Главная » Книги

Дмитриев Михаил Александрович - Мелочи из запаса моей памяти, Страница 5

Дмитриев Михаил Александрович - Мелочи из запаса моей памяти


1 2 3 4 5 6 7 8 9

са напи­сана белыми стихами! - Действительно, эта пиеса напи­сана такими гармоническими стихами, что отсутствие рифм в них незаметно. Между тем это может служить примером для иногородних подписчиков, что значит кри­тика в некоторых журналах.
   Я записываю одни мелочи, которые мне приходят на память. Но кто хочет узнать жизнь Ивана Ивановича Дмитриева, тот может прочитать его подробную биогра­фию, написанную князем П. А. Вяземским и напечатан­ную при издании сочинений Дмитриева в 2 томах, 1.823 года.
   Это издание, не умноженное, как бывает обыкновен­но, но уменьшенное самим автором, изображает этим, как нельзя лучше, замечательную черту его характера и та­ланта: его благоразумную осторожность и строгость вку­са. Он к себе был строже в поэзии, чем к другим. Когда он мне передал рукопись, составленную им для этого из­дания, и поручил переписать ее, я с удивлением заметил, что, между прочим, он выключил три лучшие свои про­изведения: Освобождение Москвы, Чужой Толк и Посла­ние к Карамзину. Не вступаясь за другие пиесы, тоже прекрасные, я решился уговорить его, чтобы он не вы­ключал, по крайней мере, этих. Дядя мой никак не согла­шался. Наконец, я просил хоть объяснить мне причину их изгнания.
   "Освобождение Москвы,- сказал мне дядя: - Я чув­ствую, что эта пиеса мне не удалась. Я хотел сделать не­что драматическое: но не сладил, и с той поры она всег­да напоминает мне мою неудачу!" - "Но она,- отвечал я,- прекрасна в том виде, в каком есть; а читатели не могут сравнивать ее с тем, чем она могла бы быть, если бы вы написали ее иначе".- "А послание к Карамзи­ну?" - "Послание к Карамзину,- сказал он,- не имеет в себе целости и круглоты" - "Как и всякое послание",- возразил я и начал читать из него стихи, составляющие прекрасную картину природы:
  
   Как волжанин, люблю близ вод искать прохлады?
   Люблю с угрюмых скал гремящи водопады,
   Люблю и озера спокойный гладкий вид,
   Когда его стекло вечерний луч златит;
   А временем, идя - куда и сам не зная -
   Чрез холмы, чрез леса, не видя сеням края,
   Под сводом зелени, вдруг на свет выхожу
   И новую для глаз картину нахожу;
   Открытые поля под золотою нивой!
   Везде блестят серпы и руке трудолюбивой!
   Какой приятный шум! Какая пестрота!
   Здесь взрослый, тут старик, с ним рядом красота;
   Кто жнет, кто вяжет сноп, кто подбирает класы;
   А дети между тем, амуры светловласы,
   Украдкой но снопу играючи берут,
   Крехтят под ношею, друг друга ею прут,
   Валяются, встают и, усмотри цветочек,
   Все врознь к нему летят, как майский ветерочек.
  
   Наконец, я спросил и об исключении Чужого толка,- "Сатира у меня только одна и есть,- отвечал мне дядя: - стоит ли труда помещать ее? Кроме того, цель ее нейдет уже к нынешним произведениям поэзии".
   Мне чрезвычайно любопытно было слышать его мне­ние о собственных его произведениях. Однако я отстоял все эти три пиесы, сказав, что непременно перепишу и их вместе с другими и что можно будет выключить их и после, если он не переменит своего мнения.
   Это издание напечатано было по желанию "Петер­бургского Общества Словесности, Наук и Художеств" и издано его иждивением, с портретом автора; это то обще­ство, которое называлось в Петербурге Обществом Сорев­нователей. Портрет литографирован с оригинала, рисо­ванного знаменитым Тончи.
   Иван Иванович Дмитриев глубоко почитал Ломоносо­ва; Любил и высоко ценил Державина; уважал в Петрове обилие мыслей и силу; в Хераскове признавал главным достоинством терпение. Нередко смеялся он, вспоминая некоторые, стихи Державина, которые он, по его совету, принимался поправлять, но потом, не сладив с поправкою, махнет рукой и бросит!
   Сам он был чрезвычайно восприимчив к красотам при­роды и чувствителен к красотам поэзии. Однажды в ста­рости, незадолго до своей кончины, он стал читать мне вслух некоторые строфы Ломоносова. Вдруг голос его за­дрожал, и на глазах показались слезы. Это меня тем бо­лее удивило, что в строфах Ломоносова не было ничего чувствительного. Я спросил его об этом.- "Это так хо­рошо,- отвечал он: - так живописно и полно гармонии, что меня, несколько тронуло!" - Кто так чувствует поэ­зию, тот, конечно, и сам поэт! - А что писали в "Отечественных записках" 1841 года и повторяли после!
   Вот что там писали: "Ломоносов не поэт, не лирик; в Ломоносове нет ни чувства, ни воображения".- "Оды Державина лишены и тени какого бы то ни было содер­жания. Его поэзия лишена всякой художественности. Едва прошло 25 лет после ею смерти, а его уже никто не читает".- "Дмитриев не поэт, а версификатор".- "Жу­ковского нельзя назвать поэтом в смысле свободной, твор­ческой натуры!" Все это было в 1 N., стр. 2, 3, 8, 10, 19.- Кто же, по их мнению, поэт? - "Кольцов - звезда пер­вой величины!" - Впрочем, чему дивиться, когда тут же сказано было на стр. 15: "Карамзин не написал (Истор. Государ. Росс.), а только хотел написать. Государство Российское началось с творца его, Петра Великого, до по­явления которого было оно младенец; а кто же пишет ис­торию-младенца?" - Все это выписано слово в слово: я -указываю страницы.
   Не было писателя и стихотворца, которому бы Дмит­риев не отдавал справедливости и той именно похвалы, которую тот заслуживает по мере своего таланта. Он раз­бирал строго, анализировал подробно и доказывал ошиб­ки без уступчивости; но всегда хладнокровно, учтиво, с достоинством. Если же находил черту таланта, теплое чувство, хороший стих, он поднимал их, возвышал и по­казывал во всем блеске. Если хорошее превышало дур­ное, давал перевес похвале перед порицанием. Это тем замечательнее, что от самого себя требовал он полного совершенства, и в частях, и в целом, и никогда не доволь­ствовался частностями, что доказывается его мнением о своем послании к Карамзину. Одного не прощал он: низкого чувства и низкого, площадного выражения, некоторые при нем уже начинались. О стихах просто вялых он го­ворил неохотно, нехотя и забывал их на суде своем. Но над стихами графа Хвостова "le sublime du galimatias" от души смеялся и с каким-то особенным добродушным наслаждением.
   Это ведет меня опять к отступлению. Гр. Хвостов любил посылать, что ни напечатает, ко всем своим знако­мым, тем более к людям известным. Карамзин и Дмитри­ев всегда получали от него в подарок его стихотворные новинки. Отвечать похвалою, как водится, было затруд­нительно. Но Карамзин не затруднялся. Однажды он написал к нему, разумеется, иронически: "Пишите, пишите! Учите наших авторов, как должно писать!" - Дмитриев очень укорял его, говоря, что Хвостов будет всем показывать это письмо и им хвастаться; что оно бу­дет принято одними за чистую правду, другими за лесть; что и то и другое нехорошо.- "А как же ты пишешь?" - спросил Карамзин.- "Я пишу очень просто. Он пришлет ко мне оду или басню; я отвечаю ему: "Ваша ода или басня ни в чем не уступает старшим сестрам своим!" - Оп и доволен, а между тем это правда".- Оба очень этому смеялись!
   Однажды только сочинения гр. Хвостова вывели из терпения Дмитриева. Вот по какому случаю. Он ожидал из Петербурга книг, которые обещал ему прислать из чу­жих краев Д. П. Северин. Получается с почты огромный ящик: Ив. Ив. чрезвычайно обрадовался давно ожидаемой посылке. Открывает с нетерпением - и что же? - мно­жество экземпляров полного издания сочинений гр. Хво­стова, и к нему, и с поручением раздать другим! - Чрез­вычайно смешно было видеть эту неудачу!
   Не могу отстать от гр. Хвостова.- Он так любил да­рить свои сочинения и распространять свою славу, что по дороге к его деревне (село Талызино, в Симбирской гу­бернии), по которой я часто ездил, он дарил свои сочи­нения станционным смотрителям, и я видел у них при­клеенные к стенке его портреты. Замечательное славолю­бие во всех видах, и феномен метромании!
   Было время, когда Иван Иванович Дмитриев считал­ся в Москве авторитетом в литературе. Ничего не выхо­дило в печать из рук лучших авторов, не подвергнувшись прежде его суждению и совету. Жуковский, приготовив к печати первое издание своих стихотворений (2 части in 4®), прежде давал ему на рассмотрение свою рукопись,
   Я помню, когда жил в доме моего дяди (1813-1814) и после этого, когда государь Александр Павлович приез­жал на несколько месяцев в Москву, Жуковский, Батюш­ков, Воейков, князь Вяземский, Дм. В. Дашков собира­лись часто по вечерам у моего дяди. Их разговоры и суж­дения о литературе были для меня, молодого еще чело­века, истинным руководством просвещенного вкуса. Но впоследствии времени, когда изменилось направление литературы, когда появились молодые писатели, самона­дежнее прежних, это новое поколение отделялось от Дмитриева (кроме Пушкина, кн. Одоевского и С. Е. Раича). Оно отделялось потому, что Дмитриев, уважая дру­гих, требовал и к себе уважения и соблюдения всех приличий; равняя всех своих знакомых своею равною ко всем приветливостию, он любил, однако, чтоб они не забыва­лись и чтобы всякий знал свое место.
   А, Ф. Мерзляков, который после своей женитьбы от­стал от прежних знакомых, бывал у него редко, и то по утрам. Он принял на свой счет эпиграмму Дмитриева, напечатанную в его сочинениях:
  
   Подзобок на груди, и, подогнув колена,
   Наш Бавий говорит, любуясь сам собой:
   Отныне будет всем поэтам модным смена;
   Все классики уже переводимы мной;
   Так я и сам ученым светом
   Достоин признан быть, классическим поэтом!-
   Так, Бавий! Так стихи, конечно, и твои
   На лекциях пойдут - в пример галиматьи!
  
   Правда, что этот портрет похож был и на фигуру Мерзлякова; притом - слова классик и лекции могли подать Мерзлякову повод к подозрению; но Дмитриев уважал труды Мерзлякова и самого его, как человека, достойно­го уважения по своему благородному сердцу. Эта эпи­грамма написана была на графа Хвостова, который пе­реводил французских классиков; я это знаю верно и утверждаю.
   Во всяком авторе встречаются места, к которым не­лишне прибавлять объяснения. Так, например, в карикатуре Дмитриева:
  
   Сними с себя завесу,
   Седая старина,
   Да возвещу я внукам,
   Что ты откроешь мне!
  
   Это описано истинное происшествие, случившееся в Сызранском уезде, в деревне Ивашевке, в 12 верстах от ны­нешней моей деревни. Описанный в карикатуре - вах­мистр Шешминского полку, Прохор Николаевич Патри­кеев. Он, в молодых летах, женился, будучи еще недо­рослем (так называли дворян, не бывших еще на службе), потом, оставя жену в деревне, отправился в полк. Это было еще до Петра Третьего, когда чины шли туго и отставок не было; почты, тоже не было, а потому он, как человек небогатый, вероятно, но имел никаких средств получать известия о своем семействе. Наконец, дослужившись до вахмистров в царствование Екатерины, и в по­жилых уже летах он вышел в отставку и воротился вер­хом на своем боевом коне в свою Ивашевку.
  
   "Узнает ли Груняша? -
   Ворчал он про себя: -
   Когда мы расставались,
   Я был еще румян!"
  
   Жену его звали Аграфена Семеновна. Но жены он не на­шел уже. Она была судима в пристанодержательстве и, вероятно, сослана. Некому было дать мужу и известия о ее участи: происшествие это было уже старое и забытое. Развязка очень простая в такой глуши и по тогдашним нравам:
  
   Тотчас се схватили
   И в город увезли;
   Что с, нею учинили,
   Узнать мы не могли.
  
   Автор прибавляет и окончание этой справедливой ис­тории:
  
   Что делать!0151 Как ни больно,
   Но вечно, ли тужить? -
   Несчастный муж, поплакав,
   Женился на другой,
   Сей витязь и поныне,
   Друзья, еще живет;
   Три года, как в округе
   Он земским был судьей.
  
   Я знал его сына от второго брака. Его звали Василий Прохорович. Я помню, что он, по доброте своей, был пред­метом мистификаций всего уезда.
   У меня есть картинка, написанная пером самим Дмит­риевым в его молодости; она изображает Патрикеева, подъезжающего на старом рыжаке к селу Ивашевке. Там не забыт и тощий кот, мяучащий на кровле.
   Эта деревня Иващевка в старину отличалась чудака­ми. Драгунский витязь, ротмистр Брамербас, к которому обращается Дмитриев в сказке Причудница, тоже списан с натуры. Это был тамошний же помещик, самый чинов­ный из многочисленных мелких дворян той деревни майор Ивашев.
  
   О если бы восстал из гроба ты сейчас,
   Драгунский витязь мой, о ротмистр Брамербас,
   Ты, бывший столько лет в малороссийском крае
   Игралищем злых ведьм!.. Я помню, как во сне,
   Что ты рассказывал еще ребенку мне.
   Как ведьма некая в сарае,
   Оборотя тебя в драгунского коня,
   Гуляла на хребте твоем до полуночи,
   Доколе ты уже не выбился из мочи!
   Каким ты ужасом разил тогда меня!
   С какой, бывало, ты рассказывал размашкой,
   В колете вохряном и в длинных сапогах,
   За круглым столиком, дрожащим с чайной чашкой!
   Какой огонь тогда пылал в твоих глазах!
   Как волосы твои, седые с желтиною,
   В природной простоте взвевали по плечам!
   С каким безмолвием ты был внимаем мною!
   В подобном твоему я страхе был и сам!
   Стоял, как вкопанный, тебя глазами мерил
   И, что уж ты не конь... еще тому не верил!
  
   Что за прелесть эти стихи! Что за тонкая и легкая эпиграмма в последнем! - Нынче не умеют этого! - И после этой верной, чисто отделанной картины Дмитриев не поэт?
   Расскажу, кстати, анекдот об этом майоре Ивашеве. Однажды вечером возвращался он под пьяную руку вер­хом на коне в свою Ивашевку. Видит он, что на лугу, не­далеко от околицы, расставлены два белые шатра. Вспом­нив, вероятно, сказки, вскрикнул он громким голосом: "Кто в моих заповедных лугах шатры разбил?" - Ответа не было.- Он пустил вскачь своего коня, богатырского прямо на шатры и попал между ними в веревки, кото­рыми они были натянуты и Которые переплетались одни, с другими. Конь запутался и упал; шатры зашатались и тоже упали,- Дело было вот в чем. Это проезжал Ка­занский архиерей осматривать свою епархию. В одном шатре служили в его присутствии вечерню; а в другом готовили ему кушанье.- Архиерей выбежал и, видя ле­жащего человека, закричал: "Шелепов!" - По окончании наказания Ивашев вскочил опять на коня, ударился ска­кать в Ивашевку и повестил всем жителям, что едет архиерей и пресердитый так, что его высек! Поутру все ивашевские барыни собрались чем свет к околице встречать владыку; и при въезде его упали ниц, с воплем, сквозь который было слышно: "Батюшка, земной бог! Не погуби!" - Архиерей расхохотался и проехал мимо.- Кто поверит, что это правда? - Таковы были люди, таковы были нравы!.
   Стихотворение Отъезд было написано Дмитриевым в Сызране, при возвращении его из годового отпуска в Пе­тербург, на гвардейскую службу, в Семеновский полк. Написавши эту пиесу, он читал ее в домашнем кругу, где были и посторонние. Когда дошел оп до этого места:
  
   И где в замерзлом ручейке
   Видался каждый день с Наядой,
   Где куст, береза вдалеке
   Казались мне Гамариадой,
   А дьяк или и сам судья
   Какой-нибудь Цирцеи жертвой...
  
   Один из слушателей, бывший в то время судьей, встал, поклонился и очень добродушно сказал: "Покорнейше благодарю, батюшка Иван Иванович, что и нас не забы­ли!" - Какова была простота! Может быть и нынче не знают, что спутники Одиссея были превращены в сви­ней; но не поблагодарят же так добродушно! - Какое-то чувство сказало бы: "Верно, он над нами смеется!"..
   Все лучшие стихотворения Дмитриева были написаны им в Сызрани, во время отпусков из гвардейской служ­бы. Спокойная, беспечная жизнь, недостаток рассеянно­сти влекли его к тихим занятиям с Музою; а живописные виды с высокого берега реки Крымзы, сливающейся с великолепною Волгой, во время их разлива, видимой с вы­соты, на которой стоял дом отца его, возбуждали в нем картины воображения. Таким образом, с первой молодо­сти, в стороне, где он не мог находить общества просвещенного, общества по себе, оп создавал вокруг себя мир другой, мир поэтический. Таким образом, сказывал он мне, что план Ермака обдумывал он, играя в шашки с одним гостем своего отца.
   Когда он рисовал в воображении картину, которую намеревался представить в стихах, оп имел привычку об­думывать все ее части и подробности и спрашивать себя: мог ли бы их изобразить на полотне живописец? - Толь­ко в таком случае он признавал картину достойною кисти поэта. От этого мы видим у него удивительную целость я полноту и тонкую отделку частей! - Таким образом ре­шены были им эти два стиха Ермака:
  
   То сей, то оный на бок гнется,
   Крутятся - и Ермак сломил.
  
   Или это изображение плачущих муз:
  
   Из рук их лиры покатились,
   Главы к коленам преклонились,
   Власы упали до земли!
  
   Или, наконец, эта картина в стихах к Волге;
  
   Там кормчий, руку простирая
   Чрез лес дремучий на курган
   Вещал, сопутников сзывая:
   "Здесь Разинов был, други, стан!"
   Вещал, и в думу погрузился;
   Холодный пот по нем разлился,
   И перст на воздухе дрожал!
  
   Приемы великого мастера всегда поучительны; а потому нелишне делать их известными.
   Привыкнувши с молодости к природе, простоте жизни и деятельности, Иван Иванович Дмитриев вставал очень рано, сам варил себе кофей, потом немедленно одевал­ся. Редко, очень редко мне случалось заставать его в шлафроке, и то разве тогда, когда он был нездоров. Вся­кий день он ходил пешком, и ходил много. Этой ранней привычки он не оставлял даже и тогда, когда он был министром; у него на все доставало времени. Б Москве, в своих прогулках, нередко вслушивался он в разговоры людей из простого народа и сам вступал в речь с ними. Иногда он приносил из этих прогулок очень верные замечания и черты народного характера, которые он умел рассказывать с неподражаемым искусством! Его шутка, сопровождаемая всегда важным видом, была необыкно­венно метка и забавна,- Читал он очень много; следил постоянно за происшествиями своего времени и за лите­ратурою. Садоводство, или лучше сказать зелень деревьев и луга английского сада,- это было его страстию! Дру­гая его страсть были эстампы лучших мастеров. Но в этом он не следовал записным охотникам, которые ценят эс­тампы по признакам, описанным в каталогах. Он следо­вал своему вкусу и никак не ошибался! Иногда покупал он эстамп для поэтического его сюжета, чего не делают охотники. Страсть к саду и к эстампам наследовал и я от него и присовокупил к тем, которые мне от него доста­лись.
   Так, например, был у него Миллеров эстамп La Madonna di santo Sisto, которым он дорожил по красоте эк­земпляра, не зная, впрочем, в чем состоит его достоинст­во у знатоков, и любовался им, не заботясь об этом. Од­нажды рассматривал его известный знаток в этом деле, Иванчин-Писарев. Вдруг показалось ему, что это отпечаток avant - l'aurйole; но, не доверяя своим глазам, он просил снять эстамп со стены и вынуть из рамки; откры­лось, что это не только avant - l'aurйole, но действительно avant la lettre, т. е. величайшая редкость! Писарев встре­пенулся от радости, найдя такую драгоценность и оце­нил эстамп по крайней мере в тысячу рублей ассигнация­ми, если не дороже.
   Но здесь следует анекдот, Иван Иванович сказал ему: "Хочешь, Николай Дмитриевич, я завещаю наследникам, чтобы они подарили тебе этот эстамп? Изволь; обещаю тебе!" - Но Иван Иванович чрезвычайно боялся смерти и не любил, чтобы об ней вспоминали. На другой день Иванчин-Писарев приходит к нему и подает ему бумагу, просящее подписать.- "Что это такое?" - "Расписка в вашем обещании, чтоб после вашей кончины этот эстамп достался мне",- Дмитриев взял перо и подписал; потом сказал Писареву: "Я твое желание исполняю; дай же мне слово, что и ты мое исполнишь!" - "Даю!" - отвечал в радости Писарев.- "Итак, я по твоему желанию подписал эту бумагу; а ты по моему желанию оставь ее у меня". После кончины Ивана Ивановича мне большого труда стоило уговорить его наследников отдать этот эстамп Писареву: анекдоту моему не верили, принимая все это за шутку, и ничто не помогало; самое домогательство иметь эту вещь заставляло их думать, что она должна быть не простая) - Но, к счастию, я нашел в бумагах Ивана Ивановича его расписку; и эстамп был наконец отдан по обещанию.
   Выписываю некоторые происшествия его жизни, ко­торых нет в его биографии, напечатанной при последнем издании его сочинений.
   Многим современникам известно, что в начале царствования императора Павла Иван Иванович Дмитриев был взят под стражу; но неизвестны причины и подробности этого происшествия...
   В начале царствования императора Павла Дмитриев вышел из гвардии в отставку с чином полковника и с мун­диром.
   В самый день крещения (1797), в который бывает цер­ковный ход на воду и парад войск, Дмитриев, перед самою обеднею, лежал еще в постели и читал книгу - какую же книгу! - La conjuration de Venise, par Saint - Real. - Входит к нему двоюродный его брат Иван Петрович Беке­тов, в мундире и в шарфе, и говорит ему шутя: "Вот, пра­во, счастливец! Лежит спокойно; а мы будем мерзнуть на вахтдараде!" - Пробывши у него с четверть часа, он вы­шел - и находит у наружных дверей часового! - Он хотел воротиться назад; но его уже не пустили.
   Вдруг вошел к Дмитриеву второй военный губернатор, Николай Петрович Архаров (первым был наследник, ве­ликий князь Александр Павлович), и сказал ему очень уч­тиво, чтоб он одевался и ехал с ним. Дмитриев начал оде­ваться, хотел, по тогдашней строгой форме, причесывать­ся, делать букли, косу и пудриться; но Архаров сказал, что это не нужно, - и потому Дмитриев оделся наскоро в мундир, и с распущенными волосами сел с Архаровым в его. карету и поехал. Проходя через переднюю, он сказал толь­ко своему слуге: "Скажи братьям".- Карета остановилась у дворца. Взойдя на крыльцо, он увидел своего сослужив­ца Лихачева, тоже привезенного полицмейстером, под над­зором которого Архаров оставил их обоих, а сам пошел вверх по лестнице во внутренние комнаты. Оба арестанта бросились друг к другу с вопросами: "Не знаешь ли, за что?"- И оба вдруг отвечали: "Не знаю!"
   Вскоре их обоих позвали. Надлежало проходить чрез все парадные комнаты дворца, наполненные, по случаю, торжественного дня, генералитетом, сенатом, камергерами, камер-юнкерами, высшими чинами двора, придворными дамами. Их ввели в кабинет государя; он был окружен одним императорским семейством.
   Император сказал им: "Господа! Мне подан донос, что вы покушаетесь на мою жизнь!" - В эту минуту великие князья Александр и Константин оба заплакали и бросились обнимать отца. - Павла это тронуло. - Он продолжал: "Я хотя и не думаю, чтоб этот донос был справедлив, потому что все свидетельствуют об вас одно хорошее; особли­во за тебя все ручаются!" - сказал он, оборотясь к Дмит­риеву. - (Действительно, за него все ручались, и сам на­следник; особенно же тогдашний генерал-майор Федор Ильич Козлятьев, человек добродетельный и строгий к долгу, хотя в добродушный философ; об нем я напечатал некогда статью в прежней Молве, издававшейся Надсждиным.) Впрочем, - продолжал государь, - я так еще недавно царствую, что никому, думаю, не успел еще сделать зла! - Однако, если не так, как император, то как человек, дол­жен для своего сохранения принять предосторожности. - Это будет исследовано; а пока - вы оба будете содержать­ся в доме Архарова". - Их вывели, и они поселились у военного губернатора. В первый день они обедали вместе с хозяином; но так как начало приезжать множество любо­пытных, то Архаров предложил им обедать одним в своей комнате, чему они были и рады. Три дня прожили они в неизвестности о своей участи.
   В это время (рассказывал мой дядя) один случай рас­смешил его. Вдруг выглядывает к нему в комнату маль­чик, хорошо одетый, и спрашивает, можно ли войти. Дмит­риев позвал его, приласкал и спросил: что ему надобно? - это был племянник Архарова. - "Я слышал, - отвечал мальчик, - что вы пишете стихи; я тоже пишу и пришел попросить вас, чтоб вы поправили".
   Через_ три дня вся эта история кончилась. - Дело было вот в чем. Слуга Лихачева (но не этого, а двоюродного его брата, с которым Дмитриев вовсе не был знаком) подал этот донос в надежде получить за это свободу. Для досто­верности нужно ему было припутать другого, и он припу­тал Дмитриева. Архаров, немедленно по взятии их под стражу, бросился обыскивать слуг, их платье; у доносчика найдено было в кармане черновое письмо к родственникам, в котором он писал, что скоро будет вольным. Это письмо, при сходстве почерка с доносом, послужило к от­крытию истины...
   Эта история послужила к счастию Дмитриева. Государь приказал великому князю Александру Павловичу спросить Дмитриева: чего он хочет? - Он не хотел ничего, кроме спокойной жизни в отставке. - Наконец, в третий раз Алек­сандр Павлович настоятельно уже сказал ему: "Скажи что-нибудь; батюшка решительно требует!" - Тогда он отве­чал, что желает посвятить жизнь свою службе государю. - Вследствие этого ответа он был сделан товарищем министра уделов. Потом уже он получил место обер-прокурора. Тогда это было повышением.
   По кончине Михаила Никитича Муравьева, 1807 года от 10 сентября, министр народного просвещения граф Петр Васильевич Завадовский, исполняя волю государя Алек­сандра Павловича, предлагал Дмитриеву звание попечите­ля императорского Московского университета и его окру­га; но Дмитриев, не признавая себя достаточно ученым, отказался от этого звания, Вместо его 2 ноября попечите­лем был назначен граф Алексей Кириллович Разумовский.
   В 1809 году, в последних числах декабря, когда Иван Иванович Дмитриев был уже четыре года сенатором, полу­чил он письмо от Александра Дмитриевича Балашова, кото­рый писал к нему, что государь император приказал вы­звать его в Петербург, и приказал написать, что ему при­ятно бы было видеть его к новому году. Вслед за этим по­лучил он другое письмо от Сперанского, что государь рассчел, что к новому году он не успеет приехать, и ожи­дает его после 1 января. Это был вызов на министерство при новом учреждении министерств 1810 года.
   Будучи уже министром, Дмитриев имел все еще одну Анненскую ленту. Однажды, после доклада, он сказал го­сударю: "Простите, ваше величество, мою смелость и не удивитесь странности моей просьбы", - "Что такое?" - "Я хочу просить у нас себе Александровской ленты". - "Что тебе вздумалось? - опросил государь с улыбкой. - "Для министра юстиции нужно, государь, иметь явный знак вашего благоволения: лучше будут приниматься его предложения". - "Хорошо, - отвечал государь: - скоро, бу­дут торги на откупа: ты ее получишь. - Так и сдела­лось, - Когда Дмитриев пришел благодарить государя, он спросил с улыбкой: "Что? Ниже ли кланяются?" - "Го­раздо ниже, ваше величество!"
   Много слыхал я от него об императоре Александре. Однажды Иван Иванович Дмитриев докладывал ему дело о жестоком обращении одной помещицы с дворовой дев­кой, вследствие которого последняя умерла. Александр, слушая доклад, плакал и говорил: "Боже мой! Можем ли мы знать все, что у нас делается! Сколько от нас закрыто­го, мы и вообразить этого не можем!" В этом случае, при утверждении сентенции, Александр забыл уже свою кро­тость для правосудия...
   При Александре ходила по рукам бумага под названи­ем Концерт, которой все от души смеялись. Это было объ­явление о концерте. Начало составлял хор Государствен­ного совета, который пел:
  
   С тем ли нас хозяин звал,
   Чтобы мы молчали!
  
   Далее пели соло все министры.- Граф Аракчеев
  
   Вы раздайтесь, расступитесь,
   Добрые люди!
  
   Министр финансов Гурьев:
  
   Ах ты, батюшка, царев кабак!
  
   Министр юстиции Дмитриев, который просился уже в от­ставку:
  
   Я в пустыню удаляюсь
   От прекрасных здешних мест!
  
   Министр полиции Балашов, который был беспрестанно в посылках по разным государствам:
  
   Мне моркотно, молоденьке;
   Нигде места не найду!
  
   Статс-секретарь Шишков, который все ездил с государем по чужим землям:
  
   Ах тошно мне
   На чужой стороне!
  
   Других не помню, но все песни были прибраны очень кста­ти и очень забавно...
   Возвращаюсь опять к Ивану Ивановичу Дмитриеву. До войны 1812 года, или, лучше сказать, до последовавших за нею отлучек государя, Дмитриев был совершенно дово­лен своею службою и своим положением. Государь его лю­бил и ценил его чистые правила, его благородный харак­тер. Но с отлучками государя из Петербурга положение Ивана Ивановича Дмитриева как министра переменилось. Известно, что во все это время распространены были дей­ствия Государственного совета и даже власть Комитета ми­нистров; что в них поступали и ими разрешались окончательно некоторые дела административные, которые прежде взносились на утверждение самого государя; что кн. Н. И. Салтыков, который был тонкий и лукавый придвор­ный, в это время почти правил Россией. Вместе с делами по некоторым отдельным частям управления, по постав­кам на армию и прочее Совет и даже Комитет начали при­сваивать себе эту власть и по Сенату.
   Многие такие действия Комитета министров побудили Дмитриева проситься в отставку. На случай же несогласия на это государя, писал он к Балашову, чтоб ему исходатай­ствовать бессрочный отпуск. Государь уволил его на четы­ре месяца; потом еще на два; наконец, не согласился уво­лить долее, и Дмитриев возвратился на министерство.
   Но когда возвратился государь из-за границы, дела при­няли другой оборот. Личных докладов министров уже не было: их докладные дни были отменены; все дела шли че­рез графа Аракчеева. Дмитриев не имел случая объяснить­ся с государем и просил уже решительно об отставке. Ми­нистерство принял по его рекомендации сенатор Алексей Ульянович Болотников, Ему оставил Дмитриев замечатель­ное письмо, в котором писал, что, может быть, ему и впредь не удастся объяснить государю, почему он так настойчиво просился в отставку, и потому он просил его, при удобном случае, довести об этом до сведения государя, "Таким об­разом,- заключает Дмитриев,- я вас делаю душеприказ­чиком моей чести".
   Вероятно, наконец государь узнал истину: ибо, уволив­ши Дмитриева от службы с заметным неудовольствием, он вскоре как будто искал случая вознаградить его. В Москве была учреждена Комиссия для рассмотрения просьб, пода­ваемых на высочайшее имя от людей, разоренных неприя­телем. Дмитриев был сделай председателем этой Комиссии и получил потом две награды, которые возбудили большую зависть и много толков...
   Итак, после своей отставки Иван Иванович Дмитриев переехал опять в Москву, думая найти в ней прежнюю жизнь, прежних друзей, прежнее общество. Но время, осо­бенно 1812 год, многое изменили: под старость он скучал в Москве, которая была им столь любима.
   Более всего его привлекало в Москву то, что там он будет вместе с Карамзиным. Но Карамзин с 1816 года пере­ехал для печатания своей Истории, в Петербург. Другие старые знакомые мало-помалу померли. Те, которые оста­вались в живых, сохраняли, конечно, постоянное к нему уважение и привязанность; но их, его современников, было уже немного. Знавшие его прежде молодые люди кн. Вя­земский, Жуковский и их ровесники оказывали величайшее уважение и ему, и его таланту. Но последующее млад­шее поколение отвыкало уже от форм почтительного вни­мания и к характеру человека, и к его общественному значению, и к заслугам литературным; да и обращение их с людьми заслуженными начало уже отзываться небрежностию, которая не могла нравиться Ивану Ивановичу Дмит­риеву, привыкшему к хорошему тону и к хорошему обще­ству. Все это делало для него последние годы его жизни несколько скучными, и его общество людей близких более и более уменьшалось; более и более он проводил вечера один, с книгами. Конечно, человек умный и образованный всегда найдет в самом себе средства против скуки; но тем не менее такое отшельничество было для него несколько тяжело в его последние годы.
  
   Прочитавши это в первом издании, один приятель за­метил мне, что И. И. Дмитриев был холоден в обращении и что будто от него отдаляла эта холодность. Ответствую на это, что люди хорошего обращения никогда не кидаются на шею, как провинциалы; может быть, некоторым из тогдаш­него нового поколения он казался холоден потому, что ров­ный тон порядочного общества был им в диковинку, т. е. они хотели бы не сами ему учиться, а переменить старика. Но этим людям прошлого века трудно бы было переродить­ся. Надобно сказать и то, что это провинциальное радушие ненадежно. А на Дмитриева, кто приобрел его внимание, можно было твердо положиться.
   Я знаю, многие удивлялись, что он находил наконец удовольствие в обществе Иванчина-Писарева и Волкова, автора поэмы "Освобожденная Москва". Но очень нату­рально, что он платил благодарностию тем, которые сами находили с ним удовольствие и не скучали проводить с ним вечера, когда другие об нем и не вспоминали. Впрочем, из числа прежних образованных людей, до конца своей жизни приверженных к Дмитриеву, надобно назвать В. Л. Пушкина и М. М. Солнцева, человека светского, умного, хорошего тона и очень приятного, который после был и из моих лучших знакомых.
   Не только Иван Иванович Дмитриев, принадлежавший к образованному веку Екатерины, но и я, уже человек позд­нейшего времени и не имеющий заслуг моего дяди, нахожу, что многое переменилось не к лучшему! - Я не имею ни капли гордости в своем характере; я вообще прост в обра­щении и общежителен; но обращение нынешнего поколе­ния, особливо нынешних выходцев, заставляет в меня сжаться в приосамиться. Что же делать, если за твою веж­ливую предупредительность отвечают грубостию; если за­быты все отношения самой обыкновенной в наше время учтивости, все условия хорошего общества...
   Иные принимают это за гордость; а эта гордость состо­ит только в чувстве своего морального самосохранения: боишься, чтоб тебя не задели, чтобы не сказали или не оказали тебе грубости.
   Кончина И. И. Дмитриева последовала 1837 года, 3 ок­тября, в 35 минут 5-го часа пополудни. В это время меня не было в Москве; я лежал несколько уже месяцев больной, безногий, в Симбирске...
   Чтобы не утратить подробностей о его кончине, перепи­сываю здесь два письма Михаила Петровича Погодина, ко­торый, как человек с горячею душою, не почитает для себя посторонним делом ничего, касающегося до сердца другого. Где семейное горе, где или честь, или утрата России, он там, незваный, непрошенный! - Ничто не обязывало его уведомлять меня с такими подробностями обо всем, касаю­щемся до последних минут моего дяди и даже о последую­щих обстоятельствах. Но я уверен, что мысль о Дмитриеве, последнем поэте екатерининского века, вместе с мыслию о Карамзине, вместе с чувствами дружества ко мне и с мыс­лию о тогдашнем моем болезненном состоянии,- все это должно было сильно потрясти такое горячее сердце, как его... Вот эти два драгоценные для меня письма.
   "1837. 13 окт. Москва.
   Не думал я, любезнейший М. А., писать к вам в таком грустном расположении духа, сообщать такие горестные подробности; но они, верно, составляют теперь потребность вашего сердца и ваших близких, и я принимаю на себя печальный долг.
   Иван Иванович был совершенно здоров в начале этой недели: в середу мы обедали с ним вместе в клубе; перед столом он говорил со мною о Вивлиофике Новикова, о мно­гих любопытных статьях, в ней помещенных, о выборке из нее, которую он когда-то делал касательно древней нашей дипломатики, о том, что было бы полезно перепечатать ее теперь, по крайней мере в извлечении. Потом рассказал мне, и с большим участием, если не чувством, историю бедного книгопродавца Кузнецова, у которого остановлено из­дание Христианского календаря и который теперь совсем разоряется; бранил привязчивых цензоров: "Не стыдно ли двум ученым сословиям, гражданскому и духовному, Уни­верситету и Академии, напасть так на бедняка, и из че­го? - Из каких-то пустяков! Я пришлю его к вам, и вы увидите, в чем дело. А беззаконное пропускают!" - После обеда он остановился в кофейной комнате с Шевыревым и Жихаревым и рассказывал им, с обыкновенною своею живостию и шуткой, похождения Кострова; представление Кострова Потемкину, вопросы Потемкина о Гомере, как провожали его издали на обед к Потемкину, потому что стыдно было идти с ним рядом, и как встречные бабы одни сожалели о больном, а другие бранили пьяницу.- В чет­верг поутру он делал визиты, приехал довольно поздно до­мой обедать. За столом ел мало, но кушанье было тяжелое: щи, поросенок. После обеда он напился шоколада вместо обыкновенного кофе, выпил стакан холодной воды и тотчас, надев бекешь и кенги, пошел садить акацию около кухни, чтобы заслонить ее с проезду. Тут он почувствовал дрожъ, и насилу привели его в комнату. Послали за доктором. Газ прописал лекарство, не нашедши ничего дурного. Иван Иванович разговаривал с ним, заплатил за визит, послал в аптеку; но лишь только тот уехал, как он впал в беспамят­ство и целую ночь бредил. Пятница вся прошла в беспамятстве. Доктора были: Газ, Высоцкий, Тиауберт, Иовской, по нескольку раз. В субботу поутру я узнал об его отчаянной болезни. Мне надо было ехать на лекцию и чи­тать о Карамзине. С тяжелым чувством поехал я к боль­ному, опасаясь, что не застану его в жипых, и взял с собою Мишу.
   Иван Иванович только что опамятовался перед моим приездом; услышав стук дрожек, спросил, кто приехал, и позвал меня к себе; встретил по всем своим правилам. При нем был Боголюбов. Он рассказал мне тотчас историю сво­ей болезни, как я вам выше описал ее, и тотчас обратился к любимому своему предмету, литературе, но говорил уже гораздо медленнее, расстановистее, искал слов часто, оши­бался в их изменениях и даже мешался; но везде видна была заботливость о своей речи и старание скрыть бо­лезнь.
   "Что это пишет Макаров в Наблюдателе о Виноградове, будто бы Виноградов познакомил "Карамзина с сочинени­ем... этого... швейцарского фил... софа..." - "Боннета?" - "Да, Боннета. Виноградов жил сначала в Москве и отли­чался, разумеется, между своими сверстниками; но потом его отправили служить в полк, в Петербург. Т

Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
Просмотров: 525 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа