XIV и Людовика XV" Вольтера, Издал "Образцовые сочинения в прозе", 5 частей (как продолжение издания Жуковского "Собрание русских стихотворений" 1811 года). Потом вместе с Жуковским и А. И. Тургеневым издал "Собрание образцовых сочинений в стихах и прозе", 12 частей 1815-1817. Потом один "Новое собрание образцовых сочинений и переводов, вышедших с 1816 по 1821", 4 части; и еще "Собрание новых русских сочинений и переводов, с 1821 по 1825"" 4 ч. - С 1821 по март 1822 он издавал "Сын Отечества"; с 1821 по 1822 "Русский инвалид" и с 1822 по 1826 "Новости литературы", выходившие при Инвалиде. - Не худо бы было издать стихотворения Воейкова, в которых несравненно более ума, таланта и поэтического содержания, чем, например, в сочинениях Милонова, которые были недавно перепечатаны вторым изданием. Их надобно отыскивать в Вестнике Европы, Сыне Отечества, Трудах общества любителей словесности, в Литературных прибавлениях к инвалиду, и в других периодических изданиях его времени.
Упомянувши здесь о "Собрании русских стихотворений", изданных Жуковским, и об "Образцовых сочинениях в стихах и прозе", я нелишним почитаю обратить внимание на эти две книги. Кроме хорошего выбора, они в нынешнее время могут служить к напоминанию многих имен и произведений, которые были впоследствии забыты по тому случаю, что произведения некоторых авторов не были никогда собраны в одну книгу и изданы отдельно под их именем. Некоторые же из писателей, встречающихся в этих сборниках, или написали так мало, что не могли собрать своих сочинений в одну особую книгу; или из всего, написанного ими, отличились только немногими пиесами и только ими были в свое время достойны известности. Таковы были, например, сатирик Марин и кн. Д. П. Горчаков, отец нынешнего генерала, командовавшего войсками против Турции. Имена их и многих других найдутся в этих книгах вместе с лучшими их произведениями.
Александр Федорович Воейков был женат на Александре Андреевне Протасовой, которой Жуковский посвятил свою "Светлану" и которую он назвал Светланой в обращении к ней в конце баллады:
О не, знай сих страшных снов
Ты, моя Светлана!
Гнедич в начале своего литературного поприща написал роман, ныне мало известный, под заглавием "Дон Керрадо де Геррера, или Дух мщения и варварства Гишпаниев, российское сочинение", 2 части. Москва. В типография Бекетова. 1803. - Этот роман можно вспомнить потому только, что он написан Гнедичем, переводчиком Илиады; но не должно забыть притом, что это - произведение его молодости. Он написан в роде тех ужасных романов, которые были тогда в моде, но не в подражание г-жи Радклиф, а более в роде романов немецких.
Вот окончание предисловия автора: "Горе же мне, если надежда обманет меня и труд мой останется напрасен, презрен! - презрен! Нет! Люди, умеющие прямо ценить знания и таланты - ценили уже и мои! - Ободрися, молодой автор! И если факиры будут шипеть позади тебя - презри их! Первое перо Вольтера, Шекспира и Шиллера, конечно, было не без слабостей; так почему ж не простить их молодому русскому автору - Николаю Гнедичу?"
Гнедич получил окончательное образование в Московском университете, но вскоре переехал в Петербург, где и провел всю жизнь свою. Он не примыкал к московской литературе, т. е. ни к лицам ее составлявшим, ни к характеру ее произведений. Долго его путь был особый и не сопровождавшийся известностию, кроме перевода Вольтсрова Танкреда, предпринятого им для актрисы г-жи Семеновой, которую он учил и чтению. Но чтение самого Гнедича было неприятно. Это было какое-то громозвучное, но глухое пение, почти завывание. - Полную известность получил он уже за перевод Илиады, достойно прославивший его имя. Ближайшее его знакомство было между теми литераторами, которые составляли круг Алексея Николаевича Оленина. В числе их были самыми замечательными лицами Крылов и Гнедич.
Известно, что сначала Гнедич хотел продолжать перевод Кострова и перевел уже несколько песен Илиады шестистопными ямбами, с рифмами. Но когда было отыскано продолжение перевода Кострова, полторы песни Илиады, дотоле неизвестных, - тогда по совету А. Н. Оленина и С. С. Уварова он решился переводить Илиаду сначала, и уже гексаметром. Без этого важного труда, составляющего великую заслугу для нашей литературы, имя Гнедича, конечно, осталось бы неизвестным в потомстве.
Обращаюсь опять к тем писателям, которые примыкали к московской литературе, к Карамзину и Дмитриеву, печатали более в московских журналах, хотя и не жили постоянно в Москве, и которые принадлежали, к дружескому кругу Жуковского, Батюшкова и других. Между ними должно считать и Дениса Васильевича Давыдова.
Давыдов до 1812 г. не был известен в числе записных поэтов, хотя в Собрании русских стихотворений, изданных Жуковским, и напечатаны некоторые из его стихов, помещенных прежде в журналах. Он сделался известен своими стихами в одно время с своими подвигами, т. е. в войне 1812 и 1813 годов. Началом его стихотворческой известности были стихи его "Призывание на пунш" и "К Бурцеву". Последние начинаются так:
В дымном поле, на биваке,
Средь пылающих огней,
В благодетельном араке
Зрю спасителя людей...
Ныне печатаются они во всех изданиях сочинений Давыдова, но тогда распространялись в рукописи, помнились наизусть и были началом его поэтической славы. Потом, уже в 1815 году, он, напечатал в "Амфионе", журнале Мерзлякова, некоторые свои элегии, писанные отчасти в подражание Парни.
Эти страстные элегии, в которых дышит пламень чувства, были писаны для красавицы, которая была недоступна ни поэтической, ни гусарской славе, ни сердцу поэта, именно к танцовщице Московского театра Ивановой, которая после вышла замуж за балетмейстера Глушковского. Она была действительно прекрасна собою, величественна и роскощна в своих позах, особенно в русской пляске, требующей от женщины скромной и величественной пантомимы.
Давыдов был не хорош собою; но умная, живая физиономия и блестящие, выразительные глаза - с первого раза привлекали внимание в его пользу. Голос он имел пискливый; нос необыкновенно мал; росту был среднего, но сложен крепко, и на коне, говорят, был как прикован к седлу. Наконец, он был черноволос и с белым клоком на одной стороне лба. Одно известное лицо, от которого могла зависеть судьба его, но которым он почитал себя вправе быть недовольным, спросил его однажды: "Давыдов! От чего у тебя этот седой клок?" - "C'est un bout de chagrine - отвечал, не задумавшись, смелый Давыдов.
Он был, как я сказал, приятель Жуковского и других лучших современных поэтов. К нему писали они послания и считали его по праву принадлежащим к их поэтическому созвездию, хотя, повторяю, он стихотворствовал только набегом и никогда не делал из стихотворства постоянного своего занятия. Я не много говорю о Давыдове, потому что мало знал его.
К тому же авторскому кругу, в котором был Жуковский, принадлежали Д. Б. Дашков, Михаил Васильевич Милонов и Николай Федорович Грамматин. Все они были его современники, по воспитанию в Университетском Благородном пансионе.
Милонов известен в нашей литературе своими сатирами; а между современниками славился еще острыми ответами и беззаботною, разгульною своею жизнию, которою он отличался от всех упомянутых мною его товарищей по литературе. Грамматин, напротив, составлял совершенную противоположность с Милоновым; он был человек тихий, скромный, безобидный, медлительный.
Сатиры Милонова никогда не пользовались всеобщею известностию, а возбуждали внимание и говор более в кругу петербургских литераторов, журналистов и молодых знакомых автора. В его сатирах есть сила укоризны, но не сила поэзии. Милонов был, по своей натуре, человек добродушный; а потому и та сатирическая сила, которую я ему приписываю, была более плодом мысли, чем убеждения и негодования. Почти все его сатиры писаны в подражание другим: Персию, Ювеналу, Буало; а одна взята даже из Виже. Что же произвело их временную известность? - Применения к некоторым известным лицам, не только к поэтам, но и к тогдашним вельможам; теперь, через сорок лет, эти применения уже незаметны, и временный интерес исчез с временем. Надобно признаться, что и тогда его портреты были очень далеки от подлинников: их находило близкими только желание видеть в сатире известные лица; одно оно видело в Рубеллии, какого-нибудь современника. Иногда, конечно, нельзя было не заметить осмеянного автора, особенно, если сатирик выписывал какой-нибудь его стих. Например:
А Вздоркин, что ни день, то басня или ода;
А Вздоркин, нового произведя урода,
Скропавши два стиха, надулся и кричит:
"О радость! О восторг! И я, и я пиит!"
Все знали, что это стих Василия Львовича Пушкина из перевода одной оды Горация. - Мудрено ли после этого сделаться известным в сатире? Но личность - не сатира.
Да позволено мне будет при этом случае сказать мое мнение вообще о сатире. Истинная сатира есть или та, в которой сам автор в стороне как в Чужом толке Дмитриева; или, когда поэт является шутливым и добродушным зрителем, как Гораций; или, наконец, когда он переводит на свой язык общее негодование своего времени, как Ювенал. Но сатира, в которой поэт хочет казаться злым, как Милонов, будучи, впрочем, очень добрым человеком, или в которой сатирик бранится, как Капнист в известной своей сатире: такая сатира или оставляет читателя холодным и равнодушным к изображению порока, или производит неприятное чувство, как при виде сердитого человека, который мало ли что наговорит в минуты личной досады.
Милонов служил при министерстве юстиции в то время, когда мой дядя был министром; он любил окружать себя людьми с талантом и никак не думал, чтобы наклонность к поэзии мешала делу. Потом Милонов вступил в службу по военному министерству, под начальство генерала Абакумова, который не только принял его, но и одел на свой счет. Милонов был беден, а беззаботная жизнь еще более погружала его в недостаток. Кажется, и тут остался он ненадолго. По его добродушие заставляло всякого любить его.
Его неумеренность известна. После Кострова ни о ком из писателей не было столько анекдотов. Однажды, идучи по улице, он имел несчастие не сохранить равновесия и упал; товарищ хотел поднять его, но он отвечал стихом: Земля - моя постель, а небо - мой покров.
Грамматин начал писать стихи тоже с Университстского благородного пансиона, как и Милонов. Он был человек с познаниями, но в таланте поэзии уступал Милонову. Его стихотворения изданы были сперва в одной книжке, потом в двух больших томах. Главный труд его состоит в издании "Слова о полку Игореве" с двумя переводами: один прозою, другой стихами, с объяснениями. Еще издал он (1808-1817) Английско-российский словарь. Вот все, что я знаю о литературных трудах его.
Обоих их я узнал в 1813 году, когда оба они служили в министерстве юстиции. Грамматин, с тихими склонностями от природы и нисколько не честолюбивый, предпочел впоследствии удалиться на свою родину в Кострому, где он получил место директора гимназии. Там-то занимался он исследованиями Слова о полку Игореве, Он был человек добродушный, степенный и с основательными сведениями.
О Дмитрии Васильевиче Дашкове я упоминал уже как об антагонисте Шишкова; там же сказано и о превосходной его книжке "О легчайшем способе возражать на критику". Я знал его тоже с 1813 года, знал его как литератора и потом как министра. Это был человек большого ума, обширных сведений и великих достоинств.
В самой молодости между товарищами Дашков пользовался уже преимущественным уважением и к своему лицу, и к своим мнениям. Он и тогда имел над ними какую-то моральную власть, которой они покорялись, признавая его превосходство перед собою. Его приговор литературным их произведениям почитался важным и окончательным; его насмешка была метка и неотразима, хотя никогда не была оскорбительна. Милонов, а особенно Грамматин часто бывали предметом его верных замечаний и приятельских шуток; но плохие авторы испытывали всю силу его иронии.
Свойство ума Дашкова могло служить примером того, что глубокомыслие не противно шутке и веселости. Вопреки мнению людей, судящих по наружности, надобно вообще заметить, что важность, пренебрегающая веселостию и шуткою, бывает всегда признаком односторонности ума, и если не тупости, то, по крайней мере, ума, ограниченного недалекими пределами; а нередко важность есть признак и надутой глупости. Не таков был Дашков. Имея важную наружность от природы, он никогда не важничал, был разговорчив и охотно сообщал замечания светлого ума своего о предметах и важных и легких; но был тверд в своих мнениях: ибо мнения его были плодом зрелого убеждения. Он следил за всеми отраслями паук и литературы; он читал беспрестанно и проникал глубоко в историю народов и в политические происшествия своего времени. Русскую литературу знал во всех подробностях и ни одного произведения ее не оставлял без внимания даже и тогда, когда впоследствии занимал важные должности.
Вот одна черта его веселой иронии. Дашков был членом С.-Петербургского общества любителей словесности, наук и художеств. Предложили в почетные члены известного гр. Д. И. Хвостова. Дашков был против этого, но большинство голосов решило выбор; надобно было покориться. Дашков, уступив большинству, просил общество, по крайней мере, дозволить ему сказать обычную приветственную речь новоизбранному члену; и общество, не подозревая никакой шутки, на это согласилось.
Дашков сказал речь, наполненную похвал, но вместе такой иронии, которая бросалась в глаза всякому и уничтожала все другие мнения в пользу поэзии нового члена. Это было в заседании общества 14 марта 1812 года. В первом издании Мелочей я выписал только два небольшие отрывка из этой речи; теперь, в конце книжки, прилагаю её вполне.
В то время Дашков служил в департаменте министерства юстиции. Иван Иванович Дмитриев, бывший тогда министром, по преимуществу любил Дашкова и высоко ценил прямоту его характера и необыкновенные его способности. Но, узнавши об этой выходке, как ни смеялся, однако пожурил оратора, разумеется, не как подчиненного, а как молодого человека, в котором он принимал особенное участие и который сам был ему искренно предан.
Гр. Хвостов поступил, однако, с своей стороны хорошо; т. е. хорошо вышел из затруднения признаться в вытерпленной насмешке. На другой же день он прислал звать Дашкова обедать. Дашков пришел к Дмитриеву просить его совета, ехать ли ему на этот обед. Дмитриев сказал ему решительно: "Советую ехать, Дмитрий Васильевич. Знаю, что тебе будет неловко; но ты должен заплатить этим за свою неосторожность". - За обедом гр. Хвостов благодарил Дашкова и рассыпался в похвалах его достоинствам; но за кофеем, в стороне от других, сказал ему: "Неужели вы думаете, что я не понял вашей иронии? Конечно, ваша речь была очень забавна; но нехорошо, что вы подшутили так над стариком, который вам ничего дурного не сделал. Впрочем, я на вас не сержусь; останемтесь знакомы по-прежнему". Иван Иванович, от которого я это слышал, находил, что это было очень хорошо и благородно со стороны оскорбленного стихотворца. Тем эта история и кончилась между ними. - Но Общество (это справедливо напомнил мне один мой критик) исключило Дашкова из своих членов.
В департаменте министерства юстиции поручаемы были Дашкову от министра все бумаги, требовавшие особенно обдуманного изложения, строгой точности и ясного, хорошего слога, качеств, из которых особенно два последние Дмитриев первый начал вводить в деловые бумаги этого министерства, истребляя прежний тяжелый канцелярский слог и прежние устарелые, окаменелые от времени формы речи. Дашков в этом отношении много способствовал к улучшению.
До 1812 года и лет десять после средоточием русской, литературы была Москва. И те писатели, которые не жили в ней постоянно, например, Батюшков, Воейков, Давыдов, примыкали к ней же и печатали свои произведения больше в московских изданиях: в Аонидах Карамзина, в Вестнике Европы потом в Амфионе, в Российском Музеуме и прочее. В Москве же, в Московском Зрителе, 1806, были напечатаны, как я сказал уже, первые две басни Крылова. Там же, в Музеуме Измайлова, начали печатать первые свои стихи Пушкин и Дельвиг. Петербург имел тогда своих особенных поэтов и писателей, не без таланта, но далеко не равнявшихся с теми, которые принадлежали к школе Карамзина и Дмитриева, ни живостию поэтического чувства, ни красивостию языка. Многие из них примыкали к Российской Академии и впоследствии к Державинской беседе любителей российского слова. Даровитые поэты начали группироваться в Петербурге, со времени появления альманахов например, "Северных Цветов" Дельвига.
Между поэтами Державинской беседы не должен быть забытым кн. Сергей Александрович Шихматов, бывший потом иноком под именем Аникиты. Его Песнь Сотворившему вся исполнена картин великолепных, представленных языком звучным, ясным и соответствующим высоте предмета. У нас многое хорошее или не пользовалось в свое время известностию, потому что не подходило под общий тон своего времени, под направление господствующего вкуса; или забыто теперь, и его надобно отыскивать в куче прошлого. И потому я нахожу особенное удовольствие воздавать справедливость всему, чему не была она воздана в свое время...
Князь Шихматов отличался, между прочим, богатыми рифмами и тем, что избегал рифм на глаголы. А, Ф. Воейков говорил очень забавно, что он "у кн. Шихматова крадет иногда рифмы; но что у такого богача не грех и украсть"; а Батюшков в своей пародии "Певца" Жуковского назвал его "Шихматов безглагольный", что значит просто: неупотребляющий рифм на глаголы. В приведенном мною выше отрывке Батюшкова из "Видения на берегах Леты" стих "0ни Пожарского поют" и следующий за ним относятся тоже к поэме кн. Шихматова, которой заглавие я упомянул перед этим, исчисляя его сочинения.
Несмотря на беспристрастие тогдашней литературы, старое и новое направление отделялись резко: это разделение состояло более в различии внешней формы и языка. Те, которые держались прежних лирических форм, введенных с Ломоносова, а в языке высоких выражений; те, которые не приняли в слоге новейшей свободы, легкости и игривости выражения: те, несмотря на другие достоинства, стояли как бы на втором плане. Сперва это разделение обозначалось отклонением от языка Карамзина и Дмитриева; а потом от языка и новых форм поэзии Жуковского и Батюшкова. К числу исследователей старой школы принадлежали и Князь Шахматов, и Н. М. Шатров, которому Жуковский, я помню, отдавал справедливость как человеку с природным талантом; но в то же время находил, что его искусство заключалось только в том, чтобы сказать известное и обыкновенное необыкновенным образом. К этому можно бы прибавить: "Сказать сильно и красиво".
Правда, что Шатров, в первых своих произведениях отличался не красотою слога, а только силою, на которую но только тогда, но и ныне мало обращают внимания. Было, однако, и для него время, если не полной славы, то, по крайней мере, известности! Эту известность дала ему песнь Праху Екатерины великой (1805), хотя, впрочем, эта песнь имеет менее достоинств, чем его Подражания Псалмам.
Причиною малой известности Шатрова было то же, что я сказал о князе Шахматове; то же, что всегда у пас было: непринадлежность к господствующей школе. Кроме того, Шатров был еще и противником Карамзина.. Я знал его с 1820 года, когда Карамзин издал уже свою Историю. Шагров и тогда видел в нем все еще автора Бедной Лизы и не отдавал ему должной справедливости. Он не получил никакого образования, только знал по-русски; но был человек умный и всем был обязан природному уму и природному таланту; Такие люди стойки в своих однажды принятых направлениях. Не имея широкого горизонта, они упрямо держатся в том кругу, который им доступен.
При выходе в свет книжки Карамзина Мой безделки Шатров приветствовал молодого автора следующею эпиграммою, которая тогда была всем известна:
Собрав свои творенья мелки,
Русак немецкий написал:
"Мои безделки",
А ум, увидя их, сказал:
"Ни слова! Диво!
Лишь надпись справедлива!"
Он не заметил, что это были безделки только для Карамзина; но что в этих безделках скрывалось преобразование языка и открывалось уже избранным того времени. Иван Иванович Дмитриев возразил на эпиграмму следующими тремя стихами:
А я, хоть и но ум, но тож скажу два слова:
Коль будет разум наш во образе Шатрова,
Избави боже пас от разума такого!
Императорская российская академия в 1831 году издала стихотворения Шатрова; но многое, не знаю почему, не вошло в это издание, между прочим, превосходная его "Ода" на новый 1817 год, напечатанная в том же году в Сыне Отечества, и Подражание Псалму 136-му, тоже отличающееся силою...
Псалмы Шатрова замечательны не только яркостию картин, силою выражения и красотою языка, но и тем, что многие из них содержат применения к Отечественной войне 1812 года и к последующим великим событиям. В то время восторг и молитва выражались во всех формах. В Псалмах Шатрова высказаны многие библейские истины, близкие к тогдашним современным обстоятельствам: истина всех времен приходилась у поэта впору по истине времени. - Замечательно еще его Послание к моему соседу, помещенное Жуковским в изданном им Собрании русских стихотворений, но которого не находится в собрании стихотворений Шатрова.
Надобно упомянуть, как об авторе, и о графе Федоре Васильевиче Ростопчине. Я узнал его в 1813 году, когда он был еще генерал-губернатором Москвы; я видал его в Москве по вечерам у моего дяди. Разговор его был всегда оригинален и занимателен: Это был один из тех умных людей, которые умеют сказать что-нибудь интересное даже и о погоде. Об остроумии его и говорить нечего: оно всем известно, но в последние годы, в отставке, когда фортуна двора от него несколько уже отступилась, он хотя и не упал духом, однако был уже не так весел, хотя веселость природное его свойство, все-таки его не оставляла.
Известно, что он был любимцем императора Павла; известно, что за несколько времени до смерти Павла он пришел у него в немилость и послан был в Москву. Эта немилость была некоторым образом произведена заговорщиками: потому что, если б Ростопчин находился безотлучно при Павле, очень вероятно, что заговорщики не успели бы в своем злодейском предприятии.
Многое слыхал я от гр. Ростопчина самого, многое об нем. Расскажу, что вспомню. О нем много слышал я от Александра Павловича Протасова, который был сенатором. Он был двоюродный брат графине Ростопчиной, урожденной Протасовой, по родственной связи часто с ними видался и был с ними в коротких отношениях.
Однажды Протасов, служа еще при Московском военном генерал-губернаторе, приехал вечером к гр. Ростопчину, который был тогда уже в отставке и жил в Москве, хотя незабытым, но, как человек частный, уединенно.
Протасов, войдя в кабинет, застал его лежащим на диване; На столе горела одна свеча.
"Что делаешь, Александр Павлович? Чем занимаешься?" - спросил гр. Ростопчин.
- Служу, ваше сиятельство! Занимаюсь службой! (Протасов всегда употреблял титул.)
"Служи, служи, да дослуживайся до наших чинов.
- Чтобы дослужиться до вашего звания, - отвечал Протасов,- надобно иметь ваши великие способности, ваш гений!
Ростопчин встал с дивана, взял со стола свечу, поднес ее к лицу Протасова и сказал: "Я хотел посмотреть, не смеешься ли ты надо мною".
- Помилуйте! - возразил Протасов. - Смею ли я над вами смеяться!
"Вижу, вижу! Так, стало быть ты и вправду думаешь, что у нас надобно иметь гений, чтобы дослужиться до знатных чипов? Очень жаль, что ты так думаешь! - Слушай же, я расскажу тебе, как я вышел в люди и чем дослужился.
Отец мой хотя был небогатый дворянин, но дал мне хорошее воспитание. - По тогдашнему обычаю, для окончательного образования молодого человека надобно было отправить его путешествовать в чужие края; и меня отец мой отправил. Я был тогда еще очень молод, но был уже поручиком.
В Берлине пристрастился я к картам и обыграл одного старого прусского майора. Майор отозвал меня в сторону и говорит мне: "Herr Lieutenant! Мне заплатить вам нечем: у меня денег нет; но я честный человек. Прошу пожаловать завтра ко мне на квартиру. Я могу предложить вам некоторые вещи: может быть, они вам понравятся".
Я пришел к майору. Он привел меня в одну комнату, которой все стены были в шкафах. В этих шкафах, за стеклом, находились, в маленьком виде, всевозможные оружия и воинские одеяния: латы, шлемы, щиты, мундиры, шляпы, каски, кивера; одним словом, это было полное собрание оружий и воинских костюмов всех веков и народов, начиная с древности. Тут же стояли и воины, одетые в их современные костюмы.
Посередине комнаты стоял большой круглый стол, на котором тоже было расставлено войско. Майор тронул пружину, и они начали делать правильные построения и передвижения.
"Вот, - сказал майор, - все, что мне осталось после моего отца, который был страстен к военному ремеслу и всю жизнь собирал этот кабинет редкостей. Возьмите это вместо уплаты.
Я, после некоторых отговорок, согласился, - продолжал гр. Ростопчин; - уклал все это в ящики я отправил водой в Петербург. По возвращении в Россию я расставил все это на своей квартире, и офицеры гвардии ежедневно любовались моим собранием.
В одно утро приходит ко мне адъютант наследника (Павла Петровича) и говорит, что великий князь желает видеть мое собрание и для этого приехать ко мне. - Я натурально отвечал, что сам привезу это к его высочеству. Привез и расставил все мои игрушки.
Великий князь был в восхищении. "Как вы могли составить такое полное собрание в этом роде? - вскричал он в восторге: - Жизни человеческой мало, чтобы это исполнить".
"Ваше высочество, - отвечал я: - усердие к службе все превозмогает; военная служба моя страсть!"
С этого времени я пошел у него за знатока в военном деле.
Наконец, великий князь начал предлагать, чтобы я продал ему мою коллекцию. Я отвечал, что продать ее не могу; но почту за счастие, если он позволит мне поднести ее его высочеству.
Павел принял мой подарок, бросился обнимать меня; и с этой минуты я пошел за преданного ему человека.
"Так вот чем, любезный друг, - заключил гр. Ростопчин, - выходят в чипы, а не талантом и не гением!"
Анненский орден до императора Павла не считали в числе русских. Это орден голштинскнй, который перешел к нам с Петром. Екатерина хотя жаловала этим орденом, но грамоты подписывал великий князь Павел Петрович, в качестве герцога Голштинского. И потому почти всегда доставался этот орден не тем, которым хотел бы дать его Павел, как герцог и гроссмейстер ордена, что было ему очень досадно. Чрезвычайно хотелось ему пожаловать им кого-нибудь из своих любимцев; но им-то и де давала его Екатерина.
Наконец, придумал он вот что. Он призывает к себе Ростопчина и Свечина (который в одно время с Ростопчиным был любимцем Павла), подает им два анненских крестика с винтами и говорит: "Жалую вас обоих анненскими кавалерами; возьмите эти кресты и привинтите их к шпагам; только на заднюю чашку, чтобы не узнала императрица".
Свечин привинтил, хотя и со страхом. А Ростопчин, думая, что это будет плохая шутка, если узнает об этом императрица, решился сказать об этом Анне Степановне Протасовой, которая была ему родня по жене и была любима государыней.
Анна Степановна обещала сказать об этом Екатерине, чтобы узнать ее мнение; и, действительно, она передала это императрице, сказав, что Ростопчин очень опасается носить орден, а между тем боится оскорбить великого князя. Императрица улыбнулась и промолвила: "Ах, он горе-богатырь! И этого-то получше не выдумал! Скажи Ростопчину, чтобы он носил свой орден и не боялся; а я не буду замечать". - Вот происхождение 4-й степени Анны.
После этого ответа Ростопчин смело привинтил свой орден не к задней, а к передней чашке шпаги и смело явился во дворец.
Павел заметил это подходит к нему и говорит: - "Что ты делаешь! Я велел привинтить к задней чашке, а ты привинтил к передней! Императрица увидит!
- Милость вашего высочества так мне драгоценна, - отвечал Ростопчин, - что я не могу скрывать ее!
- Да ты себя погубишь!
- Готов погубить себя; но докажу этим преданность вашему высочеству.
Павел чрезвычайно удивился этой преданности и твердости, а Ростопчин остался при своем.
Вышло, что Свечин дрожал от страха за себя, Павел за себя и за обоих кавалеров, а Ростопчин остался героем твердости и преданности, и один без опасения.
У него было множество анекдотов об императоре Павле. - Один раз он говорит ему: "Ростопчин! Ростопчин! Пойдем походим по саду инкогнито!" - Это инкогнито состояло в том, что вместо мундира и он и его спутник надевали военный сюртук, по-тогдашнему юберрок...
Однажды Павел приказал послать фельдъегеря за одним отставным майором, который уже давно был в отставке и состарился в своей деревеньке. Майора привезли прямо во дворец и доложили Павлу.
"А! Ростопчин! Поди скажи, что я жалую его в подполковники!" - Ростопчин исполнил в возвратился в кабинет.
"Свечин! Поди скажи, что я жалую его в полковники".- И тот исполнил.
"Ростопчин! Поди скажи, что я жалую его в генерал-майоры".
"Свечин! Поди скажи, что я жалую ему анненскую ленту".
Таким образом, говорил гр. Ростопчин, мы ходим попеременно жаловать этого майора и сами не понимаем, что это значит; а майор, привезенный прямо во дворец фельдъегерем, стоит ни жив ни мертв!
После последнего пожалования Павел спросил: "Что! Я думаю, он очень удивляется! Что он говорит?" - "Ни слова, ваше величество!" - "Так позовите его в кабинет!" - Майор вошел.
"Поздравляю, ваше превосходительство, с монаршею милостию! Да! При вашем чине нужно иметь и соответственное состояние! Жалую вам столько-то душ (200 или 300). - Довольны ли вы, ваше превосходительство?" - Майор благодарит, как умеет, то сам себе не веря, что с ним делается, то принимая это за шутку.
"Как вы думаете: за что я вам так жалую?"
"Не знаю, вате величество, и не понимаю, чем я заслужил".
"Так я вам объясню! Слушайте все. - Я, разбирая старинные послужные списки, нашел, что вы, при императрице Екатерине, были обойдены по службе. Так я хотел доказать, что при мне и старая служба награждается! - Прощайте, ваше превосходительство! Грамоты на пожалованные вам милости будут к вам присланы на место вашего жительства".
Майора схватили и опять увезли в деревню. Старуха жена встретила его в страхе, со слезами и с вопросами: "Что такое? Что с тобою было?" - "И сам не понимаю, матушка! - отвечал старик: - думаю, что все это шутка!" - и рассказал ей все, что и как было.
Через несколько времени действительно прислали майору все документы на пожалованные милости.
Однако, когда его схватили и увезли и Петербург, старуха жена чуть не умерла с горя и с испуга.
Гр. Ростопчин и сам получил почти так же все свои чины, хотя и не с такой скоростию.
Император Павел, в первые дни своего восшествия на престол, говорит ему: "Ростопчин! Жалую тебя генерал-адъютантом, обер-камергером, генерал-аншефом, андреевским кавалером, графом; и жалую тебе столько-то тысяч душ! - Нет, постой! - Вдруг это будет слишком много! Я буду жаловать тебя через неделю!" - Так и жаловал, каждую неделю по одной милости, или по крайней мере вскоре одну за другою.
Известная история Верещагина, убитого в Москве народом, вероятно, теперь забыта. Я расскажу, что знаю.
Это было в Москве, в 1812 году. Я был еще в Университетском благородном пансионе и только что был произведен по экзамену 12 июня в студенты Университета; но в то же время, будучи давно уже записан в архив иностранной коллегии, по понедельник я ездил в архив на службу. Однажды в архиве показывают мне в рукописи, в переводе на русский язык, прокламацию Наполеона, и мы все принялись читать ее. В ней были обещания русскому народу свободы, и прочее. В это время приезжает наш начальник (второй по Бантыш-Каменском), Алексей Федорович Малиновский. Увидя нас, читающих бумагу, он спросил: "Что вы, господа, читаете? Верно, эту прокламацию? Не верьте ничему этому. Советую нам не читать ее и не переписывать: вы увидите, что из этого выйдет что-нибудь нехорошее и опасное".
После 12 июня, получивши звание студента, я уехал на вакацию в Симбирскую губернию. Вот что происходило без меня, перед самым уже приближением французов к Москве.
Гр. Ростопчин велел сделать об этой прокламации розыскание, тем более, что такого рода бумага, напечатанная в иностранной газете, не могла пройти через газетную цензуру: этот номер был бы запрещен.
Оказалось, что эту бумагу переводил купеческий сын Верещагин и что он получил эти газеты от сына московского почт-директора Федора Петровича Ключарева. Когда надобно было взять Верещагина к допросу, оказалось, что он укрывается в доме почтамта на Мясницкой.
Гр. Ростопчин послал туда полицейского чиновника; но почт-директор Верещагина не выдал, отвечая, что полиция не имеет права входить в ведомство почтамта и что у них есть своя полиция. Гр. Ростопчин на это послал сказать почт-директору: "А ежели бы мне надобно было взять под стражу самого вас, ваше превосходительство, кого бы я послал с этим поручением, когда я не имею права послать к вам полицию?" (Последствия доказали, что эти слова были пророческие; может быть, гр. Ростопчин знал уже кое-что и пророчествовал наверное. Об этом я упомяну после). - Как бы то ни было, но Верещагина взяли. Известно, что гр. Ростопчин, перед самым выездом своим из Москвы, отдал его народу и что народ растерзал его. Но как это было, и Ростопчин ли его предал, или сам народ отбил его и замучил, это оставалось тайного; мнения и слухи были разные, а теперь и совсем это забыто: прошло почти ужо полвека.
Вскоре после французов (1813) я ехал на извозчике мимо дома гр. Ростопчина, бывшего на Лубянке, почти против церкви Введения. Дом этот принадлежит ныне (1853) графу Орлову-Денисову. Извозчик, указывая кнутом на дом, сказал мне: "Вот здесь, барин, убили Верещагина!" - Я спросил: "Разве ты знаешь?" Он отвечал мне; "Как же! При мне и было! Граф вывел его на крыльцо и сам вышел. Народу было на дворе видимо-невидимо! Вот он и сказал пароду: "Народ православный! Вот вам изменник; делайте с ним, что хотите!" Сказавши это, он дал знак рукой казаку. Казак ударил его саблей, по голове ли, по плечу ли, и разрубил; а потом его и бросили с крыльца народу. - Граф ушел, и двери за ним затворились; а народ бросился на Верещагина в тут же разорвал его живого на части. Я сам это видел!" - вот свидетельство очевидца.
Другое свидетельство, тоже очевидца, рассказанное не мне, а Дмитрию Николаевичу Свербееву, родственником его Василием Александровичем Обрезковым, который был впоследствии, в конце царствования Александра и в начале царствования Николая, московским полицмейстером. В 1812 году он был адъютантом гр. Ростопчипа. Он рассказывал то же: гр. Ростопчин лышел на крыльцо п сопровождении своих адъютантов, в число которых был и сам Обрезков. Верещагин был заранее истребован из острога; перед домом было скопище народа. Гр. Ростопчин, указав пароду на Верещагина и сказав, что он изменник, велел полицейскому драгуну (а не казаку, как говорил извозчик) рубить его; драгун не скоро повиновался, но, по сторону строгому приказанию, вынул саблю и начал. Прочее тоже, что мне рассказывал извозчик. Как скоро бросили Верещагина народу, гр. Ростопчин ушел; двери за пим затворились; а он тотчас же сел ыа дрожки а с заднего крыльца уехал из Москвы вслед за армией. Это было 2 сентября, утром.
Но я имею в руках подлинное отношение графа Ростопчина к моему дяде, который был тогда министром юстиции. Это отношение от 13 октября, 1812 года, за N 5-м, из Владимира. Из него видпо, что дядя мой спрашивал гр. Ростопчина, во-первых, куда и как размещены присутственные места после разорения Москвы неприятелем; а, во-вторых, о судимости Верещагина.
Гр. Ростопчин уведомляет его о присутственных местах, что они находятся частию в Нижнем Новгороде, частию в Муроме; что в самый этот день (13 октября) получено во Владимире первое известие о опорожнении Москвы неприятелем, а в конце отношения своего пишет слово в слово так: "Что ж касается до Верещагина, то изменник сей и государственный преступник был, перед самым вшествием злодеев наших в Москву, предан мною столпившемуся пред ним народу, который, видя в нем глас Наполеона и предсказателя своих несчастий, сделал из него жертву справедливой своей ярости". - Ото есть уже свидетельство истории, основанное на подлинном документе того времени.
Что касается до почт-директора, тайного советника Федора Петровича Ключарева и до его сына, то обоих их, по повелению государя, отослали на жительство, кажется, в Вологду. Я видел их в Москве, по возвращении их оттуда. Старик не роптал; а на вопрос об этом моего дяди со слезами на глазах взглянул на небо: и этом взгляде ясно была видна покорность воле божией.
Федор Петрович Ключарев был старинный масон, еще новиковской школы. Гр. Ростопчин терпеть не мог масонов, как и все, не имеющие об них никакого понятия. Гр. Ростопчин вообще не отличался религиозностию и часто насмехался над их набожностию и обрядами. Он был рад всякому случаю представить их в карикатуре; а до карикатур он был большой охотник, до насмешек тоже.
После французов он велел обыскать дом другого масона, где была ложа Нептуна, дом сенатора и попечителя Московскою университета Павла Ивановича Голенищева-Кутузова. Там нашли гроб, который употребляется при приеме в третью степень. Гр. Ростопчин велел перевезти этот гроб в свой дом, поставил его в сенях и всем показывал, говоря со вздохом: "Гроб Павла Ивановича!"
Граф Ростопчин никогда не думал быть автором. Первое сочинение его было Плуг и соха, с эпиграфом: отцы наши не глупее нас были. В издании Смирдина сочинений графа Ростопчина это сочинение совсем пропущено. Здесь восстает он против введения у нас иностранного земледелия и доказывает примерами и расчетами, что улучшенное земледелие по старой русской методе несравненно выгоднее иностранных нововведений. Этой мысли не должно приписывать невежеству и несмысленному обскурантисму; эти упреки нейдут к просвещенному гр. Ростопчину. А надобно взять в соображение, во-первых, тогдашнее несовершенное знание дела между теми, которые хотели вводить тогда иностранное хозяйство, не рационально, а по одному подражанию; во-вторых, надобно взвесить и нынешнее рациональное хозяйство и потом определить беспристрастно - рационально ли применяется оно к нашей почве, к нашему короткому лету, к нашей обширности полей, к нашему плохому сбыту полевых произведений, к нашим расстояниям провоза, а, наконец, и к нашему мужику? В свое время граф Ростопчин был прав совершенно; может быть, и нынче, в глазах беспристрастного рассудка и при отсутствии хвастовства и шарлатанства оп показался бы не совсем неправым.
Гр. Ростопчин, несмотря на свое воспитание, принадлежащее тому времени, когда все были очарованы французами, ненавидел Наполеона и французов. Образованность его была блестящая, светская; но дух и речь в его сочинениях были вполне русские. Никто так, как он, не опровергал своим примером нападок Шишкова на французский язык, и никто так не доказал, как он, что, и зная хороню французский язык, можно быть совершенно русским; хотя, впрочем, и он восставал против этой жалкой и вредной моды говорить преимущественно на чужом языке.
В 1807 году гр. Ростопчин написал Мысли вслух на Красном крыльце, ефремовского помещика Силы Андреевича Богатырева. Эта тетрадка разошлась но Москве в рукописи. Книгопродавец Глазунов напечатал ее с неисправного списка. Тогда гр. Ростопчин решился сам издать ее в лучшей тогдашней типографии Платона Петровича Бекетова, с прибавленном письма Силы Андреевича.
Эта книжка прошла всю Россию; ее читали с восторгом! Голос правды, ненависть к французам, насмешки над ними и над русскими их подражателями, русская простая речь, поговорки, - все это нашло отголосок в целой России, тем более что все здравомыслящие люди и самый народ давно уже ненавидели нашу галломанию. Ростопчин был в этой книжке голосом народа; не мудрено, что он был понят всеми русскими. Оно же было и вовремя!
Надобно сказать и то, что вместе с ненавистью к французам он соединил в ней столько забавного и в мыслях и в выражениях, что это - маленькое совершенство в своем роде! Сколько ни писали против нашей галломании и Шишков, и С. Н. Глинка (с 1808 года), это небольшое произведение гр. Ростопчина одно было сильнее и толстых книг первого, и журнала последнего! - А русский язык во всей простоте безыскусственн