са написана белыми стихами! - Действительно, эта пиеса написана такими гармоническими стихами, что отсутствие рифм в них незаметно. Между тем это может служить примером для иногородних подписчиков, что значит критика в некоторых журналах.
Я записываю одни мелочи, которые мне приходят на память. Но кто хочет узнать жизнь Ивана Ивановича Дмитриева, тот может прочитать его подробную биографию, написанную князем П. А. Вяземским и напечатанную при издании сочинений Дмитриева в 2 томах, 1.823 года.
Это издание, не умноженное, как бывает обыкновенно, но уменьшенное самим автором, изображает этим, как нельзя лучше, замечательную черту его характера и таланта: его благоразумную осторожность и строгость вкуса. Он к себе был строже в поэзии, чем к другим. Когда он мне передал рукопись, составленную им для этого издания, и поручил переписать ее, я с удивлением заметил, что, между прочим, он выключил три лучшие свои произведения: Освобождение Москвы, Чужой Толк и Послание к Карамзину. Не вступаясь за другие пиесы, тоже прекрасные, я решился уговорить его, чтобы он не выключал, по крайней мере, этих. Дядя мой никак не соглашался. Наконец, я просил хоть объяснить мне причину их изгнания.
"Освобождение Москвы,- сказал мне дядя: - Я чувствую, что эта пиеса мне не удалась. Я хотел сделать нечто драматическое: но не сладил, и с той поры она всегда напоминает мне мою неудачу!" - "Но она,- отвечал я,- прекрасна в том виде, в каком есть; а читатели не могут сравнивать ее с тем, чем она могла бы быть, если бы вы написали ее иначе".- "А послание к Карамзину?" - "Послание к Карамзину,- сказал он,- не имеет в себе целости и круглоты" - "Как и всякое послание",- возразил я и начал читать из него стихи, составляющие прекрасную картину природы:
Как волжанин, люблю близ вод искать прохлады?
Люблю с угрюмых скал гремящи водопады,
Люблю и озера спокойный гладкий вид,
Когда его стекло вечерний луч златит;
А временем, идя - куда и сам не зная -
Чрез холмы, чрез леса, не видя сеням края,
Под сводом зелени, вдруг на свет выхожу
И новую для глаз картину нахожу;
Открытые поля под золотою нивой!
Везде блестят серпы и руке трудолюбивой!
Какой приятный шум! Какая пестрота!
Здесь взрослый, тут старик, с ним рядом красота;
Кто жнет, кто вяжет сноп, кто подбирает класы;
А дети между тем, амуры светловласы,
Украдкой но снопу играючи берут,
Крехтят под ношею, друг друга ею прут,
Валяются, встают и, усмотри цветочек,
Все врознь к нему летят, как майский ветерочек.
Наконец, я спросил и об исключении Чужого толка,- "Сатира у меня только одна и есть,- отвечал мне дядя: - стоит ли труда помещать ее? Кроме того, цель ее нейдет уже к нынешним произведениям поэзии".
Мне чрезвычайно любопытно было слышать его мнение о собственных его произведениях. Однако я отстоял все эти три пиесы, сказав, что непременно перепишу и их вместе с другими и что можно будет выключить их и после, если он не переменит своего мнения.
Это издание напечатано было по желанию "Петербургского Общества Словесности, Наук и Художеств" и издано его иждивением, с портретом автора; это то общество, которое называлось в Петербурге Обществом Соревнователей. Портрет литографирован с оригинала, рисованного знаменитым Тончи.
Иван Иванович Дмитриев глубоко почитал Ломоносова; Любил и высоко ценил Державина; уважал в Петрове обилие мыслей и силу; в Хераскове признавал главным достоинством терпение. Нередко смеялся он, вспоминая некоторые, стихи Державина, которые он, по его совету, принимался поправлять, но потом, не сладив с поправкою, махнет рукой и бросит!
Сам он был чрезвычайно восприимчив к красотам природы и чувствителен к красотам поэзии. Однажды в старости, незадолго до своей кончины, он стал читать мне вслух некоторые строфы Ломоносова. Вдруг голос его задрожал, и на глазах показались слезы. Это меня тем более удивило, что в строфах Ломоносова не было ничего чувствительного. Я спросил его об этом.- "Это так хорошо,- отвечал он: - так живописно и полно гармонии, что меня, несколько тронуло!" - Кто так чувствует поэзию, тот, конечно, и сам поэт! - А что писали в "Отечественных записках" 1841 года и повторяли после!
Вот что там писали: "Ломоносов не поэт, не лирик; в Ломоносове нет ни чувства, ни воображения".- "Оды Державина лишены и тени какого бы то ни было содержания. Его поэзия лишена всякой художественности. Едва прошло 25 лет после ею смерти, а его уже никто не читает".- "Дмитриев не поэт, а версификатор".- "Жуковского нельзя назвать поэтом в смысле свободной, творческой натуры!" Все это было в 1 N., стр. 2, 3, 8, 10, 19.- Кто же, по их мнению, поэт? - "Кольцов - звезда первой величины!" - Впрочем, чему дивиться, когда тут же сказано было на стр. 15: "Карамзин не написал (Истор. Государ. Росс.), а только хотел написать. Государство Российское началось с творца его, Петра Великого, до появления которого было оно младенец; а кто же пишет историю-младенца?" - Все это выписано слово в слово: я -указываю страницы.
Не было писателя и стихотворца, которому бы Дмитриев не отдавал справедливости и той именно похвалы, которую тот заслуживает по мере своего таланта. Он разбирал строго, анализировал подробно и доказывал ошибки без уступчивости; но всегда хладнокровно, учтиво, с достоинством. Если же находил черту таланта, теплое чувство, хороший стих, он поднимал их, возвышал и показывал во всем блеске. Если хорошее превышало дурное, давал перевес похвале перед порицанием. Это тем замечательнее, что от самого себя требовал он полного совершенства, и в частях, и в целом, и никогда не довольствовался частностями, что доказывается его мнением о своем послании к Карамзину. Одного не прощал он: низкого чувства и низкого, площадного выражения, некоторые при нем уже начинались. О стихах просто вялых он говорил неохотно, нехотя и забывал их на суде своем. Но над стихами графа Хвостова "le sublime du galimatias" от души смеялся и с каким-то особенным добродушным наслаждением.
Это ведет меня опять к отступлению. Гр. Хвостов любил посылать, что ни напечатает, ко всем своим знакомым, тем более к людям известным. Карамзин и Дмитриев всегда получали от него в подарок его стихотворные новинки. Отвечать похвалою, как водится, было затруднительно. Но Карамзин не затруднялся. Однажды он написал к нему, разумеется, иронически: "Пишите, пишите! Учите наших авторов, как должно писать!" - Дмитриев очень укорял его, говоря, что Хвостов будет всем показывать это письмо и им хвастаться; что оно будет принято одними за чистую правду, другими за лесть; что и то и другое нехорошо.- "А как же ты пишешь?" - спросил Карамзин.- "Я пишу очень просто. Он пришлет ко мне оду или басню; я отвечаю ему: "Ваша ода или басня ни в чем не уступает старшим сестрам своим!" - Оп и доволен, а между тем это правда".- Оба очень этому смеялись!
Однажды только сочинения гр. Хвостова вывели из терпения Дмитриева. Вот по какому случаю. Он ожидал из Петербурга книг, которые обещал ему прислать из чужих краев Д. П. Северин. Получается с почты огромный ящик: Ив. Ив. чрезвычайно обрадовался давно ожидаемой посылке. Открывает с нетерпением - и что же? - множество экземпляров полного издания сочинений гр. Хвостова, и к нему, и с поручением раздать другим! - Чрезвычайно смешно было видеть эту неудачу!
Не могу отстать от гр. Хвостова.- Он так любил дарить свои сочинения и распространять свою славу, что по дороге к его деревне (село Талызино, в Симбирской губернии), по которой я часто ездил, он дарил свои сочинения станционным смотрителям, и я видел у них приклеенные к стенке его портреты. Замечательное славолюбие во всех видах, и феномен метромании!
Было время, когда Иван Иванович Дмитриев считался в Москве авторитетом в литературе. Ничего не выходило в печать из рук лучших авторов, не подвергнувшись прежде его суждению и совету. Жуковский, приготовив к печати первое издание своих стихотворений (2 части in 4®), прежде давал ему на рассмотрение свою рукопись,
Я помню, когда жил в доме моего дяди (1813-1814) и после этого, когда государь Александр Павлович приезжал на несколько месяцев в Москву, Жуковский, Батюшков, Воейков, князь Вяземский, Дм. В. Дашков собирались часто по вечерам у моего дяди. Их разговоры и суждения о литературе были для меня, молодого еще человека, истинным руководством просвещенного вкуса. Но впоследствии времени, когда изменилось направление литературы, когда появились молодые писатели, самонадежнее прежних, это новое поколение отделялось от Дмитриева (кроме Пушкина, кн. Одоевского и С. Е. Раича). Оно отделялось потому, что Дмитриев, уважая других, требовал и к себе уважения и соблюдения всех приличий; равняя всех своих знакомых своею равною ко всем приветливостию, он любил, однако, чтоб они не забывались и чтобы всякий знал свое место.
А, Ф. Мерзляков, который после своей женитьбы отстал от прежних знакомых, бывал у него редко, и то по утрам. Он принял на свой счет эпиграмму Дмитриева, напечатанную в его сочинениях:
Подзобок на груди, и, подогнув колена,
Наш Бавий говорит, любуясь сам собой:
Отныне будет всем поэтам модным смена;
Все классики уже переводимы мной;
Так я и сам ученым светом
Достоин признан быть, классическим поэтом!-
Так, Бавий! Так стихи, конечно, и твои
На лекциях пойдут - в пример галиматьи!
Правда, что этот портрет похож был и на фигуру Мерзлякова; притом - слова классик и лекции могли подать Мерзлякову повод к подозрению; но Дмитриев уважал труды Мерзлякова и самого его, как человека, достойного уважения по своему благородному сердцу. Эта эпиграмма написана была на графа Хвостова, который переводил французских классиков; я это знаю верно и утверждаю.
Во всяком авторе встречаются места, к которым нелишне прибавлять объяснения. Так, например, в карикатуре Дмитриева:
Сними с себя завесу,
Седая старина,
Да возвещу я внукам,
Что ты откроешь мне!
Это описано истинное происшествие, случившееся в Сызранском уезде, в деревне Ивашевке, в 12 верстах от нынешней моей деревни. Описанный в карикатуре - вахмистр Шешминского полку, Прохор Николаевич Патрикеев. Он, в молодых летах, женился, будучи еще недорослем (так называли дворян, не бывших еще на службе), потом, оставя жену в деревне, отправился в полк. Это было еще до Петра Третьего, когда чины шли туго и отставок не было; почты, тоже не было, а потому он, как человек небогатый, вероятно, но имел никаких средств получать известия о своем семействе. Наконец, дослужившись до вахмистров в царствование Екатерины, и в пожилых уже летах он вышел в отставку и воротился верхом на своем боевом коне в свою Ивашевку.
"Узнает ли Груняша? -
Ворчал он про себя: -
Когда мы расставались,
Я был еще румян!"
Жену его звали Аграфена Семеновна. Но жены он не нашел уже. Она была судима в пристанодержательстве и, вероятно, сослана. Некому было дать мужу и известия о ее участи: происшествие это было уже старое и забытое. Развязка очень простая в такой глуши и по тогдашним нравам:
Тотчас се схватили
И в город увезли;
Что с, нею учинили,
Узнать мы не могли.
Автор прибавляет и окончание этой справедливой истории:
Что делать!0151 Как ни больно,
Но вечно, ли тужить? -
Несчастный муж, поплакав,
Женился на другой,
Сей витязь и поныне,
Друзья, еще живет;
Три года, как в округе
Он земским был судьей.
Я знал его сына от второго брака. Его звали Василий Прохорович. Я помню, что он, по доброте своей, был предметом мистификаций всего уезда.
У меня есть картинка, написанная пером самим Дмитриевым в его молодости; она изображает Патрикеева, подъезжающего на старом рыжаке к селу Ивашевке. Там не забыт и тощий кот, мяучащий на кровле.
Эта деревня Иващевка в старину отличалась чудаками. Драгунский витязь, ротмистр Брамербас, к которому обращается Дмитриев в сказке Причудница, тоже списан с натуры. Это был тамошний же помещик, самый чиновный из многочисленных мелких дворян той деревни майор Ивашев.
О если бы восстал из гроба ты сейчас,
Драгунский витязь мой, о ротмистр Брамербас,
Ты, бывший столько лет в малороссийском крае
Игралищем злых ведьм!.. Я помню, как во сне,
Что ты рассказывал еще ребенку мне.
Как ведьма некая в сарае,
Оборотя тебя в драгунского коня,
Гуляла на хребте твоем до полуночи,
Доколе ты уже не выбился из мочи!
Каким ты ужасом разил тогда меня!
С какой, бывало, ты рассказывал размашкой,
В колете вохряном и в длинных сапогах,
За круглым столиком, дрожащим с чайной чашкой!
Какой огонь тогда пылал в твоих глазах!
Как волосы твои, седые с желтиною,
В природной простоте взвевали по плечам!
С каким безмолвием ты был внимаем мною!
В подобном твоему я страхе был и сам!
Стоял, как вкопанный, тебя глазами мерил
И, что уж ты не конь... еще тому не верил!
Что за прелесть эти стихи! Что за тонкая и легкая эпиграмма в последнем! - Нынче не умеют этого! - И после этой верной, чисто отделанной картины Дмитриев не поэт?
Расскажу, кстати, анекдот об этом майоре Ивашеве. Однажды вечером возвращался он под пьяную руку верхом на коне в свою Ивашевку. Видит он, что на лугу, недалеко от околицы, расставлены два белые шатра. Вспомнив, вероятно, сказки, вскрикнул он громким голосом: "Кто в моих заповедных лугах шатры разбил?" - Ответа не было.- Он пустил вскачь своего коня, богатырского прямо на шатры и попал между ними в веревки, которыми они были натянуты и Которые переплетались одни, с другими. Конь запутался и упал; шатры зашатались и тоже упали,- Дело было вот в чем. Это проезжал Казанский архиерей осматривать свою епархию. В одном шатре служили в его присутствии вечерню; а в другом готовили ему кушанье.- Архиерей выбежал и, видя лежащего человека, закричал: "Шелепов!" - По окончании наказания Ивашев вскочил опять на коня, ударился скакать в Ивашевку и повестил всем жителям, что едет архиерей и пресердитый так, что его высек! Поутру все ивашевские барыни собрались чем свет к околице встречать владыку; и при въезде его упали ниц, с воплем, сквозь который было слышно: "Батюшка, земной бог! Не погуби!" - Архиерей расхохотался и проехал мимо.- Кто поверит, что это правда? - Таковы были люди, таковы были нравы!.
Стихотворение Отъезд было написано Дмитриевым в Сызране, при возвращении его из годового отпуска в Петербург, на гвардейскую службу, в Семеновский полк. Написавши эту пиесу, он читал ее в домашнем кругу, где были и посторонние. Когда дошел оп до этого места:
И где в замерзлом ручейке
Видался каждый день с Наядой,
Где куст, береза вдалеке
Казались мне Гамариадой,
А дьяк или и сам судья
Какой-нибудь Цирцеи жертвой...
Один из слушателей, бывший в то время судьей, встал, поклонился и очень добродушно сказал: "Покорнейше благодарю, батюшка Иван Иванович, что и нас не забыли!" - Какова была простота! Может быть и нынче не знают, что спутники Одиссея были превращены в свиней; но не поблагодарят же так добродушно! - Какое-то чувство сказало бы: "Верно, он над нами смеется!"..
Все лучшие стихотворения Дмитриева были написаны им в Сызрани, во время отпусков из гвардейской службы. Спокойная, беспечная жизнь, недостаток рассеянности влекли его к тихим занятиям с Музою; а живописные виды с высокого берега реки Крымзы, сливающейся с великолепною Волгой, во время их разлива, видимой с высоты, на которой стоял дом отца его, возбуждали в нем картины воображения. Таким образом, с первой молодости, в стороне, где он не мог находить общества просвещенного, общества по себе, оп создавал вокруг себя мир другой, мир поэтический. Таким образом, сказывал он мне, что план Ермака обдумывал он, играя в шашки с одним гостем своего отца.
Когда он рисовал в воображении картину, которую намеревался представить в стихах, оп имел привычку обдумывать все ее части и подробности и спрашивать себя: мог ли бы их изобразить на полотне живописец? - Только в таком случае он признавал картину достойною кисти поэта. От этого мы видим у него удивительную целость я полноту и тонкую отделку частей! - Таким образом решены были им эти два стиха Ермака:
То сей, то оный на бок гнется,
Крутятся - и Ермак сломил.
Или это изображение плачущих муз:
Из рук их лиры покатились,
Главы к коленам преклонились,
Власы упали до земли!
Или, наконец, эта картина в стихах к Волге;
Там кормчий, руку простирая
Чрез лес дремучий на курган
Вещал, сопутников сзывая:
"Здесь Разинов был, други, стан!"
Вещал, и в думу погрузился;
Холодный пот по нем разлился,
И перст на воздухе дрожал!
Приемы великого мастера всегда поучительны; а потому нелишне делать их известными.
Привыкнувши с молодости к природе, простоте жизни и деятельности, Иван Иванович Дмитриев вставал очень рано, сам варил себе кофей, потом немедленно одевался. Редко, очень редко мне случалось заставать его в шлафроке, и то разве тогда, когда он был нездоров. Всякий день он ходил пешком, и ходил много. Этой ранней привычки он не оставлял даже и тогда, когда он был министром; у него на все доставало времени. Б Москве, в своих прогулках, нередко вслушивался он в разговоры людей из простого народа и сам вступал в речь с ними. Иногда он приносил из этих прогулок очень верные замечания и черты народного характера, которые он умел рассказывать с неподражаемым искусством! Его шутка, сопровождаемая всегда важным видом, была необыкновенно метка и забавна,- Читал он очень много; следил постоянно за происшествиями своего времени и за литературою. Садоводство, или лучше сказать зелень деревьев и луга английского сада,- это было его страстию! Другая его страсть были эстампы лучших мастеров. Но в этом он не следовал записным охотникам, которые ценят эстампы по признакам, описанным в каталогах. Он следовал своему вкусу и никак не ошибался! Иногда покупал он эстамп для поэтического его сюжета, чего не делают охотники. Страсть к саду и к эстампам наследовал и я от него и присовокупил к тем, которые мне от него достались.
Так, например, был у него Миллеров эстамп La Madonna di santo Sisto, которым он дорожил по красоте экземпляра, не зная, впрочем, в чем состоит его достоинство у знатоков, и любовался им, не заботясь об этом. Однажды рассматривал его известный знаток в этом деле, Иванчин-Писарев. Вдруг показалось ему, что это отпечаток avant - l'aurйole; но, не доверяя своим глазам, он просил снять эстамп со стены и вынуть из рамки; открылось, что это не только avant - l'aurйole, но действительно avant la lettre, т. е. величайшая редкость! Писарев встрепенулся от радости, найдя такую драгоценность и оценил эстамп по крайней мере в тысячу рублей ассигнациями, если не дороже.
Но здесь следует анекдот, Иван Иванович сказал ему: "Хочешь, Николай Дмитриевич, я завещаю наследникам, чтобы они подарили тебе этот эстамп? Изволь; обещаю тебе!" - Но Иван Иванович чрезвычайно боялся смерти и не любил, чтобы об ней вспоминали. На другой день Иванчин-Писарев приходит к нему и подает ему бумагу, просящее подписать.- "Что это такое?" - "Расписка в вашем обещании, чтоб после вашей кончины этот эстамп достался мне",- Дмитриев взял перо и подписал; потом сказал Писареву: "Я твое желание исполняю; дай же мне слово, что и ты мое исполнишь!" - "Даю!" - отвечал в радости Писарев.- "Итак, я по твоему желанию подписал эту бумагу; а ты по моему желанию оставь ее у меня". После кончины Ивана Ивановича мне большого труда стоило уговорить его наследников отдать этот эстамп Писареву: анекдоту моему не верили, принимая все это за шутку, и ничто не помогало; самое домогательство иметь эту вещь заставляло их думать, что она должна быть не простая) - Но, к счастию, я нашел в бумагах Ивана Ивановича его расписку; и эстамп был наконец отдан по обещанию.
Выписываю некоторые происшествия его жизни, которых нет в его биографии, напечатанной при последнем издании его сочинений.
Многим современникам известно, что в начале царствования императора Павла Иван Иванович Дмитриев был взят под стражу; но неизвестны причины и подробности этого происшествия...
В начале царствования императора Павла Дмитриев вышел из гвардии в отставку с чином полковника и с мундиром.
В самый день крещения (1797), в который бывает церковный ход на воду и парад войск, Дмитриев, перед самою обеднею, лежал еще в постели и читал книгу - какую же книгу! - La conjuration de Venise, par Saint - Real. - Входит к нему двоюродный его брат Иван Петрович Бекетов, в мундире и в шарфе, и говорит ему шутя: "Вот, право, счастливец! Лежит спокойно; а мы будем мерзнуть на вахтдараде!" - Пробывши у него с четверть часа, он вышел - и находит у наружных дверей часового! - Он хотел воротиться назад; но его уже не пустили.
Вдруг вошел к Дмитриеву второй военный губернатор, Николай Петрович Архаров (первым был наследник, великий князь Александр Павлович), и сказал ему очень учтиво, чтоб он одевался и ехал с ним. Дмитриев начал одеваться, хотел, по тогдашней строгой форме, причесываться, делать букли, косу и пудриться; но Архаров сказал, что это не нужно, - и потому Дмитриев оделся наскоро в мундир, и с распущенными волосами сел с Архаровым в его. карету и поехал. Проходя через переднюю, он сказал только своему слуге: "Скажи братьям".- Карета остановилась у дворца. Взойдя на крыльцо, он увидел своего сослуживца Лихачева, тоже привезенного полицмейстером, под надзором которого Архаров оставил их обоих, а сам пошел вверх по лестнице во внутренние комнаты. Оба арестанта бросились друг к другу с вопросами: "Не знаешь ли, за что?"- И оба вдруг отвечали: "Не знаю!"
Вскоре их обоих позвали. Надлежало проходить чрез все парадные комнаты дворца, наполненные, по случаю, торжественного дня, генералитетом, сенатом, камергерами, камер-юнкерами, высшими чинами двора, придворными дамами. Их ввели в кабинет государя; он был окружен одним императорским семейством.
Император сказал им: "Господа! Мне подан донос, что вы покушаетесь на мою жизнь!" - В эту минуту великие князья Александр и Константин оба заплакали и бросились обнимать отца. - Павла это тронуло. - Он продолжал: "Я хотя и не думаю, чтоб этот донос был справедлив, потому что все свидетельствуют об вас одно хорошее; особливо за тебя все ручаются!" - сказал он, оборотясь к Дмитриеву. - (Действительно, за него все ручались, и сам наследник; особенно же тогдашний генерал-майор Федор Ильич Козлятьев, человек добродетельный и строгий к долгу, хотя в добродушный философ; об нем я напечатал некогда статью в прежней Молве, издававшейся Надсждиным.) Впрочем, - продолжал государь, - я так еще недавно царствую, что никому, думаю, не успел еще сделать зла! - Однако, если не так, как император, то как человек, должен для своего сохранения принять предосторожности. - Это будет исследовано; а пока - вы оба будете содержаться в доме Архарова". - Их вывели, и они поселились у военного губернатора. В первый день они обедали вместе с хозяином; но так как начало приезжать множество любопытных, то Архаров предложил им обедать одним в своей комнате, чему они были и рады. Три дня прожили они в неизвестности о своей участи.
