Главная » Книги

Дмитриев Михаил Александрович - Мелочи из запаса моей памяти, Страница 4

Дмитриев Михаил Александрович - Мелочи из запаса моей памяти


1 2 3 4 5 6 7 8 9

то чудовище означает дурной вкус; подали ему лук и стрелы и велели поразить чудовище.- Пушкин (надобно вспомнить его фигуру: толстый, с подзобком, задыхающийся и подагрик) натянул лук, пустил стрелу и упал, потому, что за простыней был скрыт мальчик, который в ту же минуту выстре­лил в него из пистолета холостым зарядом и повалил чу­челу! Потом ввели Пушкина за занавеску и дали ему в ру­ку эмблему Арзамаса, мерзлого арзамасского гуся, которого он должен был держать в руках во все время, пока ему говорили длинную приветственную речь. Речь эту говорил, кажется, Жуковский. Наконец, поднесли ему серебряную лохань и рукомойник, умыть руки и лицо, объясняя, что это прообразует Липецкие воды, комедию кн. Шаховско­го. Все это происходило в 1816 или 1817 году. Разумеется, так принимали только одного добродушного Василия Льво­вича, который поверил, что все подвергаются таким же испытаниям. Общий титул членов был: их превосходитель­ства гении Арзамаса.
   Случилось, что Василий Львович, едучи из Москвы, написал эпиграмму на станционного смотрителя и мадри­гал его жене. И то и другое он прислал в Арзамасское об­щество; и то и другое найдено плохим, и Пушкин был разжалован из имени Вот; ему дано было другое: Вот-рушка! Василий Львович чрезвычайно огорчился и упрек­нул общество дружеским посланием, которое напечатано в его сочинениях:
  
   Что делать! Видно, мне кибитка не Парнас!
   Но строг, несправедлив ученый Арзамас!
   Я оскорбил ваш слух; вы оскорбили друга! - и проч.
  
   При рассмотрении послания оно было найдено хоро­шим, а некоторые стихи сильными и прекрасными - и Пушкину возвращено было прежнее Вот, и с прибавлени­ем я вас: т. е. Вот я вас, Виргилиево ques ego! - Пушкин был от этого в таком восхищении, что ездил по Москве и всем это рассказывал.
   Так забавлялись в то время люди, которые были уже не дети, но все люди известные, некоторые в больших чи­нах и в важных должностях. Никто не почитал предосу­дительным в то время шутить и быть веселым, следуя пра­вилу царя Алексея Михайловича: делу время, и потехе час. Тогдашне считали нужною педантическую важность, убивающую природную веселость, и не любили педантических споров, убивающих общественное удовольствие.
   Василий Львович Пушкин был родной дядя Александ­ру Сергеевичу. К нему-то писал молодой Пушкин:
  
   Нет, нет! Вы мне совсем не брат!
   Вы дядя мой и на Парнасе!
  
   Он писал басни, послания и мелкие стихотворения. Стих его был правилен, гладок, чист; но все дарование его огра­ничивалось вкусом и не имело силы. Между напечатан­ными его сочинениями всего более заслуживает внимание сатира Вечер, которая была помещена еще в Аонидах Ка­рамзина.- Но более всего он прославился в свое время рукописною сатирою, в роде Ренье, под названием Опас­ный Сосед. Она ходила по рукам, как произведение дей­ствительно замечательное верностью и живостью картин и лиц, не совсем нравственных.
   В ней главное лицо Буянов. Потому-то Александр Пушкин и написал в своем Евгении Онегине: "Мой брат двоюродный Буянов", т. е. потому, что родитель Буянова - его родной дядя, Василий Львович!
   Но ни в чем так не отличался Василий Львович, как в стихах на заданные рифмы. В мастерстве и проворстве пи­сать bouts-rimes никто не мог с ним сравниться! Я упо­мянул уже об одних его bouts-rimes, читанных у Херас­кова.
   Он был чрезвычайно добродушен. Не сердился за шут­ки, был постоянен в дружбе и дорожил сохранением прия­тельской связи; был человек светский, хорошего тона и вообще приятен в обществе. Он знал языки: французский, немецкий, латинский, итальянский и, кажется, английский. Любил читать вслух стихи лучших русских и ино­странных поэтов; я слыхал его, читающего наизусть оды Горация. Он путешествовал по Европе; жил в Париже и Лондоне; видел Бонапарта еще консулом и познакомился в Париже с многими тогдашними авторами. Говорил и писал на французском языке, как на своем природном; русский язык знал отлично. Все его любили, особенно за его добродушие,
   За несколько дней до его отъезда в чужие края дядя мой, бывший с ним коротко знакомым еще в гвардейской службе, описал шутливыми стихами его путешествие, кото­рое, с согласия Василья Львовича и с дозволения цензу­ры, было напечатано в типографии Бекетова, под загла­вием: Путешествие N. N. в Париж и Лондон, писанное за три дня до путешествия. К этому изданию была приложе­на виньетка, на которой изображен сам Василий Львович чрезвычайно сходно. Он представлен слушающим Тальму, который дает ему урок в декламации. Эта книжка у меня есть: она не была в продаже и составляет величайшую библиографическую редкость.
   В. Л. Пушкин, как почитатель Карамзина, был тоже в числе противников Шишкова. Известно, не однажды на­печатанное, его послание к В. А. Жуковскому, где он, между прочим, говорит:
  
   Я вижу весь собор раскольников-славян,
   Которыми здесь вкус к изящному попран,
   Против меня теперь рыкающий ужасно.
   К дружине вопиет наш Балдус велегласно:
   "О братие мои! зову на помощь вас!
   Ударим на него, и первым буду аз!
   Кто нам грамматике советует учиться,
   Во тьму кромешную, в геенну погрузится!
   И аще смеет кто Карамзина хвалить,
   Наш долг, о людие! злодея истребить!"
  
   Тогда все это возбуждало внимание, печаталось, читалось и повторялось. Тогда стихотворство было в ходу; оно про­никало во все круги светского общества и было правом на отличие; следовательно, ни одна черта не пропадала!
   Добрый и любящий общественную жизнь, Василий Львович переходил, так сказать, от поколения к поколе­нию; он был приятель дедов, отцов и внуков. Он был прия­тель с Карамзиным и Дмитриевым; потом с Жуковским, Батюшковым, Дашковым и их современниками, которые все были его моложе; потом сделался приятелем и с нами, которые были и их моложе.
   Макс. Ив. Невзоров издавал журнал Друг юношества, который в последнее время назвал Другом юношества и всяких лет. Кто-то применил очень удачно это название к В. Л. Пушкину и очень верно называл его другом юноше­ства и всяких лет,
   Под конец своего литературного поприща, когда моло­дой Пушкин прославился поэмами, Василий Львович, в подражание своему племяннику, начал писать тоже поэму: Капитан Храбров. Он не успел ее кончить, но всем читал ее; он был страстный охотник читать свои сочинения. Я помню, что старушка, мать капитана Храброва, пред­ставлена очень робкою и верящею снам и предчувствиям. Я спросил автора после чтения: "А этой старушке фами­лия тоже Храброва?" Василий Львович почувствовал на­мек на несообразность ее характера с именем и отвечал нехотя: "Тоже Храброва/"- Я, в свою очередь, почувст­вовал неуместность, моего вопроса.
   Талант князя Шаликова известен: вялость мыслей и слога, поддельная чувствительность; в стихах - никакого одушевления, прозаический, жидкий период с рифмами; переносы смысла в недоконченыый стих и никакого искус­ства; но в прозе слог его был чист, правилен и гладок.
   Когда дядя мой станет, бывало, нападать на его пус­тоту, холодность и вялость, то Карамзин прекрасно защи­щал его, говоря, что в нем есть что-то тепленькое.
   Кн. Шаликов был один из тех несчастливых подража­телей, за которых упрекали Карамзина его противники, как будто хороший писатель виноват, что бездарная толпа идет по следам его. Скорее можно было поставить ему в заслугу, что и эти люди научились писать чисто, гладко и правильно.
   Таково было действие, произведенное примером Карамзинской прозы, что и бесталантные писатели научились от него не только правильности и чистоте языка, но и благо­родству слога. Последнее надобно заметить особенно в ны­нешнее время. Ни один из тогдашних писателей не писал языком лакейским; ни один журналист не вставил бы в свою фразу: "изволите видеть". Чувство вкуса предупре­дило бы его, что такими любезностями и такими поговорками не говорят в хорошем обществе.- Ни один из них не писал, как пишут нынче: взойдти в дверь и войдти на лестницу. Ни один не сказал бы: не хватало на это; а ска­зал бы: недостало на это! А нынче так пишут даже и дамы.
   Князь Шаликов был чрезвычайно известен и смешон своею нежностию, которой совсем не было в его характере: он был только сластолюбив и раздражителен, как азиатец; его сентиментальность была только прикрытием эпику­рейства. Он был странен и в одежде: летом всегда носил розовый, голубой или планшевый платок на шее. Его очень забавно описал молодой тогдашний поэт к. В.
  
   С собачкой, с посохом, с лорнеткой
   И с миртовой от мошек веткой,
   На шее с розовым платком,
   В кармане с парой мадригалов
   И чуть звенящим кошельком,
   Пустился бедный наш Вздыхалов
   По свету странствовать пешком.
  
   Продолжения не помню.
   Кн. Шаликов был по происхождению грузинец, что об­наруживала и его физиономия: большой нос, широкие чер­ные брови, худощавость. Отец его был в военной службе, в офицерском чине. Сын был вместе с ним в походах, тоже записанный в какое-то военное звание, и находился в ар­мии Потемкина при взятии Очакова...
   Потом он жил в Москве, имея собственный домик на Пресне, и во время нашествия на Москву неприятелей остался в ней по недостатку средств для выезда. Истори­ческое известие о пребывании в Москве французов напе­чатано им особой книжкой, и так как она содержит в себе свидетельство очевидца (а у нас таких книг мало), то и она не должна быть забыта. Это, может быть, из всего, написанного князем Шаликовым, одно, что должно со­храниться в библиотеках. Потом, когда был издателем Московских Ведомостей, кн. Шаликов жил в доме уни­верситетской типографии, на Страстном бульваре. Потом он оставил службу и переехал в маленькую свою дере­веньку в Серпуховском уезде, где и умер 16 февраля 1852 года, 84 лет от роду.
   Его нежные бульварные похождения невообразимы! Иногда за это ему случалось попадать или в неприятные, или в смешные приключения, которые не подлежат скром­ному описанию, но которые забавляли его современников! А любопытно бы было описать в подробности ce veteran - voltigeur et ses campagnes а la rose. Он был очень ориги­нален. Нынче оригиналы так редки, бульвары и гулянья сделались так пошлы, что для современников князя Ша­ликова - его именно недостает на Тверском бульваре, как необходимой принадлежности.
   Он написал в молодости два Путешествия в Малорос­сию, которые оба были бледным оттенком путешествия В.В. Измайлова в полуденную Россию, как то было сла­бым оттенком писем русского путешественника Карамзина. Он издавал три журнала: Московский зритель, 1806; Аглая, 1808-1812 г. и Дамский журнал 1823-1828 го­да.- Все они наполнялись легкими повестями, стихами и мелкими статьями в прозе. Аглая была из них всех лучше.
   В Дамском журнале кто-то сыграл с ним непозволи­тельную штуку, прислав к нему для помещения в жур­нале длинную шараду, которая составляла и акростих. Князь Шаликов не заметил акростиха и напечатал, а на­чальные его буквы составляли смысл: глуп как колода! - Но он совсем не был глуп, а только странен, кривлялся и сентиментальничал.
   Он много трудился, в переводах. Им переведены: Исто­рия Генриха Великого, г-жи Жанлис; Воспоминания об Италии, Англии и Америке, Шатобриана; Путевые запис­ки в Иерусалим и многие другие книги.
   Он был довольно раздражителен. Если кем он был не­доволен, тот не избегал его маленького мщения и попадал в его книжку Мысли, характеры и портреты, изд. 1815.- Мне случалось слышать, как спрашивали его: "Это вы не меня ли описали в таком-то портрете?" - "Нет! - отве­чал кн. Шаликов: - это я описал такого-то; а вот это вас!" И на него за это нимало не сердились, потому что эти сатирические портреты были очень вялы.
   А. Ф. Воейков в известных тогда стихах Дом сумасшед­ших поместил туда и князя Шаликова, Выписываю этот куплет:
  
   Вот на розовой цепочке
   Спичка Шаликов в слезах!
   Разрумяненный, в цветочке,
   В ярко-планшевых чулках,
   Прижимает веник страстно,
   Кличет Граций здешних мест
   И, мяуча сладострастно,
   Размазню без масла ест!
  
   Но дядя мой, всегда благосклонный к трудам литера­турным, снисходительный к недостаткам и уважавший самое намерение в благородной любви к поэзии, написал к его портрету следующую надпись:
  
   Янтарная заря, румяный неба цвет,
   Тень рощи, в ночь поток, сверкающий в долине,
   Над печкой соловей, три Грации в картине,
   Вот все его добро, и счастлив: он Поэт!
  
   Никогда не забуду я, однако, как узнал в первый раз князя Шаликова, Это было в 1813 году, когда мой дядя, будучи еще министром, приезжал на время в Москву, и мы жили на Маросейке, в доме канцлера графа Румян­цева. К дяде моему съезжалось по вечерам довольно мно­го: тут я видел брата канцлера, графа Сергея Петровича, графа Ростопчина и других. Я был тогда еще очень молод и воображал князя Шаликова, судя по его нежным сочи­нениям, белокурым молодым человеком, blanc et rose! Вижу однажды вечером человека с большим носом и чер­ными бакенбардами, который говорит фигурно и кривля­ется. Вдруг, к моему удивлению, дядя мой говорит ему: "Что это, князь, вас так коробит?" - Я тем более удивился этому, что мой дядя был большой наблюдатель при­личий и учтивости. По отъезде гостей я спросил: "Кто это?" И получил в ответ: "Князь Шаликов!" Я чрезвы­чайно удивился.
   Последнее его дело было издание Московских Ведомо­стей, которые всегда начинались его стихами На Новый год. Впоследствии нашли ненужным это невинное при­ветствие. И для чего? Может быть, в отдаленных губер­ниях были люди, которые восхищались этими стихами или ждали их на новый год, как новинки! - Однако в москов­ских газетах не обходилось иногда без ошибок, которые только и могли удасться князю Шаликову! Однажды он напечатал "союзные монахи" вместо: "союзные монархи", В Другой раз, печатая переводную статью о Наполеоне, где было сказано: "что он был кровожаден подобно Александру" (т. е. Македонскому), он напечатал, по привычке, имя Александра крупными буквами!
   Он любил жизнь и боялся смерти; но называл жизнь всегда гадкою. Однажды, после философского рассужде­ния в своем роде, он простонал нежно: "Жизнь и сама по себе гадка; а там умрешь, да еще Макаров напишет эпи­тафию!" Но это не сбылось: он пережил М. Н. Макарова и умер после него.
   Однако с одного конца России до другого, кому не было известно имя князя Шаликова? - Добейтесь до такой из­вестности! - Гоголь, которого талант был так силен и живописен; Гоголъ, которого так прославляют друзья его, желая прицепиться к нему, как паук к хвосту орла в бас­не Крылова, Гоголь никогда не пользовался такою известностию.- Чему приписать это? - Времени! - Тогда чи­тали много, читали всё, не мудрствуя лукаво, и потому находили больше удовольствия в чтении; но были благо­дарны писателю не только за удовольствие, а и за самый труд его, за желание доставить удовольствие читателям. Тогда смотрели на словесность, как на самое благородное занятие; нынче смотрят, как на царство пустых людей, которые взялись потешать за деньги! - Тогда всякому автору приписывали дарование, в той или другой степени, по отличающее его от людей обыкновенных.- Тогда было еще уважение; нынче все в пренебрежении, кроме денег и силы.
   Еще забыл один анекдот о князе Шаликове, доказы­вающий, что он в нужных случаях не терял присутствия духа. За обедом рассердился на него гордый и заносчивый В. Н. Ч-н и вызвал его на дуэль. Кн, Шаликов сказал: "Очень хорошо! Когда же?" - "Завтра!" - отвечал Ч-н,- "Нет! Я на это не согласен! За что же мне до завтра уми­рать со страху, ожидая, что вы меня убьете? Не угодно ли лучше сейчас?" Это сделало, что дуэль не состоялась!
   После французов (т. е. когда они вышли из Москвы) граф Ростопчин призвал кн. Шаликова для объяснения: "Зачем он остался в Москве?" - "Как же мне можно было уехать! -отвечал кн. Шаликов: -Ваше сиятельст­во объявили, что будете защищать Москву на Трех Горах, со всеми московскими дворянами; я туда и явился вооруженный; но не только не нашел там дворян, а не нашел и вашего сиятельства!" - Еще забавнее, что он к этому прибавил по-французски: "Et puis j'y suis reste par curiosite!"...
   В разряде почитателей Карамзина, но в противопо­ложность князю Шаликову, следует сказать о Сергее Ни­колаевиче Глинке. Нежный кн. Шаликов обожал в Ка­рамзине чувствительного автора. С. Н. Глинка видел в нем, сквозь европейскую его образованность человека по­лезного и с русскою душою. Это делало ему тем больше чести, что немногие видели это качество в Карамзине в начале его литературного поприща.
   Глинка воспитывался в Сухопутном Кадетском кор­пусе, под руководством графа Ангальта. Он служил в во­енной службе, был в армии в первые войны с французами (1805 и 1807) и вышел в отставку майором. Он сделался известен изданием Русского Вестнику с 1808 года, в ту пору, когда после войны с французами и Тильзитского мира Глинка возненавидел Наполеона и французов. Сна­чала цель его, при издании этого журнала, была напом­нить русским родную Русь, ее старину и подвиги; потом мало-помалу он перешел к совершенной ненависти враж­дебного нам тогда народа, очаровавшего нас языком, мо­дами и вредными обычаями. Журнал Глинки, несмотря на оппозицию приверженцев моды и галломании, при­шелся совершенно по времени и имел успех необыкновен­ный. Приверженцы европейства не возлюбили Глинку, идущего поперек; но многие обрадовались его патрио­тизму.
   Надобно вспомнить, надобно знать то время, чтобы понять всю важность появления Русского Вестника. Те­перь о нашей старине нам твердят беспрестанно; а тогда - многие в первый раз услышали, из Русского Вест­ника, о царице Наталье Кирилловне, о боярине Матвееве, о Зотове, воспитателе Петра Великого, и в первый раз увидели их портреты. Кто первый об них напомнил, кто первый, так сказать, натвердил нам об этих людях, тот, конечно, заслуживает и сам остаться в памяти.
   В Русском Вестнике (1810) было, между прочим, на­печатано в первый раз (но не вполне, а в извлечении) Сказание о Задонском побоище, какое было то побоище за рекою Доном, Великого князя Димитрия Иоанновича Московского с Мамаем царем Татарским.- Это та самая рукопись, которую в наше время напечатал вполне И. М. Снегирев...
   По приезде государя в Москву граф Ростопчин позвал к себе Глинку, что испугало чрезвычайно жену его. Но Ростопчин вручил ему от имени государя Высочайший раскрипт и орден св. Владимира 4-й степени и сказал ему: "Именем государя развязываю вам язык и руки; говорите и пишите, что найдете нужным. Вот вам триста тысяч: употребляйте их по вашему усмотрению, безотчетно, и действуйте на народ к доброй цели, потому что он имеет к вам доверенность!" Глинка действовал сильно и много способствовал к восстановлению народной толпы против Наполеона и французов. Но по изгнании французов из Москвы и по возвращении в нее графа Ростопчина он при­нес и возвратил ему эти триста тысяч в целости. Сам он провел всю жизнь в бедности. Что приобретал трудами, то у него велось недолго! - Его Записки о 1812 годе писаны хотя в том беспорядке, который всегда, особенно в последнее время, господствовал в писаниях Глинки; но, несмотря на то, они живы и чрезвычайно любопытны своим безыскусственным рассказом.
   Эта книга издана под названием: "Записки о 1812 годе, С. Г., первого ратника Московского ополчения", потому что он первый подписался а готовности своей идти в ополчение.
   Кстати, о тогдашнем рвении на защиту отечества: мой двоюродный дядя Степан Федулович Филатов, флотский капитан первого ранга и георгиевский кавалер, будучи лет шестидесяти и живучи давно на покое, в Симбирске, первый записался в Симбирское ополчение, и такими сло­вами:
  
   Хоть в артиллерию,
   Хоть в кавалерию,
   Хоть в пехоте,
   Хоть во флоте!
  
   Стихи не хороши; но дело в том, что он водил свое войско и был с ним под Глогау.
   Еще отступление. Дядя мой Иван Иванович Дмитриев, увидевшись с Филатовым и уважая его старческую реши­мость, спросил его: получил ли он за это какую-нибудь награду? - "Нет, В. Высокопревосходительство! - отве­чал старик: - Да, впрочем, это я думаю потому, что госу­дарю нечем было меня наградить! В мои лета одна на­града: летом в халате, а зимой в тулупе; так это у меня уже есть".
   Глинка писал много, и в стихах, и в прозе: трагедии, повести, книги для воспитания; перевел много книг. Но большая часть его сочинений относится к славе и подви­гам русских. Полное собранно его сочинений напечатано в 42 частях (1817-1820). Мы не читаем ныне его сочи­нений но трем разным причинам: 1) Они не щеголяют изяществом. Впрочем, слог Глинки чист, правилен и бла­городен, как у всех писателей того времени, последовав­ших Карамзину. Но в его слоге заметен недостаток рас­положения речи, того искусства, которое дает ей силу и красоту, нисколько не мешая естественности. Его речь необдуманна, а попадает на бумагу, как случилось выра­зить мысли. Он писал очень скоро, так сказать наскоро. Разговорная речь его была звончее и красноречивее пись­менной. 2) Мы не читаем его потому, что мы вообще рав­нодушны ко всему, что делалось прежде нас, исключая разве самую старину, которая теперь у пишущих в моде. Мы или прославляем, или презираем: у нас нет середины; : мы не любим находить немногое в целых томах и вызы­вать это немногое из забвения. Мы и уважаем все гуртом у такого-то писателя, и презираем все гуртом у другого. 3) У нас новое всегда выгоняет старое. Но в свое время патриотические сочинения Глинки имели обширный круг читателей, особенно между сельскими дворянами, между грамотными купцами и мещанами столицы и между все­ми читающими людьми простого народа. Одним словом: имя Глинки, его журнал (особенно в начале) и его сочи­нения имели, говоря нынешним арлекинским языком, большую популярность, даже, чтобы выразиться совсем по-нынешнему, скажу: огромную популярность, и при­бавлю в доказательство: "Это факт". После этого слова, кажется, как не поверить!
   Русская история Глинки, написанная без всякого кри­тического взгляда и языком простым, имела 4 издания.
   Для ученого исследователя и знатока и История Карамзина имеет недостатки; для читающего простолюдина и исто­рия Глинки приносит пользу.
   Есть одно сочинение С. Н. Глинки, совершенно забы­тое, но, при нашей бедности в трудах мысли и науки, оно должно быть помянуто. Это История ума человеческого от первых успехов просвещения до Эпикура (1804), Она со­держит в себе изложение систем древней философии. Ав­тор делал извлечения из Кондильяка и других, но книга принадлежит, собственно, ему и доказывает как его начи­танность, так и то, что оп занимался разными предметами мышления и что они не были ему чужды.
   Начитанность С. Н, Глинки была удивительна! Оп не только помнил все, что прочитал; но помнил наизусть це­лые места из Монтескье, Бекарии, Наказа Екатерины, Руссо, Вольтера, Дидерота, Франклина, одним словом, из всего, что ни читал. Все это он приводил неожиданно и в сочинениях, и в разговорах, так что эта неожиданность иногда похожа была на какой-то беспорядок. Он очень хорошо знал языки французский и немецкий.
   Французов, их воспитания, их образа мыслей терпеть он не мог; но по-французски говорил охотно и нередко. Это совсем наоборот, против нынешних писателей, кото­рые или не хотят, или не умеют говорить по-французски; а сами беспрестанно перенимают их образ мыслей и их литературу, даже, между нами сказать, и их сведения, хоть и называют их невеждами в сравнении с немецкими учеными. Но эти, одной своей номенклатурой, одними свои­ми учеными терминами, недоступны для многих; фран­цузы служат для них проводниками и к немецкой учено­сти, а пренебрежение к. ним служит только к тому, чтобы этого не заметили! Но оставим эти тайны эрудиции: они повели бы далеко! Глинка был откровенен, не любил фран­цузов и пользовался тем, что есть у них хорошего.
   Он перевел на французский язык и напечатал первые томы писем русского офицера, младшего своего брата, почтенного Ф. Н. Глинка. Во время прений в Париже о цензуре он напечатал на французском языке книжку, со­держащую его откровенный и прямой образ мыслей о цен­зуре. Она была напечатана в С.-Петербурге.
   С. Н. Глинка был цензором в одно время с Измайло­вым. Это был самый снисходительный и беспристрастный цензор из всех бывших и будущих; он не смотрел ни на что и ни на кого, был верен Уставу и не думал прежде всего о собственном самосохранении, а потом уже о чужой рукописи. Он был цензором и моих сочинений. В продол­жении рассматривания моей книги мне показался один стих в пиесе Наполеон несколько смелым и потому опас­ным. Я написал об этом к нему записку и просил пере­менить его другим, поневиннее; он отвечал мне: "Стыди­тесь! Поэт, а еще боитесь! Не хочу переменить стиха по­тому, что новый хуже. Оставлю прежний и пропущу его!" Так и сделал.
   Вот как он был беспристрастен и беспечен. На исто­рию русского народа Полевого - М. П. написал справед­ливую, но сильную рецензию для своего журнала. Зная короткое знакомство Глинки с Полевым и опасаясь как цензора и простодушного человека, не любившего стро­гой критики, П. вздумал позвать его обедать, угостить по-русски и потом, после шампанского, предложить ему чте­ние рецензии. Но каково было удивление хозяина, когда тотчас после обеда Глинка схватил шляпу и начал про­щаться! П. его удерживает. "Нельзя, отвечает Глинка (ничего не знавший о приготовленной ему засаде),- у Николая Алексеевича Полевого родился сын; он назвал его в честь меня Сергеем и звал меня в крестные отцы!" - "Дан же это, Сергей Николаевич! А я хотел прочитать вам рецензию; думал, что вы выслушаете на досуге!" - "Нель­зя! Да что это за рецензия?" - "На историю Полевого!" Глинка призадумался.- "Ну! - произнес он наконец: - Хоть я и еду крестить у него сына, но надобно быть бес­пристрастным. Рецензии, слушать некогда; но я вас знаю? думаю, что тут ничего нет непозволительного! Давайте перо!" Схватил перо и подписал не-читавши: "Печатать позволяется. Цензор Глинка": - а сам бегом из дому! Поразил Полевого и поехал крестить у него сына.
   Однако цензура не прошла ему даром, хотя без всякой вины с его стороны как цензора. В одном альманахе была напечатана элегия девицы Тепловой на смерть утонувше­го юноши. В ней сказано было, что волны бьют в его гроб­ницу. Не знаю почему, приняли подозрение - что в этой элегии оплакивается кто-нибудь из тех, которые содержа­лись в казематах по происшествию 14 декабря 1825 года; а под гробницею, в которую бьют волны, разумеется Пет­ропавловская крепость.- Вдруг, прислано было повеле­ние посадить Глинку на ивановскую гауптвахту (в Крем­ле, у колокольни "Иван Великий"). Это случилось зимою 1830 года. Но это было торжеством Глинки! Как узнали в Москве, что Глинка на гауптвахте, бросились навещать его: в три-четыре дня перебывало у него человек триста с визитом. Дядя мой, бывший некогда министром юсти­ции, один из первых навестил его. Не всякий бывший ми­нистр на это бы решился.
   Я тоже поехал на гауптвахту. Время было дурное; шел снег; я был после болезни и потому ехал в карете с поднятыми стеклами. Въехав в Кремль, я заметил сквозь стекла, заносимые снегом, сани с сидящим в них челове­ком; а против него стоял на снегу другой и размахивал руками. По этим жестам мне показалось, что это был сам Сергей Николаевич. Я опустил стекло и, увидев, что не ошибся, вскричал ему: "Сергей Николаевич! Я еду к вам".- "Милости просим! - отвечал Глинка: - Я вышел только прогуляться; вот мой и дядька!" - промолвил он, указывая рукой на стоящего в стороне солдата. "Там вас примут жена и дочь; а я сейчас ворочусь!" - Я приехал на гауптвахту; сперва надобно было пройти через комна­ту, которая была вся битком набита солдатами; потом во­шел я в другую, соседнюю комнату, где содержался Глин­ка; нашел там супругу и дочь арестанта; нашел там книги и фортепиано.- Комната, однако ж, была черна, сыра и неопрятна; а с окон текла ручьями сырость.
   Минут через десять вошел хозяин. "Милости просим! А я вот перевез сюда жену и дочь: день они проводят со мною, а ночевать уезжают домой! - перевез сюда и аль­манах, в доказательство, что я прав и пропустил эти стиш­ки по уставу; перевез и цензурный устав, потому что не я виноват, а он: так я его и посадил на гауптвахту!" - Потом он сел за фортепиано и запел, аккомпанируя себе, свою песню:
  
   Ах ты, горе, жизни горе!
   Как кипящее ты море,
   Залило меня собой!
   Видно, в гроб сойду с тобой! и проч.
  
   В продолжение моего посещения двери не затворялись: беспрестанно приходили новые лица. Я помню, что во­шел вдруг молодой артиллерийский офицер и обратился к Глинке с следующею речью, которую я упомнил слово в слово: "Сергей Николаевич! Я такой-то, (Сказал свою фамилию.) Мой батюшка был знаком с вами. Я не могу себе простить, что до сего времени не имел чести предста­виться вам и засвидетельствовать вам моего уважения; но я не нахожу к тому приличнее времени, как теперь".
   Выходя от Глинки, я встретился на пороге с профессо­ром Надеждиным.- "А вы,- спросил он,- знакомы с Глинкой? - "Знаком".- "Так воротитесь и представьте ему меня".- Я воротился и познакомил с ним Надеждина.- Так показала свое негодование Москва.
   До Петербурга дошли слухи об этих визитах, и они подействовали. Не прошло еще определенного - срока его осадному сиденью, как пришло повеление его выпустить. Потом, когда он не захотел более служить, ему дали две тысячи рублей ассигнациями пенсии... Да! Если бы мы всегда были тверды и не отступались друг от друга, мо­жет быть, нас во что-нибудь бы и ставили, и нам было бы лучше! Этот пример служит доказательством.
   Кстати уже, заодно скажу о запрещении... Телеграфа Полевого. В Петербурге представляли трагедию Куколь­ника "Рука Всевышнего отечество спасла", которая чрез­вычайно понравилась государю (Николаю Павловичу). А Полевой, вероятно, совсем не зная этого, напечатал разбор этой трагедии и доказывал, ее недостатки. За это запретили журнал Полевого; выходит, за то, что он осме­лился быть в литературе различного мнения с госуда­рем, - А. Д. Курбатов очень забавно сказал после этого:
  
   Рука всевышнего отечество спасла
   И погубила Полевого!
  
   Еще анекдот о тогдашней строгости. В московском те­атре не понравилась зрителям какая-то актриса. Многие зашумели, зашикали, затопали,- это дошло до Петербур­га. - Приказано было всех посадить под арест, кого на гауптвахту, кого просто в полицию. Посадили человек двадцать, в том числе графа Потемкина. Между ними же попался один Сибилев. Я знал его: человек за 50 лет, са­мый смиренный, толстый, красного лица, который являлся безмолвно на бульварах и имел привычку, бывая в театрах; ходить по ложам всех знакомых, что, как известно, не принято в свете. Кн. Николай Борисович Юсупов, ста­рик просвещенный, любезный, придворный Екатерины, любил его, потому что над ним можно было посмеяться. Он называл его, по круглой его фигуре и по красноте лица, арбуз; а по охоте его лазить по ложам ложелаз, что было тем смешнее, что напоминало Ловеласа, на которого сов­сем был непохож Сибилев.
   Повеление было исполнено. Но вся Москва раскрича­лась: лица были известные. В Петербурге немножко стру­сили, и тотчас велено было всех выпустить. Мало этого: государь сам приехал в Москву посгладить впечатление. На вечере у кн. Сергея Михайловича Голицына он изъявил желание играть в карты в одной партии с графиней По­темкиной, которой муж был посажен под арест, был с ней очень любезен; выиграл у нее пять рублей ассигнациями и, получая от нее деньги, сказал ей очень благосклонно, что сохранит эту бумажку на память. Графиня отвечала ему, что она, с своей стороны, не имеет нужды в напоми­нании, чтобы помнить о его величестве. Государь отвечал: "А! Вы все еще на меня сердитесь за мужа! Забудемте это с обеих сторон!"
   Между тем в Москве вышла карикатура, представляю­щая лица всех, посаженных под арест, и впереди них - смиренный Сибилев, с надписью: Le chef de la conjuration.
   Продолжаю о С. Н. Глинке. - Он был чрезвычайно бескорыстен и любил следовать первому движению своего сердца. Государь император Александр пожаловал ему бриллиантовый перстень в 800 рублей ассигнациями. Глинка приехал в один дом и показал свой перстень го­стям и хозяевам. В эту минуту предложили сбор в пользу какого-то бедного семейства. Денег с Глинкою не случи­лось: он, не задумавшись, пожертвовал свой перстень. Сколько ни уговаривали его, сколько ни предлагали ему отдать за него небольшую сумму, которую он после при­шлет хозяину дома, он никак не согласился и приехал домой без перстня.
   В 1812 году, во время пожертвований на ополчение, он пожертвовал все свои серебряные ложки; на другой день пригласил гостей обедать и подал им деревянные!
   Спросят: зачем же было приглашать гостей, чтобы подать им деревянные ложки? - Не знаю; я только пишу то, что было и как было.
   Русский Вестник под конец сделался очень плох и не­брежен. Иногда он опаздывал выходить не только меся­цы, но почти целым годом,- Причиной этого было с одной стороны, множество разной книжной работы, кото­рою заваливал себя Глинка, ибо этим он кормил свое се­мейство; с другой - беспечность, которая всегда была в его характере.
   Возвращаюсь опять к началу нынешнего столетия и к поэзии.- И. И. Дмитриев совершал для русского языка то же, что Карамзин для прозы; т. с.: он дал ему простоту и непринужденность естественной речи; чистоту выраже­ния и совершенную правильность словосочинения, без натяжек и перестановок слов для меры и для наполнения стиха, чем обезображивали старинные стихотворцы язык поэзии. Язык поэзии, язык богов, должен быть текучее и плавнее обыкновенного языка человеческого; а у них он был всегда связан и с запинкой. И поэты, и читатели оправдывали это тем, что стихотворный язык стесняет мера; но Дмитриев доказал, что она не стесняет дарования. Жуковский, Батюшков, Пушкин подтвердили то же своим примером. Дмитриев и Карамзин стоят на одном ряду, как преобразователи языка нашего: один в стихах, другой в прозе. С них началась в нашей литературе эпоха художественности.
   Дмитриев начал свое литературное поприще, как и Карамзин, с переводов. Первый опыт его был: Философ, живущий у хлебного рынка, небольшая статья, написан­ная в Париже, по случаю рождения дофина; но как рус­ский перевод был напечатан 1777 года, вскоре по рожде­нии великого князя Александра Павловича, то он принят был с большим вниманием, как размышление о судьбе, ожидающей порфирородного младенца. Эта книжка име­ла два издания: второе 1786 года.
   Другой его опыт в прозе был: Жизнь графа Никиты Ивановича Панина. Эта книжка имела тоже два издания; второе 1786 года. Она кончается замечательным рескрип­том великого князя Павла Петровича к московскому архиепископу (впоследствии митрополиту) Платону. Не помню, напечатан ли этот рескрипт, и потому выписываю его здесь:
   "Ваше преосвященство! Уже известны Ваше преосвя­щенство о посетившей нас печали смертью графа Никиты Ивановича; известны вы и о всем том, чем я ему должен, следственно и об обязательствах моих в рассуждении его. Судите же, прискорбно ли душе моей? Я привязан по долгу и удостоверению, к закону и не сомневаюсь, что по­лучающему награждение в той жизни за добродетели - всеконечно отрада и покой; но поелику души остающиеся еще со слабостями тела соединены, то нельзя нам не чув­ствовать печали от разлуки. Разделите оную со мною, как с другом вашим. Павел".
   Стихотворное поприще начал Дмитриев с сочинений сатирических; первый же напечатанный им опыт в сти­хах - была надпись к портрету Кантемира, помещенная Новиковым в издававшемся им еженедельнике под за­главием Ученые Ведомости. Но, услышавши своему про­изведению строгий приговор одного неизвестного, разго­варивавшего в театре о литературе, Дмитриев не скоро после этого решился опять печатать, и то, не подписывая своего имени.
   Даже гораздо позже первых опытов, печатая свои стихи в Московском журнале (1791 и 1792), он подписы­вался только одною литерою И.; а в Аонидах и после­дующих журналах ставил под своими стихами только три звездочки: ***. По этим признакам можно узнать те из его стихов, которых он не поместил в собрании своих со­чинений.
   Но, несмотря на аноним, публика скоро узнала даро­витого поэта. Басни и сказки Дмитриева очаровали сов­ременников; последние и теперь, через шестьдесят лет, остаются единственными. Он первый начал говорить в них языком светского общества и первый проложил путь язы­ку Онегина. Басни его уступают Хемницеру в простоду­шии, Крылову в изобретении и народности; но по чисто­те и благородству слога и по языку поэзии остаются и до­ныне первыми.
   Один из нынешних авторов, г. Мизко из Одессы, напи­сал в своей книге, будто "записные Аристархи того времени, благоговея перед именитостию, столько же литера­турною, сколько и чиновной, Дмитриева (каков слог нынешнего Аристарха!) не смели промолвнться лишним словом о новом его сопернике Крылове; о старом же Хемницере и помину не было!" - "В последнее время своей государственной службы (прибавляет г. Мизко в приме­чании) Дмитриев был министром юстиции".
   Это доказывает только, что нынешний Аристарх не читал того, что писали тогдашние Аристархи; иначе он не обвинил бы их в низком побуждении молчать о Кры­лове, потому только, что другой баснописец был министр юстиции. Он не забыл бы, что Жуковский (в 1809) напи­сал прекрасную статью "О басне и баснях Крылова". Он вспомнил бы, что Каченовский писал о баснях Крылова в Вестнике Европы 1812 года именно тогда, когда Дмит­риев был министром. Он знал бы, что Мерзляков в своих лекциях, Которые были напечатаны, превозносил Хемницера! - Зачем позволять себе такие упреки, которые до­казывают только наше собственное незнание русской ли­тературы.
   Но многие из наших нынешних литературщиков (как справедливо заметил кто-то в "Москвитянине") в первый раз узнали русскую словесность из изданий Смирдина, который открыл им новую руду русской литературы! Нет, словесность изучается, как история, постепенно, и в са­мых источниках; а история ее хранится не в одних кни­гах, но и в преданиях.
   Нынешний Аристарх, конечно, не знает и того, что Каченовский писал критику на сочинения самого Дмит­риева (1806); что А. Е. Измайлов делал на его басни строгие замечания, когда тот был уже министром; что Дмитриев воспользовался рецензией) последнего и испра­вил в последующем издании все, замеченное критиком.
   Прибавлю к этому известию, как встретил Дмитриев басни своего соперника. Первые свои две басни Крылов принес к Дмитриеву, который обрадовался даровитому сопернику и сам отдал их напечатать. Они были помеще­ны в Московском Зрителе (1806, стр. 73) с таким приме­чанием издателя: "Я получил сии прекрасные басни от Ив. Ив. Дмитриева. Оп отдает им справедливую похвалу я желает, при сообщении их, доставить и другим то удо­вольствие, которое они принесли ему". Всего замечатель­нее, что одна из этих басен была Дуб и трость, в которой Крылов (переводя ее после Дмитриева) именно вступал этим с ним в соперничество! Но в нынешней нашей литературе, без авторитета, без прадедов и преданий часто встречаются такие критики, которые судят, не читавши, как г. Плаксин о книге Дашкова.- Жалко!
   Надобно сказать, однако, что побудило Каченовского написать критику на сочинения Дмитриева. Сначала он был один из его почитателей, посвятил ему даже первое издание своего перевода Афинских писем и ни одной книжки Вестника Европы не печатал без его одобрения. В 1806 году Державин прислал к Дмитриеву кантату Цирцея из Руссо и стихи Дева за клавесином из Шилле­ра. В одной из них Дмитриев поправил некоторые стихи, как это случалось и прежде, и, не уведомив об этом Дер­жавина, отдал напечатать Каченовскому в N 7 Вестника. Державин, думая, что эта поправка сделана самим изда­телем, написал к нему строгое письмо. Каченовский при­шел к Дмитриеву с изъявлением своей досады, как будто это сделано было с намерением. Дмитриев отвечал ему, что он напишет к Державину и оправдает издателя, но что, впрочем, он очень равнодушен к Вестнику Европы, который вышел уже из рук Карамзина и теперь ему ни друг ни брат. Каченовского это рассердило, и он напеча­тал критику на сочинения Дмитриева в апрельском (8-м) номере журнала. После этого, хотя Дмитриев и призна­вал некоторые, весьма немногие, из его замечаний справедливыми, но, видя побуждение издателя к мелкому мщению, перестал печатать свои стихи в его Вестнике. С этого времени они сделались холодны с Каченовским. Ответ Державина Дмитриеву виден из его писем, напе­чатанных мною в N 10 "Москвитянина" 1848 года.
   Один давнишний петербургский критик написал очень забавно, еще при жизни Дмитриева, что в его стихах "Размышление по случаю грома" только и есть хорошего, что рифмы; а рифм-то и нет, потому что эта пие

Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
Просмотров: 474 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа