- Я вижу, что баран
Нейдет тут ни к чему, где рифма барабан!
Вы лучше дайте мне зальцвасеру стакан
Для подкрепленья сил! Вранье не алкоран - и проч.
Херасков чрезвычайно насупился и не мог понять, что это такое! - Это были bouts rimes, стихи на заданные рифмы, которые можно найти в собрании русских стихотворений, изданных в 1811 году Жуковским. Важный хозяин дома и важный поэт был не совсем доволен этим сюрпризом; а Пушкин очень оробел. Дядя мой сказывал, что это было очень смешно.
Хераскова уважали, как поэта, и Державин и Дмитриев. Первый упоминает об нем в стихах своих Ключ.
Певца бессмертной "Россиады", Священный Гребеневский ключ,
Поил водой ты стихотворства.
А второй написал известную надпись к его портрету!
Пускай от зависти сердца в Зоилах поют;
Хераскову они вреда не принесут!
Владимир, Иоанн щитом его покроют
И в храм бессмертья приведут!
"Россиады" и "Владимира" нынче уже и не читают; но кто не знает имени Хераскова! А что такое наше земное бессмертие? Имя. Деревня Хераскова, где он жил каждое лето и где написал большую часть своих сочинений, называется Очаково, по Можайской дороге, в стороне, налево от дороги.
Когда Херасков написал Россиаду, несколько петербургских литераторов и любителей литературы собирались несколько вечеров сряду у Н. И. Новикова, чтобы обдумать и написать разбор поэмы; но не могли: тогда еще было не по силам обнять столь большое произведение поэзии! - Оставались одно безотчетное удивление и похвала восторга! Пусть судят по этому, насколько выше был Херасков тогдашних литераторов! А мы, не принимая в соображение пи времени, ни степени просвещения современников, не даем никакой цены такому произведению, которое, однако, показывает меру духа поэта, несмотря на свои недостатки! Имя Хераскова все-таки живет 70 лет, а нынешние гении живут года по два, да и то с помощью друзей! А на чем еще основана эта дружба? Кончу стихам Капниста!
О боже! Положи устам моим храненье!
Наконец этот разбор написал немец Юлий Иванович фон Каниц, директор Казанской гимназии, и поместил его в рижском журнале. Тогда перевели его с немецкого языка на русский и напечатали в "С. Петербургском Вестнике" (Авг. 1779 г.), который издавал г. Брайко, чиновник иностранной коллегии. Впрочем, и этот разбор состоял почти только в похвале поэту и изложении содержания поэмы.
Странное дело: первый разбор "Россиады" написал немец; первую оду Ломоносова отдали на рассмотрение немцу Штелину, правда, вместе с Ададуровым; первый объяснил наши летописи - немец Шлецер, которого перевел на русский язык Д. И. Языков, однако не вполне. По крайней мере, мы не имеем прибавлений, для полноты всего труда необходимых. Итак, чтобы знать критически самое темное время русской истории, надобно знать по-немецки! В нашей учености и в нашей литературе есть что-то чудное, не такое, как у всех; а все нет оригинальности! Блажен потомок, который уразумеет объяснить это!
А я объясняю это тем, что у нас нет. терпения, мало любви к литературе; что просвещение не разлилось равно, а скопилось в одном углу, в который большая часть людей грамотных и не заглядывают!
Херасков упал в нашем мнении вот с какого времени.
Первый открыл пальбу на Хераскова - Строев в своем журнале "Современный Наблюдатель" (1815). Большая часть пишущей молодежи давно уже не читала Хераскова; старый слог и длинная поэма у нас редко находят читателей. Им понравилась резкость молодого критика. Кроме того, у нас всякий рад поверить смелой выходке в литературе. Известно общее изречение: "Каково он его отделал!" Собственный суд требует поверки; поверка требует труда; а до трудов у нас мало охотников, кроме специалистов, кроме людей, посвятивших уже себя или науке, или литературе. Тогда и тех было мало!
Правда, в то же время (1815) Мерзляков в своем "Амфиопе" напечатал дельный разбор "Россиады". Его разбор был верен и справедлив. Он показывал недостатки поэмы, но сохранил уважение к поэту и нисколько не унижал его произведения. Мерою суждений Мерзлякова был сколько природный вкус критика, столько и система тогдашней пиитики и строгих правил классицизма, которых оп держался. Уморенный тон Мерзлякова и дельность его замечаний были приняты литераторами с уважением, и как противодействие выходкам Строева, но другие и в этих замечаниях ученого видели только критику на Хераскова, в том смысле, как обыкновенно критика принимается толпою, т. е. порицанием, Хераскова. И эта смелость разбирать достоинства признанной знаменитости подстрекнула даже и тех, которые без примера Мерзлякова не смели бы поднять руки на уважаемого дотоле поэта и посягнуть на его память. Не имея ни вкуса, ни таланта, ей знания Мерзлякова, они заменили и то и другое дерзостью приговоров! Так мало-помалу упал Херасков в мнении следующих поколений. Жалка участь нашей литературы!
Первая супруга Державина была Екатерина Яковлевна Бастидонова. Отец ее был португалец Бастидон, камердинер Петра III, а мать - кормилица императора Павла. Вторая его супруга была Дарья Алексеевна Дьякова, родная сестра супруги Василия Васильевича Капниста, который, следовательно, был Державину свояк. Первую он воспевал под именем Плениры, почему она и в стихах Ивана Ивановича Дмитриева, на ее кончину, названа Пленирою. Вторую он называл в стихах своих Миленою:
Нельзя смягчить судьбину,
Ты сколько слез ни лей;
Миленой половину
Займи души твоей.
Державин, любя нежно вторую жену свою, не мог забыть первой! Вскоре, после второй его женитьбы, обедал у него Иван Иванович Дмитриев. Он заметил, что Державин несколько уже минут сидит нагнувшись над своей тарелкой и, водя по ней вилкой, чертит что-то остатком соуса. Он взглянул на него: глаза полны, слез. Взглянул на тарелку и видит, что он чертит вензель первой жены своей. Дмитриев шепнул ему, что, если заметит Дарья Алексеевна, ей будет это неприятно. Державин стер написанное и зарыдал; так что Иван Иванович принужден был вывести его в другую комнату, под предлогом дурноты, чтобы не обнаружить причины слез молодой жене его.
Державин любил природу, как живописец, и никакая красота ее пег только не ускользала, от его взгляда, но оставалась навсегда в его памяти и при нервом же случае вызывалась наружу его воображением. Иван Иванович Дмитриев говорил, что память его была запасом картин и красок! - Однажды видел он, что Державин стоит у окна и что-то шепчет. На вопрос об этом Державин отвечал: "Любуюсь на вечерние облака! Какие у них золотые края! Как бы хорошо было сказать в стихах: Краезлатые!" - И действительно, вскоре этот эпитет явился в стихах его! - В другой раз за столом долго смотрел он на щуку и сказал, обратись к Дмитриеву: "Я думаю, что очень хорошо будет в стихах и щука с голубым пером!" и этот стих пропал из его запаса!
Дядя мой пришел однажды к Державину в то время, когда он сидел над окончанием Видения Мурзы. - Он остановился на двух стихах:
Как солнце, как луну поставлю
На память будущим векам!
Выше луны и солнца лететь было некуда, и он стал в тупик. Дмитриев сказал ему, шутя: "Вот бы как кончить:
Превознесу тебя, прославлю,
Тобой бессмертен буду сам!"
"Прекрасно!" - сказал Державин: написал эти два стиха и кончил.- Действительно, нельзя было, лучше придумать окончания, тем больше, что оно совершенно в роде Державина: гордо и благородно!
Когда Екатерина отправилась из Петергофа в Петербург для принятия короны, Державин был гвардии солдатом и стоял на часах. Думала ли Екатерина, проходя мимо этого солдата, что это будет певец Фелицы, поэт, который прославит ее царствование!
Державин был правдив и нетерпелив. Императрица поручила ему рассмотреть счеты одного банкира, который имел дело с Кабинетом и был близок к упадку.- Прочитывая государыне его счеты, он дошел до одного места, где сказано было, что одно высокое лицо, не очень любимое государыней, должно ему такую-то сумму. "Вот как мотает! - заметила императрица: - и на что ему такая сумма!" - Державин возразил, что кн. Потемкин занимал еще больше, и указал в счетах, какие именно суммы.- "Продолжайте!" - сказала государыня.- Дошло до другой статьи: опять заем того же лица,- "Вот опять! - сказала императрица с досадой: - мудрено ли после, этого сделаться банкрутом!" - "Кн. Зубов занял больше",- сказал Державин и указал на сумму. Екатерина вышла из терпения и позвонила. Входит камердинер. - "Нет ли кого там, в секретарской комнате?" - "Василий Степанович Попов, ваше величество".- "Позови его сюда".- Попов вошел. - "Сядьте тут, Василий Степанович, да посидите во время доклада; этот господин, мне кажется, меня прибить хочет"...
При императоре Павле Державин, бывший уже сенатором, сделан был докладчиком. Звание было новое; но оно приближало к государю, следовательно, возвышало, давало ход. Это было несколько досадно прежним его товарищам. Лучшее средство уронить Державина было настроить его же. Они начали говорить, что это, конечно, возвышение; однако, что ж это за звание? "Выше ли, ниже ли сенатора, стоять ли ему, сидеть ли ему?" - Этим так разгорячили его, что настроили просить у государя инструкции на новую должность. Державин попросил. Император отвечал очень кротко: "На что тебе инструкция, Гаврила Романович? Твоя инструкция - моя воля. Я велю тебе рассмотреть какое дело или какую просьбу; ты рассмотришь и мне доложишь: вот и все!" - Державин не унялся, и в другой раз об инструкции.- Император, удивленный этим, сказал ему уже с досадою: "Да на что тебе инструкция?" - Державин не утерпел и повторил те самые слова, которыми его подзадорили: "Да что же, государь! Я не знаю: стоять ли мне, сидеть ли мне!" Павел вспыхнул и закричал: "Вон!" - Испуганный докладчик побежал из кабинета; Павел за ним: и, встретив Ростопчина, громко сказал: "Написать его опять в Сенат!" и закричал вслед бегущему Державину: "А ты у меня там сиди смирненько!" - Таким образом Державин возвратился опять к своим товарищам.- Это рассказывал граф Ростопчин.
Обыкновенное общество Державина составляли: И. Ф. Богданович, Алексей Николаевич Оленин, Николай Александрович и Федор Петрович Львовы, П. Л. Вельяминов и Василий Васильевич Капнист, когда он приезжал из Малороссии.
А. Н. Оленин известен своею изобретательностию и талантом в рисовании, известен как знаток и любитель художеств.
Н. А. Львов - кроме ученых сочинений, должен быть известен в нашей литературе, во-первых, началом богатырской повести Добрыня, написанном в духе старинной русской поэзии и весьма оригинальном; во-вторых, переводом в стихах Анакреона с подстрочного русского перевода, который сделан был для него Евгением Булгаром, архиепископом Таврическим. Этот перевод был издан с греческим подлинником в С.-П.-Б. 1794 года и почитается знатоками весьма близким. Перевод Мартынова известен более; но перевод Львова глаже, мягче и читается свободнее, что составляет большое достоинство, особенно в переводе такого поэта, как Анакреон.
П. Л. Вельяминов известен был многими переводами; между прочим, народною песнею: "Ох, вы, славные руски кислы щи!" Вот конец ее:
Проскакал конек поле чистое,
Доскакал конек до крутой горы,
По горе коньку, знать, шажком идти!
Все это небольшое дружеское общество Державина отличалось просвещением, талантами, вкусом, любовию к художествам, к музыке и вообще к изящному. До 1782 года, то есть до отъезда своего в Смирну, к нему же принадлежал и Хемницер, который много обязан ему чистотою слога своих басен, особливо Оленину и Н. А. Львову. Они строго разбирали его погрешности, советовали и даже с его позволения поправляли слог его. Хемницер прошел чрез сильное чистилище.
Из письма Державина к первой своей супруге {Оно было напечатано мною в "Москвитянине". (Прим. автора.)} известно, что государыня приказала было напечатать сочинения Державина, и что по этому случаю он поручил Капнисту и Ивану Ивановичу Дмитриеву пересмотреть их и выбрать лучшие для издания.- Они для этого пересмотра собирались у него в доме. Но выбор их показался автору слишком строгим. Войдя в комнату, где они занимались этим разбором, и увидя малое число пьес, отобранных и отложенных в сторону, он взял и все перемешал, сказав им: "Что ж! вы хотите, чтобы я снова начал жить!" Тем разбор и кончился.
Державин решительно не мог поправлять своих сочинений: он мог их переделывать совсем, но не исправлять. Вероятно, немногие знают, в каком виде был напечатан его Вельможа, в "Одах, писанных при горе Чаталагае", где эта ода названа "На знатность". Вероятно, не многим известно и первое издание его псалма: К властителям и судииям, напечатанное в С.-Петербургском Вестнике 1780 года под названием: Ода, преложение 81 псалма. Вот оно:
Се бог богов восстал судити
Земных богов во сонме их,
Доколе, рек, неправду чтите,
Доколе вам щадити злых?
Ваш долг законы сохраняти
И не взирать на знатность лиц;
От рук гонителей спасати
Убогих, сирых и вдовиц.
Не внемлют! грабежи, коварства,
Мучительства и бедных стон
Смущают, потрясают царства
И в гибель повергают трон!
Кто узнает в этих плохих стихах ту прекрасную оду, которую мы нынче читаем в сочинениях Державина под другим, всем известным названием Властителям и Судиям.
Восстал всевышний бог да судит
Земных богов во сонме их:
Доколе, рек, доколь вам будет
Щадить неправедных и злых?
Ваш долг есть: сохранять законы,
На лица сильных не взирать,
Без помощи, без обороны
Сирот и вдов не оставлять.
Ваш долг спасать от бед невинных,
Несчастливым подать покров;
От сильных защищать бессильных,
Исторгнуть бедных из оков!
Не внемлют! - видят и не знают!
Покрыты мздою очеса:
Злодейства землю потрясают,
Неправда зыблет небеса!
Из прежнего остались: один стих и девять слов, означенные косыми литерами, прочее все написано вновь, а третий куплет прибавлен весь новый. Остальные три, которых не выписываю, оставлены прежние. Так переделывал свои пьесы Державин.
Известно, что эти стихи возбудили негодование императрицы; но не всем, может быть, известно, что для них перепечатано было несколько страниц "Вестника" с тем, чтобы их выкинуть. Мне попался экземпляр, в который новый лист вставлен, а старый переплетен тут же, только надодранный в типографии. Это замечание для библиоманов, как я. (См. том 6, стр. 315, 1780 года, месяц ноябрь.)
В оде Державина на восшествие на престол императора Александра Первого находятся два стиха, в которых упрекали Державина, находя в них изображение Павла:
Умолк рев Норда сиповатый,
Закрылся грозный, страшный взгляд.
Изображение, действительно, верное, и в намерении поэта нет сомнения. Он любил такого рода намеки. Например, в стихах:
Гудок гудит на тон скрыпицы,
И вьется локоном хохол!
Кто из современников не знал, что это Гудович (Ив. Вас.) и Безбородко?
В этом же издании напечатана Эпистола к Ив. Ив. Шувалову, которую Державин не поместил уже в последующем полном издании (1806 года) в 4 томах. Ее нет и в последних. Лучшим изданием и самым исправным я признаю это, напечатанное в типографии Шнора, и другое 1831 года, в типографии Александра Смирдина. Худшее - 1847, в 2 томах, Смирдина, как и все его дешевые издания русских авторов, наполненные пропусками и опечатками. К ним следовало бы издателю поставить эпиграфом русскую пословицу: "Дешево, да гнило!"
Первое издание сочинений Державина, состоящее в одном первом томе, было напечатано в Москве 1798 года.- Замечу для библиоманов, что в этом издании, в "Изображении Фелицы", в строке 33 (на стр. 107) пропущены два стиха, очень известные:
Самодержавья скиптр железный
Моей щедротой позлащу!
Во всех последующих изданиях, с 1808 года, они уже помещались.
Во всех нынешних изданиях пропускаются два эпиграфа Державина, чего очень жаль. Вот они:
К 1-му тому, который был посвящен Екатерине, эпиграф из Тацита:
"О время благополучное и редкое, когда мыслить и говорить не воспрещалося; когда соединены были вещи несовместные- владычество и свобода; когда при самом, легком правлении общественная безопасность состояла не из одной надежды и желания, но из достоверного получения прочным образом желаемого".
Во 2-м томе, который посвящен императору Александру Первому, был следующий эпиграф из Плиниева похвального слова императору Траяну:
"Мы не намерены ласкать ему нигде, яко существу высочайшему, или яко некоему божеству, ибо говорим не о тиране, но о гражданине, не о государе, но об отце Отечества, который почитает себя нам равным, но тем паче нас превышает, чем более равняет себя с нами".
Это замечание не лишнее для истории нашей цензуры, или, по крайней мере, для наблюдения различных ее фазов.
Мне кажется, сочинения Державина надобно издавать в том порядке, в каком они были издаваемы при его жизни. Новые издатели хотели привести их в некоторый систематический порядок; по при разнообразии его сочинений и смешений родов, например, оды с сатирой и прочее систематическое расположение его творений почти невозможно,
Комедия Капниста Ябеда была написана им прежде лирических его стихотворений, что заметно и по языку: слог "Ябеды" груб и шероховат, хотя и силен; в лирических стихотворениях он плавнее и чище, хотя и слабее. При Екатерине "Ябеда" не могла быть напечатана по причинам, как говорят ныне, не зависящим от автора. Она была напечатана уже при императоре Павле, 1798 года, и посвящена ему. Любителям безошибочных изданий советуем отыскивать это издание: в сочинениях Капниста, изданных Смирдиным, многие стихи так испорчены, что нельзя добраться до смысла и до меры стихов.
Комедия Капниста Ябеда была несколько времени забыта, как пиеса старая. Очень жаль! Нынче опять иногда ее играют на театре. Это одна из тех комедий, которые делают честь не только автору, но всей литературе. Сила ее изумительная! Есть такие места, в которых порок, не теряя стороны комической, доходит до трагической силы: такова, например, ужасающая нравственное чувство оргия членов палаты.- Вот право Капниста на бессмертие, а не оды.
Николева я видал. Можно, ли вообразить, судя по его сочинениям, слабым и вялым, что это был человек ума тонкого и остроумный! Известно, что он был слеп. Некоторые поклонники называли его Мильтоном; но император Павел называл его гораздо лучше! l'aveugle clairvoyant!
Литературная Москва исстари соперничала с Петербургом. В то время, когда в Петербурге были в большой славе трагедии Княжнина, Москва превозносила Сорену Николева; на петербургском театре играли трагедии Княжнина, а на московском - Николева. И те и другие забыты; но между ними была большая разница! Николев был в большом кругу, в лучшем обществе: со стороны Москвы это было упрямство пристрастия!
Из всех томов, написанных Николевым, осталась в памяти или, по крайней мере, долго держалась в памяти одна песня!
Вечерком, в румяну зорю,
Шла я с грусти посмотреть;
А пришла все к прежню горю,
Что велит мне умереть.
В ней есть искреннее чувство. Вот два куплета, которые в свое время находили большое сочувствие:
О, души моей веселье,
Для кого мне жизнь мила!
Я последне ожерелье
За тебя бы отдала!
Люди с солнцем, людям ясно;
А со мною все туман!
Без тебя оно напрасно;
Без тебя мне жизнь обман!
Будем справедливы; если кто написал хоть один стих, достойный памяти,- и того не забудем. Этим беспристрастием окрыляется дарование.
Есть пять стихов и у Тредьяковского, очень порядочных, а по его времени даже и хороших:
Вонми, о небо, и реку!
Земля да слышит уст глаголы!
Как дождь, я словом потеку,
И снидут, как роса к цветку,
Мои вещания на долы!
Есть и у графа Хвостова стихи, которые назвали бы французы des vers а retinir. Например:
Потомства не страшись: его ты не увидишь!
или:
Выкрадывать стихи - не важное искусство!
Украдь Корнелев дух, а у Расина чувство!
Это напоминает мне, что когда, бывало, у графа Хвостова случится порядочный стих, то Ал. Фед. Воейков уверяет, 'что это он промолвился.
В старину все писали оды и песни. Одни предполагают восторг, другие чувство. Ныне не пишут ни од, ни песен. Неужели из этого должно заключить, что в наше время нет ни восторга, ни чувства? И все эти песни пелись и в обществе светском, и в народе. Пятнадцать мне, минуло лет - Богдановича; Выйду я на реченьку - Нелединского; Стонет сизый голубочек - Дмитриева; Кто мог любить так страстно - Карамзина. Кто не знал этих песен?.. и чувства их, и слова, и голоса были просты и всем доступны. Таким образом, чувства поэта переходили в народ. Нынче нет этого! - Песен было множество; нынче едва две-три песни наших поэтов дошли до народа, между прочим: Вот мчится тройка удалая - Ф. Н. Глинки и Зоринька ясная - А. Ф. Вельтмана.
Наша литература последней половины прошедшего века была не так слаба и бесплодна, как некоторые об ней думают. Она ограничивалась не одними цветочками, но приносила и плоды, которыми в свое время пользовались и наслаждались. Взглянем, например, на переводы. В семисотых годах у нас переведены были с древних языков Гомера: "Илиада", "Одиссея" и "Ватрахомиомахия"; Гезиод, Анакреон (в стихах), Гелиодор, Исократ, Ксенофонт, Платон, Аристотель, Эпиктет, Плутарх, Эвклид, Архимед (с лат.), Павзаний, Аполлодор, Диодор Сицилийский, Элиан, Геродиан, Теренций; Виргилия: "Энеида" (в стихах) и "Георгики"; Горация: послание к Пизонам (в стихах), Сатиры (в стихах же); Овидий, Дионисий Катон, Клавдиан, Авл Геллий; Цицерона: О должностях, О старости, О существе богов; Сенека: О промысле; Петроний, Юлий Цезарь, Саллюстий, Корнелий Непот, Светоний, К. В. Патеркул, Валерий Максим; Тацита:
О нравах германцев и Жизнь Агриколы; Курций, Л. Анний Флор; шесть писателей истории о Августах, и Иосиф Флавий (с латинского).
Много ли имели эти книги читателей, я не знаю; но так как они печатались и так как издания повторялись, то, стало быть, от них не было убытку издателям.- Мне хотелось бы когда-нибудь составить полный каталог всем этим переводам, с обозначением годов изданий и имен переводчиков, если найду нужные для этого библиографические пособия.
Эти переводы упали более с эпохи усовершенствования слога. Со времени Карамзина людям, узнавшим язык новый, благозвучный, тяжело стало читать старые.
Но тогда еще мало знали иностранные языки. В столицах не было еще библиотек для чтения книг за некоторую плату; не было еще огромных журналов, в которых ныне печатаются целые романы, и потому переводы больших и многотомных книг имели много читателей. По деревням кто любил чтение и кто только мог заводился не большой, но полной библиотекой. Были некоторые книги, которые как будто почитались необходимыми для этих библиотек и находились в каждой. Они перечитывались по нескольку раз, всею семьею. Выбор был недурен и довольно основателен. Например, в каждой деревенской библиотеке непременно уже находились: Телемак, Жилблаз, Дон-Кишотг Робинзон-Круз, Древняя Вивлиофика Новикова; Деяния Петра Великого и с дополнениями, История о странствиях вообще Лагарпа, Всемирный Путешествователь Аббата де ла-Порта, и Маркиз Г., перевод Ив. Перф. Елагина, роман умный и нравственный, но ныне осмеянный. Ломоносов, Сумароков, Херасков непременно были у тех, которые любили стихотворство.
После уже начали прибавляться к этим книгам и сочинения г-на Вольтера (3 тома, 1802); и романы и повести его же, и "Новая Элоиза". В начале нынешнего столетия вошли у нас в большую моду: романы Августа Лафонтена, г-жи Жанлис и Коцебу. Но никто не пользовался такою славою, как г-жа Радклиф! Ужасное и чувствительное - вот были, наконец, два рода чтения наиболее по вкусу публики. Чтение этого рода заменило наконец прежние книги.
Впрочем, Вальтер-Скотт, в своем жизнеописании г-жи Радклиф, воздает ее романам большую похвалу, особенно же ее искусству возбуждать в сильной степени воображение читателей.
Все эти книги, т. е. романы и немецкие и английские, переводились уже большею частию с французского: почти один этот иностранный язык был у нас известен: даже знание немецкого было большая редкость почти до двадцатых годов нынешнего столетия. Когда я был в университете (1813-1817), почти никто не знал по-немецки.
В старину читали с величайшим вниманием. Я помню спор одного почтенного старика с его приятелем.- Приятель сказал о чем-то, что он читал это в "Деяниях Петра Великого".- Старик возразил: "Там этого нет! - "Есть!" - "Нет!" - "Я принесу книгу!" - "Принеси!" - и побились об заклад.- Приятель отыскал и несет в торжестве книгу: "Вот она! Выиграл!" - "Нет, проиграл! Я не хочу и смотреть книгу: это не "Деяния!" - "Да что же это такое?" - "Это "Дополнения!" - возгласил старик, не смотря на книгу; и заклад выиграл!
Я помню и деревенские чтения романов. Вся семья по вечерам садилась в кружок, кто-нибудь читал, другие слушали; особенно дамы и девицы.- Какой ужас распространяла славная г-жа Радклиф.- (Славная - печаталось иногда при ее имени на заглавии книги.) Какое участие принимали в чувствительных героинях г-жи Жанлис! - Страдания Ортенберговой фамилии и Мальчик у ручья Коцебу - решительно извлекали слезы! Дело в том, что при этом чтении, в эти минуты вся семья жила сердцем, или воображением, и переносилась в другой мир, который на эти минуты казался действительным; а главное - чувствовалось живее, чем в своей однообразной жизни.
Когда я был еще ребенком, дед мой, отец Ив. Ив. Дмитриева, разговаривая с своими гостями о времени Екатерины, о ее славе, о ее учреждениях, о хорошем и о худом, приходил или в восторг, или негодование и, смотря по этому, посылал меня достать из своей библиотеки или Державина, или Хемницера; и я, с чувством своего достоинства, читал вслух перед гостями или оду Державина, или какую-нибудь замечательную басню Хемницера. Особенно любил он три его басни: Орлы, Лев, учредивший совет и Лестница. Все слушали с уважением и с живым участием.
Август Коцебу был у нас переведен почти весь. Было время, что только его пьесы и игрались на наших театрах: это было в восьмисотых годах. Их ставил и в театр, и книгопродавцам, по большой части Алексей Федорович Малиновский, который был тогда еще секретарем в Архиве Иностранной Коллегии. Он сам не знал ни слова по-немецки. Их переводили большею частию чиновники Архива; он исправлял слог и печатал, или отдавал за деньги Медоксу, содержателю тогдашнего театра.- Любимые пиесы публики были: "Сын любви" и "Ненависть к людям и раскаяние".
Московский театр был не роскошен декорациями и костюмами; в этом отношении он начал улучшаться с того времени, как поступил в казенное управление. Репертуар был числом пьес не беднее нынешнего, только в другом роде. Играли комедии и драмы. Оперы повторялись одни и те же: Редкая вещь, Дианино дерево, Деревенские певицы, Мельник, Добрые солдаты. Водевилей не было. Любопытно видеть тогдашние афиши. Одна драма или одна комедия, маленький балет; вот и весь спектакль!
Тот же Алексей Федорович Малиновский написал оперу: Старинные святки, которая так нравилась публике, что ее играли лет тридцать сряду. Такова сила народности в литературе.
Но Русалка приводила в восторг. Великолепные декорации, превращения и легкая музыка арий, которые легко удерживались в памяти, были причиною ее долговременного успеха. Русалка была в большой моде, даже у высшей публики; потом, когда вкус к музыке сделался и ученее и утонченнее, она упала до простого святочного или масляничного спектакля! Но долго, долго еще деревенские барышни пели: "Приди в чертог ко мне златой" или;
Мужчины на свете,
Как мухи, к нам льнут,
Имея в предмете,
Чтоб нас обмануть!
Так мало-помалу изменялся ход нашей литературы и вкус нашей публики. От важного читатели переходили к легкому, ко всему, что в европейской литературе всплывает наверх по недостатку веса.
Обращаюсь опять к старине. До Новикова мало было книг для общего чтения: они были редки; и потому между грамотниками простого парода, между купцами, между помещиками и их людьми более нынешнего были известны церковные книги и духовные церковной печати. Поучительные слова свят. отцов Греческой церкви, Минея-Четия и Пролог были всеобщим чтением. Мало-помалу это вывелось с умножением книг светских. А теперь что читает наш народ! - Мне случалось в Москве, проходя мимо читающего лавочника, посмотреть у него книгу.- По большей части Поль де Кок или другие французские романы, из которых они учатся семейному разврату и обману. Из поэзии - одна любимая книга, которой нынче не могут начитаться: Конек Горбунок...
Есть пословица: "По платью встречают, по уму провожают!" Не знаю, провожают ли у нас по уму, но встречают действительно по платью.- Сперва было у нас русское, национальное платье: встречали поклонами, и угощением.- Потом ходили в немецких кафтанах, или в том, что у кого есть: начали встречать с важностию, с почтением и с оглядками.- Потом появились французские кафтаны и фраки: стали встречать первых с тонким приличием, вторых с свободною, непринужденною вежливостию. Теперь все любят свой покой, ездят с визитами в сюртуках и пальто и ни на кого не смотрят; оказывается, что и на них не смотрят, встречают не глядя и никому не оказывают уважения.- В последнее время начали носить уже косматые пальто, по образцу медведей, которые, кажется и называют ours: этих уж совсем никак не встречают! До чего наконец дойдут встречи и провожания, этого не отгадает и сам Нострадамус!
История нашей поэзии делится на три периода. От Ломоносова до Дмитриева: период старого стиля, и в слове и, в формах поэзии; от Дмитриева включительно до Пушкина: период нового стиля и художественности; после Пушкина период произведений без всякого стиля и формы. Само собою разумеется, что лучшие поэмы нашего времени принадлежат тоже к школе и стилю Пушкина; но их немного: они не составляют общего характера эпохи. И во втором периоде оставались люди, принадлежавшие к старой школе. Я говорю о характере периода вообще.
Дядя мой говаривал, что нынешние поэты оттого не пишут длинных торжественных од, что у них дух короток; а я думаю оттого, что ныне дух не тот. Нынче нет удивления!
История нашей прозы, или литературы нашей вообще, имеет тоже свои резкие разделения. Период первый - от Ломоносова и Сумарокова до Новикова: тяжелый слог и слабые попытки составляют его характер, почти бесплодный и неуклюжий. От Новикова до Карамзина: предприимчивость, движение в литературе; появляются дельные книги, памятники истории, умножаются переводы; но слог остается тяжелым, неловким, отчасти неправильным.- Третий период от Карамзина - и до кого же? - до журнала Телеграф, родоначальника нынешних толстых журналов,- эпоха, от которой начался упадок слога, началось искажение Карамзинского языка, окрепшего в его Истории; а вместо Новиковской благородной предприимчивости наступила предприимчивость торговая и поддельная универсальность. Полевой воображал, что он пошел вперед; а он пошел от Карамзина, только в сторону.
В первый раз я узнал Карамзина 5 июня 1812 года, когда я еще был в университетском благородном пансионе. Он приезжал к начальнику пансиона Антону Антоновичу Прокоповичу-Антонскому и пожелал меня видеть, сколько по дружбе своей с моим дядей, столько и по воспоминанию о моем отце. Мне было тогда 15 лет. Я смотрел на него с благоговением: таким уважением я был преисполнен к его сочинениям, которые были мне известны с малолетства; так привык я слышать в нашей семье его имя, повторяемое с уважением к его дарованиям. Пришедши назад в пансион, я записал все, что Карамзин говорил, и сохранил доныне эту тогдашнюю записку...
Карамзин, с первой молодости, был другом моего дяди: по ещё прежде, нежели сблизился с ним, он был дружен с моим отцом. Военная служба в отдаленном краю России, а потом смерть моего отца разлучили их.
Об нем говорит Карамзин в Письмах русского путешественника, в письме от 26 мая 1789: "В Петербурге я не веселился. Приехав к своему Дмитриеву, нашел его в крайнем унынии. Сей достойный, любезный человек открыл мне свое сердце: оно чувствительно - он несчастлив! - "Состояние мое совсем твоему противоположно,- сказал он со вздохом.- Главное твое желание исполняется; ты едешь наслаждаться, веселиться, а я поеду искать смерти, которая одна может окончить мое страдание". Я не смел утешать его и довольствовался одним сердечным участием в его горести. "Но не думай, мой друг, сказал я ему, чтобы ты видел перед собою человека довольного своею судьбою; приобретая одно, лишаюсь другого, и жалею.- Оба мы вместе от всего сердца жаловались на несчастный жребий человечества или молчали. По вечерам прохаживались в летнем саду и всегда больше думали, нежели говорили; каждый о своем думал".
Об нем же упоминает он в статье Цветок на гроб моего Агатона. Вот это место: "Я говорил с ним за два дни до кончины его (пишет ко мне любезный Дмитриев) и никогда не перестану удивляться силам души его". "А я за сие удивление никогда не перестану любить тебя, милый Дмитриев".- Это писано 28 марта 1793.
Под именем Агатона Карамзин разумел товарища своей юности Александра Андреевича Петрова. В первом году журнала "Москвитянин" помещен был мною отрывок из Записок моего дяди, где было сказано о Петрове: И потому повторяю в коротких словах, но с некоторым пояснением то, что было уже напечатано.
Петров был молодой человек глубокого ума и с верным критическим взглядом. Он знал языки древние: греческий и латинский; из новейших: немецкий, английский и французский; в русском имел глубокие сведения. Сам он не писал ничего, а занимался переводами. Из переведенных им книг известны: Учитель, или система воспитания, в 2 томах; Хризомандер, повесть, которую мой дядя называл мистическою. И то, и другое с немецкого. Эта повесть более аллегорическая; под видом приключений и перемен в судьбе лиц в ней повествуется (для тех, кто может понять) тайна алхимии и так называемый процесс великого дела (le grand-oeuvre), т. е. составление философского камня.- С английского языка перевел он Бауатгету, эпизод из Магабараты, замечательный глубоким философско-религиозным содержанием. Он же издал, под руководством Н. И, Новикова, первые четыре части Детского чтения.
Детское чтение было едва ли не лучшею книгою из всех, выданных для детей в России. Я помню, с каким наслаждением его читали даже и взрослые дети. Оно выходило пять лет, с 1785 по 1790, особыми тетрадками при Московских Ведомостях...
Карамзину приписывают ныне книгопродавцы, а за ними и журналисты издание Детского чтения. Никогда он не издавал ни одного тома; есть только в нем немногие его переводы, и то более в первых двух томах. С тех пор, как прекратилось родословное дерево нашей литературы, у нас прекратились в ней предания.
Еще повторяют наши журналы, будто Карамзин был отправлен путешествовать на счет Общества Новикова: это совершенно ложно! - Он путешествовал на собственный счет. Я знаю, что некоторые люди из стариков, и люди, впрочем, почтенные, находят некоторую выгоду повторять, что Карамзин принадлежал к их Обществу; что будто оно дало ему первый ход; что Карамзин был многим ему обязан и потом его оставил, что ставили ему в вину. Карамзин не скрывал что принадлежал к их Обществу в первых летах своей молодости, т. е. к масонской ложе Новикова, Шварца и других; он при мне один раз рассказывал об этом, также и о том, что оставил его, не найдя той цели, которой ожидал. Вот самое ясное оправдание против неясных обвинений! Карамзин был ума глубокого и ясного; при этих двух качествах ума он мог довольствоваться только ясною истиною.
Н. И. Новиков всегда сохранял к нему прежнее благорасположение, что свидетельствует его переписка; два письма его были напечатаны в Москве, в книжке Письма С. И. Г. (Гамалеи). Но некоторые невзлюбили Карамзина за отступление от их круга.
Карамзин хотя уступал моему дяде в даровании поэтическом, но много был ему полезен своими советами, своими основательными замечаниями, своей здравой критикой. Когда мой дядя написал и прислал к нему из Сызрани, вместе с другими стихами, свою стихотворную шутку Каррикатура, он писал к нему, что посылает ее только для него, а не для журнала. Но Карамзин тотчас понял достоинство этой безделки, заключающееся в верности картины, в свежести легких красок и в естественной простоте рассказа. Он отвечал автору, что эта пиеска из всех лучшая, и что ее-то он и напечатает.
Первая супруга Карамзина скончалась в 1802 году. Карамзин любил ее страстно. Видя безнадежность больной, он то рвался к ее постели, то отрываем был срочною работою журнала, который составлял его доход и был необходим для семейства. Это было мучительное время его жизни! Утомленный, измученный бросился он на диван и заснул. Вдруг видит