В это время (рассказывал мой дядя) один случай рассмешил его. Вдруг выглядывает к нему в комнату мальчик, хорошо одетый, и спрашивает, можно ли войти. Дмитриев позвал его, приласкал и спросил: что ему надобно? - это был племянник Архарова. - "Я слышал, - отвечал мальчик, - что вы пишете стихи; я тоже пишу и пришел попросить вас, чтоб вы поправили".
Через_ три дня вся эта история кончилась. - Дело было вот в чем. Слуга Лихачева (но не этого, а двоюродного его брата, с которым Дмитриев вовсе не был знаком) подал этот донос в надежде получить за это свободу. Для достоверности нужно ему было припутать другого, и он припутал Дмитриева. Архаров, немедленно по взятии их под стражу, бросился обыскивать слуг, их платье; у доносчика найдено было в кармане черновое письмо к родственникам, в котором он писал, что скоро будет вольным. Это письмо, при сходстве почерка с доносом, послужило к открытию истины...
Эта история послужила к счастию Дмитриева. Государь приказал великому князю Александру Павловичу спросить Дмитриева: чего он хочет? - Он не хотел ничего, кроме спокойной жизни в отставке. - Наконец, в третий раз Александр Павлович настоятельно уже сказал ему: "Скажи что-нибудь; батюшка решительно требует!" - Тогда он отвечал, что желает посвятить жизнь свою службе государю. - Вследствие этого ответа он был сделан товарищем министра уделов. Потом уже он получил место обер-прокурора. Тогда это было повышением.
По кончине Михаила Никитича Муравьева, 1807 года от 10 сентября, министр народного просвещения граф Петр Васильевич Завадовский, исполняя волю государя Александра Павловича, предлагал Дмитриеву звание попечителя императорского Московского университета и его округа; но Дмитриев, не признавая себя достаточно ученым, отказался от этого звания, Вместо его 2 ноября попечителем был назначен граф Алексей Кириллович Разумовский.
В 1809 году, в последних числах декабря, когда Иван Иванович Дмитриев был уже четыре года сенатором, получил он письмо от Александра Дмитриевича Балашова, который писал к нему, что государь император приказал вызвать его в Петербург, и приказал написать, что ему приятно бы было видеть его к новому году. Вслед за этим получил он другое письмо от Сперанского, что государь рассчел, что к новому году он не успеет приехать, и ожидает его после 1 января. Это был вызов на министерство при новом учреждении министерств 1810 года.
Будучи уже министром, Дмитриев имел все еще одну Анненскую ленту. Однажды, после доклада, он сказал государю: "Простите, ваше величество, мою смелость и не удивитесь странности моей просьбы", - "Что такое?" - "Я хочу просить у нас себе Александровской ленты". - "Что тебе вздумалось? - опросил государь с улыбкой. - "Для министра юстиции нужно, государь, иметь явный знак вашего благоволения: лучше будут приниматься его предложения". - "Хорошо, - отвечал государь: - скоро, будут торги на откупа: ты ее получишь. - Так и сделалось, - Когда Дмитриев пришел благодарить государя, он спросил с улыбкой: "Что? Ниже ли кланяются?" - "Гораздо ниже, ваше величество!"
Много слыхал я от него об императоре Александре. Однажды Иван Иванович Дмитриев докладывал ему дело о жестоком обращении одной помещицы с дворовой девкой, вследствие которого последняя умерла. Александр, слушая доклад, плакал и говорил: "Боже мой! Можем ли мы знать все, что у нас делается! Сколько от нас закрытого, мы и вообразить этого не можем!" В этом случае, при утверждении сентенции, Александр забыл уже свою кротость для правосудия...
При Александре ходила по рукам бумага под названием Концерт, которой все от души смеялись. Это было объявление о концерте. Начало составлял хор Государственного совета, который пел:
С тем ли нас хозяин звал,
Чтобы мы молчали!
Далее пели соло все министры.- Граф Аракчеев
Вы раздайтесь, расступитесь,
Добрые люди!
Министр финансов Гурьев:
Ах ты, батюшка, царев кабак!
Министр юстиции Дмитриев, который просился уже в отставку:
Я в пустыню удаляюсь
От прекрасных здешних мест!
Министр полиции Балашов, который был беспрестанно в посылках по разным государствам:
Мне моркотно, молоденьке;
Нигде места не найду!
Статс-секретарь Шишков, который все ездил с государем по чужим землям:
Ах тошно мне
На чужой стороне!
Других не помню, но все песни были прибраны очень кстати и очень забавно...
Возвращаюсь опять к Ивану Ивановичу Дмитриеву. До войны 1812 года, или, лучше сказать, до последовавших за нею отлучек государя, Дмитриев был совершенно доволен своею службою и своим положением. Государь его любил и ценил его чистые правила, его благородный характер. Но с отлучками государя из Петербурга положение Ивана Ивановича Дмитриева как министра переменилось. Известно, что во все это время распространены были действия Государственного совета и даже власть Комитета министров; что в них поступали и ими разрешались окончательно некоторые дела административные, которые прежде взносились на утверждение самого государя; что кн. Н. И. Салтыков, который был тонкий и лукавый придворный, в это время почти правил Россией. Вместе с делами по некоторым отдельным частям управления, по поставкам на армию и прочее Совет и даже Комитет начали присваивать себе эту власть и по Сенату.
Многие такие действия Комитета министров побудили Дмитриева проситься в отставку. На случай же несогласия на это государя, писал он к Балашову, чтоб ему исходатайствовать бессрочный отпуск. Государь уволил его на четыре месяца; потом еще на два; наконец, не согласился уволить долее, и Дмитриев возвратился на министерство.
Но когда возвратился государь из-за границы, дела приняли другой оборот. Личных докладов министров уже не было: их докладные дни были отменены; все дела шли через графа Аракчеева. Дмитриев не имел случая объясниться с государем и просил уже решительно об отставке. Министерство принял по его рекомендации сенатор Алексей Ульянович Болотников, Ему оставил Дмитриев замечательное письмо, в котором писал, что, может быть, ему и впредь не удастся объяснить государю, почему он так настойчиво просился в отставку, и потому он просил его, при удобном случае, довести об этом до сведения государя, "Таким образом,- заключает Дмитриев,- я вас делаю душеприказчиком моей чести".
Вероятно, наконец государь узнал истину: ибо, уволивши Дмитриева от службы с заметным неудовольствием, он вскоре как будто искал случая вознаградить его. В Москве была учреждена Комиссия для рассмотрения просьб, подаваемых на высочайшее имя от людей, разоренных неприятелем. Дмитриев был сделай председателем этой Комиссии и получил потом две награды, которые возбудили большую зависть и много толков...
Итак, после своей отставки Иван Иванович Дмитриев переехал опять в Москву, думая найти в ней прежнюю жизнь, прежних друзей, прежнее общество. Но время, особенно 1812 год, многое изменили: под старость он скучал в Москве, которая была им столь любима.
Более всего его привлекало в Москву то, что там он будет вместе с Карамзиным. Но Карамзин с 1816 года переехал для печатания своей Истории, в Петербург. Другие старые знакомые мало-помалу померли. Те, которые оставались в живых, сохраняли, конечно, постоянное к нему уважение и привязанность; но их, его современников, было уже немного. Знавшие его прежде молодые люди кн. Вяземский, Жуковский и их ровесники оказывали величайшее уважение и ему, и его таланту. Но последующее младшее поколение отвыкало уже от форм почтительного внимания и к характеру человека, и к его общественному значению, и к заслугам литературным; да и обращение их с людьми заслуженными начало уже отзываться небрежностию, которая не могла нравиться Ивану Ивановичу Дмитриеву, привыкшему к хорошему тону и к хорошему обществу. Все это делало для него последние годы его жизни несколько скучными, и его общество людей близких более и более уменьшалось; более и более он проводил вечера один, с книгами. Конечно, человек умный и образованный всегда найдет в самом себе средства против скуки; но тем не менее такое отшельничество было для него несколько тяжело в его последние годы.
Прочитавши это в первом издании, один приятель заметил мне, что И. И. Дмитриев был холоден в обращении и что будто от него отдаляла эта холодность. Ответствую на это, что люди хорошего обращения никогда не кидаются на шею, как провинциалы; может быть, некоторым из тогдашнего нового поколения он казался холоден потому, что ровный тон порядочного общества был им в диковинку, т. е. они хотели бы не сами ему учиться, а переменить старика. Но этим людям прошлого века трудно бы было переродиться. Надобно сказать и то, что это провинциальное радушие ненадежно. А на Дмитриева, кто приобрел его внимание, можно было твердо положиться.
Я знаю, многие удивлялись, что он находил наконец удовольствие в обществе Иванчина-Писарева и Волкова, автора поэмы "Освобожденная Москва". Но очень натурально, что он платил благодарностию тем, которые сами находили с ним удовольствие и не скучали проводить с ним вечера, когда другие об нем и не вспоминали. Впрочем, из числа прежних образованных людей, до конца своей жизни приверженных к Дмитриеву, надобно назвать В. Л. Пушкина и М. М. Солнцева, человека светского, умного, хорошего тона и очень приятного, который после был и из моих лучших знакомых.
Не только Иван Иванович Дмитриев, принадлежавший к образованному веку Екатерины, но и я, уже человек позднейшего времени и не имеющий заслуг моего дяди, нахожу, что многое переменилось не к лучшему! - Я не имею ни капли гордости в своем характере; я вообще прост в обращении и общежителен; но обращение нынешнего поколения, особливо нынешних выходцев, заставляет в меня сжаться в приосамиться. Что же делать, если за твою вежливую предупредительность отвечают грубостию; если забыты все отношения самой обыкновенной в наше время учтивости, все условия хорошего общества...
Иные принимают это за гордость; а эта гордость состоит только в чувстве своего морального самосохранения: боишься, чтоб тебя не задели, чтобы не сказали или не оказали тебе грубости.
Кончина И. И. Дмитриева последовала 1837 года, 3 октября, в 35 минут 5-го часа пополудни. В это время меня не было в Москве; я лежал несколько уже месяцев больной, безногий, в Симбирске...
Чтобы не утратить подробностей о его кончине, переписываю здесь два письма Михаила Петровича Погодина, который, как человек с горячею душою, не почитает для себя посторонним делом ничего, касающегося до сердца другого. Где семейное горе, где или честь, или утрата России, он там, незваный, непрошенный! - Ничто не обязывало его уведомлять меня с такими подробностями обо всем, касающемся до последних минут моего дяди и даже о последующих обстоятельствах. Но я уверен, что мысль о Дмитриеве, последнем поэте екатерининского века, вместе с мыслию о Карамзине, вместе с чувствами дружества ко мне и с мыслию о тогдашнем моем болезненном состоянии,- все это должно было сильно потрясти такое горячее сердце, как его... Вот эти два драгоценные для меня письма.
"1837. 13 окт. Москва.
Не думал я, любезнейший М. А., писать к вам в таком грустном расположении духа, сообщать такие горестные подробности; но они, верно, составляют теперь потребность вашего сердца и ваших близких, и я принимаю на себя печальный долг.
Иван Иванович был совершенно здоров в начале этой недели: в середу мы обедали с ним вместе в клубе; перед столом он говорил со мною о Вивлиофике Новикова, о многих любопытных статьях, в ней помещенных, о выборке из нее, которую он когда-то делал касательно древней нашей дипломатики, о том, что было бы полезно перепечатать ее теперь, по крайней мере в извлечении. Потом рассказал мне, и с большим участием, если не чувством, историю бедного книгопродавца Кузнецова, у которого остановлено издание Христианского календаря и который теперь совсем разоряется; бранил привязчивых цензоров: "Не стыдно ли двум ученым сословиям, гражданскому и духовному, Университету и Академии, напасть так на бедняка, и из чего? - Из каких-то пустяков! Я пришлю его к вам, и вы увидите, в чем дело. А беззаконное пропускают!" - После обеда он остановился в кофейной комнате с Шевыревым и Жихаревым и рассказывал им, с обыкновенною своею живостию и шуткой, похождения Кострова; представление Кострова Потемкину, вопросы Потемкина о Гомере, как провожали его издали на обед к Потемкину, потому что стыдно было идти с ним рядом, и как встречные бабы одни сожалели о больном, а другие бранили пьяницу.- В четверг поутру он делал визиты, приехал довольно поздно домой обедать. За столом ел мало, но кушанье было тяжелое: щи, поросенок. После обеда он напился шоколада вместо обыкновенного кофе, выпил стакан холодной воды и тотчас, надев бекешь и кенги, пошел садить акацию около кухни, чтобы заслонить ее с проезду. Тут он почувствовал дрожъ, и насилу привели его в комнату. Послали за доктором. Газ прописал лекарство, не нашедши ничего дурного. Иван Иванович разговаривал с ним, заплатил за визит, послал в аптеку; но лишь только тот уехал, как он впал в беспамятство и целую ночь бредил. Пятница вся прошла в беспамятстве. Доктора были: Газ, Высоцкий, Тиауберт, Иовской, по нескольку раз. В субботу поутру я узнал об его отчаянной болезни. Мне надо было ехать на лекцию и читать о Карамзине. С тяжелым чувством поехал я к больному, опасаясь, что не застану его в жипых, и взял с собою Мишу.
Иван Иванович только что опамятовался перед моим приездом; услышав стук дрожек, спросил, кто приехал, и позвал меня к себе; встретил по всем своим правилам. При нем был Боголюбов. Он рассказал мне тотчас историю своей болезни, как я вам выше описал ее, и тотчас обратился к любимому своему предмету, литературе, но говорил уже гораздо медленнее, расстановистее, искал слов часто, ошибался в их изменениях и даже мешался; но везде видна была заботливость о своей речи и старание скрыть болезнь.
"Что это пишет Макаров в Наблюдателе о Виноградове, будто бы Виноградов познакомил "Карамзина с сочинением... этого... швейцарского фил... софа..." - "Боннета?" - "Да, Боннета. Виноградов жил сначала в Москве и отличался, разумеется, между своими сверстниками; но потом его отправили служить в полк, в Петербург. Т