Мелочи из запаса моей памяти
Дмитриев М.А. Мелочи из запаса моей памяти // Дмитриев М.А. Московские элегии. - М.: Московский рабочий, 1985. - С. 141-302.
J'ai pris la plume pour ecrire.
Sur qui est а propos de quoi
Je l'ignore
Chateaubriand
Я знаю многое кое-что об нашей литературе, или об наших литераторах, что теперь или не известно, или забыто. Когда мне случалось упоминать в разговоре что-нибудь из прежнего времени, многим казалось это новым. Я не признаю в этом никакого достоинства, потому что обязан этим только моим летам, только тому, что я живу дольше других, что я старее молодых словесников: преимущество не важное! - Но, желая поделиться с другими моею памятью, я решился записать все мелочи из ее запаса. Прошу и смотреть на это, как на мелочи, и не требовать от меня ни порядка, ни важных сведений. Я и сам еще не знаю, что напишется и с чего начать. Однако ж начнем ab ovo: Тредьяковский.
О Тредьяковском я слыхал мало и никого не встречал, кто бы знал его лично. Он умер в 1768 году, когда дяде моему {Ивану Ивановичу Дмитриеву. (Прим. автора.)} было только 9 лет: он не мог знать его. Но я слышал от многих, знавших современников Тредьяковского, между прочим от Платона Петровича Бекетова, что все, что об нем рассказывают, справедливо. Между прочим, и то, что когда при торжественном случае Тредьяковский подносил императрице Анне свою оду, он должен был от самых дверей залы до трона ползти на коленях. Я думаю, хороша была картина! Судя по всем об нем рассказам, кажется, что Лажечников в своем романе Ледяной дом изобразил его и его характер очень верно.
Ледяной дом был описан академиком Крафтом и напечатан с приложением гравированного плана и фасада. Все производство постройки, вся внутренность дома и украшения наружные описаны подробно. У меня есть печатный экземпляр этого описания, ныне очень редкого.
Забавы двора всегда замечательны: они, дают меру времени и меру просвещения; а притом очень замечательно, что это производство описывал академик, профессор физики. Он же при Анне Иоанновне занимался астрологиею и составлял гороскоп для Ивана Антоновича. Об этом есть известие в сочинениях А. С. Пушкина.
Ломоносова видал мой дед в Петербурге; но знаком с ним не был. Ломоносов, как ученый, занятый делом, как человек серьезный, а притом не богатый и не дворянского рода, не принадлежал к большому кругу, как Сумароков. Об его характере дед мой отзывался всегда с уважением и рассказывал о его беспрерывных ссорах с Сумароковым, оправдывая, однако, Ломоносова. Судя по его словам, Ломоносов был неподатлив на знакомства и не имел нисколько той живости, которою отличался Сумароков и которою тем более надоедал он Ломоносову, что тот был не скор на ответы. Ломоносов был на них иногда довольно резок, но эта резкость сопровождалась грубостью; а Сумароков был дерзок, но остер: выигрыш был на стороне последнего! Иногда, говорил мой дед, их нарочно сводили и приглашали на обеды, особенно тогдашние вельможное тем, чтобы стравить их. Таков был век!
С Сумароковым были знакомы, в своей молодости, мой дед и моя бабка. Родной, брат ее - Никита Афанасьевич Бекетов, будучи еще кадетом, представлял на сцене Кадетского корпуса "Семиру" Сумарокова и понравился Елизавете. Несколько времени он был ее любимцем. Потом дед мой, живучи в Петербурге и служа в гвардии, был коротко знаком с Орловыми: все это было еще при Елизавете, прежде их известности. По этим связям и знакомствам ему часто случалось бывать вместе с Сумароковым. Судя по его словам, Сумароков очень, любил блистать умом и говорить остроты, которые нынче, вероятно, не казались бы остротами, и любил умничать, что тогда принималось за ум, а ныне было бы очень скучно; например, однажды за столом у моего деда подали кулебяку. Он, как будто не зная, спросил: "Как называют этот пирог"? - "Кулебяка"! - "Кулебяка! - повторил Сумароков: - какое грубое название! а ведь вкусна! Вот так-то иной человек по наружности очень груб, а распознай его: найдешь, что приятен!" Замечание очень обыкновенное, которого дед мой, однако, не применял к Сумарокову.
Я сказал, что Н. А. Бекетов был любимцем Елизаветы. Это продолжалось очень недолго, и вот по какому случаю. Молодой -человек, попавший в фавориты, с небольшим двадцати лет от роду, немножко возгордился, начал представлять из себя вельможу и принимать других вельмож и старых придворных в шлафроке. Между тем, надеясь на красоту и молодость и будучи неопытен, он мало занимался своим туалетом. Опытные придворные стали оказывать ему усердие, давать дружеские советы о сохранении цвета лица и говорить, что на это есть разные средства. Бекетов отвечал, что очень рад бы употребить эти средства, но их не знает. Они вызвались доставить и достали ему притирание для сохранения кожи, которым он только что притерся, все лицо попрыщивело, так что ему нельзя уже было являться ко двору, и он по нездоровью должен был сидеть дома. Елизавета очень заботилась, спрашивала; все говорят - нездоров. Она стала добиваться, что за болезнь? Молчат и делают разные ужимки, которые показались ей подозрительны. Это самое заставило ее потребовать, чтоб ей сказали всю правду. Ей объявили с осторожностью такую болезнь, какой у него совсем не было... Она никогда не забывала его, обогатила и дала ему земли и деревни близ Царицына, в Астраханской губернии. Там была у него великолепная деревня Отрада, с виноградными садами, мраморными водоемами, роскошной мельницей, в которой не было ни малейшего стука, ни малейшей пыли, и стояли красного дерева ломберные столы для игры в карты; наконец ему же принадлежали богатые рыбные ловли на Волге, от которых произошла Бекетовская икра, некогда знаменитая. При Екатерине он был астраханским губернатором и много содействовал к устройству тамошнего края. Между прочим, при нем заведена и устроена знаменитая колония гернгутеров, или моравских братьев, под названием Сарепта. Он был приятный стихотворец и написал много нежных песен. Он был истинным благодетелем вверенного ему края, любим и уважаем и родными, и чужими. Умер <в> 1794 году. Племянник его И. И. Дмитриев написал к его портрету известную надпись, которая заключает в себе самую правду:
Воспитанник любви и счастия богини,
Он сердца своего от них не развратил;
Других обогащал, а сам, как стоик, жил
И умер посреди безмолвныя пустыни!
Никита Афанасьевич, командовавший полком, на цорндорфском сражении был взят в плен, вместе с гр. Захаром Григорьевичем Чернышевым, и содержался в Кистрине; об этом была сложена песня, которая долго пелась в народе и была помещена в песеннике Чулкова. Я помню из нее несколько стихов:
Как возговорит прусский король:
Ой ты гой оси российский граф,
Чернышев Захар Григорьевич,
Со своим ли сотоварищем?
Со Никитой Афанасьичем
По фамилии Бекетовым!
Послужите мне службу верную,
Как служили вы монархине!
Как возговорит российский граф,
Чернышев Захар Григорьевич:
Послужу я тебе службу верную,
Что своей ли саблей острою,
На твою ли шею толстую!
Сестра его Катерина Афанасьевна Бекетова вышла замуж за моего деда вот по какому случаю. Во время придворной жизни ее брата ее хотели взять ко двору: она была еще очень молода, лет шестнадцати, и красавица! - Отцу очень этого не хотелось: он боялся придворных нравов. Вскоре присватался к ней мой дед: ей было уже 17 лет, а ему 18. Отец и рад был этому случаю отдать дочь за хорошего человека и богатого дворянина хорошей фамилии, чтобы только отклонить ее принятие ко двору.
Отец ее, Афанасий Алексеевич Бекетов, служил где-то воеводой. При Екатерине вышел он в отставку и приезжал в Петербург поблагодарить государыню. Она его спросила: "А много ли ты, Афанасий Алексеевич, нажил на воеводстве"? - "Да что, матушка ваше величество! Нажил дочери приданое хорошее: и парчовые платья, и шубы; все как следует!" - "Только и нажил?" - "Только, матушка! И то слава богу!" - "Ну, добрый ты человек, Афанасий Алексеевич! Спасибо тебе!" Тем и кончилась аудиенция.- Какая простота тогдашнего времени! Надобно заметить, что тогда отправляли на воеводство - покормиться. Это был употребительный, термин, так что даже просились у государей на воеводство покормиться. Нынче не просятся.
У меня есть придавая роспись моей бабки. Как любопытно в ней видеть, какие платья и другие предметы входили тогда в приданое! А между тем, при этом роскошном приданом, дано всего две тысячи рублей на покупку имения. Следовательно, каковы были цены! Должно думать, что это приданое, истинно великолепное, не стоило и двух тысяч. Я обязан этим документом г. профессору Капитону Ивановичу Невоструеву, который отыскал ее в старинной крепостной книге одного архива.
Кстати, о старине, и о той, которая современна уже мне, и о прежней,- Так как я записываю все, что мне приходит на память, без всякого плана, то позволяю себе всякие отступления.
Нельзя и вообразить разницы между тем, что теперь в России и что было лет за 60, за 70 и далее. Лучшее в старину было то, что образ жизни был простее (но эта простота была бы нам совершенным неудобством и лишением), что люди-были радушнее и жизнь была дешевле. Мотовство было частное, но не было общего, т. е. роскоши. Воспитание детей почти ничего не стоило; впрочем, не многому и учились,- об этом скажу после. Лучше было еще то, что, до разрыва с Англией и приступления нашего к континентальной системе, сбыт хлеба был вернее и надежнее. Быстрых перемен во внутренней администрации, в самую старину, тоже не было: все шло привычным образом, и все это служило тоже к спокойствию жизни. Земская полиция была слаба и не имела тех средств, какие она имеет нынче. От, этого происходило и добро, и худо, Сама она, правда, меньше нынешнего беспокоила жителей; но зато в обыкновенный порядок вещей входило и то, к чему, кажется, нельзя и привыкнуть. Например, это было дело очень обыкновенное, что с наступлением каждого лета, когда леса были уже одеты густою зеленью, появлялись разбойники: я, это помню, где по рассказам, а где и сам. Вот некоторые примеры.
В самый тот день, когда мне минул год, 23 мая 1797, дошло известие до моего деда, что будут к нему разбойники.- Спросят: как же дошло такое известие? - Всегда доходило; иногда от одного к другому, теряясь в первоначальном источнике; а иногда давали знать и сами разбойники, чтобы хозяин ждал их. Дед мой всегда был наготове: каждый год, с наступлением весны, в деревенском его доме, на стенах залы и передней, развешивались ружья, сумы с зарядами, сабли и дротики, с кольцами и на крепких бичевках; а по обеим сторонам широкого переднего крыльца вколачивались сошки с перекладинами, и на них раскладывались копья и рогатины. Итак, врасплох застать его было невозможно! Так и в этом случае. При первом известии о приближении разбойников ударили в набат; крестьяне, бывшие в поле, прискакали на господский двор; дворовые все вооружились. Дед мой надел на себя кортик, который, я помню, с зеленой костяной ручкой, на бархатной портупее; велел отворить ворота и ждал разбойников на крыльце.
Между тем моя бабушка, мать и тетки переоделись в платья дворовых женщин, чтобы не быть узнанными, и вместе с нами малолетными попрятались в саду и в других местах.
На этот раз обошлось, однако, благополучно. Разбойники, в числе двенадцати, человек, вооруженные с ног до головы, подъехали верхами к околице, подозвали караульщика и сказали ему: "Поди, скажи Ивану Гавриловичу, что мы не испугались бы его набату, да у нас лошади приустали".- После этого они, в виду всех, объехали около деревни, под горою и отправились далее.- Но в тот же день получено известие, что они ограбили под Сьгзраном мельницу и сожгли ее.
Однажды - я домаю - день был прекрасный; бабушка моя сидела в гостиной под открытым окном, а дед мой был на гумне. Оба они увидели из-за лесу дым, и каждый послал человека верхом, узнать, что горит. Один из посланных не нашел ничего и возвратился; а другой не возвращался. Вечером уже бабушка видит из окошка, что к ней идет по двору посторонний мужик, в одной рубашке, без шапки и босиком. Вот какое принес он известие. Он красильщик и ехал с холстами, крашениной и деньгами, собранными но деревням за работу. Он с своей телегой, а наш посланный верхом - оба наткнулись на разбойников. Они их ограбили, раздели до рубашки, отняли лошадей и привязали их к двум деревьям. По счастию, у красильщика был за пазухой складной нож. Он достал его как-то зубами из-под ворота рубашки и ухитрился разрезать свои путы; а потом освободил и товарища, который тоже воротился домой.- Немедленно отправлено было в тот лес человек двадцать вооруженных дворовых людей, верхами, отыскивать разбойников, но указанию их пленников; но их не нашли. Это доказывает, однако, что при всем страхе их нападений не боялись боя с ними.
Но одно происшествие и напугало нас, и насмешило. Приехал к нам из города заседатель Алакаев, посланный с тем, чтобы набрать мужиков и ловить разбойников. Отобедавши у нас, он отправился набирать войско. Вдруг видим мы вечером, что с горы, прямо на наше село, скачет множество людей, с криком - все верхами. Мы думали, что это разбойники. Но оказалось, что это заседатель, который, за нашей горою, в чувашской деревне Малячкине, набирая войско, напился пьян, напоил чуваш для куражу и скачет с своим отрядом куда глаза глядят, ловить разбойников! - Почему он вместо лесу, поворотил в нашу деревню? Я думаю, он и сам не знал этого! - После страха много было хохоту!
Однако иногда было не до смеху. За несколько лет до того, в другой деревне моего деда, за Волгой, на Буяне, разбойники напали на дом старосты, выпытывали от него денег, секли и жгли на малом огне, а потом зажгли его дом.
В самую же старину бывало и то, что шайка остановится близ города, а атаман, вооруженный, идет один в город и грабит лавки. Гарнизонные солдаты были старые, увечные, дряхлые, без ружей; воеводы были тоже старики, отпущенные на воеводство только покормиться: защиты не было; а народ был уверен, что разбойники заговаривают ружья, чтоб они не давали выстрела! - Таково было время беззащитности, простоты и предрассудков.
Впрочем, в домашней жизни, в старину, жили мирно и без всякого беспокойства; это продолжалось до самого межеванья. Но с этой поры (хотя все благоразумные люди признавали пользу межевания); деревенское спокойствие возмутилось. Споры о земле произвели ссоры между соседями; наплыв землемеров и других чиновников, людей голых и голодных, усилил вообще взятки, всегдашнюю болезнь России; новые тяжбы подали и судам новый случай к лихоимству. Суды и чиновники сделались, нужны и страшны; корыстное чувство, не имевшее прежде случая к придирке, пробудилось; все были в беспрестанном беспокойстве, начались раздоры, и вражда переходила к детям и внучатам.
Ссоры бывали и прежде, но не надолго, без последствий, и кончались полюбовно между собою. Какой-нибудь помещик запашет у другого землю, а тот в отмщение наедет с собаками, и потопчет, или потравит лошадьми его хлеб.- Иногда выезжали один на другого и с целой толпой дворовых людей верхами; доходило и до общей драки, но редко до суда. Мирились на первой попойке. С новым устройством земской полиции, по открытии губерний, нельзя уже было управляться силою. Начались, и по этим личным обидам помещиков тяжбы нескончаемые и постоянный корм судьям.- Так худое приносит с собою и доброе; а в добром бывает и худое. Вообще же добром можно называть то, что согласно с требованием времени и с тою степенью, на которой стоит человеческое общество.
Я говорил, что в старину не было роскоши; но жили барственнее нынешнего.
Дед мой, когда еще служил в гвардии, при императрице Елизавете, вот как выезжал на караул, будучи, кажется, еще подпоручиком. Да! Не ходил, а езжал в карете. Под мундиром был у него парчовый камзол; а на эфесе шпаги, вместо темляка, цветные ленты, с бантом. Лакей же, стоявший за каретою, имел на голове гренадерскую шапку своего господина и держал в_ руке его ружьё; ибо гвардейские офицеры, и при Екатерине, имели легонькое ружье.
Живучи потом в отставке, в деревне, когда он отправлялся в уездный город, за 27 верст от своего села, около кареты ехали гусары. Я еще помню в кладовой гусарский мундир с желтыми шнурами и венгерские шапки с длинною лопастью, которая навивалась на тулью и распускалась по ветру во время похода. Началось же это содержание конвоя, вероятно, в самую старину, как остаток того времени, когда помещики обязывались отправлять службу вместе со своими людьми. Прапрапрадед мой нередко должен был, вооружа положенное число людей, ходить в поход в Оренбургскую сторону против башкирцев. Пленные поступали в крепостные хололы помещиков. Я знал еще. одного бащкирца Филиппа Ильича, который был у моего деда приказчиком: он был взят в плен, будучи еще мальчиком.
О деревенской жизни, в старину, в захолустье нельзя судить по-нынешнему. Для нас она была бы тошнее нынешней; но они привыкли: это была их натура. Мы любим общество образованное, которого и нынче там не находишь; мы любим картины природы: тогда о них не имели понятия,- Мудрено ли, что Сумароков и его последователя описывали в своих эклогах выдуманные нравы и выдуманную природу, и то и другое не наши? - Нравы были совсем не поэтические и не изящные; а природы вовсе не было! - Как не было? - Не было, потому что природа существует только для того, кто умеет ее видеть, а умеет душа просвещенная! - Природа была для тогдашнего помещика то же, что она теперь для мужика и купца.- А как они смотрят на природу? - Мужик видит в великолепном лесе - бревна и дрова; в бархатных лугах, эмальированных цветами,- сенокос; в прохладной тени развесистых дерев - что хорошо бы тут положить под голову полушубок и соснуть, да комары мешают.- А купец; видит в лесу, шумящем столетними вершинами,- барошные доски, или самовар и круглый пирог с жирной начинкой, необходимые принадлежности его загородного наслаждения; в сребристом источнике, гармонически журчащем по златовидному песку,- что хорошо бы его запрудить плотиной, набросав побольше хворосту да навозу, да поставить тут мельницу и получать бы пользу.- После этого есть ли для них природа? Потому-то и Сумароков населял свои эклоги сомнительными существами пастушков и пастушек, что нечего было взять из сельской существенности; потому-то и для наших старинных помещиков - природы совсем не было.
Посмотрите на наши старинные песня. В них найдете вы иногда - кого-нибудь во чистом поле; иногда рябинушку кудрявую; иногда цветики лазоревые; но все одни части природы, несовокуплепные вместе, и те только по отношению к лицу. А найдете ли вы где-нибудь полную картину, взятую из природы? - нигде.
Чем же наслаждались паши предки? - Успехами хозяйства и пирушками! Наслаждались замолотом, умолотом, сенокосом, собаками в отъезжем поле, попойками, песнями дворовых песенников; а втайне и дщерями природы, закопченными солнцем и прокопченными дымом. Наслаждались не картинными видами садов, а их яблоками и грушами, смородиной и крыжовником; необозримыми бахчами дынь и арбузов, и соленьем впрок. Нужды нет! По-своему они все-таки наслаждались.- Наслаждение не в вещах, а в нас самих, в том понятии, какое об них имеем, в том чувстве, которое они в нас производят.
Пиры стоили не дорого: все было домашнее и приготовлялось почти naturel. Было бы впору сварено и изжарено; а приправ и искусства не спрашивали! - Домашняя ветчина, говядина, куры, утки, индейки, жирные гуси, капуста, морковь, масло - все это не покупалось. Рыба была, в приволжских губерниях, почти нипочем. А о приправах, о пряностях, даже о салате, не только о трюфелях - и не слыхивали; но были сыты и без них.- Ставили на стол и вины; но какие вины! - А более подавали наливки.- Жили, по-тогдашнему, хорошо; по-нынешнему, даже в отдаленных деревнях, нельзя и подумать так угостить соседей, как тогда угощали.
Не лишнее сказать нечто и о воспитании дворян старого времени. Учились читать и писать; в ученье, ограничивались этим. Но и то еще одни люди богатые и избранные. Бедные дворяне ничему не училисm; привыкали только к хозяйству. Барыни и девицы были почти все безграмотные. Мать первой супруги нашего поэта, князя Ив. Мих. Долгорукого (он сам говорит это в своих записках) не умела ни читать, ни писать. В двенадцати, верстах от нас в деревне Ивашевке было много дворян и дворянок, и во всей деревне был только один грамотник, дворовый человек одной из барынь, Федька, который писал за всех письма к мужьям и родственникам, когда они были в отлучке.- Собственно, о воспитании едва ли было какое понятие, потому что и слово это принимали в другом смысле. Одна из этих барынь говаривала: "Могу сказать, что мы у нашего батюшки хорошо воспитаны: одного меду невпроед было!", т. с. сколько ни ешь, всего не съешь. Это было исключительным явлением, что мой дед говорил по-немецки и понимал по-французски, и что моя бабка умела писать и читала книги.- И в этом-то народе, при этом просвещении явились Ломоносов и Сумароков, явилась литература! - И после этого говорят, что не бывает чудес! У нас - все вдруг, и все чудо: не надобно только мешать нашим закоренелым упрямством, которое есть-таки в характере нашего покорного народа. Он покорен власти, а не нравственному или умственному убеждению! Тут он упрется, и его не своротишь.
В царствование Екатерины, с учреждением народных училищ (1786) грамотность начала распространяться несколько более; а с умножением типографий, когда старанием Новикова число книг значительно прибавилось, явились между дворянами порядочного состояния и охотники до чтения. Дамы начали читать романы.- Но все это мало прибавляло сведений.- Учиться основательно и узнавать положительные предметы, нужные для просвещения, начали мы, собственно, только с указа 1809 года, 6 августа...
Но в начале его (Александра I.- В. М.) царствования, до этого указа, как и чему учили? - Во-первых, по-французски; потом (предмет необходимый) мифологии; наконец ип реи (un peu d'histoire et de gйographie - все на французском же языке. Под историей разумелась только древняя; а о средней и новейшей и помину не было,-Русской грамматике и закону божию совсем не учили, потому что для этих двух предметов не было учителей. Домашние учителя грамматики не знали; а сельские священники, происходя постепенно из дьячков, знали только практику церковной службы, по навыку, а катехизиса и сами не знали.-Так, учили и меня, пока я не вступил в университетский благородный пансион. Можно себе представить, как трудно было привыкать к основательному учению и к множеству предметов, о которых и не слыхивал! - Благодетельный указ... все переделал; но и ему покорились немногие. Одни из дворян были не в состоянии отправлять детей в Москву; другие пугались премудрости и такому множеству наук, не почитая их для одной головы возможными; а большею частию и не хотели воспользоваться, утешаясь одним всеобщим ропотом на невозможность достичь ассесорства! - Труднее было нам, чем нашим детям, приобретать основательные познания.- Например, о латинском языке было такое понятие (впрочем, тоже и нынче в провинциях), что он нужен только для лекарей и семинаристов. Как все удивились, что по этому указу требуется для дворянских детей знание языка латинского! Самое слово: студент, звучало чем-то не дворянским!..
В самую старину только и было одно место, выпускавшее молодых дворян образованными: это кадетский корпус, где учился и Сумароков.
Возвращаюсь к Сумарокову. Нигде так хорошо не изображен его характер, как в биографии его, напечатанной через три месяца после его кончины, в Санкт-Петербургском вестнике, под заглавием: "Сокращенная повесть о жизни и писаниях господина действительного статского советника и Св. Анны кавалера Александра Петровича Сумарокова"! - Вот что там сказано: "Что касается до свойств его души, то, кажется, он был весьма доброго сердца; но безмерная чувствительность, качество, нужное стихотворцу, которое однако ж должно обуздывать благоразумие, была виною сего крутого и горячего нрава, который всех, имеющих с ним союзы, а больше его самого, терзал. Склонен, сколько благодетельствовать, столько и мстить, не мог никогда, позабыть ни одолжений, ни обид, ему учиненных. Притворства и коварств ненавидя, был друзьям верный друг и не умел сокрывать злобы противу враждующих ему. Нетерпелив в желаниях и несколько в оных безмерен; малейшее препятствие, смертельно огорчая его, представляло ему часто самое ничто великим злоключением. Славен, осыпан благодеяниями монаршими, мог бы он быть блажен, если бы умел. Гнушаясь всякой низости души, был он снисходителен к учтивым, но горд противу гордых. Имел он высокое мнение о звании и достоинстве прямого стихотворца; и для того не мог с терпением видеть, что сия благородная наука, в которой упражнялись Гомеры, Софоклы, Мароны, Вольтеры {Вольтер непременно тут! О век! (Прим. автора.)} и прочие великие люди, почитаемые от века всеми народами, была оскверняема руками людей, ее имущих ни ума ни сердца!"
Вот как говорится там о последнем времени его жизни и о его невоздержности: "Последнее время жизни своей проводил он почти в недействии. Неумеренность его (прости мне о тень, любезная Музам, мое чистосердечие, ты, который столько истины вмещал в своих стихах для наставления человеком! Позволь вещающему о тебе быть тебя достойным и неумолчанием прискорбной истины засвидетельствовать свету нелицемерие похвал, принесенных мною твоим достоинствам и великим дарованиям!), невоздержность его была вящею причиною его болезни, снедавшей его медлительно, и наконец преждевременной его смерти, приключившейся 1 октября 1777 года". (А это все напечатано в январе 1778. Стр. 39.)
Дядя мой помнил Сумарокова. Под конец своей жизни Сумароков жил в Москве, в Кудрине, на нынешней площади. Дядя мой был 17 лет, когда он умер. Сумароков уже был предан пьянству без всякой осторожности. Нередко вкидал мой дядя, как он отправлялся пешком в кабак через Кудринскую площадь, в белом шлафроке, а по камзолу, через плечо, анненская лента Он женат был на какой-то своей кухарке и почти ни с кем по был уже знаком.
Есть люди, которые могут делать все безнаказанно; это, во-первых, те, для которых нет общественного мнения; во-вторых, те, для которых нет потомства. Но стихотворец, самый плохой, не уйдет от его суда. Если он только печатал, то вспомнится его имя, а имя напомнит, что он был. Даже о Тредьяковском, а в ваше время о графе Хвостове, писали и печатали; а кто напишет и что написать о худом губернаторе? Да и не позволят! От того-то стихотворцы, вообще взятые, лучше других людей; они у всех на виду, на них есть суд современников, для них есть потомство! - Они и потому лучше, что истинная поэзия требует благородного сердца; а требует ли его математика? - Математик может быть порочным, неверующим, и все оставаться хорошим математиком; а в поэте - вместе с низким пороком упадает его дарование.
Богдановича видал мой дядя у Державина и в других Петербургских обществах. Он был чрезвычайно скромен и молчалив. Являлся на вечера, всегда очень опрятно и хорошо одетый, в французском кафтане, щеголевато напудренный, с кошельком, с плоской тафтяной шляпой под мышкой. Говорил осторожно и разыгрывал дипломата: он тогда служил в иностранной коллегии. Предметом его разговора было всегда несколько слов о политических новостях, всем известных. Вообще, как человек, желавший казаться светским, он не останавливался долго на одном предмете разговора, не вдавался в рассуждения, не объявлял своего мнения, ни на чем не настаивал, а скользил по предметам. О его скромной наружности и молчаливости то же самое рассказывал кн. Дм. Владимирович Голицын, на одном из своих литературных четвергов, Богданович, кажется, не думал быть автором: написал "Душеньку" для собственной своей забавы и напечатал по убеждению приятеля; на поприще писателя вызвал его успех "Душеньки". Но после ее ничто уже не далось ему, кроме перевода маленькой поэмы Вольтера на разрушение Лиссабона этот перевод теперь тяжел, но тогда был хорош, потому что все писали такими стихами. Авторство Богдановича много поддерживала княгиня Дашкова. Но "Душенька" доставила ему сама собою повсеместную славу: ее читала вся Россия.
По смерти Богдановича Карамзин, написавший столь прекрасный разбор "Душеньки", предложил в "Вестнике Европы" (1803, ч. 7, февр., N 2, стр. 226) русским авторам, в роде конкурса, написать эпитафию Богдановича. Эпитафии посылались в "Вестник Европы". Были хорошие, были и посредственные, были и очень фигурные. Почти во всех упоминались Амур и Душенька. Чтобы положить конец этому конкурсу, Иван Иванович Дмитриев напечатал в "Вестнике" эпиграмму под названием "Эпитафия эпитафиям", после которой они и прекратились. Вот она:
Прохожий! пусть тебе напомнит этот стих,
Что все на час под небесами:
Поутру плакали о смерти мы других,
А к вечеру скончались сами!
Платон Петрович Бекетов забывал часто фамилию Карновича и мешал ее с фамилией Богдановича. По этому-то случаю написал к нему Иван Иванович Дмитриев шутливые стихи, которые напечатаны в его сочинениях под названием "К приятелю":
Два разные, мой друг, прозванья ты мешаешь
Людей, которые не сходствуют ни в чем;
Итак, когда ты их не знаешь,
То я тебе скажу о том и о другом.
Один приятный был писатель,
Другой едва ли и читатель;
Один стихи, другой лишь векселей писал;
Тот в Панову свирель, а этот в банк играл
Лучшее издание сочинений Богдановича - это издание Бекетова, напечатанное в его же типографии. Никто не издавал у нас книг с таким тщанием; он присовокупил к нему все варианты автора, сличив разные издания, чего у нас никогда не делается. В 1811 голу он напечатал маленькое прекрасное издание "Душеньки" на веленевой бумаге, которое до выпуска в продажу почти всё погибло во время нашествия французов; осталось только одиннадцать экземпляров, из которых у меня три. Худшее издание сочинений Богдановича - это, бессомненно; Смирдинское 1848 года, который перепортил текст во всех наших авторах. У Ломоносова, Карамзина, Капниста, Лермонтова, словом, у всех, где недостает стихов, где они переломаны, где переставлены с места на место; даже у Карамзина один стих из 37-го куплета попал вперед, в 12-й. Там вышло 7 стихов, а тут 9. Такие издания - стыд наших типографий.
Петрова дядя мой не знал лично и, живучи в одно время с ним в Петербурге, ни разу с ним не встречался. Но он очень уважал его живописные оды, его послания, богатые мыслями, его силу ума и воображения, несмотря на жесткость его слога. Многое в языке Петрова было упрямством, например - морь - вместо морей и прочее. Он знал хорошо и русский язык, и славянский; знал основательно латинский; в Англии научился английскому, немецкому и французскому. В одах он достоин стоять между Ломоносова и Державина. Его перевод "Энеиды" забыт отчасти по старинному языку, а более потому, что у нас все забывается. Но он верен, и доселе у нас нет другого. И "Илиада" Кострова, и "Энеида" Петрова писаны шестистопными ямбами: это принадлежит уже их веку. Впрочем, Тредьяковский так уронил гексаметры, что писать ими было бы в то время бесполезною смелостью. Надобно рассматривать писателей в отношении к их времени: иначе приговор наш будет всегда не верен. Лицо Петрова, судя по портрету, было благородно и величественно. Петров заикался. На его перевод "Энеиды" Майков написал следующую эпиграмму:
Сколь сила велика Российского языка!
Петров лишь захотел, Виргилий стал заика.
Но эпиграмма ничего не доказывает. Петров все-таки был не Майков.
Алексей Федорович Малиновский знал Петрова лично. Он рассказывал, будто Петров писал некоторые оды, ходя по Кремлю; а за ним носил кто-то бумагу и чернильницу. При виде Кремля он наполнялся восторгом, останавливался и писал. Странно; но в то же время и прекрасно: видеть поэта, на которого так сильно действовал наш Кремль, полный великих воспоминаний!
Петров был, говорят, важной наружности. Он познакомился с Потемкиным, когда оба они были еще студентами, и был до конца его жизни другом. Об этом свидетельствуют многие его послания и стансы, исполненные чувств искренних, где он радуется его успехам, его победам, его славе, от всего сердца, по участию дружества, а не тем торжественным тоном, который ставит поэта перед вельможей и полководцем, на расстоянии восторга и славы. Он писал к Потемкину, провожая его в армию: _
Превыше чаяний взнесися, мой орел!
Ты в поле - из моих объятий полетел!
Он хвалит в Потемкине не одного полководца, но более вельможу доступного, человека просвещенного, любителя литературы и поэзии:
Себе единому, подобен,
В доброте благородство чтит;
Всем равен и от всех особен;
Луча снисшествие и не тмит!
Не тяжек праздных слов примесом,
Красот во слоге он пример;
Когда б он не был Ахиллесом,
Всемерно был бы он Гомер!
Жаль очень, что Петров ныне забыт; этому виной его тяжелый слог. Пусть не читает его публика; но литераторам непростительно не знать его!
Кострова знал мой дядя лично. Но анекдот, написанный Д.Н. Бантыш-Каменским в его словаре, будто бы Дмитриев привез пьяного Кострова в Петербург, совершенная небылица; а ее повторяли в журналах!
Костров - кому это не известно! - был действительно человек пьяный. Вот портрет его: небольшого роста, головка маленькая, несколько курнос, волосы приглажены, тогда как все носили букли и пудрились; коленки согнуты, на ногах стоял не твердо и был вообще, что называется, рохля. Добродушен и прост чрезвычайно, безобидчив, не злопамятен, податлив на все и безответен; в нем, говаривал мой дядя, было что-то ребяческое. У меня есть его гравированный портрет.
Он жил несколько времени, у Ивана Ивановича Шувалова. Тут он переводил "Илиаду". Домашние Шувалова обращались с ним, почти не замечая его в доме, как домашнюю кошку, к которой привыкли. Однажды дядя мой пришел к Шувалову и не застав его дома, спросил: "дома ли Ермил Иванович?" Лакей отвечал: "Дома; пожалуйте сюда!" - и привел его в задние комнаты, в девичью, где девки занимались работой, а Ермил Иванович сидел в кругу их и сшивал разные лоскутки. На столе, возле лоскутков, лежал греческий Гомер; разогнутый и обороченный вверх переплетом.- На вопрос: "Чем он это занимается?" Костров отвечал очень просто: "Да вот девчата велели что-то сшить!" - и продолжал свою работу.
Повторяю, что анекдот Бантыш-Камнского - небылица; а вот что действительно бывало. Костров хаживал к Ивану Петровичу Бекетову, двоюродному брату моего дяди. Тут была для него всегда готова суповая чаша с пуншем. С Бекетовым вместе жил брат его Платон Петрович; у них бывали: мой дядя Иван Иванович Дмитриев, двоюродный их брат Аполлон Николаевич Бекетов и младший брат Н. М. Карамзина Александр Михайлович, бывший тогда кадетом и приводивший к ним по воскресеньям. Подпоивши Кострова, Аполлон Николаевич ссорил его с молодым Карамзиным, которому самому было это забавно; а Костров принимал эту ссору не за шутку. Потом доводили их до дуэли; Карамзину давали в руки обнаженную шпагу, а Кострову ножны. Он не замечал этого и с трепетом сражался, боясь пролить кровь неповинную. Никогда не нападал, а только защищался.
Светлейший князь Потемкин пожелал видеть Кострова. Бекетовы и мой дядя принуждены были, по этому случаю, держать совет, как его одеть, во что и как предохранить, чтоб не напился. Всякий уделил ему из своего платья кто французский кафтан, кто шелковые чулки, и прочее. Наконец, при себе его причесали, напудрили, обули, одели, привесили ему шпагу, дали шляпу и пустили идти по улице. А сами пошли его провожать, боясь, чтоб он, по своей слабости, куда-нибудь не зашел; но шли за ним в некотором расстоянии, поодаль, для того, что идти с ним рядом было несколько совестно: Костров и трезвый был не тверд на нотах и шатался. Он во всем этом процессе одеванья повиновался, как ребенок. Дядя мой рассказывал, что этот переход Кострова был очень смешон. Какая-нибудь старуха, увидев его, скажет с сожалением: "Видно, бедный больнехонек!" - А другой, встретясь с ним, пробормочет: "Эк, нахлюстался) - Ни того, ни другого: и здоров и трезв, а такая была походка! Так проводили его до самых палат Потёмкина, впустили в двери и оставили, в полной уверенности, что он уже безопасен от искушений!
Костров под действием своего упоения не был весел, а более жалок. Иногда в этом положении, лежа на спине, обращался он мыслию и словами к какой-то любезной, которой, вероятно, никогда не было; называл ее по имени и восклицал: "Где ты? - на Олимпе? - Выше! - В Эмпирее!-Выше! .- Не постигаю!" - и умолкал.
В 1829 году была напечатана книжка под названием! "Некоторые любопытные приключения и сны, из древних и новых времен". Я думаю, она пошла у наших журналистов наряду с сонниками; но она замечательна во многом для тех, которые верят, что есть связь этого мира с другим, которого мы не видим. Там, на странице 173 напечатана статья под заглавием: "Необыкновенное приключение, бывшее в Москве в конце предшедшего столетия, с г-м К.., русским ученым - и им самим описанное". Сообщаю тем, которые не знают, что этот русский учетный Г. К.- наш переводчик "Илиады", Ермил Иванович Костров. Не полюбопытствует ли кто прочитать это необыкновенное приключение? - Кто хочет, может принять это за бред, а кто хочет, может принять за истину; но и бред такого рода остается очень замечательным. Я знаю только, что оно описано, действительно, самим Костровым. Хотя он был и поэт, но не отличался слишком живым воображением; а обмана нельзя ожидать от такого простодушного человека!
Майков никогда не считался наряду с лучшими поэтами; он имел особый, не высший круг читателей. Впрочем, его шутливая поэма Элисей, или Раздраженный Вакх показывает много воображения и непритворной шутливости, хотя не отличается благородством вкуса. Другая шутливая поэма: Плачевное падение стихотворцев, которая приписывается Майкову и печатается в собрании его сочинений, принадлежит не ему, а Чулкову. Она в свое время наделала много шума и произвела большое негодование на автора между другими стихотворцами.
Херасков был в большом уважении, и по благородному своему характеру, и по сочинениям. Действительно, в то время, склонное к удивлению и к возданию похвал всякой заслуге и не бравшее на себя обязанности строгого судьи, две эпические поэмы должны были произвести сильное впечатление. У Хераскова было воображение, но не было творчества. Он, кажется, многое придумывал хладнокровно и помогал своему воображению процессом мысли. У него нет внезапного пыла; он заменял его терпением и искусством.
Однажды дядя мой, пришед к Хераскову, застал его за чтением Лагарпова "Лицея". Он читал его разбор французских трагиков. "Не так бы я писал свои трагедии,- сказал Херасков, положив книгу,-ежели бы прочитал это прежде!"
Супруга Хераскова, Елизавета Васильевна, была и сама стихотворица: она печатала в журналах; есть ее стихи в "Аонидах". Она была очень добра, умна и любезна. Ее любезность много придавала приятности их дому, уравновешивая важность и некоторую угрюмость ее мужа. Их очень любили и уважали.
С Херасковым было странное происшествие в его детстве. Мамушка посадила его на окно и ушла из комнаты; это было летом. Мимо дома проходила толпа цыган, которые схватили его и унесли с собою. К счастию, вспомнили об этой толпе, догадались, догнали их и отняли ребенка. Мы не имели бы Россиады и Владимира; а Херасков пел бы во всю жизнь не героев нашей истории, а цыганские песни:
Последнее произведение Хераскова было Бахариана, повесть в стихах. Каждая глава ее написана особым размером; но стихи не хороши, не гладки, иногда вялы, иногда даже в них не соблюдены ударения меры. Она мне всегда казалась скучною. Я не понимаю, почему любил ее Николай Михайлович Языков, этот первоклассный мастер русского стиха. Незадолго до его кончины я подарил ему бывший у меня экземпляр "Бахарианы", которой он не мог найти в книжных лавках. Он был очень рад; в нем много было добродушия.
"Бахариану" никто из книгопродавцев не брался печатать. Херасков напечатал ее на свой счет в типографии П. П. Бекетова. Но она худо продавалась, и потому автор долго не платил в типографию. Бекетов, соблюдая всю деликатность, долго не напоминал ему; но наконец просил моего дядю поговорить об этом долге Елизавете Васильевне.- "Как! - сказала Елизавета Васильевна,- вообразите, ведь он мне сказал, что Бекетов у него купил рукопись!" - Старику хотелось похвастаться перед женою! - Она заплатила за него деньги, но после спросила его: "Как же ты мне сказал, Михаила Матвеевич, что Бекетов у тебя купил "Бахариану"?" - "Да? - отвечал сквозь зубы Херасков: - дело было совсем слажено, да после разошлось!" - Ничего этого не бывало.
У Хераскова собирались по вечерам тогдашние московские поэты и редко что выпускали в печать, не прочитавши предварительно ему. Но дядя мой говорил, что по большой части похвала Хераскова ограничивалась словами: "Гладко, очень гладко!" - Гладкость стиха почиталась тогда одним из первых достоинств: она была тогда действительно большим достоинством, так как оно становится и теперь; но во времена Дмитриева, Жуковского, Батюшкова это было достоинством второстепенным.
Однажды Василий Львович Пушкин, бывший тогда еще молодым автором, привез вечером к Хераскову новые свои стихи.- "Какие?"- спросил Херасков.- "Рассуждение о жизни, смерти и любви",- отвечал автор. Херасков приготовился слушать со всем вниманием и с большою важностию. Вдруг начинает Пушкин:
Чем я начну теперь!