то чудовище означает дурной вкус; подали ему лук и стрелы и велели поразить чудовище.- Пушкин (надобно вспомнить его фигуру: толстый, с подзобком, задыхающийся и подагрик) натянул лук, пустил стрелу и упал, потому, что за простыней был скрыт мальчик, который в ту же минуту выстрелил в него из пистолета холостым зарядом и повалил чучелу! Потом ввели Пушкина за занавеску и дали ему в руку эмблему Арзамаса, мерзлого арзамасского гуся, которого он должен был держать в руках во все время, пока ему говорили длинную приветственную речь. Речь эту говорил, кажется, Жуковский. Наконец, поднесли ему серебряную лохань и рукомойник, умыть руки и лицо, объясняя, что это прообразует Липецкие воды, комедию кн. Шаховского. Все это происходило в 1816 или 1817 году. Разумеется, так принимали только одного добродушного Василия Львовича, который поверил, что все подвергаются таким же испытаниям. Общий титул членов был: их превосходительства гении Арзамаса.
Случилось, что Василий Львович, едучи из Москвы, написал эпиграмму на станционного смотрителя и мадригал его жене. И то и другое он прислал в Арзамасское общество; и то и другое найдено плохим, и Пушкин был разжалован из имени Вот; ему дано было другое: Вот-рушка! Василий Львович чрезвычайно огорчился и упрекнул общество дружеским посланием, которое напечатано в его сочинениях:
Что делать! Видно, мне кибитка не Парнас!
Но строг, несправедлив ученый Арзамас!
Я оскорбил ваш слух; вы оскорбили друга! - и проч.
При рассмотрении послания оно было найдено хорошим, а некоторые стихи сильными и прекрасными - и Пушкину возвращено было прежнее Вот, и с прибавлением я вас: т. е. Вот я вас, Виргилиево ques ego! - Пушкин был от этого в таком восхищении, что ездил по Москве и всем это рассказывал.
Так забавлялись в то время люди, которые были уже не дети, но все люди известные, некоторые в больших чинах и в важных должностях. Никто не почитал предосудительным в то время шутить и быть веселым, следуя правилу царя Алексея Михайловича: делу время, и потехе час. Тогдашне считали нужною педантическую важность, убивающую природную веселость, и не любили педантических споров, убивающих общественное удовольствие.
Василий Львович Пушкин был родной дядя Александру Сергеевичу. К нему-то писал молодой Пушкин:
Нет, нет! Вы мне совсем не брат!
Вы дядя мой и на Парнасе!
Он писал басни, послания и мелкие стихотворения. Стих его был правилен, гладок, чист; но все дарование его ограничивалось вкусом и не имело силы. Между напечатанными его сочинениями всего более заслуживает внимание сатира Вечер, которая была помещена еще в Аонидах Карамзина.- Но более всего он прославился в свое время рукописною сатирою, в роде Ренье, под названием Опасный Сосед. Она ходила по рукам, как произведение действительно замечательное верностью и живостью картин и лиц, не совсем нравственных.
В ней главное лицо Буянов. Потому-то Александр Пушкин и написал в своем Евгении Онегине: "Мой брат двоюродный Буянов", т. е. потому, что родитель Буянова - его родной дядя, Василий Львович!
Но ни в чем так не отличался Василий Львович, как в стихах на заданные рифмы. В мастерстве и проворстве писать bouts-rimes никто не мог с ним сравниться! Я упомянул уже об одних его bouts-rimes, читанных у Хераскова.
Он был чрезвычайно добродушен. Не сердился за шутки, был постоянен в дружбе и дорожил сохранением приятельской связи; был человек светский, хорошего тона и вообще приятен в обществе. Он знал языки: французский, немецкий, латинский, итальянский и, кажется, английский. Любил читать вслух стихи лучших русских и иностранных поэтов; я слыхал его, читающего наизусть оды Горация. Он путешествовал по Европе; жил в Париже и Лондоне; видел Бонапарта еще консулом и познакомился в Париже с многими тогдашними авторами. Говорил и писал на французском языке, как на своем природном; русский язык знал отлично. Все его любили, особенно за его добродушие,
За несколько дней до его отъезда в чужие края дядя мой, бывший с ним коротко знакомым еще в гвардейской службе, описал шутливыми стихами его путешествие, которое, с согласия Василья Львовича и с дозволения цензуры, было напечатано в типографии Бекетова, под заглавием: Путешествие N. N. в Париж и Лондон, писанное за три дня до путешествия. К этому изданию была приложена виньетка, на которой изображен сам Василий Львович чрезвычайно сходно. Он представлен слушающим Тальму, который дает ему урок в декламации. Эта книжка у меня есть: она не была в продаже и составляет величайшую библиографическую редкость.
В. Л. Пушкин, как почитатель Карамзина, был тоже в числе противников Шишкова. Известно, не однажды напечатанное, его послание к В. А. Жуковскому, где он, между прочим, говорит:
Я вижу весь собор раскольников-славян,
Которыми здесь вкус к изящному попран,
Против меня теперь рыкающий ужасно.
К дружине вопиет наш Балдус велегласно:
"О братие мои! зову на помощь вас!
Ударим на него, и первым буду аз!
Кто нам грамматике советует учиться,
Во тьму кромешную, в геенну погрузится!
И аще смеет кто Карамзина хвалить,
Наш долг, о людие! злодея истребить!"
Тогда все это возбуждало внимание, печаталось, читалось и повторялось. Тогда стихотворство было в ходу; оно проникало во все круги светского общества и было правом на отличие; следовательно, ни одна черта не пропадала!
Добрый и любящий общественную жизнь, Василий Львович переходил, так сказать, от поколения к поколению; он был приятель дедов, отцов и внуков. Он был приятель с Карамзиным и Дмитриевым; потом с Жуковским, Батюшковым, Дашковым и их современниками, которые все были его моложе; потом сделался приятелем и с нами, которые были и их моложе.
Макс. Ив. Невзоров издавал журнал Друг юношества, который в последнее время назвал Другом юношества и всяких лет. Кто-то применил очень удачно это название к В. Л. Пушкину и очень верно называл его другом юношества и всяких лет,
Под конец своего литературного поприща, когда молодой Пушкин прославился поэмами, Василий Львович, в подражание своему племяннику, начал писать тоже поэму: Капитан Храбров. Он не успел ее кончить, но всем читал ее; он был страстный охотник читать свои сочинения. Я помню, что старушка, мать капитана Храброва, представлена очень робкою и верящею снам и предчувствиям. Я спросил автора после чтения: "А этой старушке фамилия тоже Храброва?" Василий Львович почувствовал намек на несообразность ее характера с именем и отвечал нехотя: "Тоже Храброва/"- Я, в свою очередь, почувствовал неуместность, моего вопроса.
Талант князя Шаликова известен: вялость мыслей и слога, поддельная чувствительность; в стихах - никакого одушевления, прозаический, жидкий период с рифмами; переносы смысла в недоконченыый стих и никакого искусства; но в прозе слог его был чист, правилен и гладок.
Когда дядя мой станет, бывало, нападать на его пустоту, холодность и вялость, то Карамзин прекрасно защищал его, говоря, что в нем есть что-то тепленькое.
Кн. Шаликов был один из тех несчастливых подражателей, за которых упрекали Карамзина его противники, как будто хороший писатель виноват, что бездарная толпа идет по следам его. Скорее можно было поставить ему в заслугу, что и эти люди научились писать чисто, гладко и правильно.
Таково было действие, произведенное примером Карамзинской прозы, что и бесталантные писатели научились от него не только правильности и чистоте языка, но и благородству слога. Последнее надобно заметить особенно в нынешнее время. Ни один из тогдашних писателей не писал языком лакейским; ни один журналист не вставил бы в свою фразу: "изволите видеть". Чувство вкуса предупредило бы его, что такими любезностями и такими поговорками не говорят в хорошем обществе.- Ни один из них не писал, как пишут нынче: взойдти в дверь и войдти на лестницу. Ни один не сказал бы: не хватало на это; а сказал бы: недостало на это! А нынче так пишут даже и дамы.
Князь Шаликов был чрезвычайно известен и смешон своею нежностию, которой совсем не было в его характере: он был только сластолюбив и раздражителен, как азиатец; его сентиментальность была только прикрытием эпикурейства. Он был странен и в одежде: летом всегда носил розовый, голубой или планшевый платок на шее. Его очень забавно описал молодой тогдашний поэт к. В.
С собачкой, с посохом, с лорнеткой
И с миртовой от мошек веткой,
На шее с розовым платком,
В кармане с парой мадригалов
И чуть звенящим кошельком,
Пустился бедный наш Вздыхалов
По свету странствовать пешком.
Продолжения не помню.
Кн. Шаликов был по происхождению грузинец, что обнаруживала и его физиономия: большой нос, широкие черные брови, худощавость. Отец его был в военной службе, в офицерском чине. Сын был вместе с ним в походах, тоже записанный в какое-то военное звание, и находился в армии Потемкина при взятии Очакова...
Потом он жил в Москве, имея собственный домик на Пресне, и во время нашествия на Москву неприятелей остался в ней по недостатку средств для выезда. Историческое известие о пребывании в Москве французов напечатано им особой книжкой, и так как она содержит в себе свидетельство очевидца (а у нас таких книг мало), то и она не должна быть забыта. Это, может быть, из всего, написанного князем Шаликовым, одно, что должно сохраниться в библиотеках. Потом, когда был издателем Московских Ведомостей, кн. Шаликов жил в доме университетской типографии, на Страстном бульваре. Потом он оставил службу и переехал в маленькую свою деревеньку в Серпуховском уезде, где и умер 16 февраля 1852 года, 84 лет от роду.
Его нежные бульварные похождения невообразимы! Иногда за это ему случалось попадать или в неприятные, или в смешные приключения, которые не подлежат скромному описанию, но которые забавляли его современников! А любопытно бы было описать в подробности ce veteran - voltigeur et ses campagnes а la rose. Он был очень оригинален. Нынче оригиналы так редки, бульвары и гулянья сделались так пошлы, что для современников князя Шаликова - его именно недостает на Тверском бульваре, как необходимой принадлежности.
Он написал в молодости два Путешествия в Малороссию, которые оба были бледным оттенком путешествия В.В. Измайлова в полуденную Россию, как то было слабым оттенком писем русского путешественника Карамзина. Он издавал три журнала: Московский зритель, 1806; Аглая, 1808-1812 г. и Дамский журнал 1823-1828 года.- Все они наполнялись легкими повестями, стихами и мелкими статьями в прозе. Аглая была из них всех лучше.
В Дамском журнале кто-то сыграл с ним непозволительную штуку, прислав к нему для помещения в журнале длинную шараду, которая составляла и акростих. Князь Шаликов не заметил акростиха и напечатал, а начальные его буквы составляли смысл: глуп как колода! - Но он совсем не был глуп, а только странен, кривлялся и сентиментальничал.
Он много трудился, в переводах. Им переведены: История Генриха Великого, г-жи Жанлис; Воспоминания об Италии, Англии и Америке, Шатобриана; Путевые записки в Иерусалим и многие другие книги.
Он был довольно раздражителен. Если кем он был недоволен, тот не избегал его маленького мщения и попадал в его книжку Мысли, характеры и портреты, изд. 1815.- Мне случалось слышать, как спрашивали его: "Это вы не меня ли описали в таком-то портрете?" - "Нет! - отвечал кн. Шаликов: - это я описал такого-то; а вот это вас!" И на него за это нимало не сердились, потому что эти сатирические портреты были очень вялы.
А. Ф. Воейков в известных тогда стихах Дом сумасшедших поместил туда и князя Шаликова, Выписываю этот куплет:
Вот на розовой цепочке
Спичка Шаликов в слезах!
Разрумяненный, в цветочке,
В ярко-планшевых чулках,
Прижимает веник страстно,
Кличет Граций здешних мест
И, мяуча сладострастно,
Размазню без масла ест!
Но дядя мой, всегда благосклонный к трудам литературным, снисходительный к недостаткам и уважавший самое намерение в благородной любви к поэзии, написал к его портрету следующую надпись:
Янтарная заря, румяный неба цвет,
Тень рощи, в ночь поток, сверкающий в долине,
Над печкой соловей, три Грации в картине,
Вот все его добро, и счастлив: он Поэт!
Никогда не забуду я, однако, как узнал в первый раз князя Шаликова, Это было в 1813 году, когда мой дядя, будучи еще министром, приезжал на время в Москву, и мы жили на Маросейке, в доме канцлера графа Румянцева. К дяде моему съезжалось по вечерам довольно много: тут я видел брата канцлера, графа Сергея Петровича, графа Ростопчина и других. Я был тогда еще очень молод и воображал князя Шаликова, судя по его нежным сочинениям, белокурым молодым человеком, blanc et rose! Вижу однажды вечером человека с большим носом и черными бакенбардами, который говорит фигурно и кривляется. Вдруг, к моему удивлению, дядя мой говорит ему: "Что это, князь, вас так коробит?" - Я тем более удивился этому, что мой дядя был большой наблюдатель приличий и учтивости. По отъезде гостей я спросил: "Кто это?" И получил в ответ: "Князь Шаликов!" Я чрезвычайно удивился.
Последнее его дело было издание Московских Ведомостей, которые всегда начинались его стихами На Новый год. Впоследствии нашли ненужным это невинное приветствие. И для чего? Может быть, в отдаленных губерниях были люди, которые восхищались этими стихами или ждали их на новый год, как новинки! - Однако в московских газетах не обходилось иногда без ошибок, которые только и могли удасться князю Шаликову! Однажды он напечатал "союзные монахи" вместо: "союзные монархи", В Другой раз, печатая переводную статью о Наполеоне, где было сказано: "что он был кровожаден подобно Александру" (т. е. Македонскому), он напечатал, по привычке, имя Александра крупными буквами!
Он любил жизнь и боялся смерти; но называл жизнь всегда гадкою. Однажды, после философского рассуждения в своем роде, он простонал нежно: "Жизнь и сама по себе гадка; а там умрешь, да еще Макаров напишет эпитафию!" Но это не сбылось: он пережил М. Н. Макарова и умер после него.
Однако с одного конца России до другого, кому не было известно имя князя Шаликова? - Добейтесь до такой известности! - Гоголь, которого талант был так силен и живописен; Гоголъ, которого так прославляют друзья его, желая прицепиться к нему, как паук к хвосту орла в басне Крылова, Гоголь никогда не пользовался такою известностию.- Чему приписать это? - Времени! - Тогда читали много, читали всё, не мудрствуя лукаво, и потому находили больше удовольствия в чтении; но были благодарны писателю не только за удовольствие, а и за самый труд его, за желание доставить удовольствие читателям. Тогда смотрели на словесность, как на самое благородное занятие; нынче смотрят, как на царство пустых людей, которые взялись потешать за деньги! - Тогда всякому автору приписывали дарование, в той или другой степени, по отличающее его от людей обыкновенных.- Тогда было еще уважение; нынче все в пренебрежении, кроме денег и силы.
Еще забыл один анекдот о князе Шаликове, доказывающий, что он в нужных случаях не терял присутствия духа. За обедом рассердился на него гордый и заносчивый В. Н. Ч-н и вызвал его на дуэль. Кн, Шаликов сказал: "Очень хорошо! Когда же?" - "Завтра!" - отвечал Ч-н,- "Нет! Я на это не согласен! За что же мне до завтра умирать со страху, ожидая, что вы меня убьете? Не угодно ли лучше сейчас?" Это сделало, что дуэль не состоялась!
После французов (т. е. когда они вышли из Москвы) граф Ростопчин призвал кн. Шаликова для объяснения: "Зачем он остался в Москве?" - "Как же мне можно было уехать! -отвечал кн. Шаликов: -Ваше сиятельство объявили, что будете защищать Москву на Трех Горах, со всеми московскими дворянами; я туда и явился вооруженный; но не только не нашел там дворян, а не нашел и вашего сиятельства!" - Еще забавнее, что он к этому прибавил по-французски: "Et puis j'y suis reste par curiosite!"...
В разряде почитателей Карамзина, но в противоположность князю Шаликову, следует сказать о Сергее Николаевиче Глинке. Нежный кн. Шаликов обожал в Карамзине чувствительного автора. С. Н. Глинка видел в нем, сквозь европейскую его образованность человека полезного и с русскою душою. Это делало ему тем больше чести, что немногие видели это качество в Карамзине в начале его литературного поприща.
Глинка воспитывался в Сухопутном Кадетском корпусе, под руководством графа Ангальта. Он служил в военной службе, был в армии в первые войны с французами (1805 и 1807) и вышел в отставку майором. Он сделался известен изданием Русского Вестнику с 1808 года, в ту пору, когда после войны с французами и Тильзитского мира Глинка возненавидел Наполеона и французов. Сначала цель его, при издании этого журнала, была напомнить русским родную Русь, ее старину и подвиги; потом мало-помалу он перешел к совершенной ненависти враждебного нам тогда народа, очаровавшего нас языком, модами и вредными обычаями. Журнал Глинки, несмотря на оппозицию приверженцев моды и галломании, пришелся совершенно по времени и имел успех необыкновенный. Приверженцы европейства не возлюбили Глинку, идущего поперек; но многие обрадовались его патриотизму.
Надобно вспомнить, надобно знать то время, чтобы понять всю важность появления Русского Вестника. Теперь о нашей старине нам твердят беспрестанно; а тогда - многие в первый раз услышали, из Русского Вестника, о царице Наталье Кирилловне, о боярине Матвееве, о Зотове, воспитателе Петра Великого, и в первый раз увидели их портреты. Кто первый об них напомнил, кто первый, так сказать, натвердил нам об этих людях, тот, конечно, заслуживает и сам остаться в памяти.
В Русском Вестнике (1810) было, между прочим, напечатано в первый раз (но не вполне, а в извлечении) Сказание о Задонском побоище, какое было то побоище за рекою Доном, Великого князя Димитрия Иоанновича Московского с Мамаем царем Татарским.- Это та самая рукопись, которую в наше время напечатал вполне И. М. Снегирев...
По приезде государя в Москву граф Ростопчин позвал к себе Глинку, что испугало чрезвычайно жену его. Но Ростопчин вручил ему от имени государя Высочайший раскрипт и орден св. Владимира 4-й степени и сказал ему: "Именем государя развязываю вам язык и руки; говорите и пишите, что найдете нужным. Вот вам триста тысяч: употребляйте их по вашему усмотрению, безотчетно, и действуйте на народ к доброй цели, потому что он имеет к вам доверенность!" Глинка действовал сильно и много способствовал к восстановлению народной толпы против Наполеона и французов. Но по изгнании французов из Москвы и по возвращении в нее графа Ростопчина он принес и возвратил ему эти триста тысяч в целости. Сам он провел всю жизнь в бедности. Что приобретал трудами, то у него велось недолго! - Его Записки о 1812 годе писаны хотя в том беспорядке, который всегда, особенно в последнее время, господствовал в писаниях Глинки; но, несмотря на то, они живы и чрезвычайно любопытны своим безыскусственным рассказом.
Эта книга издана под названием: "Записки о 1812 годе, С. Г., первого ратника Московского ополчения", потому что он первый подписался а готовности своей идти в ополчение.
Кстати, о тогдашнем рвении на защиту отечества: мой двоюродный дядя Степан Федулович Филатов, флотский капитан первого ранга и георгиевский кавалер, будучи лет шестидесяти и живучи давно на покое, в Симбирске, первый записался в Симбирское ополчение, и такими словами:
Хоть в артиллерию,
Хоть в кавалерию,
Хоть в пехоте,
Хоть во флоте!
Стихи не хороши; но дело в том, что он водил свое войско и был с ним под Глогау.
Еще отступление. Дядя мой Иван Иванович Дмитриев, увидевшись с Филатовым и уважая его старческую решимость, спросил его: получил ли он за это какую-нибудь награду? - "Нет, В. Высокопревосходительство! - отвечал старик: - Да, впрочем, это я думаю потому, что государю нечем было меня наградить! В мои лета одна награда: летом в халате, а зимой в тулупе; так это у меня уже есть".
Глинка писал много, и в стихах, и в прозе: трагедии, повести, книги для воспитания; перевел много книг. Но большая часть его сочинений относится к славе и подвигам русских. Полное собранно его сочинений напечатано в 42 частях (1817-1820). Мы не читаем ныне его сочинений но трем разным причинам: 1) Они не щеголяют изяществом. Впрочем, слог Глинки чист, правилен и благороден, как у всех писателей того времени, последовавших Карамзину. Но в его слоге заметен недостаток расположения речи, того искусства, которое дает ей силу и красоту, нисколько не мешая естественности. Его речь необдуманна, а попадает на бумагу, как случилось выразить мысли. Он писал очень скоро, так сказать наскоро. Разговорная речь его была звончее и красноречивее письменной. 2) Мы не читаем его потому, что мы вообще равнодушны ко всему, что делалось прежде нас, исключая разве самую старину, которая теперь у пишущих в моде. Мы или прославляем, или презираем: у нас нет середины; : мы не любим находить немногое в целых томах и вызывать это немногое из забвения. Мы и уважаем все гуртом у такого-то писателя, и презираем все гуртом у другого. 3) У нас новое всегда выгоняет старое. Но в свое время патриотические сочинения Глинки имели обширный круг читателей, особенно между сельскими дворянами, между грамотными купцами и мещанами столицы и между всеми читающими людьми простого народа. Одним словом: имя Глинки, его журнал (особенно в начале) и его сочинения имели, говоря нынешним арлекинским языком, большую популярность, даже, чтобы выразиться совсем по-нынешнему, скажу: огромную популярность, и прибавлю в доказательство: "Это факт". После этого слова, кажется, как не поверить!
Русская история Глинки, написанная без всякого критического взгляда и языком простым, имела 4 издания.
Для ученого исследователя и знатока и История Карамзина имеет недостатки; для читающего простолюдина и история Глинки приносит пользу.
Есть одно сочинение С. Н. Глинки, совершенно забытое, но, при нашей бедности в трудах мысли и науки, оно должно быть помянуто. Это История ума человеческого от первых успехов просвещения до Эпикура (1804), Она содержит в себе изложение систем древней философии. Автор делал извлечения из Кондильяка и других, но книга принадлежит, собственно, ему и доказывает как его начитанность, так и то, что оп занимался разными предметами мышления и что они не были ему чужды.
Начитанность С. Н, Глинки была удивительна! Оп не только помнил все, что прочитал; но помнил наизусть целые места из Монтескье, Бекарии, Наказа Екатерины, Руссо, Вольтера, Дидерота, Франклина, одним словом, из всего, что ни читал. Все это он приводил неожиданно и в сочинениях, и в разговорах, так что эта неожиданность иногда похожа была на какой-то беспорядок. Он очень хорошо знал языки французский и немецкий.
Французов, их воспитания, их образа мыслей терпеть он не мог; но по-французски говорил охотно и нередко. Это совсем наоборот, против нынешних писателей, которые или не хотят, или не умеют говорить по-французски; а сами беспрестанно перенимают их образ мыслей и их литературу, даже, между нами сказать, и их сведения, хоть и называют их невеждами в сравнении с немецкими учеными. Но эти, одной своей номенклатурой, одними своими учеными терминами, недоступны для многих; французы служат для них проводниками и к немецкой учености, а пренебрежение к. ним служит только к тому, чтобы этого не заметили! Но оставим эти тайны эрудиции: они повели бы далеко! Глинка был откровенен, не любил французов и пользовался тем, что есть у них хорошего.
Он перевел на французский язык и напечатал первые томы писем русского офицера, младшего своего брата, почтенного Ф. Н. Глинка. Во время прений в Париже о цензуре он напечатал на французском языке книжку, содержащую его откровенный и прямой образ мыслей о цензуре. Она была напечатана в С.-Петербурге.
С. Н. Глинка был цензором в одно время с Измайловым. Это был самый снисходительный и беспристрастный цензор из всех бывших и будущих; он не смотрел ни на что и ни на кого, был верен Уставу и не думал прежде всего о собственном самосохранении, а потом уже о чужой рукописи. Он был цензором и моих сочинений. В продолжении рассматривания моей книги мне показался один стих в пиесе Наполеон несколько смелым и потому опасным. Я написал об этом к нему записку и просил переменить его другим, поневиннее; он отвечал мне: "Стыдитесь! Поэт, а еще боитесь! Не хочу переменить стиха потому, что новый хуже. Оставлю прежний и пропущу его!" Так и сделал.
Вот как он был беспристрастен и беспечен. На историю русского народа Полевого - М. П. написал справедливую, но сильную рецензию для своего журнала. Зная короткое знакомство Глинки с Полевым и опасаясь как цензора и простодушного человека, не любившего строгой критики, П. вздумал позвать его обедать, угостить по-русски и потом, после шампанского, предложить ему чтение рецензии. Но каково было удивление хозяина, когда тотчас после обеда Глинка схватил шляпу и начал прощаться! П. его удерживает. "Нельзя, отвечает Глинка (ничего не знавший о приготовленной ему засаде),- у Николая Алексеевича Полевого родился сын; он назвал его в честь меня Сергеем и звал меня в крестные отцы!" - "Дан же это, Сергей Николаевич! А я хотел прочитать вам рецензию; думал, что вы выслушаете на досуге!" - "Нельзя! Да что это за рецензия?" - "На историю Полевого!" Глинка призадумался.- "Ну! - произнес он наконец: - Хоть я и еду крестить у него сына, но надобно быть беспристрастным. Рецензии, слушать некогда; но я вас знаю? думаю, что тут ничего нет непозволительного! Давайте перо!" Схватил перо и подписал не-читавши: "Печатать позволяется. Цензор Глинка": - а сам бегом из дому! Поразил Полевого и поехал крестить у него сына.
Однако цензура не прошла ему даром, хотя без всякой вины с его стороны как цензора. В одном альманахе была напечатана элегия девицы Тепловой на смерть утонувшего юноши. В ней сказано было, что волны бьют в его гробницу. Не знаю почему, приняли подозрение - что в этой элегии оплакивается кто-нибудь из тех, которые содержались в казематах по происшествию 14 декабря 1825 года; а под гробницею, в которую бьют волны, разумеется Петропавловская крепость.- Вдруг, прислано было повеление посадить Глинку на ивановскую гауптвахту (в Кремле, у колокольни "Иван Великий"). Это случилось зимою 1830 года. Но это было торжеством Глинки! Как узнали в Москве, что Глинка на гауптвахте, бросились навещать его: в три-четыре дня перебывало у него человек триста с визитом. Дядя мой, бывший некогда министром юстиции, один из первых навестил его. Не всякий бывший министр на это бы решился.
Я тоже поехал на гауптвахту. Время было дурное; шел снег; я был после болезни и потому ехал в карете с поднятыми стеклами. Въехав в Кремль, я заметил сквозь стекла, заносимые снегом, сани с сидящим в них человеком; а против него стоял на снегу другой и размахивал руками. По этим жестам мне показалось, что это был сам Сергей Николаевич. Я опустил стекло и, увидев, что не ошибся, вскричал ему: "Сергей Николаевич! Я еду к вам".- "Милости просим! - отвечал Глинка: - Я вышел только прогуляться; вот мой и дядька!" - промолвил он, указывая рукой на стоящего в стороне солдата. "Там вас примут жена и дочь; а я сейчас ворочусь!" - Я приехал на гауптвахту; сперва надобно было пройти через комнату, которая была вся битком набита солдатами; потом вошел я в другую, соседнюю комнату, где содержался Глинка; нашел там супругу и дочь арестанта; нашел там книги и фортепиано.- Комната, однако ж, была черна, сыра и неопрятна; а с окон текла ручьями сырость.
Минут через десять вошел хозяин. "Милости просим! А я вот перевез сюда жену и дочь: день они проводят со мною, а ночевать уезжают домой! - перевез сюда и альманах, в доказательство, что я прав и пропустил эти стишки по уставу; перевез и цензурный устав, потому что не я виноват, а он: так я его и посадил на гауптвахту!" - Потом он сел за фортепиано и запел, аккомпанируя себе, свою песню:
Ах ты, горе, жизни горе!
Как кипящее ты море,
Залило меня собой!
Видно, в гроб сойду с тобой! и проч.
В продолжение моего посещения двери не затворялись: беспрестанно приходили новые лица. Я помню, что вошел вдруг молодой артиллерийский офицер и обратился к Глинке с следующею речью, которую я упомнил слово в слово: "Сергей Николаевич! Я такой-то, (Сказал свою фамилию.) Мой батюшка был знаком с вами. Я не могу себе простить, что до сего времени не имел чести представиться вам и засвидетельствовать вам моего уважения; но я не нахожу к тому приличнее времени, как теперь".
Выходя от Глинки, я встретился на пороге с профессором Надеждиным.- "А вы,- спросил он,- знакомы с Глинкой? - "Знаком".- "Так воротитесь и представьте ему меня".- Я воротился и познакомил с ним Надеждина.- Так показала свое негодование Москва.
До Петербурга дошли слухи об этих визитах, и они подействовали. Не прошло еще определенного - срока его осадному сиденью, как пришло повеление его выпустить. Потом, когда он не захотел более служить, ему дали две тысячи рублей ассигнациями пенсии... Да! Если бы мы всегда были тверды и не отступались друг от друга, может быть, нас во что-нибудь бы и ставили, и нам было бы лучше! Этот пример служит доказательством.
Кстати уже, заодно скажу о запрещении... Телеграфа Полевого. В Петербурге представляли трагедию Кукольника "Рука Всевышнего отечество спасла", которая чрезвычайно понравилась государю (Николаю Павловичу). А Полевой, вероятно, совсем не зная этого, напечатал разбор этой трагедии и доказывал, ее недостатки. За это запретили журнал Полевого; выходит, за то, что он осмелился быть в литературе различного мнения с государем, - А. Д. Курбатов очень забавно сказал после этого:
Рука всевышнего отечество спасла
И погубила Полевого!
Еще анекдот о тогдашней строгости. В московском театре не понравилась зрителям какая-то актриса. Многие зашумели, зашикали, затопали,- это дошло до Петербурга. - Приказано было всех посадить под арест, кого на гауптвахту, кого просто в полицию. Посадили человек двадцать, в том числе графа Потемкина. Между ними же попался один Сибилев. Я знал его: человек за 50 лет, самый смиренный, толстый, красного лица, который являлся безмолвно на бульварах и имел привычку, бывая в театрах; ходить по ложам всех знакомых, что, как известно, не принято в свете. Кн. Николай Борисович Юсупов, старик просвещенный, любезный, придворный Екатерины, любил его, потому что над ним можно было посмеяться. Он называл его, по круглой его фигуре и по красноте лица, арбуз; а по охоте его лазить по ложам ложелаз, что было тем смешнее, что напоминало Ловеласа, на которого совсем был непохож Сибилев.
Повеление было исполнено. Но вся Москва раскричалась: лица были известные. В Петербурге немножко струсили, и тотчас велено было всех выпустить. Мало этого: государь сам приехал в Москву посгладить впечатление. На вечере у кн. Сергея Михайловича Голицына он изъявил желание играть в карты в одной партии с графиней Потемкиной, которой муж был посажен под арест, был с ней очень любезен; выиграл у нее пять рублей ассигнациями и, получая от нее деньги, сказал ей очень благосклонно, что сохранит эту бумажку на память. Графиня отвечала ему, что она, с своей стороны, не имеет нужды в напоминании, чтобы помнить о его величестве. Государь отвечал: "А! Вы все еще на меня сердитесь за мужа! Забудемте это с обеих сторон!"
Между тем в Москве вышла карикатура, представляющая лица всех, посаженных под арест, и впереди них - смиренный Сибилев, с надписью: Le chef de la conjuration.
Продолжаю о С. Н. Глинке. - Он был чрезвычайно бескорыстен и любил следовать первому движению своего сердца. Государь император Александр пожаловал ему бриллиантовый перстень в 800 рублей ассигнациями. Глинка приехал в один дом и показал свой перстень гостям и хозяевам. В эту минуту предложили сбор в пользу какого-то бедного семейства. Денег с Глинкою не случилось: он, не задумавшись, пожертвовал свой перстень. Сколько ни уговаривали его, сколько ни предлагали ему отдать за него небольшую сумму, которую он после пришлет хозяину дома, он никак не согласился и приехал домой без перстня.
В 1812 году, во время пожертвований на ополчение, он пожертвовал все свои серебряные ложки; на другой день пригласил гостей обедать и подал им деревянные!
Спросят: зачем же было приглашать гостей, чтобы подать им деревянные ложки? - Не знаю; я только пишу то, что было и как было.
Русский Вестник под конец сделался очень плох и небрежен. Иногда он опаздывал выходить не только месяцы, но почти целым годом,- Причиной этого было с одной стороны, множество разной книжной работы, которою заваливал себя Глинка, ибо этим он кормил свое семейство; с другой - беспечность, которая всегда была в его характере.
Возвращаюсь опять к началу нынешнего столетия и к поэзии.- И. И. Дмитриев совершал для русского языка то же, что Карамзин для прозы; т. с.: он дал ему простоту и непринужденность естественной речи; чистоту выражения и совершенную правильность словосочинения, без натяжек и перестановок слов для меры и для наполнения стиха, чем обезображивали старинные стихотворцы язык поэзии. Язык поэзии, язык богов, должен быть текучее и плавнее обыкновенного языка человеческого; а у них он был всегда связан и с запинкой. И поэты, и читатели оправдывали это тем, что стихотворный язык стесняет мера; но Дмитриев доказал, что она не стесняет дарования. Жуковский, Батюшков, Пушкин подтвердили то же своим примером. Дмитриев и Карамзин стоят на одном ряду, как преобразователи языка нашего: один в стихах, другой в прозе. С них началась в нашей литературе эпоха художественности.
Дмитриев начал свое литературное поприще, как и Карамзин, с переводов. Первый опыт его был: Философ, живущий у хлебного рынка, небольшая статья, написанная в Париже, по случаю рождения дофина; но как русский перевод был напечатан 1777 года, вскоре по рождении великого князя Александра Павловича, то он принят был с большим вниманием, как размышление о судьбе, ожидающей порфирородного младенца. Эта книжка имела два издания: второе 1786 года.
Другой его опыт в прозе был: Жизнь графа Никиты Ивановича Панина. Эта книжка имела тоже два издания; второе 1786 года. Она кончается замечательным рескриптом великого князя Павла Петровича к московскому архиепископу (впоследствии митрополиту) Платону. Не помню, напечатан ли этот рескрипт, и потому выписываю его здесь:
"Ваше преосвященство! Уже известны Ваше преосвященство о посетившей нас печали смертью графа Никиты Ивановича; известны вы и о всем том, чем я ему должен, следственно и об обязательствах моих в рассуждении его. Судите же, прискорбно ли душе моей? Я привязан по долгу и удостоверению, к закону и не сомневаюсь, что получающему награждение в той жизни за добродетели - всеконечно отрада и покой; но поелику души остающиеся еще со слабостями тела соединены, то нельзя нам не чувствовать печали от разлуки. Разделите оную со мною, как с другом вашим. Павел".
Стихотворное поприще начал Дмитриев с сочинений сатирических; первый же напечатанный им опыт в стихах - была надпись к портрету Кантемира, помещенная Новиковым в издававшемся им еженедельнике под заглавием Ученые Ведомости. Но, услышавши своему произведению строгий приговор одного неизвестного, разговаривавшего в театре о литературе, Дмитриев не скоро после этого решился опять печатать, и то, не подписывая своего имени.
Даже гораздо позже первых опытов, печатая свои стихи в Московском журнале (1791 и 1792), он подписывался только одною литерою И.; а в Аонидах и последующих журналах ставил под своими стихами только три звездочки: ***. По этим признакам можно узнать те из его стихов, которых он не поместил в собрании своих сочинений.
Но, несмотря на аноним, публика скоро узнала даровитого поэта. Басни и сказки Дмитриева очаровали современников; последние и теперь, через шестьдесят лет, остаются единственными. Он первый начал говорить в них языком светского общества и первый проложил путь языку Онегина. Басни его уступают Хемницеру в простодушии, Крылову в изобретении и народности; но по чистоте и благородству слога и по языку поэзии остаются и доныне первыми.
Один из нынешних авторов, г. Мизко из Одессы, написал в своей книге, будто "записные Аристархи того времени, благоговея перед именитостию, столько же литературною, сколько и чиновной, Дмитриева (каков слог нынешнего Аристарха!) не смели промолвнться лишним словом о новом его сопернике Крылове; о старом же Хемницере и помину не было!" - "В последнее время своей государственной службы (прибавляет г. Мизко в примечании) Дмитриев был министром юстиции".
Это доказывает только, что нынешний Аристарх не читал того, что писали тогдашние Аристархи; иначе он не обвинил бы их в низком побуждении молчать о Крылове, потому только, что другой баснописец был министр юстиции. Он не забыл бы, что Жуковский (в 1809) написал прекрасную статью "О басне и баснях Крылова". Он вспомнил бы, что Каченовский писал о баснях Крылова в Вестнике Европы 1812 года именно тогда, когда Дмитриев был министром. Он знал бы, что Мерзляков в своих лекциях, Которые были напечатаны, превозносил Хемницера! - Зачем позволять себе такие упреки, которые доказывают только наше собственное незнание русской литературы.
Но многие из наших нынешних литературщиков (как справедливо заметил кто-то в "Москвитянине") в первый раз узнали русскую словесность из изданий Смирдина, который открыл им новую руду русской литературы! Нет, словесность изучается, как история, постепенно, и в самых источниках; а история ее хранится не в одних книгах, но и в преданиях.
Нынешний Аристарх, конечно, не знает и того, что Каченовский писал критику на сочинения самого Дмитриева (1806); что А. Е. Измайлов делал на его басни строгие замечания, когда тот был уже министром; что Дмитриев воспользовался рецензией) последнего и исправил в последующем издании все, замеченное критиком.
Прибавлю к этому известию, как встретил Дмитриев басни своего соперника. Первые свои две басни Крылов принес к Дмитриеву, который обрадовался даровитому сопернику и сам отдал их напечатать. Они были помещены в Московском Зрителе (1806, стр. 73) с таким примечанием издателя: "Я получил сии прекрасные басни от Ив. Ив. Дмитриева. Оп отдает им справедливую похвалу я желает, при сообщении их, доставить и другим то удовольствие, которое они принесли ему". Всего замечательнее, что одна из этих басен была Дуб и трость, в которой Крылов (переводя ее после Дмитриева) именно вступал этим с ним в соперничество! Но в нынешней нашей литературе, без авторитета, без прадедов и преданий часто встречаются такие критики, которые судят, не читавши, как г. Плаксин о книге Дашкова.- Жалко!
Надобно сказать, однако, что побудило Каченовского написать критику на сочинения Дмитриева. Сначала он был один из его почитателей, посвятил ему даже первое издание своего перевода Афинских писем и ни одной книжки Вестника Европы не печатал без его одобрения. В 1806 году Державин прислал к Дмитриеву кантату Цирцея из Руссо и стихи Дева за клавесином из Шиллера. В одной из них Дмитриев поправил некоторые стихи, как это случалось и прежде, и, не уведомив об этом Державина, отдал напечатать Каченовскому в N 7 Вестника. Державин, думая, что эта поправка сделана самим издателем, написал к нему строгое письмо. Каченовский пришел к Дмитриеву с изъявлением своей досады, как будто это сделано было с намерением. Дмитриев отвечал ему, что он напишет к Державину и оправдает издателя, но что, впрочем, он очень равнодушен к Вестнику Европы, который вышел уже из рук Карамзина и теперь ему ни друг ни брат. Каченовского это рассердило, и он напечатал критику на сочинения Дмитриева в апрельском (8-м) номере журнала. После этого, хотя Дмитриев и признавал некоторые, весьма немногие, из его замечаний справедливыми, но, видя побуждение издателя к мелкому мщению, перестал печатать свои стихи в его Вестнике. С этого времени они сделались холодны с Каченовским. Ответ Державина Дмитриеву виден из его писем, напечатанных мною в N 10 "Москвитянина" 1848 года.
Один давнишний петербургский критик написал очень забавно, еще при жизни Дмитриева, что в его стихах "Размышление по случаю грома" только и есть хорошего, что рифмы; а рифм-то и нет, потому что эта пие