, что и они заезжали в среду к Антонскому и неожиданно для воспитанников приходили в собрание их общества и сидели до конца. Сердце радовалось:, и у них, видя возрастающих литераторов, н у воспитанников пансиона, видя внимание к себе таких людей! Так в то время приготовлялись молодые люди в литераторы.
Первые опыты Жуковского в поэзии принадлежат но времени его воспитания. Они были помещаемы в журналах Приятное и полезное препровождение времени (1797 и 1798) и Ипокрене (1798). За это замечание я обязан одному юному критику моих Мелочей. Потом они были помещаемы в Утренней заре, составлявшейся из трудов воспитанников пансиона. И. И. Дмитриев, знавший его и прежде, особенно обратил на него внимание по выслушании на пансионском акте, его пиесы К поэзии. Он после акта пригласил его к себе и с этого времени больше узнал и полюбил его. Угадывая его сильный талант, с тех пор он никогда не пропускал недостатков молодого поэта без строгих замечаний. Щадя способности слабые и немощные, он почитая делом поэтической совести не скрывать недостатков и уклонений от вкуса тех молодых поэтов, которые имели достаточно сил для овладения своим искусством. Таким образом, и в этой пиесе К поэзии в стихах
Поет свой лес, свой мирный луг,
Возы, скрыпящи под снопами -
он заметил Жуковскому, что пение предполагает сладкозвучие, что оно мелодия, что оно не выражает скрипа, хотя и есть инструмент, называемый скрипка. Молодой Жуковский жадно выслушивал замечания Карамзина и Дмитриева и много воспользовался их строгими замечаниями.
Грееву элегию Сельское кладбище перевел Жуковский тоже еще в пансионе первый раз в 1801 году, по замечанию гр. Д. Н. Б-ва не четырехстопными ямбами, как я напечатал прежде, а шестистопными и принес свой перевод к Карамзину для напечатания в начинающемся в 1802 году Вестнике Европы; но Карамзин нашел, что перевод нехорош. Тогда Жуковский решился перевести ее в другой раз. Этот перевод Карамзин принял уже с восхищением; он был напечатай в Утренней заре и в Вестнике Европы, в последней декабрьской книжке 1802 года. Он был посвящен автором другу своей юности Андрею Ивановичу Тургеневу. Таким образом, известный нам перевод был второй; а последний, гексаметром, вышедший уже в старости поэта, должно считать третьим. Такова была настойчивость молодого поэта в стремлении к совершенству, и таких-то трудов стоил ему тот превосходный стих, та мастерская фактура стиха, которыми мы восхищаемся ныне.
Об этом-то Андрее Ивановиче Тургеневе вспоминает Жуковский в послании к брату его Александру Ивановичу, а вместе и об отце их Иване Петровиче.
Где время то, когда наш милый брат
Был с нами, был всех радостей душою?
Не он ли вас приятной остротою
И нежностью сердечной привлекал!
Не он ли нас тесней соединял? .
Сколь был он прост, не скрытен в разговоре!
Как для друзей всю душу обнажал!
Как взор его во глубь сердец вникал!
Высокий дух пылал в сем быстром взоре.
Бывало, он, с отцом рука с рукой,
Входил в наш круг - и радость с ним являлась,
Старик при нем был юноша живой;
Его седин свобода не чуждалась...
О нет, он был милейший наш собрат;
Он отдыхал от жизни между нами;
От сердца дар его был каждый взгляд,
И он друзей не рознил с сыновьями.
. . . . . . . . . . . . . . .
Один исчез из области земной
В объятиях веселыя надежды.
Увы! Он зрел лишь юный жизни цвет;
С усилием его смыкались вежды.
. . . . . . . . . . . . . . .
Другой... старик... сколь был он изумлен.
Тогда, как смерть, ошибкою ужасной,
Не над его одряхшей головой,
Над юностью обрушилась прекрасной!
Андрей Иванович Тургенев был и сам поэт. В Собрании русских стихотворений, изданных Жуковским 1811 года (часть 4-я), помещена прекрасная его элегия, начинающаяся так:
Угрюмой осени мертвящая рука
Уныние в хлад повсюду разливает;
Холодный, бурный ветр поля опустошает,
И грозно пенится ревущая река!
По окончании курса учения и по выходе из пансиона Жуковский несколько времени все еще жил у Антонского. Пансион был на Тверской (ныне дом Шаблыкина). Главные ворота были тогда в Газетный переулок, а не на Тверскую; эта сторона двора не была еще застроена нынешним фасом. Тут была по переулку кирпичная ограда; у самых ворот был маленький флигель, выкрашенный белою краскою, в котором, отдельно от воспитанников, жил Антонский. Тут, в маленькой комнате, жил у него Жуковский по окончании курса, пансионского ли только, или и университетского, этого не помню.
Здесь, как я слышал в пансионе, написал он Людмилу. Между воспитанниками, восхищавшимися ее ужасными картинами, существовало даже предание, что будто Жуковский писал эту балладу по ночам, для большего настроения себя к этим ужасам. Может быть, это предание было и неверно; но оно свидетельствует о том, как сильно действовала Людмила на воображение читателей, особенно молодых сверстников автора и их преемников.
Жуковский, это известно, был небогат; в это время он должен был трудиться и из денег. Здесь перевел он (1801) повесть Коцебу Мальчик у ручья; (1802) поэму Флориана Вилъгельм-Телъ с присовокуплением его же Сицилийской повести Розальба. Потом, по заказу Платона Петровича Бекетова, который имел свою типографию, перевел он с Флорианова же перевода - Сервантесова Дон-Кишота, который был напечатан (1804-1806) с картинками и с портретами Сервантеса и Флориана, на хорошей бумаге, как все издания Бекетова, в шести маленьких томах. Перевод отличается необыкновенно хорошим слогом, мастерством в передаче пословиц Санхо-Пансы и хорошими стихами в переводе романсов. Жаль, что он не напечатан в полном собрании переводов в прозе Жуковского. Переводы Жуковского - это памятник русского языка. Кто не изучал прозы Карамзина и Жуковского, последнего особенно в переводах, тот не скоро научится русскому стилю. Я не говорю, чтоб писать именно их слогом, хотя и ему некогда еще было устареть: я знаю, время изменяет и язык и слог; по основания их слога, чистота грамматическая, логическая последовательность речи, выбор слов к точность выражений, наконец, их благозвучие: это основания вечные, которые должны оставаться и при вековом изменении русского языка и слога русских писателей. Иван Иванович Давыдов, в своем опыте о порядке слов, в примере правильного расположения речи приводит все: где Карамзин; и, конечно, ученый академик делает это не по пристрастию!
В одном журнале (Б. д. Ч. 1852, в июньской книжке) была напечатана статья о Жуковском. Там сказано, что Жуковский "попал в школу Карамзина и сделался его сотрудником по изданию Вестника Европы".
Никогда этого не бывало; никогда Жуковский не был сотрудником Карамзина, и никого не было Карамзина сотрудников. Как можно сообщать такие известия наугад и без справок? А с тех пор, как принялись наши журналы (т. е. со времени Смирдинских изданий русских авторов) делать открытия в русской литературе за минувшие десятилетия нынешнего века; с тех пор так много вошло в историю нашей литературы известий, утверждающихся на догадках и слугах! Карамзин трудился над изданием Вестника один. Он печатал стихи и статьи, присылаемые посторонними; но не только не было у него, по-нынешнему, сотрудников, но даже и постоянных участников. Подобные известия показывают только, что пишущие ныне в журналы мало даже знают то прежнее время. Кого нашел бы Карамзин в сотрудники, если бы и искал? Кто тогда, в 1802 и 1803 годах, мог бы писать по-карамзински? - Это была бы такая пестрота в его журнале, которая тогда бросилась бы в глаза: это было такое время, когда русский журнал не был еще фабрикой. Сам Жуковский был тогда еще девятнадцатилетний юноша. В двух годах Вестника он только и напечатал Грееву Элегию (1802), да начало повести Вадим Новгородский (1303), которая не была кончена.
Жуковский начал несколько участвовать в Вестнике Европы с 1807 года; в нем напечатал он 17 басен, в которых много достоинства: они отличаются верностию разговорного языка, поговорочною формою некоторых выражений и непритворною веселостию. Очень жаль, что Жуковский не поместил их ни в одном из полных изданий своих сочинений; может быть, потому, что этот род поэзии касался ему совершенно различным с общим характером его стихотворений. (Ныне напечатаны они в последних трех томах сочинений Жуковского.) Постоянное же участие его в Вестнике началось с 1808 года. В этом году он помещал и нем много переводов, которые после были изданы отдельно. В 1809 году он сделался уже сам издателем Вестника; а в 1810 году издавал его вместе с Каченовским. Все эти годы Вестника были превосходны: отличались интересными статьями, изяществом слога.
В том-же журнале сказано: "Есть люди, которым с самого рождения улыбалось счастие, которые до самой могилы не знают ни горя, ни печали. Таких счастливцев немного на свете, и к ним-то принадлежит, между прочим, и Жуковский, который до последней минуты сохранил ровность характера и вовсе не знал разочарования в своей довольно долгой жизни".
Жуковский, напротив, много терпел и мало знал дней светлых. Он терпел и от недостаточного состояния, терпел и горе любящего сердца. Последнее выражено им во многих местах его стихотворений; между прочим, в следующих стихах, относящихся прямо к истории его жизни, к обстоятельству, известному всем, знавшим его в молодых сто летах:
С каким бы торжеством я встретил моя конец,
Когда б всех благ земных, всей жизни приношеньем
Я мог - о сладкий сон! Той счастье искупить,
С кем жребий не судил мне жизнь мою делить/
Едва ли не под конец; своей жизни Жуковский успокоился в первый раз, узнавши семейное счастие, которое очень поздно озарило его любящую душу.
Там же сказано: "Еще в 1802 году Жуковский предвидел свою будущность и очень удачно предсказал то, что мог (бы) сказать в последней строке, написанной пред самою смертию:
Мой век был тихий день; а смерть успокоенье!
Нет! Разве последнее только справедливо; ибо всем нам известна мирная, христианская кончина Жуковского. Но век его, т. е. большая часть его жизни, не был тихим днем; вернее сказать, что он изобразил жизнь свою, в стихах к Филалету:
Скажу ль?.. Мне ужасов могила не являет;
И сердце с горестным желаньем ожидает,
Чтоб промысла рука обратно то взяла.
Чем я безрадостно в сем мире бременился,
Ту жизнь, которой я столь мало насладился,
Которую давно надежда не златит.
К младенчеству ль душа прискорбная летит,
Считаю ль радости минувшего - как мало!
Нет! Счастье к бытию меня не приучало;
Мой юношеский цвет без запаха отцвел!
Все мы помним тот период нашего стихотворства, когда все наши молодые поэты, будто бы по следам Жуковского, бросились в разочарование, В этом ложном разочаровании он, конечно, не был виноват; его взгляд на жизнь был для него истинным, хотя, конечно, жалобы на неудовлетворяемость ее нередко встречаются во всех произведениях первой половины его жизни. От чего же? От того именно, что он мало знал радостей!
Как можно заключать а priori о жизни автора и о состоянии души его? Надобно знать подробности первой; а заключать о характере и чувствах по стихам автора можно только, или взявши, в совокупности все, им написанное, или зная достоверно общие черты его жизни.
Кто-то заметил мне в каком-то журнале, что не стоило труда опровергать замечания Библиотеки для Ч. Что стоило труда писать, то стоит труда и опровергать. У меня были замечены малейшие неисправности. Почему же не заметить и у другого ложного сведения о литераторе или ложного умозаключения о его жизни?
Очень похвально, что мы обратились нынче к исследованиям жизни и характера наших знаменитых поэтов. Но я боюсь, чтоб этими исследованиями, или а priori, или по немногим признакам и приметам, мы не ввели в заблуждение наших потомков. По большей части эти исследования, встречающиеся в журналах, бывают похожи на разбор иероглифов, или стрельчатого письма, которым исследователь начинает учиться из самого разбора. Повторяю сказанное и прежде мною: все это от того, что пресеклась наследственная нить преданий; что между Жуковским, Пушкиным и нынешним временем был промежуток, в который литература наша отторглась от памяти прежнего. Пушкин был последний из наших поэтов, примыкавший к родословному дереву наших литераторов и к непрерывной летописи преданий нашей литературы. Прежде долго созревали, долго наслушивались, пока не начинали сами говорить и писать; а нынче начинают с того, что других учат. Это началось с Полевого, который писал и о том, что знает, и о том, чего не знает, следуя пословице: смелость города берет!
Напрасно "Современник", журнал, прекрасный по составу своему и достойный уважения, упрекает меня в том, что будто я обнаруживаю нелюбовь мою к новой нашей литературе. Нет! всякий просвещенный человек знает, что литература изменяется вместе с ходом времени; что она но только не может стоять на одном месте, но и не должна. Я, с моей стороны, не только признаю в нынешней литературе все, что встречу хорошего; но, может быть, никто, моих лет, не восхищается с таким жаром всем хорошим. Немногие, может быть, читали с таким увлечением и радовались так, как я, читая Записки Охотника и романы Обыкновенная история и Львы в провинции. Знаю, что ни в Карамзинское время, ни в первые десятилетия нынешнего столетия не было и не могло быть таких произведений; но знаю и то, что в то время не было тех уклонений от изящного вкуса и от истины суждений, какие встречаются ныне.
Я узнал Жуковского или в конце 1813 года, или в начале 1814-го, наверное не помню. Я приехал тогда в Москву из Петербурга и жил вместе с моим дядею; а Жуковский приезжал туда на некоторое время после своей службы в ополчении и при главнокомандующем армией". Постоянное же его место жительства было тогда и до 1815 года у родных его, в Белеве. Это видно и из послания к нему Батюшкова, писанного около этого времени;
Прости, балладник мой,
Белева мирный житель! -
Да будет Феб с тобой,
Наш давний покровитель!
В то время, когда я в первый раз видел Жуковского у моего дяди (т. е. 1813 или 1814 года), у него были уже приготовлены к печати два тома его сочинений (изданные в 4 долю, с виньетами в 1815 и 1816 годах). Он давал моему дяде свою рукопись на рассмотрение, она была и у меня; я читал ее и помню, что в ней была уже баллада Старушка из Саути, которой, однако, нет ни в одном из первых изданий. Она была напечатана уже гораздо позже. Елена Петровна Балашова, жена министра, сказывала мне, что Жуковский читал эту балладу у них в доме, что она не понравилась многим дамам, слушавшим это чтение, и что они отсоветовали Жуковскому ее печать.
В 1815 году Жуковский жил в Дерпте. В это время жил там Александр Федорович Воейков, бывший там профессором русской словесности.
Об этом свидетельствуют его послание Старцу Эверсу (Густаву, дяде известного исследователя предметов русской истории) и примечание автора, в котором сказано: "Писано после праздника, данного студентами Дерптского университета". Из самого послания видно, что он был на этом празднике лично:
Там Эверс мне на братство руку дал:
Могу ль забыть священное мгновенье,
Когда, мой брат, к руке твоей святой
Я прикоснуть дерзнул уста с лобзаньем,
Когда стоял ты, старец, предо мной
С отеческим мне счастия желаньем.
Об этом же свидетельствует то, что в числе подписчиков на журнал В. В. Измайлова Российский Музеум, издававшийся в 1815 году, при имени Жуковского поставлено, что он подписался в Дерпте, -написавши Певца в стане русских воинов, Жуковский прислал его в Петербург к Александру Ивановичу Тургеневу, который его тогда же и напечатал. В том же 1813 году Певец был напечатан и вторично. Вот история второго издания.
Императрица Мария Федоровна, восхищавшаяся Певцом, поручила Ивану Ивановичу Дмитриеву напечатать его вторым великолепным изданием на собственный ее счет и отослать от ее имени Жуковскому бриллиантовый перстень. Жуковский прислал к нему рукописного Певца, умноженного именами военных людей которых в первом издании не было. Алексей Николаевич Оленин нарисовал три прекраснейшие виньетки, которые были отлично выгравированы; и в таком виде явилось в том же году 2-е издание. Оно у меня есть. По поручению Ивана Ивановича Дмитриева им занимался Дмитрий Васильевич Дашков, бывший впоследствии тоже министром юстиции. Два министра юстиции, настоящий и будущий, занимались изданием стихов молодого стихотворца. Дашков писал и примечания к Певцу, которые и доныне печатаются с буквами Д. Д. ...
Послание Жуковского к Батюшкову, начинающееся так:
Сын неги и веселья,
По Музе мне родной!
Приятность новоселья
Лечу вкусить с тобой!
было написано в ответ на послание Батюшкова, известное под названием Мои Пенаты.
Все послания Жуковского к Пушкину писаны не к Александру Сергеевичу, как некоторые нынче думают: автор Руслана и Людмилы был тогда еще в лицее. Они писаны к дяде его, автору сатиры Опасный сосед, певцу Буянова, Василию Львовичу Пушкину.
Послание к к. Вяземскому и Пушкину (тоже Василию Львовичу), которое начинается так:
Друзья! Тот стихотворец-горе,
В ком без похвал восторга нет!
начиналось в рукописи так:
Ты, Вяземский, прямой поэт!
Ты, Пушкин, стихотворец-горе!
В то время, когда писана большая часть посланий Жуковского, мы находим множество посланий наших поэтов друг к другу. Жуковский, Батюшков, Воейков, к. Вяземский, В. Пушкин, Д.В. Давыдов, все менялись посланиями. Все они были в неразрывном союзе друг с другом; все ставили высоко поэзию, уважали один другого. Не было между ними ни зависти, ни партий. Молодые, только что начинавшие стихотворцы, понимая различие их талантов, смотрели, однако, на них, как на круг избранных. Как было не процветать в то время поэзии!..
Когда в последний раз Жуковский был в Москве в 1841 году, все московские поэты встрепенулись от радости, как будто с возвращением его в Москву возвратилось прежнее время светлого вдохновения. Его приезд был для всех занимающихся литературою истинным праздником. Некоторые из них вздумали почтить возвращение в Москву старейшего любимого поэта стихами. Все эти стихи вылились прямо из сердца и были выражением полного чувства любви и уважения и к поэту, и к человеку. Все эти стихи были собраны в один альбом, который я сам привез к Жуковскому. Надобно было видеть его чувство при взгляде на содержание этого альбома! На другой же день он поехал с благодарностию к Авдотье Павловне Глинке: она первая была свидетельницею, как подействовал на него этот скромный памятник любви и уважения. Этот альбом и после его кончины сохранялся у супруги Жуковского.
Немногие из наших поэтов действовали столь долго и постоянно на поприще литературы, как Жуковский. Его поэтические труды захватывают полстолетия, всю первую половину нынешнего века (с Греевой элегии 1802 и по его кончину 1852). Жуковский, как все великие поэты, не покорялся ни примерам предшественников, ни требованиям современников: он проложил путь собственный и вел читателей за собою.
И потому, мне кажется, неверно сказано в той же статье журнала, упомянутой мною выше: "И тот народ, который в начале столетия восхищался элегиею Грея, Сельское кладбище, в двадцать пятых годах этого столетия - (какие это двадцать пятые годы? В целом столетии всего один год двадцать пятый) - тот же народ захотел уже познакомиться с характером персидской поэзии; а в половине столетия вдруг бросил эти мелкие игрушки, чтобы его достойно ознакомили с "Илиадою" и "Одиссеею",
Всё это фантазия критика! Ничего этого наш нечитающий народ не хотел и не хочет; у нас есть читатели, но эти читатели - не народ! Да и те нетребовательны, а хорошо, если бы они и то читали, что, не спрашиваясь их, напишут лучшие из наших писателей. Чтение большинства составляют у нас журналы и переводы романов; а в доказательство спросите в книжных лавках: много ли продано "Одиссеи" и "Илиады"? - Вам будут отвечать: "Не продается!" Зачем фантазировать, говоря о поэте, о литературе, о народе? Эти предметы требуют правдивой заметки истории, а не фантазии критика...
Я знал лично Батюшкова. Сколько грустных воспоминаний, когда обратишься к молодости! Сколько имен драгоценных, сколько талантов, сколько различных исходов судьбы, сколько потерь невознаградимых или невознагражденных доселе? Батюшков, когда я в первый раз писал эти Мелочи, был еще жив; но можно ли было назвать жизнию то состояние рассудка, в котором находился этот человек, бывший ума необыкновенного! Имя его уже повторялось редко. А в какой был он славе! Довольно сказать, что между литераторами он разделял эту славу с Жуковским, хотя в читающей публике и не имел столь всеобщей известности.
Все эти люди, о которых пишу теперь, кроме своих дарований отличались изяществом, носили на себе печать благородства и в мыслях, и в поступках, и в обращении; это были люди избранные: такими почитали их и литераторы, и общество, отдавая им полную справедливость. Ни один журнал не смел бы осмеять их и представить в карикатуре их сочинения, хотя можно все осмеять, можно из всего сделать карикатуру. Пушкин, который стоял всегда наравне с ними, а по мнению некоторых, был и выше, не избегнул, однако, придирок, превратных толкований и даже насмешек. Время было уже другое; уважение к высшим дарованиям в его время стало уже слабее; талант не защищал уже человека и оскорблял завистливую посредственность. Но Жуковский и Батюшков созревали и цвели под солнцем. Против Жуковского была только одна выходка добродушного Мерзлякова, о которой я упомянул прежде. Да была еще в Вестнике Европы статья анонима, написанная Полевым, на которую он после сам же ссылался в своем Телеграфе, как на доказательство, что Вестник Европы всегда восставал против талантов!
Опишу наружность Батюшкова. Он росту ниже среднего, почти малого. Когда я знал его, волосы были у него светло-русые, почти белокурые. Он был необыкновенно скромен, молчалив и расчетлив в речах; в нем было что-то робкое, хотя известно, что он не был таков в огне сражения. Говоря немного, он всегда говорил умно и точно. По его скромной наружности никак нельзя было подозревать в нем сладострастного поэта: он был олицетворенная скромность. По рассказам о Богдановиче он напоминал мне его своим осторожным обращением, осторожным разговором и наблюдением приличий. Странно, что и Богданович в своей Душеньке тоже не отличался тою скромностию, которую показывал в своей наружности. Впрочем, все, знавшие Батюшкова короче, нежели я, утверждают, что эти сладострастные и роскошные картины, которые мы видим в его сочинениях, были только в воображении поэта, а не в жизни.
Батюшков был ума тонкого и образованного как основательным учением, так и обширным чтением. Он, как известно, воспитывался под руководством родственника своего, Михаила Никитича Муравьева: достаточная порука за просвещение! Зная языки латинский, итальянский, французский и немецкий, он воспользовался литературою всех этих языков, особенно же итальянскою, которую любил преимущественно и которая отразилась и в направлении, и в сладкозвучном языке, собственных его сочинений.
Из всех итальянских поэтов он предпочитал Ариоста и Тасса: последнего любил преимущественно как поэта и как человека. Может быть, поэтому любимым его стихотворением, из собственных его произведений, была элегия на смерть Тасса, отличающаяся сладостию языка и тем унынием, которое редко встречается в других его стихотворениях. Странно, что это предпочтение как будто указывает на сходство судьбы двух поэтов и как будто было ее предчувствием! Тасс, ослабший в умственных способностях и умирающий в монастыре Св. Онуфрия; и Батюшков, в таком же состоянии оканчивающий дни свои в отдалении от света, в Вологде, в забвении от людей: какое сближение!
С. П. Шевырев видел там Батюшкова; г. Берг срисовал сзади его фигуру, потому что не мог рисовать его спереди: он догадался бы и ушел. Это изображение помещено в книге г. Шевырева: "Поездка в Белозерский монастырь". - Напоминаю об этом для того, что все-таки лучше напомнить, хотя я уверен, что эта книга всем известна.
Портрет Батюшкова, приложенный к одному тому "Образцовых стихотворений", изданных в Петербурге, не совсем похож: лицо слишком полно, фигура мешковата, и вообще этот портрет не выражает живости физиономии Батюшкова и его субтильной наружности.
Отчего произошло его помешательство? Многие приписывали это неудовлетворенному честолюбию; другие эпикуреизму, расстроившему органы. - Ни то, ни другое; - а последнее решительно несправедливо. Всех вернее, кажется, угадывал это мой дядя, Иван Иванович Дмитриев. Батюшков, как я сказал уже, был воспитан в доме Михаила Никитича Муравьева. С его сыновьями был он в связи дружественной. Очень вероятно, что они открывали ему свое известное предприятие. Батюшков, с одной стороны, не хотел изменить своему долгу; с другой, боялся обнаружить сыновей своего благодетеля. Эта борьба мучила его совесть, гнела его чистую поэтическую душу. С намерением убежать от этой тайны и от самого места, где готовилось преступное предприятие, убежать от самого себя, с этим намерением отпросился он и в Италию, к тамошней миссии, и везде носил с собою грызущего его червя, К этому могло присоединиться и то, что он был недоволен своею службою и посланником. По этой причине он должен, был возвратиться в Россию; а там-то и грызла его роковая тайна.
Хотя это только догадка; но если она справедлива, то, может быть, поэтому-то он, в сумасшествии, и возненавидел всех прежних друзей своих, с виновными вместе и невинных. Известно, что он не мог слышать о них равнодушно и прервал знакомство даже с Жуковским, которого девственная чистота души известна. Все сметались в его памяти, и все сделались ему равно чуждыми.
Несмотря на свою скромность и осторожность, Батюшков доказал свое остроумие и насмешливую сторону своего ума шутливым стихотворением "Видение на берегах Леты", которое в наше время было напечатано, хотя с некоторыми пропусками, в "Русской Беседе", изданной в пользу Смирдина в Петербурге, 1841 года.- Вероятно, издателю попалась неверно переписанная рукопись. Вот дополнение:
...По слову: стой!
Кивнула бледна тень главой
И вышла с кашлем из повозки.
"Кто ты? - спросил ее Минос, -
И кто сии?" - на сей вопрос:
"Мы все с Невы, поэты росски! -
Сказала тень.- "Но кто сии
Несчастны, в клячей превращенны?" -
"Сочлены юные мои!
Любовью к славе вдохновенны,
Они Пожарского поют
И тянут старца Гермогена!
Их мысль на небеси вперенна,
Слова ж из старых книг берут!
Стихи их, хоть немного жестки,
Но истинно варяго-росски!" -
"Да кто ж ты сам?" - "Я также член!
Кургановым писать учен:
Известен стал не пустяками:
Терпеньем, потом и трудами;
Аз есмь зело Словенофил!" -
Сказал и книгу растворил.
При слове сем в блаженной сени,
Поэтов приподнялись тени...,
После стихов:
Тот книжку потопил в струях,
Тот целу книжицу с собою
недостает в печатном следующего продолжения:
Один, один Словенофил,
И то, повыбившись из сил,
За всю трудов своих громаду,
За твердый ум и за дела
Вкусил бессмертия награду:
Поставлен с Тредьяковским к ряду,
Другая пародия Батюшкова была на "Певца" Жуковского под названием "Певец, или Певцы в Беседе Словенороссов, балладо-эпико-лиро-комическо-эпизодической гимн". - Здесь метил он на Державинскую беседу любителей Российского слова: а в заглавии на "Гимн лиро-эпической" Державина,
Здесь, между прочим вместо Платова, представленного так мастерски в Певце Жуковского, он изобразил одного из старых поэтов, о котором я упоминал уже неоднократно. Чтобы видеть все смешное этой пародии, надобно напомнить куплет Жуковского.- Вот он:
Хвала, наш вихорь-атаман,
Вождь невредимых, Платов!
Твой очарованный аркан
Гроза для сопостатов!
Орлом шумишь по облакам,
По полю волком рыщешь,
Летаешь страхом в тыл врагам,
Бедой им в уши свищешь;
Они лишь к лесу, ожил лес,
Деревья сыплют стрелы;
Они лишь к мосту - мост исчез;
Лишь к селам - пышут селы!
А вот, для сравнения, пародия Батюшкова:
Хвала, читателей тиран,
Хвостов неистощимый!
Стихи твои, как барабан,
Для слуха нестерпимы!
Везде с стихами - тут и там!
Везде ты волком рыщешь!
Пускаешь притчу в тыл врагам,
Стихами в уши свищешь!
Лишь за поэму - прочь идут;
За оду - засыпают;
Лишь за посланье - все бегут
И уши затыкают!
Это было какое-то особенно веселое и живое время для поэтов, и время пародий. Воейков тоже написал забавные и острые стихи под названием "Сумасшедший дом", которые были в свое время очень известны. Здесь не пощадил он и друзей своих Жуковского и Батюшкова; поместил в конце и себя, чтобы избежать упрека.
Батюшков особенно любил и уважал Ломоносова. Об этом свидетельствует статья, помещенная в его сочинениях под заглавием "О характере Ломоносова". - Я знаю, что ему очень хотелось написать жизнь Ломоносова; ибо он был недоволен сухим жизнеописанием этого великого человека, которое написал профессор Поповский и которое напечатано Академиею в полном изданий его сочинений. Недостаток ли материалов или переезды Батюшкова, не знаю, что помешало исполнению этого намерения.
Знаю еще, что Батюшков перевел некоторые песни из Тассова "Освобожденного Иерусалима".- Где они? У меня есть одна песнь в рукописи, найденная мною в бумагах моего дяди; но не знаю: его ли это перевод, или кого .другого. Слог не так плавен и сладостен, как у Батюшкова...
Надпись "К цветам нашего Горация" написана Батюшковым к Ивану Ивановичу Дмитриеву, при посылке ему цветочных семян.
В 1818 году Батюшков был в Москве, в одно время с Жуковским. Оба были членами Московского общества любителей российской словесности. В последний раз я видел его перед отъездом его в Италию. Помню, что в это свидание, по прочтении моего перевода 7 сатиры Буало, он советовал мне писать сатиры.
Перед кончиною он пришел в себя и, говорят, спросил: возвратился ли государь из Вероны? Стало быть, с 1822 года (год Веронского конгресса) по июль 1855 года - все эти 33 года Батюшков совсем не принадлежал нашему миру и не жил с нами. Немаловажная задача психологии! - Он скончался в Вологде 7 июля 1855.
Александр Федорович Воейков, начавший писать в одно время с Жуковским и Батюшковым, некоторое время разделял с ними и славу. Я помню, когда приводили имена лучших литераторов того времени, их троих не разделяли; говорили: Жуковский, Батюшков и Воейков; как после стали говорить: Жуковский, Батюшков и Пушкин; как еще позже: Пушкин, Баратынский и Дельвиг.
Воейков сделался более известен своею сатирою "О благородстве", которая действительно прекрасна. Хотя она написана в подражание Буало, но он наполнил ее чертами, близкими к нашему русскому характеру. Она была напечатана в первый раз в Вестнике Европы 1806 года. Она начинается так:
Эмилий! Друг людей, полезный гражданин,
Великий человек, хотя не дворянин!
Ты, славно победив людей несправедливость,
Собою посрамил и барство и кичливость;
Ты свой возвысил род: твой герб, твои чины
И слава - собственно тобой сотворены.
В "Вестнике" вместо имени "Эмилий" была напечатала буква "С..." - Объяснение этого то, что сатира была адресована им к Сперанскому. Его разумел он под именем Эмилия.
Другую сатиру написал он в виде послания под названием "К моему старосте". - Мысль к этой сатире подало тоже послание Буало: A mon jarfinier. Но она отличается тоже чертами совершенно оригинальными. Эти две сатиры, особенно первая, смело могут идти наряду с немногими хорошими сатирами нашей литературы, хотя в последней и заметна некоторая небрежность слога. Жаль, что не напечатают вполне, его стихотворений.
Сатирическое направление было, кажется, господствующим в таланте Воейкова. Я помню одно его послание "К жене и друзьям", которое было написано вольными стихами и в котором было описано его путешествие по России. В нем было много мест истинно сатирических, которые выставлялись тем более, что в некоторых местах они сменялись тоном элегии. Оно напечатано в 4 книжке Сына Отечества 1821 года, но не вполне, а с пропусками. Так пропущена насмешка над тогдашними словенофилами, которые видели во всем славянство:
Град Вена за Княжной российской отдан в вено,
На Сене нашивал в петровки Рюрик сено,
В.Падуе пироги подовые пекли!
Вообще оп предпочитал дидактический род поэзии, и разных его видах. Одно из лучших его посланий "К А. А. В.". - В нем есть и теплое чувство, и стихи прекрасные. Например:
Ты - совесть, ангел мой и благотворный гений!
Благодарю тебя, что ты меня спасла
От низких склонностей, привычек, заблуждений
И в пристань тихую корабль мой правела;
Ты радость и печаль со мною разделяла;
Ты счастье дней моих цветами осыпала;
И в наш железный век, когда порок, разврат,
Из света делают не свет, но мрачный ад,
С тобою проводил я время золотое:
С тобой я не один, с тобой нас и не двое!
Главным трудом его в литературе был перевод Делилевой поэмы "Сады", - Она была издана (1816) в одно время с первым изданием стихотворений Жуковского, в тот же формат in 4® и такой же печати, с четырьмя прекрасно гравированными видами. Тогда еще не было литографии, которая перепортила новейшие издания и унизила гравировальное искусство. Воейков переводил гексаметром Виргилиевы Георгики; но не кончил своего перевода. Из него известны некоторые отрывки, напечатанные в журналах. Впрочем, гексаметр Воейкова не мог сравняться не только с тем же стихом Жуковского, но даже Гнедича и Мерзлякова.
Здесь нелишне сказать о его гексаметре. Не принимая в соображение свойств русского языка, которого просодия основана единственно на ударениях, Воейков желал отыскать в ней долгие и короткие звуки, которых нет, и потому печатал иногда свои гексаметры, ставя на слогах знак слога долгого, посредством чего он находил и небывалый у нас спондей. Само собою разумеется, что такая неестественная натяжка, противная натуре языка, не могла ему удасться и произвести последователей.
Надобно сказать, что участь гексаметра у нас не очень счастлива. Первый начавший писать им Тредьяковский представил такие примеры, от которых этот размер всем опротивел, и долго никто не смел писать им. Один из первоклассных наших поэтов говорил, что все то гексаметр, в чем нет никакой меры. Воейков выковывал для него спондеи. Наконец, издатель Раута видит в нем только одно свойство, что он длинен. Но после образцов Гнедича и Жуковского непростительно уже русскому литератору не признавать гексаметра укоренившимся в нашей метрике.
Впоследствии начал писать Воейков дидактическую поэму "Искусства и Науки", из которой несколько отрывков было напечатано в Вестнике Европы и в других повременных изданиях. Кажется, автор увидел наконец и сам, что предмет, столь обширный и неопределенный, не может составить дидактической поэмы, требующей точных пределов, полноты и целости. Некоторые отрывки были очень замечательны; но поэма осталась неконченной.
Прочие труды его в литературе были следующие. Он перевел "Век Людовика