведения от товарища своей юности, лица близкого при дворе, можно сказать, домашнего человека в царском семействе. Этот человек был воспитатель великого князя Павла Петровича - Никита Иванович Панин. От него и через других "лиц" его превосходительство и "был хорошо осведомлен о петербургских делах" и понимал, что при императрице Елизавете Петровне, ни даже при наступившем царствовании Петра Федоровича докучать петербургским высшим сферам московскими дрязгами, даже если эти дрязги, как в деле Салтыковой, носили кровавую окраску, не следует. Он знал, что родственники Дарьи Николаевны Салтыковой люди сильные при дворе и хотя прозывают свою московскую родственницу "несуразной особой", но все же вступятся за честь фамилии и никогда не простят человеку, положившему клеймо позора на их имя, хотя бы это клеймо было стократ заслужено членом их фамилии.
   Но знала также "особа", что Россия накануне обновления, и что державная власть перейдет в руки "некоей мудрой персоны", как звали великую княгиню Екатерину Алексеевну в переписке между собой ее сторонники, то "подьяческой кляузной и продажной России" наступит конец, и в судах начнет царствовать "нелицеприятие и справедливость". Близкие к великой княгине Екатерине Алексеевне хорошо знали ее взгляды на все вопросы как внутреннего, так и внешнего управления государства, ее воззрения, проникнутые гуманитарными идеями Запада.
   К этой перемене готовились, направляя так дела, что новое царствование было с первого же дня ознаменовано гибелью виновных и сильных и торжеством правых и обездоленных. Дело Салтыковой было именно одним из тех дел, раскрытие которого могло начаться после этого, ожидаемого со дня на день в Петербурге, вожделенного момента государственного переворота. Костя был живой свидетель злобных поступков "Салтычихи" в руках "власть имущей в Москве особы", и раз его превосходительство сам выставит его, то прежние отношения его к Дарье Николаевне, его за нее заступничество, если и будут иметься ввиду, то сочтется ошибкой, которая так свойственна всем людям на всех ступенях иерархической лестницы, да еще и им же исправленной ошибкой. К этому-то Никите Ивановичу Панину и решилась отправить Костю "власть имущая в Москве особа" до времени, для чего и вступила с ним в секретную переписку, изложив все дело и прося дружеского совета и указания.
   Ответ был прислан в конце мая месяца в таком смысле, чтобы "протеже его превосходительства немедленно ехал в Петербург", так как о нем уже извещена "некая мудрая персона", изволившая выразить желания выслушать его лично. Константина Николаевича снарядили, дали несколько слуг и отправили.
   "Власть имущая в Москве Особа" напутствовала его своими наставлениями и дала письмо к Панину, а Тамара Абрамовна, обливаясь слезами, наполнила экипаж разного рода мешочками и кулечками с съестными припасами и лакомствами.
   С трепетно бьющимся сердцем, грустный, расстроенный выехал из Москвы Константин Николаевич. Не то, чтобы он боялся далекого, по тогдашнему времени, путешествия, новых людей и великой княгини, перед которой он должен будет откровенно изложить все то, что уже говорил "особе". Все это стушевывалось перед одним гнетущим его сердце вопросом: "что стало с Машей?"
   Он знал, что Кузьма спас ее, избитую Салтыковой, от жестоких рук этого изверга, что она нашла себе приют у графа Бестужева-Рюмина, но дальнейшая ее судьба была ему неизвестна. Кузьма явился к нему с этой властью недели через две после его бегства из дома Дарьи Николаевны. Обрадованный Костя просил его передать Маше кольцо с изумрудом и сказать на словах, что он ее никогда не забудет. Свидание с Кузьмой произошло тайком, через одного из слуг, проводившего "барина" в нижний коридор, и умолявшего не выдавать его ни Тамаре Абрамовне, ни "его превосходительству", так как Костю держали взаперти и к нему не допускали никого.
   Не находил он поддержки своим романтическим мечтам о Маше не только у его превосходительства, с которым об этом и не заговаривал, но и у Тамары Абрамовны, которой было второй раз попытался открыть свое сердце.
   - Ты, малый, эту дурь из головы выбрось, не до того, во-первых, теперь, а во-вторых, она тебе и не пара, ты скоро узнаешь сам, почему...
   - Как не пара, Тамара Абрамовна? - воскликнул Костя. - Но я ее люблю...
   - Ты со мной о пустяках не разговаривай, не люблю! - строго оборвала его старуха.
   Молодой человек замолчал. Он ушел в себя, как улитка в свою скорлупу. Понятно, что он должен был держать в тайне и посещение Кузьмы Терентьева. Последний взял перстень и ушел, обещая дать еще весточку, но Костя до самого отъезда его не видел: он не приходил, а быть может его к нему не допустили. Все это страшно мучило юношу, но вместе с тем на его душе кипела бешеная злоба на Дарью Николаевну Салтыкову уже не за себя лично, а за Машу.
   "Как произвести над ней такую страшную расправу? Рассказывавший о ней Кузьма не пожалел красок. Уж и распишу же я ее в Петербурге", - с необычным для него озлоблением думал Костя.
   В таком злобно-печальном настроении он проехал всю дорогу до Петербурга. Он прибыл туда в половине июня месяца 1762 года. Это было почти накануне переворота.
   Надо заметить, что многие предлагали Екатерине действовать тотчас по смерти Елизаветы Петровны, но она не решалась. Наконец, Петр III поселился в Ораниенбауме, а Екатерине велел переехать в Петергоф, который окружил пикетами. Разнесся слух, что 28 июня было назначено отправление императрицы в Шлиссельбург.
   Накануне этого дня, ночью, Екатерина была разбужена Алексеем Орловым:
   - Один из наших арестован. Пора! Все готово...
   Она тотчас же поехала в Петербург. На рассвете здесь встретил ее Григорий Орлов с гвардейцами, которые целовали у нее руки и платье. Екатерина прямо отправилась в Казанский собор, где принял ее Сеченов, во главе духовенства, а оттуда - во дворец, где Панин собрал синод и сенат. Все присягнули "самодержавной императрице и наследнику". Так бескровно произошел великий переворот. Только разгулявшиеся гвардейцы побили своего начальника, принца Георга, и разграбили его дом.
   День спустя, Екатерина двинулась в Петергоф, во главе ликующего войска. В поэтическом свете прозрачной петербургской ночи, красовалась на коне, верхом по-мужски, искусная и изящная наездница. На ней был гвардейский мундир времен Петра I, через плечо русская голубая лента, на голове шляпа в ветвях, из-под которой выбивались красивые локоны. Подле ехала молоденькая восемнадцатилетняя графиня Екатерина Романовна Дашкова в таком же наряде.
   Петр III совсем растерялся. Напрасно отважный Миних ободрял его, советуя сначала укрепиться, со своими голштинцами, в Кронштадте, а потом броситься к русской армии, которая стояла в Померании, на пути в Данию; император вступил в переговоры с женой, обливался слезами, ловил руку Панина, чтобы поцеловать ее, умолял оставить ему только Воронцову. Наконец, он подписал безусловное отречение от престола, поручив себя великодушию жены. Но здесь же низложенный император назван: "необузданным властителем, который повиновался своим страстям, хотел искоренить православие и отдать отечество в чужие руки, возненавидел гвардию и повеление давал действительно нас убить".
   Петр III пострадал таким образом один за то, что сам был первым своим врагом. У него не было партии, потому что не имелось никакой идеи, программы, знамени. Все описанное нами произошло в течении нескольких дней, но подготовлялось месяцами.
   Понятно, что Константин Николаевич Рачинский, прибывший в самый разгар подготовительных дней и начинавшегося "великого петербургского действа", находился забытый хозяином в доме Никиты Ивановича. Панин видел его всего раз, и то мельком, при встрече. Только спустя недели две, Никита Иванович удосужился переговорить с Рачинским и обстоятельно расспросить его о деяниях "Салтычихи".
   Нельзя сказать, чтобы для Панина это было особенной новостью. Поступки московской помещицы были известны ему давно и он давно уже знал даже не менее подробностей о ее делах. Но он молчал, как молчали и многие по поводу "этого дела". Не хотели беспокоить как самое императрицу Елизавету Петровну, так и сильных при дворе Салтыковых. Но теперь он слушал внимательно, стараясь не проронить ни одного слова. Он как и Бестужев, знал императрицу и понимал, что раскрытие такого дела теперь только возвысит в ее глазах открывателя.
   На другой же день своего разговора с Костей, Никита Иванович обстоятельно доложил "казусное московское дело" Екатерине.
   - О том же пишет мне из Москвы "батюшка" - так называла императрица Бестужева-Рюмина. - У него свидетельница - девушка.
   Никита Иванович закусил губу, недовольный, что Екатерине известно почти все то, что она, однако, выслушала с полным вниманием.
   - Я сама его порасспрошу, - заметила она. - Он на службе?
   - Так точно, ваше величество.
   Панин назвал место московского служения Рачинского.
   - Устрой его здесь, при себе, если он способный и работящий.
   Императрица не любила откладывать дела в долгий ящик, и прием Константина Николаевича Рачинского состоялся на другой день. С трепещущим сердцем последовал юноша за Никитой Ивановичем Паниным в Зимний дворец.
   Императрица сидела в своем будуаре. На ней было синее домашнее платье, прекрасно облегавшее ее невысокую, но изящную фигуру, с красиво сложенными руками И маленькими ножками, обутыми в синие же шелковые туфли. Ей было в то время 33 года - лета лучшего расцвета женщины. Ее светлое, круглое лицо с задорной улыбкой, ласковый, но проницательный взгляд больших глаз, прекрасные зубы и густые волосы, кокетливо откинутые назад - все в ней ласкало взоры и привлекало сердца. При одном взгляде на государыню Константин Николаевич почувствовал, что робость его исчезла.
   Он, следуя наставлениям Панина, опустился на одно колено и поцеловал руку Екатерины. По приглашению государыни, Панин сел на стоявший, против кресла государыни, стул. Костя остался стоять.
   - Вот, ваше величество, - начал Никита Иванович, - он может повторить все то, что я имел честь докладывать вчера вашему величеству.
   Императрица окинула молодого человека с головы до ног проницательным взглядом, и молчала.
   - Соблаговолите выслушать его самого, ваше величество...
   - Я вся внимание...
   - Расскажите ее величеству все, что рассказывали мне, - обратился Панин к Косте.
   Тот на минуту смутился, но встретившись с ласковым, ободряющим взглядом прекрасных глаз государыни, пришел в себя и начал свой рассказ. Шаг за шагом описывал он свою жизнь в доме Дарьи Николаевны Салтыковой и все то, чему был свидетелем в эти долгие годы, ничего не преувеличивая, но и ничего не скрывая. Последний эпизод с самим собою, послуживший причиною его бегства, он, следуя советам Панина, рассказал в несколько иной форме. Но государыня поняла его сразу, что видно было потому, что прекрасное лицо ее залилось краскою стыда и негодования. Не утаил Константин Николаевич и свою любовь к Марье Осиповне Олениной.
   - Это та, что в монастыре?.. - вставила императрица, обращаясь к Панину. - Я тебе рассказывала...
   Тот склонил голову в знак согласия.
   - В монастыре!.. - воскликнул Костя, весь задрожав от волнения.
   - Не беспокойся, дружочек, она не монашенка, она нашла только себе приют и защиту от вашего общего врага.
   Константин Николаевич облегченно вздохнул. Императрица стала задавать ему вопросы, на которые молодой человек давал точные и обстоятельные ответы, видимо, производившие на государыню хорошее впечатление, хотя весь рассказ его тяжело подействовал на ее впечатлительную душу. Несколько времени она молчала, низко опустив голову.
  

Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
Просмотров: 489 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа