Главная » Книги

Дмитриев Михаил Александрович - Мелочи из запаса моей памяти, Страница 6

Дмитриев Михаил Александрович - Мелочи из запаса моей памяти


1 2 3 4 5 6 7 8 9

ам Козодавлев заставил его присесть за Боннета, которого Карамзин гораздо прежде переводил с Петровым, Александром Анд­реевичем, а после и познакомился с ним лично. Как мож­но писать так наобум! Надо справляться, спрашивать!" - Потом рассказал, мешаясь, о вашей болезни, спросил о за­нятиях Миши. Я отвечал ему, что Миша ветрен и рассеян и что я начинал с ним ссориться сильно, но что теперь он лучше, и я надеюсь, что вперед он исправится совеем, зная, какое имя должно ему поддерживать, Иван Иванович вспомнил, что покойный Павлов, Михаил Григорьевич, профессор, говорил ему то же, и советовал ему приняться за ученье. Потом спросил у меня, скоро ли я кончу свою рас­праву с новыми толковниками о русской истории? - Я от­вечал, что к новому году.- "А похвальное слово Карамзи­ну?"- Начал.- "Пожалуйте, привезите мне".- В таком положении я простился с ним. Он силился встать и поднял руку. Я думал, что он подавал ее мне, и поцеловал ее. В два часа перед обедом я заезжал к нему опять; но не за­шел в кабинет, потому что там было много дам. Мне ска­зали, впрочем, что ему не хуже. На крыльце встретился с Иовским, который говорил, что если к вечеру не будет хуже и если он будет слушаться, то болезнь пройдет. Но ввечеру он опять впал в беспамятство, больно страдал, метался, беспокоился, приходя в себя только минутами. В одну такую минуту человек его Николай спросил, не угодно ли ему послать за священником. - "Зачем?" - "Приобщиться святых тайн на здоровье". - "Не худо". - Священник пришел; но больной опять был в беспамятстве и исповедывался глухой исповедью. В 35 минут пятого часа пополудни, 3 октября, он скончался, успокоившись перед последними минутами и погрузившись в тихий сон. Никого не было при нем, кроме Миши.
   Здесь я останавливаюсь, потому что пора посылать на почту, и окончание письма пришлю к вам в субботу. Все идем мы по одной дороге и придем в одно место. Дай Бог только с миром о Христе Иисусе.
   1837. Октября 19.. Москва".
   "Принимаюсь опять за печальное повествование, любез­нейший М. А.! Горько будет услышать вам некоторые под­робности в другом отношении; но историческая верность обязывает меня передать все, как было. В первый день ни­кто не принимался за распоряжения. Между том дом тот­час был опечатан. В понедельник поутру я, узнав об смер­ти, отправился туда. Он лежал на столе в столовой. Свечи взяли где-то на честное слово. Я старался убедить г. Бого­любова и вызвался ему на помощь. Князь Дмитрий Влади­мирович Голицын, московский генерал-губернатор, позво­лил вынуть ему деньги на расходы; но полиция не могла допустить без бумаги. Я поехал к нему с Шевыревым; но не застали его дома. Мы просили гувернера, чтоб он попро­сил князя, от нас, прислать казенные деньги, кои после ему доставятся. Не успели мы воротиться, как пришло, однако, разрешение обер-полицмейстера г. Боголюбову. Начались торги гробовщиков перед столовой, и я насилу увел всех наверх, в темную комнату, между кабинетами, чтоб оста­вить в покое мертвого. Тяжкая смерть бессемейному, судя по нашему! Сенат прислал курьеров своих. К вечеру поне­дельника все удалось, благодаря господину Боголюбову, который хлопотал один. Весь обряд и все требования свет­ского приличия были выполнены. На вынос, 7 октября, в четверг, приехали сенаторы Нечаев, Писарев, Яковлев, Озеров, граф Строганов и сенатские секретари по наряду. В церкви их уже не было. В грустном расположении стоял я у гроба. Дмитриев отжил свой век, он прошел с честию свое поприще, исполнил свое назначение; но тяжело было видеть его во гробе. Мы как-то привыкли все видеть в нем и Карамзина, и Державина, и Богдановича. Он был для нас представителем лучшего времени, когда литература наша была чище, благороднее, прекраснее! Что скажет он Карамзину на его вопрос об теперешнем ее состоянии? Мерзость запустения на месте святе, купующие и продаю­щие, и нет бича изгонителя, и какие виды в будущем! Горь­ко, тяжело! Отпевание совершал митрополит Филарет, Приехал и князь Дмитрий Владимирович. Проповедь ска­зал приходский священник. В церкви были из нашего зва­ния Шевырев, Баратынский, Макаров, Андросов, Шали­ков, Павлов, Давыдов и только. Профессоров только четве­ро (т. е. Шевырев, я, Давыдов и Морошкин). Студентов пятеро. Люди его плакали горько. Поставили гроб на дроги и стали по сторонам сенатские курьеры; за кисти держа­лись квартальные; ордена понесли секретари, почти без ассистентов. Похоронили его в Донском монастыре. Там встретил опять граф Строганов. Опустили в землю - и нет его совсем! Человек почтенный, особенно когда, в тепереш­нем отдалении, не видать человеческих слабостей и пятен его! - В ранге действительного тайного советника он лю­бил литературу; в трех звездах, он приезжал во всякое ученое собрание; министр юстиции, он оставил после себя только шесть сот родовых душ; русский помещик - без долгов; поэт, умолкнувший вовремя; старик, с которым все­гда приятно было проводить время, приветливый, ласковый! Да почиет в мире прах его, а имя его останется навсе­гда незабвенным в истории русской литературы!
   Комнаты все опечатаны. Мы просили еще генерал-гу­бернатора, чтоб приказал полиции иметь надзор. В доме все благополучно. Люди приходят по временам ко мне и сказывают. Они очень печальны; в недоумении о своей судьбе. Я одобрял их и уверял, что их службы, разумеется, не забудут родственники покойного, и особенно вы. - Ког­да же вы приедете к нам? Прощайте!
   М.П.".
   Над могилой Ивана Ивановича поставлен точно такой же памятник, какой над Карамзиным. Это было его жела­ние, которое я и исполнил. Как у того "лежит венец на мраморе могилы", {Стих Жуковского. (Прим. автора.)} так лежит бронзовый венок и на его могильном камне. Только камень не белого мрамора, как у Карамзина, а гранитный, который по нашему климату, показался мне прочнее. Скульптор Кампиони нарочно поручил снять рисунок и точную меру с камня Карамзина. Кроме обыкновенной надписи, состоящей из титулов, име­ни и фамилии, я велел на камне Дмитриева надписать слова Св. Апостола Павла: "Подобает бо тленному сему облещися в нетление, и мертвенному сему облещися в бес­смертие". 2. Кор. 15.53.- Я не хотел никакой надписи в стихах над могилой поэта; потому что не хотел над ней никакого знака человеческой суетности!..
   Кто знал Алексея Федоровича Мерзлякова, тот, конеч­но, любил и уважал его: любил за его добрую, чистую душу, уважал за его талант, за его прямой характер, чуж­дый всяких извилин, всяких искательств. Это уважение было полно и искренно.
   Известно, что Алексей Федорович был сын пермского купца из города Далматова; что, обучаясь там, в Перм­ском народном училище, он, будучи 13 лет от роду, на­писал Оду, которая была представлена императрице Ека­терине, и что по ее повелению он был отправлен, по окон­чании там курса наук, в Московский университет; об этом сказано подробно в Истории русской литературы г. Греча и в Словаре московских профессоров. Обращаю к ним моих читателей: ибо я, по словам Авла Геллия, non docenti magis, quam admonendi gratia scribo.
   В первый раз я узнал его, поступивши в высший класс Московского университетского благородного пансиона (ны­не 4-я гимназия), в котором он, как печаталось прежде на пансионских программах, обучал российскому слогу, а в мое время (1812 г.) он преподавал русскую словес­ность. - Я помню уважение наше, смею сказать, благого­вение к Мерзлякову. - Оно было таково, что мы могли бы выразить его словами учеников Пифагора: учитель сказал; ибо что он сказал, было для нас неопровержимо. - Чем объяснить это? - полною доверенностию к его знанию и его прямому характеру.
   Может быть, многие, не имеющие точного понятия о тогдашнем университетском пансионе, подумают, что это была безотчетная уверенность детей? Нет! У нас в высшем классе литературные сведения были не детские: у нас были старшие воспитанники - люди образованные и не малолетки, а лет 20 и старше, потому что они, не выходя из пансиона, получали звание студента и, живучи в пан­сионе, оканчивали курс университетских лекций. Между нами были: Саларев, о котором после его кончины напе­чатал столь красноречиво свои воспоминания Иван Ива­нович Давыдов; между нами был и Аркадий Гаврилович Родзянка, имевший неоспоримо большое дарование к ли­рической поэзии и написавший оду на смерть Державина, оду, исполненную восторга, и в которой он схватил удач­но и язык, и самый тон Державина. Она была напечатана в Благонамеренном Измайлова; но, к сожалению, была впоследствии забыта. Указываю только на двоих воспитанников; но таких было много. Эти люди были тогда уже ли­тераторы и могли оценить достойно Мерзлякова.
   Я слушал его лекции и в университете (1813-1817). Надобно сказать, что здесь он посещал их лениво, прихо­дил редко; иногда, прождавши его с четверть часа, мы расходились. - Спросят: как же учились? - Отвечаю: учи­лись хорошо: а доказательство: все студенты того времени, ныне уже старики знают словесность основательно! Вот объяснение этого. Живое слово Мерзлякова и его непод­дельная любовь к литературе были столь действенны, что воспламеняли молодых людей к той же неподдельной и благородной любви ко всему изящному, особенно к изящ­ной словесности! Его одна лекция приносила много и мно­го плодов, которые дозревали и без его пособия; его разбор какой-нибудь одной оды Державина или Ломоносова открывал так много тайн поэзии, что руководствовал к дру­гим дальнейшим открытиям законов искусства! Он бросал семена, столь свежие и в землю столь восприимчивую, что ни одно не пропадало, а приносило плод сторицею.
   Я не помню, чтобы Мерзляков когда-нибудь искал мыс­ли и выражения, даром что он немножко заикался; я не помню, чтобы когда-нибудь, за недостатком идей, он выпускал нам простую фразу, облеченную в великолепное выражение: выражение у него рождалось вдруг и вылетало вместе с мыслию; всегда было живо, ново, сотворенное на этот раз и для этой именно мысли. Вот почему его лекции были для нас так привлекательны, были нами так ценимы и приносили такую пользу! Его слово было живо, неподдельно и убедительно.
   Мерзляков читал и публичные лекции: в доме князя Бориса Владимировича Голицына в 1812 году и в доме Ф. Ф. Кокошкина в 1815-м. На них собиралось множество слушателей: и литераторы, и люди светские, и вельможи, и дамы лучшего круга. Большая часть из этих лекций и, говорят, лучшие остались ненапечатанными; некоторые помещались по временам в Вестнике Европы. Кажется, и разбор Россиады Хераскова, напечатанный в Амфионе в форме писем, и разборы трагедий Сумарокова, помещен­ные в Вестнике, принадлежали к тем же лекциям. Сколь­ко ни просил я Мерзлякова собрать их и напечатать во всей полноте,- он обещал, но лень к постоянному труду препятствовала ему исполнить обещание. Конечно, при нынешнем воззрении на основания литературы теоретиче­ская часть его лекций была бы уже несовременной и от­сталою; но разборы русских писателей никогда не могли бы быть столь образцовыми, как в наше время, забываю­щее многое из прежнего и следующее в своей критике не­редко одному произволу. - В критике Мерзляков был едва ли не далее нас на пути искусства!
   В 1811 году и в начале 1812-го в Москве было много жизни в литературе. Литераторы часто собирались между собою и всякий раз читали друг другу свои произведения. Эти вечера, и в то время, и еще прежде, бывали по боль­шей части у Федора Федоровича Иванова, автора извест­ной драмы Семейство Старичковых. Тут бывали Федор Федорович Кокошкин, переводчик Молъерова Мизантро­па; Александр Федорович Воейков, переводчик Делилевой поэмы Сады; Батюшков, когда он приезжал в Москву; С. И. С'мирное, тоже занимавшийся литературою, на сест­ре которого после Мерзляков и женился.
   На этих вечерах играли иногда в коммерческие игры. Воейков, исстари остряк и весельчак, играл иногда с Мерзляковьм не в деньги, а на столько-то стихов! Мерзляков по большей части проигрывал, и за это повинен был про­игранное число стихов перевести из Садов Делиля, кото­рые он, добродушный, и действительно переводил; а Воей­ков брал их, как свою собственность и вставлял в свой перевод Делилевой поэмы. Может быть, он несколько и переделывал их, чтобы они приходились к тону его собст­венного перевода; но дело в том, что это действительно было.
   Лучшее время жизни Мерзлякова было до 1812 года. Это время было для него самое приятнейшее, самое цвету­щее, и для человека, и для поэта, время, исполненное меч­таний несбывшихся, но тем не менее оживлявших его пылкую душу. В это время он проводил летние месяцы в сельце Жодочах, подмосковной Вельяминовых-Зерновых, где все его любили, ценили его талант, его добрую душу, его необыкновенное простосердечие; лелеяли и берегли его природную беспечность.
   Вот никому неизвестные его стихи Маршрут в Жодочи.
  
   Дорога ко друзьям верна и коротка;
   Но в наш проклятый век железной
   Стал надобен маршрут и к дружбе даже нежной!
   Итак - вам встретится сперва Москва-река,
   Ступайте по стезе, давно уже известной
   Бедами россиян; дерзайте на паром,
   И по Смоленской прокатитесь
   До ближний горы, где бьют Москве челом.
   И вы не поленитесь
   Последний дать поклон московским суетам,
   И тотчас влево от Поклонной
   К унылой Сетуни струям,
   И близ Волыни сонной
   К Очакову направить путь,
   Отколе сладостный писатель "Россиады"
   Вливал восторги с русску грудь.
   А там, без всякия преграды,
   Стезею ровной и прямой,
   Вы на Калужскую явитесь столбовую
   И мимо Ликовой
   В деревню въедете ямскую;
   Ее Давыдковым зовут.
   Оттоле... как сказать?... вот вся премудрость тут:
   Вы там заметьте дом, зовомый постоялым,
   И близ его ворот
   Велите рысакам удалым
   Налево сделать поворот
   И, поручив себя всесильной вышней воле,
   Стремитесь к Старому Николе,
   Где барин Есипов пятнадцать лет
   Готовит сахар нам, а сахару все нет!
   А там - что говорить - малютка всякий скажет,
   Где радость, где любовь, где Жодочи для вас,
   И путь вернейший вам укажет;
   И вы с любезными обниметесь чрез час!
   Когда же путь свой совершите,
   Прошу вас, о певце печальном вспомяните,
   О скуке сироты, коль можно, потужите,
   И всем его поклон нижайший объявите.
  
   Эти стихи были написаны, кажется, в 1811 году и дейст­вительно даны вместо маршрута одной даме, П. А. Даниловой, которая просила Мерзлякова дать ей сведения о дороге.
   В Жодочах написал он большую часть своих романсов и простонародных песен. Когда в 1830 году он вздумал издавать их или, лучше сказать, решился их издать по просьбе книгопродавца Салаева, многих пиес у него не было; иные он позабыл, иные растерял. Тогда он обратил­ся ко мне, чтобы достать, что есть, из Жодочей. Вот полу­шутливое письмо его:
   "Вы некогда проговаривали мне, что у вас есть неко­торые вздоры мои, писанные во время моих мечтаний и той сладостной жизни, или нежизни, о которой жалеем и в которой не можем дать себе отчета, как во сне. - Я со­вершенно забыл об них; ибо обстоятельства настоящего, настоящее состояние нашей литературы, дух господствующий, и все... уморили уже меня для света и для кра­мол бурной нашей словесности; но он; г. Салаев, солит мои раны и хочет, чтобы я не отчаивался и собирал кое-как мои вздоры. - Итак, подражая великому примеру по­добного мне страстотерпца, гр. Хв. и я хочу еще одура­чить себя собранием своих сочинений.
   Сделайте одолжение, почтеннейший Михаил Александ­рович, сообщите, если можно, мне, больному отцу хворых деток, все те безделки, которые у вас находятся или ко­торые можете вы достать из пыли старого комода, принад­лежащего почтеннейшему и вечно для меня незабвенному семейству. Может быть, я нашел бы что-нибудь похожее на дело, выбрал, поправил, как смогу. Я действительно, собрал все свои маранья - преогромную жертву на алтарь невежества, злобы и подлости - трех божеств нынешней литературы!" - Это писано 5 апреля 1830 года.
   Песня Мерзлякова Среди долины ровныя написана была в доме Вельяминовых-Зерновых. Он разговорился о своем одиночестве, говорил с грустию, взял мел и на от­крытом ломберном столе написал почти половину этой песни. Потом ему подложили перо и бумагу: он переписал написанное и кончил тут же всю песню.
   В 1812 году В.-З. уехали в свою Орловскую деревню. Мерзляков был у них при отъезде и проводил их. Там прожили они три года; возвратились уже в 1815 году. Во все это время Мерзляков не видал их. Они нашли его уже женатым. По возвращении их, сколько ни приглашал его отец этого семейства, он уже не хотел быть у них, и ни разу не был. Вероятно, он хотел воспользоваться отвыч­кою, чтобы искоренить вовсе прежнее чувство и не возоб­новить прежних впечатлений своего сердца.
   Но вместе с отвычкою от этого семейства и от их об­щества Мерзляков более и более приобретал другую при­вычку. Обыкновенное общество, в котором он тогда бывал, состояло, правда, из людей, занимающихся литературою; но вечера их оканчивались веселым ужином. Шампанское сменялось пуншем, и этот-то образ жизни решительно от­далил совестливого Мерзлякова от прежних знакомств его.
   Женившись, он совсем отстал от прежних знакомств и от прежнего светского общества. Ему уже дико было в нем являться. После моей женитьбы на одной из В.-З. сколько раз я звал его к себе; сколько раз он обещал мне приехать, назначал день - и никогда не мог решиться, как будто не имел силы перешагнуть стену, отделявшую его от прошлой жизни. Но вздыхал, и я видел, что сердце его в эту минуту было в борьбе и неспокойно.
   С самого начала своего поприща Мерзляков избрал род лирический и, очевидно, следовал в своих одах Ломо­носову. Такова одна из старейших его од на восшествие на престол императора Александра, написанная им, когда он был еще бакалавром Московского университета. Но пер­вая ода его, возбудившая всеобщее внимание и показав­шая в нем истинного поэта,- это На разрушение Вавило­на, из пророчества Исайи, ода, исполненная поэтического движения и силы и написанная чистым и сильным язы­ком, что не всегда удавалось Мерзлякову. Другая ода "На победы при Кремсе" была уже слабее; но и она не прошла без особенного внимания читателей и литераторов. Впо­следствии его торжественным стихотворениям много вре­дила напыщенность слога,
   Вот начало оды На разрушение Вавилона:
  
   Свершилось! нет его! - сей град,
   Гроза и трепет для вселенной,
   Величья памятник надменный,
   Упал! - Еще вдали горят
   Остатки роскоши полмертвой! -
   Тиран погиб тиранства жертвой!
   Замолк торжеств и славы клич!
   Ярем позорный прекратился,
   Железный скиптр переломился,
   И сокрушен народов бич!
  
   Многие обвиняли Мерзлякова за эту оду, находя в ней некоторые применения к смерти императора Павла. Дей­ствительно, Мерзляков написал это стихотворение вскоре по его кончине, что было очень некстати. Но я уверен, что добродушный Алексей Федорович не имел никакой посто­ронней мысли, а напечатал свою оду просто как произве­дение поэзии. Если же она пришлась не ко времени, то это объясняется тем, что он был совсем не дипломат и но придворный.
   Мерзляков написал одну трагедию, названия не помню, но он был недоволен ею и не напечатал ее. Кто читал ее, говорят, что она была классически правильна, но холодна.
   Гексаметры начал у нас вводить Мерзляков, а не Гнедич. Сначала перевел он отрывок из Одиссеи "Улисс у Алкиноя"; правда, не совсем гексаметром, а шестистопным амфибрахием, т. е., прибавив в начале стиха один краткий слог. Это доказывает только, что он, как писатель опытный в стихосложении, чувствовал, что слух русских читателей не может вдруг привыкнуть к разнообразным переменам гексаметра, и хотел приучить его амфибрахием, как пере­ходною мерою от привычного ямба к новому для нас чисто эпическому размеру, который в своих вариациях требует уже учено-музыкального слуха. Один наш, критик видит в гексаметрах только то, что они длинны; но Мерзляков видел в них разнообразнейший из метров и потому осто­рожно приучал к нему слух непривычных читателей. И потому-то после первого опыта, переведенного амфибра­хием, он перевел отрывок из Илиады Единоборство Аякса и Гектора уже настоящим гексаметром. За Гнедичем оста­лась слава вводителя только потому, что он усвоил нам гексаметр трудом продолжительным и важным, т. е. пол­ным переводом Илиады. Мерзляков и Гнедич - это Ко­лумб и Америк-Веспуций русского гексаметра.
   Мерзляков был вообще прямодушен, снисходителен и отдавал полную справедливость талантам. Тем более уди­вила всех московских литераторов одна выходка его про­тив Жуковского. Расскажу, как это было.
   Московское общество любителей русской словесности, которого и я был действительным членом, перед каждым своим публичным заседанием имело собрание приготови­тельного комитета, составленного, кажется, из шести чле­нов, которые обсуживали предварительно, какие пиесы читать публично, какие только напечатать в Трудах об­щества и какие отвергнуть. Я сам был впоследствии чле­ном этого комитета. Письма, получаемые председателем, прочитывались предварительно им самим и только объяв­лялись комитету; но в публичных заседаниях читались и они, если заключали в себе не одно уведомление, а что-нибудь о предметах литературы. Председателем был Антон Антонович Прокопович-Антонский, к благоразумию и ос­торожности которого члены имели полную доверенность. Но иногда приходили письма и к членам, тоже о предме­тах литературы.
   В одно заседание комитета Мерзляков объявил, что он получил письмо из Сибири о гексаметрах и о других пред­метах словесности. Письмо о словесности из такого отда­ленного края обещало очень любопытное чтение. Мерзля­ков был сам член комитета: его одобрению можно было поверить; и положили прочитать это письмо публично, без предварительного рассмотрения.
   На заседании общества собирались тогда высшая и лучшая публика Москвы: и первые духовные лица, и вель­можи, и дамы высшего круга. Каково же было удивление всех, когда Мерзляков по дошедшей до него очереди вдруг начал читать это письмо из Сибири - против гексаметра и баллад Жуковского, который и сам сидел за столом тут же, со всеми членами! И, не колеблясь нимало, Мерзляков прочитал хладнокровно статью, в которой явно указано было на Адельстана Жуковского, на две огромные руки, появившиеся из бездны, на его красный карбункул и ов­сяный кисель как на злоупотребление поэзии и гексаметра. Жуковский должен был вытерпеть чтение до конца; председатель был как на иглах: остановить чтение было невозможно; сюрприз и для членов и для публики очень неприятный!
   По окончании заседания, я помню, Антонский взял под руки Мерзлякова и Жуковского и повел их к себе; мимоходом велел попросить к себе Ивана Ивановича Дмит­риева, и началось объяснение. Я это помню, потому что был при этом.
   Мерзляков уверял Жуковского, что из любви к нему и к литературе хотел открыть ему глаза, хотел оказать ему услугу. Жуковский отвечал, что это похоже на услугу медведя в басне Крылова; медведя, который, сгоняя муху, "хвать друга камнем в лоб!" и прочее. Как бы то ни было, но и Мерзляков и Жуковский были оба люди добродуш­ные; а Антонский не выпустил их, покуда они но поми­рились, не обнялись и не поцеловались. - Они были давно коротко знакомы и говорили друг другу ты. Это письмо из Сибири было, спустя много времени после публичного чтения, напечатано в Трудах общества люб. слов., но сок­ращено чрезвычайно.
   Но и здесь, я думаю, нельзя вполне винить Мерзлякова. Напротив, мне кажется, что самая добросовестность и же­лание добра литературе побудили его к этому восстанию: не хорошо было только средство. Старая привычка к клас­сицизму, старое убеждение и опасение нововведений, ко­лебавших тогда нашу литературу: вот что было причиной мгновенной выходки этого доброго человека! Вообще он никак не мог привыкнуть к новым формам, и новому духу нашей поэзии. Часто он с каким-то горьким чувством говорил против Пушкина и Баратынского. - Старой привыч­ке мудрено переучиться.
   Упомянутое мною Общество любителей русской словес­ности учреждено было в 1811 году. Председателем его был с самого начала профессор Московского университета Антон Антонович Прокопович-Антонский. Оно имело публич­ные заседания одни раз в месяц. Каждое заседание начи­налось обыкновенно чтением оды или псалма, а оканчива­лось чтением басни. Промежуток посвящен был другим родам литературы, в стихах и прозе. Между последними бывали статьи важного и полезного содержания. В числе их читаны были: рассуждение о глаголах профессора Бол­дырева; статьи о русском языке А. X. Востокова; рассуж­дения о литературе Мерзлякова; о церковном славянском языке Каченовского; опыт о порядке слов и парадоксы из Цицерона красноречивого Ивана Ивановича Давыдова. Здесь же был прочитан и напечатан в первый раз отрывок из Илиады Гнедича: Распря вождей; первые переводы Жуковского из Гебеля; Овсяный кисель и Красный кар­бункул; и стихи молодого Пушкина: Гробница Анакрео­на. - Баснею под конец заседания утешал общество обык­новенно Василий Львович Пушкин.
   Это общество напечатало 20 томов под заглавием Тру­ды общества (1812-1820) и 7 томов под заглавием Сочи­нения в прозе и в стихах (1822-1828), Самые блестящие его собрания были в 1818 году, когда государь император Александр Павлович и весь двор были в Москве. Тогда присутствовали в собраниях общества и приехавшие в Москву петербургские литераторы: Жуковский, Батюш­ков, Ф. Н, Глинка (оба еще в военных адъютантских мун­дирах); А. Ф. Воейков и другие. Пушкин (А. С.) был тоже наконец выбран в члены общества; но никогда в нем не бывал, потому что приезжал в Москву редко и на самое короткое время.
   Мир праху Алексея Федоровича Мерзлякова и вечная память Обществу любителей русской словесности! Вот как оно упало и, не будучи закрыто, не будучи уничтоже­но, перестало существовать.
   При самом начале Общества (1811) избран был в председатели Антон Антонович Прокопович-Антонский. Я помню, что тогда дивились этому избранию, потому что Антонский был совсем не литератор. Во всю свою жизнь он написал только одну маленькую книжку о воспитании; правда, написал дельно, благоразумно, слогом ясным, точным, правильным, кратким и сжатым, но по тогдашним понятиям одна книжка, только полезная и умная, но не принадлежащая нисколько к литературе изящной, не да­вала прав литературных. - Однако последствия доказали, что не могло быть председателя лучше Антонского и что он в этом почетном звании был именно на своем месте. Пока он был председателем, Общество собиралось почти всегда раз в месяц, кроме заседаний экстраординарных, в которых присутствовали одни действительные члены. Антонский, не будучи сам литератором, живо чувствовал выгоду соединенных сил для литературы. Он умел соединять, умирять, прекращать несогласия и ставить выше всего общую пользу; он умел внушить членам уважение к себе, и к своим мнениям, которые всегда были благоразумны и держались середины, между крайностей; наконец, он умел из малых денежных средств Общества извлекать многое.
   После него был председателем Ф. Ф. Кокошкин. Перед избранием его, правда, говорил мне Александр Иванович Писарев (автор Лукавина и многих водевилей), что Кокошкин не сладит с Обществом; но многие думали, в том числе и я, что он, как человек степенных лет, немалого чина, известный в обществе прежними своими связями, а в литературе переводом Мольерова Мизантропа, будет по­лезен в звании председателя. Но Кокошкин, нетвердый в характере и страстный более к театру, нежели к литерату­ре, не умел направлять мнений членов, думал более о на­ружном блеске собраний и сделал из них один спектакль для публики.
   После него выбрали Михаила Николаевича Загоскина. Это было уже без меня, когда я, видя безурядицу, вышел из членов Общества, Михаил Николаевич начал свое председательство тем, что сел, крякнул, потрепал себя по брюху и обратился к членам со следующей речью: "Фу, батюшки! Обедал у Акулова! Так накормил, проклятый, что дышать не могу: всего расперло! Ну! Что же бы нам поделать?" - Очевидно, что Общество перестало видеть в председателе лицо важное и уважительное. С тем вместе между членами возродилась такая неразборчивость, что начали принимать в члены всякого, кого ни предложат. При Антонском же обращали внимание не только на способности и трудолюбие, но и на общественный и нравст­венный характер предлагаемого в члены, помня, что иногда один человек может повредить целости настроения и согласию всего Общества. Был выбран и Полевой: вслед­ствие этого выбора вышел из членов С. Т. Аксаков; другие перестали ездить в заседания, и Общество мало-помалу начало расстраиваться. Загоскин, был председателем недол­го: кажется, он и сам видел, что это не его дело! - Выбра­ли наконец Ал. Ал. Писарева, как попечителя универси­тета: Обществу уже нужна была поддержка, в которой прежде оно не нуждалось.
   Александр Александрович был человек добрый, но не имевший основательных сведений в литературе и, к не­счастью, сам литератор. Он издал в печать пять книг:
   1) Предметы для художников (1807), выбранные из рус­ской истории, по одному чувству патриотизма, но без вся­кого знания о возможности художнического исполнения; 2) Начертание художеств; 3) Общие правила театра, вы­бранные из Вольтера (1809); 4) Военныя письма (1817), в которых на первой же странице, в первой строке загла­вия, сделал уже ошибку против правописания, напечатав: военные. 5) Он стоял некогда с своим полком в Калуге, завел там литературное общество и напечатал в двух то­мах Калужские вечера (1825): собрание совершенно бесталантливых произведений по большой части военных литераторов.
   При Писареве пошли одни парады в Обществе. В по­следний год существования Общества (в 1830 или 1831 году) было даже одно торжественное заседание с музыкой, с арфою, с пением и чтением актера Мочалова с кафедры. Шуму и блеску было много, но на один раз. Кончилось тем, что на свечи и на угощение истратили все деньги и казначей общества Михаил Николаевич Макаров остался без гроша! - А теперь - где дела Общества, где его библиотека, никто не знает: прошло почти три земские давности, не на ком и спрашивать!
   Собрания Общества с того времени прекратились.
   С 1830 или 1831 года и по сие время (1857), вот уже около 27 лет, как не было ни одного собрания, и об Обществе не слышно! А оно процветало! И напрасно винить само Общество! Об этом свидетельствуют 27 томов трудов его, вы­данных с 1812 года по 1828-й, т. е. в продолжение 14 лет его действительного существования...
   Я упомянул о Кокошкине. - Он был более любитель литературы, нежели литератор. Главное его право в лите­ратуре, кажется, основывалось на том, что он обращался с словесниками. Что он писал в других родах, кроме драматического, даже трудно вспомнить. В Трудах Общества люб. росс. слов, была напечатана его ода Человек; еще написал он стихи на кончину государя императора Александра Павловича под заглавием Излияние чувств верноподданного. Других его лирических произведений не помню; они печатались в Вестнике Европы, Сыне Отечества Трудах Общества, люб. росс, словесности и проч.
   В драматическом роде он перевел Мольерова Мизантропа и написал собственную комедию в стихах Воспитание (1824). Я не сказал "оригинальную", потому что в ней нет ничего оригинального. Перевод Мизантропа близок к подлиннику; но стих тяжел и отчасти грубоват. Впрочем, тогда на это мало еще обращали внимания, и этот перевод все-таки заслуга. Кроме того, он перевел с французского несколько комедий стихами: Урок старикам Делавиня, прозе; Роман на один час, Перегородка и еще Осаду Миссолунги, что-то вроде лирической мелодрамы.
   Мизантроп был игран в первый раз в Москве между 1814 и 1815 годами обществом благородных людей. В нем же в 1815 году декабря 15 в первый раз появилась на сцене, не принадлежа еще к театру, М. Д. Львова-Синецкая в роли Прелестиной (т. е. Селимены).
   Главное было его призвание главная была его страсть - театр. Он и сам, игравший в благородных спек­таклях, был хорошим актёром. Все роли его были обду­маны, всё шаги разочтены; искусства было очень много, но натура иногда скрывалась за искусством. Ему много был обязан Московский театр. Во время его директорства он пригласил лучших актеров; Щепкин был вызван на мос­ковскую сцену им же, и без Кокошкина, может быть, мы не имели бы Щепкина. Но молодых дебютантов и воспи­танников театральной школы он учил, так сказать, с голо­са, как учат птиц, и потому некоторые играли немножко нараспев с голосу самого Кокошкина.
   И. И. Дмитриев, знавший давно Кокошкина, как человека хорошей фамилии, образованного и с умом, в то время, как был министром юстиции, предложил ему место московского губернского прокурора. Предварительно за­хотел он посоветоваться с его тестем, Иваном Петровичем Архаровым. Архаров отвечал так, слово в слово: "Ох, мой отец! Велика твоя милость; да малый-то к театру больно привязался!" И. И. не посмотрел на это выражение, ду­мая, что театр не помешает делу: был бы ум и добрая воля; и сделал его прокурором. Однако последствия оп­равдали заключение тестя; Кокошкин не показал стойко­сти на этом важном месте и не долго занимал его.
   Он был хороший чтец и большой охотник до чтения вслух и декламации. Остроумный Александр Иванович Писарев (автор Лукавина) говаривал даже, что он любит и литературу как средство громко читать. Это была не совсем правда, а отчасти и так. Голос у него был звучный, интонация обдуманная, но несколько однообразная. Осо­бенное свойство его голоса была необыкновенная гибкость: когда он играл на театре, то у него были слышны даже и тихие тоны: он умел как-то и их послать на далекое про­странство. Но много вредила ему на сцене какая-то важ­ность и торжественность, которая была в нем и в обык­новенном обращении.
   Мне случалось видеть его в благородных спектаклях, на репетициях. Между прочим, он требовал от актера, что­бы он непременно попадал в октаву (правильнее, в тон) с тем, кто кончил речь перед ним. Этому смеялись; но это доказывает тонкость его слуха и есть действительно не последнее правило сценического искусства. Хорошо акте­ру иметь счастливую натуру; но что она без искусства? Младший Мочалов был богато одарен природой; но, вверяясь одному природному таланту и не изучая искусства, он был так неровен, что иногда восхищал своею игрою и исторгал слезы, иногда был так дурен, что доходил до из­лишеств, не терпимых истинным чувством и истиною сценического искусства. Тоже надобно бы заметить и поэтам: требуется натуру довести до искусства, а искус­ство до натуры. Во всех истинно-даровитых поэтах это было целию и законом: таковы были Дмитриев, Жуков­ский, Батюшков и Пушкин.
   У Кокошкина была привычка говорить: "Мой ми­лый"! - Об этом упоминает и Аксаков в своих воспоми­наниях. Однажды он спорил с Александром Ивановичем Писаревым, утверждая, что Расин лучше Шиллера. Пи­сарев спросил его: "Да читали ли вы Шиллера? Вы про­чтите". - "Не читал, милый, - отвечал Кокошкин, - и чи­тать не хочу! Я уж знаю, что Расин лучше!" Потом, взгля­нувши умилительно на Писарева, прибавил: ."Эх, милый Александр Иванович! Когда я тебя в чем-нибудь обманы­вал? Поверь же ты мне, что Расин лучше!" - Этот анек­дот был всем известен. Ф. Ф. Кокошкин был особенно ува­жаем Сергеем Тимофеевичем Аксаковым, который посвя­тил ему даже свой перевод 18-й сатиры Буало, с над­писью: "Почтеннейшему моему другу, Федору Федорови­чу Кокошкину". Эта сатира, и другая 10-я, по тогдашнему обычаю Марина, Милонова и других, были переделаны переводчиком на русские нравы, и потому Буало говорит:
  
   Уже нотариус с подьячим из палаты
   Приказным почерком и слогом крючковатым
   Скрепили наконец твой брачный договор
  
Придирчивый критик заметил бы, может быть, что у нас нет брачных контрактов, и удивился бы, каким образом при совершении такого контракта сошлись вместе нотариус с палатой; по тогда, при переложении на русские нравы, позволительно было не знать русских обычаев и русских законов. Блаженное время неведения!
  
   По кончине государя Александра Павловича Кокош­кин был беспрестанно то в печали о почившем, то в радо­сти о восшествии на престол. Никогда еще игра его физиономии не имела такого опыта: это была совершенно офи­циальная, торжественная ода в лицах! Когда было объяв­лено о воцарении Константина, он всем нам повторял: "Слава богу, мой милый! Он хоть и горяч, но сердце-то предоброе!" - По отречении Константина он восклицал с восторгом: "Благодари бога, мой милый! - и прибавлял вполголоса: - Сердце-то у него доброе; да ведь кучер, мой милый, настоящий кучер!"
   На кончину Александра написал он стихи. В конце была рифма: "Екатерина" и "Константина". По вступле­нии на престол государя Николая Павловича, когда он не успел еще напечатать своих стихов, А. И. Писарев оказал ему: "Как же вы сделаете с окончанием ваших стихов?" - "Ничего, мой милый! - отвечал автор: - Переменю только рифму; доставлю: "рая" и "Николая!" - Однако ж ко­нец он совсем переделал.
   Большой Московский театр, называемый Петровским (по имени улицы Петровки), построен был, если я не ошибаюсь, в 1780 году; он сгорел 8 октября 1805 года. В 1811-м я застал в Москве деревянный театр на Арбат­ской площади, который сгорел во время нашествия не­приятелей, 1812 года. После неприятеля открыли спек­такли на Арбате, в доме С. С. Апраксина, где ныне Алек­сандровский Кадетский корпус; потом на Моховой, в доме Пашкова, что ныне новый университет, в том флигеле, ко­торый выходит на Никитскую. А в 1624 году, когда был директором Кокошкин, был возобновлен опять Петров­ский театр. Простоявши 20 лет в развалинах, он был открыт моим прологом Торжество Муз, к которому музыка была написана А. Н. Верстовским, А. А. Алябьевым и Шольцом. Наконец, в последнее время, простоявши 29 лет, он сгорел 11 марта 1853 года.
   В. А. Жуковский воспитывался в Университетском Благородном пансионе (ныне 4-я гимназия); там получил он звание студента и слушал потом лекции университета.
   Здесь надобно сказать, однако, что в то время воспи­танники пансиона получали звание студента не по экза­мену в университете, а объявлялись студентами на панси­онском акте, который был всегда в конце декабря, и после итого допускались к слушанию лекций. Это продолжалось до декабрьского акта 1811 года. Так был объявлен студен­том и П. В. Сушков, наш Шекспир. Так получил звание студента и Жуковский; но с той разницею, что Жуковский, как я сказал, посещал потом университетские лек­ции и приобрел те высшие знания, которые приобретаются только в университетах и которые недоступны пансионе­рам. С 1812 года, когда и я был сделан студентом, нас в июне месяце потребовали уже на экзамен и экзаменовали в университете. - Помню, что довольно было страшно! Наставник наш в латинском языке Ф. С. Стопановский приготовил было нас к изъяснению Горациевой оды: Pindarum quisquis student acmulare, но ректор, добрейший, впрочем, человек, И. И. Гейм, вскочил в ярости, подозре­вая подготовку к экзамену, вырвал у него книгу и раскрыл на другом месте. Однако, слава богу, сошло с рук благо­получно.
   Тогда (и во время Жуковского, и в мое) в Университетском Благородном пансионе обращалось преимущест­венное внимание на образование литературное. Науки шли своим чередом; но начальник пансиона, незабвенный Антон Антонович Прокопович-Антонский находил, кажется, что образование общее полезнее для воспитанников, чем специальные знания: по той причине, что первое много­стороннее и удовлетворяет большему числу потребностей, встречающихся в жизни и в службе. По тогдашним тре­бованиям этот взгляд был совершенно современный. Вспомним еще, что домашнее воспитание вверялось тогда иностранцам; что французский язык (наделавший нам много вреда, потому что вносил нам и французские идеи) был тогда первым условием воспитания; вспомним это, и, мы непременно должны будем согласиться, что предпочти­тельное познание языка отечественного и его литературы было тогда вполне разумно и вполне полезно.
   Вместе с образованием литературным в пансионе обращалось особенное внимание на нравственность воспитанников, Жуковский был отличен и по занятиям литературным, отличен и по нравственности: не мудрено, что, соединяя эти два качества, он был во всем отличным.
   К исполнению этой цели, соединения литературного образования с чистою нравственностью, служило, между прочим, пансионское, общество словесности, составленное из лучших и образованнейших воспитанников. Оно составилось при Жуковском. Жуковский был один из первых его членов и подписался под уставом, под которым подписывались и после него все члены, по мере их вступления. Это общество собиралось один раз в неделю, по средам. Там читались сочинения и переводы юношей и разбирались критически, со всею строгостью и вежливостию. Там очередной оратор читал речь, по большей части о предметах нравственности. Там в каждом заседании один из членов предлагал на разрешение других вопрос из нравственной философии, или из литературы, который обсуживался членами в скромных, но иногда жарких пре­ниях. Там читали вслух произведения известных уже рус­ских поэтов и разбирали их по правилам здравой критики: это предоставлено было уже не членам, а сотрудникам, отчасти как испытание их взгляда на литературу. Нако­нец, законами общества постановлено было, между про­чим, дружество между членами и ненарушимая скром­ность, к которой приучались молодые люди хранением тайны; тайна же эта состояла в том, чтобы не рассказы­вать другим воспитанникам о том, Что происходило в об­ществе и не разглашать мнений членов о читанных там произведениях воспитанников. Где этот драгоценный ус­тав? Где та доска, на которой писались имена первых воспитанников, которая висела в зале и передавала имена их позднейшим поколениям воспитанников? Жуковский, в последнее время посетив пансион, спросил об ней. Ее уже не было! Грустно было его чувство,
   Антонский всегда присутствовал в заседаниях общест­ва в качестве почетного члена. Другие почетные члены были лица известные: попечитель Университета, И. И. Дмитриев, Карамзин и другие; случалось

Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
Просмотров: 444 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа