ты недельку тому назад, то тебя бы и вовсе не пустили. У нас был карантей, болел народ и помирал, и никого мы не впущали и не выпущали.
Узнав, что главного доктора в госпитале нет, что он отправился по делам в город, Ивашка остался его дожидаться. Через тех же надзирателей узнал он, что обожаемый ими барин, т. е. главный доктор госпиталя, Афанасий Иваныч; того и гляди, будет от них взят и назначат другого. Солдаты объяснили, что уж очень злобствуют на него многие, пообещали прогнать его со службы за то, что он хворость, проявившуюся у них в госпитале, обозвал чумой, народ напугал, а все вышли пустяки одни - гниючка.
- Прошибся наш Афанасий Иваныч, есть грех. Да что же?- рассказывали надзиратели.- И дохтур может в разных хворостях сбиться. Ведь если бы одна какая хворость на свете была, ну, и знали бы ее. А ведь хворостей страсть сколько. Вот у нас в госпитале насмотришься. Тысячу хворостей на свете, и того больше. У кого палец болит, у кого голова, кого мороз пробирает, кого ломает, кого треплет. Есть такие, что лежат бревном и двинуть рукой не могут, а есть такие, что прыгают да скачут. Как же тут разобраться? Вестимо, ошибешься.
Через несколько времени главный доктор вернулся, и хотя ему доложили о поджидавшем его парне, но он угрюмо мотнул головой и прошел к себе в кабинет.
Положение доктора Шафонского было отчаянное. Он вызвал когда-то на борьбу весь синклит докторов-немцев, и теперь оказывались последствия неравной борьбы.
Хотя ему дозволили устроить карантин вокруг госпиталя, но когда возникшая в больнице болезнь, благодаря его неутомимому усердию и заботам, вскоре постепенно начала ослабевать и наконец совсем прекратилась, то весь сонм медиков-немцев завопил на всю Москву и всю Россию о непозволительном, даже противозаконном поступке русского доктора, объявившего полтора месяца тому назад, что у него в больницу занесена "моровая язва".
- Если бы была чума,- рассуждали немцы-медики,- то она бы не прошла так быстро. Все бы перемерли, все больные в госпитале, и сам доктор Шафонский отправился бы в числе прочих на тот свет. Какая же это чума, когда доктор, не отходивший, как известно, от сотни очередных больных, остался жив и невредим и даже не прихворнул.
- Сам знал, что не чуму лечит! А то небось не стал бы ухаживать, а удрал. Знал, что безопасен. Злоухищрение-то какое! Коварство какое!- вопили немцы-коллеги.
И теперь, когда болезнь в госпитале прекратилась, когда Шафонского заставили снять карантин прежде, чем он считал безопасным, он продолжал и словесно, и письменно, официально и частным образом отбиваться и отгрызаться от стаи нападавших на него со всех сторон коллег и сановников.
Доносы уже давно путешествовали на него. У Салтыкова их было пять и в том числе многоречивое обвинение, составленное штадт-физикусом Риндером. Тот же усердный штадт-физикус, пещась о благополучии престола и отечества, отправил огромный и подробный донос в Петербург к генерал-прокурору, князю Вяземскому, для передачи самой императрице.
И русский доктор видел себя, за честное исполнение долга, оклеветанным, гонимым и на днях ожидал позорной отставки. Крикливая стая докторов, врагов его, действовала с такою уверенностью, с такою горячностью, почти с увлечением, что сам Шафонский начинал тайно, мысленно колебаться. Он уже спрашивал себя по нескольку раз в день, в минуты размышлений и даже ночью, иногда проснувшись от заботы.
- Неужели я ошибся! Неужели то была не чума!
И Шафонский, не боявшийся ухаживать за больными, убежденный, что они чумные, боялся теперь, как ребенок, позора и срама на всю Москву и на весь медицинский мир.
Салтыков потребовал наконец от доктора военного госпиталя письменное объяснение, почти оправдание. И Шафонский должен был разбивать по пунктам все обвинения, взводимые на него г. штадт-физикусом.
Теперь был февраль, а ему приходилось вспоминать мелкие подробности приезда Риндера в госпиталь в декабре и второй его осмотр с обер-полицеймейстером Бахметевым. В этот второй приезд Риндер, не найдя опасных чумных в госпитале, так как болезнь поддалась усилиям, объявил, что если нет таковых, то, стало быть, и не было прежде.
И Шафонский, оправдываясь перед фельдмаршалом, писал, между прочим:
"Что же им, господином Риндером, в мнении вашему сиятельству точно изъяснено, что-де по многим опытам известно, что в здешнем климате сама собою моровая язва родиться не может, и чтобы-де оная откуда была нанесена, то я и сам в том согласен; но что же он объявляет, что-де никаких из заразительных мест у оных надзирателей не было ни людей, ни вещей, то почему он в том уверяет, я не знаю: ибо ему сего узнать еще никак не можно было. А я, с моей стороны, смею донести, что как иные надзиратели с их женами живут на Введенских горах, в открытом поле, и как им выход и к ним разным людям вход всегда был свободен, то может статься, что до них что-нибудь заразительное и дошло, как то я ныне, по некоторым исследованиям, действительно узнал. Притом же ныне я дошел, что один надзиратель, Медведев, из тех же двух покоев, в ноябре же месяце, будучи в торговой бане, поднял несколько медных денег, после чего скоро у него жена и двое детей, в короткое время, померли, и он сам с опасными знаками был болен, а ныне выздоравливает; и может статься, что и впредь, когда с оставшимися выздоравливающими надзирателями безопасное будет сообщение, еще и точнее причина заразы найдется.
Что ж господин Риндер из малого числа умерших, в рассуждении целой госпитали, жителей заключает оную болезнь неопасною, то я бы и сам на сие был согласен, ежели бы сие, показанное им умерших число, померло из разных госпитали покоев. Но как в двух покоях, где сначала болезнь началась, только жили 27 человек, с которых в короткое время 15 померло, а двое от той же болезни выздоровело, то и заключить должно об опасности болезни не по числу всех людей в госпитале, но по числу только в тех двух покоях живущих.
Что же господин Риндер, больного Аврамова черные два пятна в лядвеях, в рублевик величины, приписует одним пролежням, то как пролежни от долговременного лежанья происходят, а Аврамов только и всего трое суток был болен, и умер, то его знаки никак за пролежни почесть не можно; кроме же его, еще и другие больные имели такие же знаки вовсе не в таких местах, где бы пролежни могли быть, и так же скоро умирали. Хотя по мнению господина штадт-физика, правда, что некоторые признаки бывают во французской болезни, но оные обыкновенно приключаются без горячки, и без приключения других припадков не смертельные, да и те же больные, у коих были сии признаки, не таких лет, в которых бы они могли впасть в такую болезнь. Что те покои, где зачалась болезнь, как господин Риндер упоминает, были тесны, и в них нечистый воздух: то посему означенной заразы нечистому воздуху приписать не можно, понеже как те, так и прочие в других покоях надзиратели и прежде в тех же и столько же числом жили, и у них никакой прилипчивой не было болезни.
И хотя он, господин доктор Риндер, вашему сиятельству представлял, что-де он, свидетельствуя ныне в Введенских горах госпитале, никакой опасности не находит, то он, господин Риндер, для того свидетельства при господине обер-полицеймейстере Бахметеве, приезжал в госпиталь уже в такое время, в которое с опасными знаками, по причине умертвия, очень мало было больных, а кои и были, то такие, у которых знаки почти залечены были: следовательно, не видя прямой болезни в ее самой жестокости и следствии, он и свидетельством верным в том удостоверить не может".
Но объяснения Шафонского не удовлетворили никого. Риндер, разумеется, стоял на своем и, будучи приятелем всей Москвы, прославил и моровую язву с Введенских гор, и лечение ее, и карантин одним лишь скоморошеством доктора Шафонского, которое без наказания оставлять не должно, так как смущать и пугать народ есть "сугубое преступление всероссийских государственных законов и великий ущерб интересу престола и монарха".
А Риндер, как все русские немцы, нежно любил точнейшее исполнение всероссийских государственных законов - другими... Сам же поступал он с ними, конечно, как европеец, без церемонии.
И вот теперь, когда карантин с госпиталя был уже снят и все надзиратели и солдаты здоровы, Шафонский был более озабочен, чем когда-либо.
Вернувшись, он долго просидел в кабинете и только вечером допустил к себе Ивашку и тотчас узнал его. Ивашка спросил о том, где живет Мартыныч, и рассказал, зачем ему подьячий нужен.
- Чего же тебе Мартыныча разыскивать,- сказал Шафонский задумчиво,- оставайся у нас. Поступай прислуживать в больницу. Дело свое делай, никто тебя не обидит. А бояться теперь у нас нечего. Слава Богу, перестали люди умирать. А то были всякий день мертвые.
- Да! это уж такое заведение в Москве!- вымолвил Ивашка.
- Как такое заведение?- невольно и полугрустно улыбнулся Шафонский.
- Да так-с, заведение, говорю, тут на Москве. Все народ мрет. Вот у нас на деревне, раз, два в зиму кто помрет, а тут мрут каждодневно...
- Да ведь у вас на деревне, голубчик, сто душ, а то и пятьдесят, а в Москве, поди, тысяч пятьдесят. Да и те также часто уж мрут.
- Да всякий-то день,- выговорил Ивашка.- Вот у нас было, что ни день, то двое, трое захворали, да к ночи и померли.
- Что ты болтаешь!- выговорил Шафонский.- Где ты это видел?
- Как где видел! Помилуйте. А на Суконном дворе, у Каменного моста, купца Докучаева прозывается или Артамонова...
- Ну, так что же?
- Как что? Народ, говорю, мрет. Этак у нас на деревне никогда не помирали. Поутру захворали двое, трое, а к вечеру все покойники, да этак-то всякий день, А потому...
- Что-о-о!- протянул Шафонский каким-то особенным голосом, и все лицо его будто передернуло.
Он как бы окаменел, вдруг схватил Ивашку за обе руки, встряхнул его в порыве какого-то непонятного для Ивашки чувства и выговорил почти боязливым голосом:
- Ты врешь?.. Ты болтаешь?.. Ты правду говоришь?.. Говори скорее...
- Сущая все правда! Я не виноват-с!- струхнул Ивашка,- мрет народ всякий день. Утром захворал - вечером помер... Я тут ни при чем; прежде думалось, что это мой глаз такой... Но сказывают все...
Но Шафонский перебил парня и закидал его так быстро кучей вопросов, что Ивашка не знал, что отвечать. Убедившись по голосу добродушного и на вид разумного парня, что он не лжет, что на Суконном дворе действительно происходит что-то странное, во всяком случае, никогда не бывалое, Шафонский увел Ивашку к себе в кабинет и, продержав часа два, расспросил его подробно обо всем, что тот знал.
Все рассказал парень, все, что видел и слышал на Суконном дворе, и даже принимался несколько раз рассказывать подробно и о Павле Мироновне, и о своем малевании по стене, и о многом другом. Но Шафонский в эти минуты нетерпеливо перебивал малого, отчаянно махал на него руками и почти кричал:
- Не то!.. Не то... Какая Мироновна! Говори дело! Не то я спрашиваю.
Наконец, разузнав все, Шафонский отпустил Ивашку от себя и, хотя было поздно, велел снова заложить себе санки, чтобы, несмотря на дальнее расстояние, тотчас ехать на Суконный двор. С замиранием сердца подъезжал он к огромному зданию. От этой суконной, грязной фабрики зависело его личное спасение, его средства к жизни, его имя доктора, наконец, просто - его честное имя.
Шафонский не был очень богомолен, но, подъезжая к главным воротам Суконного двора, тихонько, под шубой, перекрестился три раза. Что-то такое будто грызло его, будто впилось в самое сердце. А оно должно было непременно пощадить его, отпустить, если он найдет на этом дворе все, что слышал от Ивашки. Но вдруг Шафонский вскрикнул. Двор был заперт. В первую минуту он пришел в такое отчаяние, как если бы запертый двор долженствовал остаться запертым на веки вечные. Войти во двор было, конечно, возможно, но не иначе, как вызвав главного приказчика и объявив свое имя и звание. А этого именно Шафонскому и не хотелось. Он знал норов Москвы и обычаи сограждан. Он знал, что, нагрянув среди ночи и заставив себе отпереть ворота, он всех перепугает и ничего не узнает. Повернув домой, через час он был снова у себя в кабинете и, среди ночи, поздно, лег отдохнуть, но пролежал до утра, не смыкая глаз. Все мысли его, вся душа были там, на Суконном дворе!
Наутро, рано, совсем не спавши ночь, Шафонский снова выехал из дому, но поехал к одному из своих приятелей, тоже медику, иностранного происхождения. Доктор Самойлович был не русский, а поляк или чех, во всяком случае, не немец и поэтому не соединял в себе ни недостатков немецких докторов, ни полного невежества русских докторов.
Самойлович был тоже человек образованный, путешествовавший, переводивший с иностранных языков медицинские сочинения и писавший сам по-немецки и по-латыни. Он один из немногих, будучи проездом в Москве, полюбопытствовал побывать в госпитале и повидать больных Шафонского. Он вполне согласился с главным доктором, что болезнь, им открытая,- чума. Он еще недавно был в армии и близко видел чуму и даже сам был легко болен.
И Самойлович был единственный человек по всей Москве, который был, по опыту, согласен вполне с мнением Шафонского. Насчет нового открытого казуса на Суконном дворе Самойлович оказался ловчее и предусмотрительнее Шафонского. Он тотчас посоветовал новому приятелю не являться официально на Суконный двор, ибо это значило ничего не узнать! Все скроют, все переврут, все кончики спрячут! И он посоветовал Шафонскому переодеться и, под видом какого-нибудь простого мещанина или подьячего, побывать на фабрике.
Мысль эта как нельзя более понравилась Шафонскому. Переодевшись тотчас же у Самойловича в простое платье, Шафонский пешком отправился на Суконный двор.
Заплатив тайком Кузьмичу рубль ассигнаций и под предлогом, что разыскивает беглого холопа, Шафонский обошел весь Суконный двор, расспросил обо всем, перевидав почти всех, и больных, и здоровых, и умерших за ночь - он узнал все!
Через час прохожие видели, как из главных ворот двора выбежал какой-то человек в длиннополом кафтане и, как мальчуган-озорник, побежал по улице.
- Ишь, козлом прыгает,- рассуждал какой-то старик.- Чего обрадовался?
А доктор Шафонский обрадовался и прыгал козлом от очень странной вещи, которая, кроме него, никого не могла обрадовать. Он пришел в восторг, в райское состояние оттого, что на Суконном дворе оказалась - она сама, настоящая, жесточайшая турецкая чума.
Разница между болезнью, которую он лечил у себя в госпитале, и этой - на Суконном дворе была лишь та, что если у него было лишь очень опасное чумное поветрие, уносившее третьего человека, то на Суконном дворе была характерная моровая язва, уносившая всякую жертву без исключения. Найдя мертвых и умирающих, Шафонский нашел даже и таких, которым мог предсказать, что они свалятся к вечеру и умрут наутро.
На другой день доктор Шафонский, в мундире, парике и при шпаге, был в числе других лиц, чиновников и сановников в приемной фельдмаршала Салтыкова. Лицо доктора было странно! Он будто приехал на именины или сам был именинник. Многие, знавшие положение судимого доктора, ожидающего всякий день, что он будет с позором прогнан из госпиталя и из службы, с изумлением глядели на веселые черты его радостного лица.
- Уж не помер ли Риндер?- догадался один из присутствующих, знавший хорошо взаимные отношения немецких и русских докторов в Москве.
Действительно, только смерть Риндера, первого его врага и в то же время штадт-физикуса, могла бы точно так же подействовать на Шафонского.
Наконец фельдмаршал снова, как всегда, почти всякий день вышел или, вернее, выполз, таща ноги по паркету, и за ним вплотную вышли его два адъютанта. Шафонский пропустил вперед двух, трех сановников, затем бодро и бойко подошел к младенцу фельдмаршалу и заявил, что считает долгом доложить о деле, не касающемся прямо до него, но слишком важном, чтобы умолчать о нем.
- На суконной фабрике, близ Каменного моста, свирепствует жестокая чума!- вот в чем заключался доклад пространный, вразумительный для старческого соображения генерал-губернатора.
На этот раз Салтыков приподнял брови как-то особенно, и лицо его стало мрачно, глазки запрыгали. Фельдмаршал обиделся.
Многие, окружавшие Салтыкова и Шафонского, закачали головами. Поведение доктора выходило из пределов возможного. Он, Шафонский,- медик, зря напугавший всю Москву тому назад полтора месяца, теперь снова лез к фельдмаршалу с своей затеей! Кто-то в задних рядах довольно громко и нетерпеливо сказал соседу:
- Так запереть! Чего же его пущают гулять? Запереть!
Шафонский обернулся на этот голос и выговорил гордо, но спокойно:
- Не меня надо запереть. Ее, голубушку, чуму, немедленно запереть следует карантином. И заставить молчать всех простодушных людей и всех бессовестных людей, которые хотят погубить весь город из своего глупого упрямства и невежества.
Между тем Салтыков, удивительно понятливый на этот раз, все уже понял и рассудил.
- Ну, батенька,- выговорил он, грозно меряя Шафонского с головы до ног.- Поезжайте домой! Сюда не сметь ни ногой! Не сметь! Носа не сметь казать! Придет от меня к вам ордер! Вы забыли. Я фельдмаршал!.. Главный начальник! Никому не позволю...
Но от гнева Салтыкову не хватило духа договорить. Он задохнулся, закашлялся и замахал рукой. Передохнув, он выговорил кратко:
- Пошел вон!
Шафонский, пунцовый от волнения, желая что-то сказать, приблизился на шаг к фельдмаршалу, но один из адъютантов счел уже долгом спасать развалину начальника от безумного.
Сразу, как по данному сигналу, гул и говор пошли по зале. Можно было только разобрать ясно три слова:
- Взять!.. Запереть!.. Прогнать!..
Шафонский обернулся и понял, в чем дело, понял, что все окружающие искренно и чистосердечно принимают его за сумасшедшего. Он вздохнул, едва заметно махнул рукой и, низко поклонясь начальнику, быстрыми шагами вышел вон.
Через полчаса вся Москва уже знала через разъехавшихся сановников и генералов, что доктор с Введенских гор окончательно сошел с ума, что к вечеру будет ордер фельдмаршала взять его и судить.
Шафонский вернулся домой, но, несмотря на скандал у фельдмаршала, был бодр и весел. Он, очевидно, верил в науку и опыт больше, чем господам сановникам первопрестольной. Он без страху ожидал вечером и наутро тот ордер, которым пригрозился генерал-губернатор, и знал, что этот ордер только упрочит его положение со временем и осрамит начальство.
Однако вечером, на другой день утром и даже вечером последующего дня ордера никакого не было, и Шафонский тщетно дожидался его.
Через неделю, измученный любопытством и ожиданием и не смея ослушаться приказа начальства, т. е. не смея выехать из дома, он послал человека за Самойловичем. Через несколько часов Шафонский узнал от него, что, неизвестно по чьему совету и настоянию, московский доктор Ягельский назначен освидетельствовать Суконный двор и сделать доклад фельдмаршалу.
Действительно, доктор Ягельский был отправлен на Суконный двор и подал в медицинскую контору донесение, что Суконный двор найден им не в благополучии. Доклад его был составлен, конечно, так, чтобы и овцы были целы, и волки сыты.
Затем дело о Суконном дворе как-то затихло и будто провалилось в ту бездонную пропасть, которая именуется на Руси "красным сукном". Все, что проваливается под землю, может еще иногда снова явиться на свет Божий, но то, что проваливается или кладется на Руси "под красное сукно", слишком боится света Божьего, чтобы снова появиться на нем.
О Суконном дворе, поездке и ревизии доктора Ягельского поговорили два дня и перестали, но ордер, долженствовавший стереть с лица земли умалишенного доктора Шафонского, все-таки не появлялся.
Наконец, спустя три дня, Шафонский, все-таки сидевший безвыездно у себя на Введенских горах, вдруг получил официальную бумагу из медицинской конторы, приглашавшую его явиться одиннадцатого марта на Суконный двор, в десять часов утра, чтобы участвовать, в числе прочих докторов, в освидетельствовании фабрики и фабричных.
Шафонский, прочтя эту бумагу, выронил ее на пол и опустился на близстоявшее кресло. Он закрыл лицо руками и долго просидел неподвижно... Он был оправдан!!
Наконец он будто очнулся и вымолвил громко:
- Да! Я прав! Я чист! Слава Богу!.. Но в Москве не слава Богу!.. Теперь надо опять воевать! Да не с пришельцами и проходимцами штадт-физикусами, а с ней самой!.. Да! Теперь с тобой надо бороться!- воскликнул Шафонский вдруг, подымаясь на кресле с гордой отвагой.
И глаза его загорелись. Он будто вдруг увидел пред собой знакомого врага. Увидел среди кучи рассеянных по столам и по полу книг и лекарств ту немую и страшную гостью-странницу, с которой уже боролся недавно, и победил, и прогнал!.. Но теперь она опять пришла, опять наступает! И еще страшнее, еще беспощаднее! Будто посмелела, будто сил набралась. Будто во всеоружии темных неведомых сил! Будто на последний, но верный победный бой!
- Потягаемся!- восторженно воскликнул умный и честный гражданин екатерининского века.- Потягаемся! За тебя все и всё!.. За тебя норовы и обычаи! За тебя начальство! За тебя невежество и робость людская! За тебя и сам фельдмаршал, и вельможи-правители, и глупый народ. За тебя и его грязь, и его кабаки, и его вера слепая и дикая не в науку, а в судьбу... Да, все за тебя! Добрый уголок на земле ты себе выбрала теперь и пришла. Мы народ хлебосольный, гостеприимный, простодушный. Даже и чуму примем в распростертые объятия!..
Шафонский был прав.
Даже и чуме в Россию - скатертью дорога! Милости просим! Пожалуй, не обидь! Ведь на все воля Божья! Ведь от своей судьбы не уйдешь! Ведь чему быть - тому не миновать!..
Доктор Ягельский, делавший, по приказанию начальства, осмотр Суконного двора, доставил в полицейскую канцелярию Бахметьева казенные сведения или те данные, которые заблагорассудили Барабин и Кузьмич ему доставить, т. е. рассказать и показать.
По приказанию Артамонова на Суконном дворе показали только двести тринадцать человек, умерших за все время от гниючки, в том числе тринадцать человек детей. По приказанию Риндера, не заглядывавшего на Суконный двор, но которому показалась эта цифра слишком велика, число было уменьшено в рапорте на сто тринадцать. Господину штадт-физикусу, конечно, очень хотелось, чтобы дело далее не пошло, но это оказалось невозможным.
С тех пор, что в военном госпитале появилась страшная болезнь, были уже в Москве хотя и очень немногие, но вполне верившие Шафонскому, а не Риндеру, и интересовавшиеся событием.
В числе лиц, которых наиболее занимал вопрос о новой болезни, был сенатор Еропкин. Чума в Москве показалась ему настолько любопытным и важным вопросом, что он решился, выдержав небольшой карантин, побывать на Введенских горах и лично видеть больных. Затем он взял несколько книг у Шафонского, прочел их и был окончательно обращен в веру Шафонского. Не будучи медиком, он ясно увидел, что эта болезнь настоящая чума и что на Суконном дворе в то самое время, когда на Введенских горах снимается карантин по приказанию начальства, уже процветает та же самая болезнь.
Еропкин занялся снова чумой. Он повидался с доктором Ягельским, переговорил с Риндером.
- Куда лезет не в свое дело!- гневно говорил про него Риндер.
Но делать было нечего; пришлось собирать медицинский совет свидетельствовать Суконный двор.
В назначенный день Шафонский явился в числе прочих докторов на осмотр. Болезнь за несколько дней приняла еще большие размеры. Доктор Ягельский делал ревизию девятого марта, доктора собрались одиннадцатого утром, а в промежуток двух суток успело уже умереть десять человек.
После осмотра доктора отправились в медицинскую контору и там открыли заседание. Доктор Риндер, опять-таки лично не побывавший на Суконном дворе, красноречиво доказывал, что это очень прилипчивая гниючая болезнь, но, конечно, не моровая язва. Шафонский же снова доказывал горячо, что болезнь есть самый настоящий вид моровой язвы. Было решено составить такой доклад, который бы мог согласовать все мнения. Совет докторов сделал следующее осторожное заявление, под заглавием:
"Заключение московских докторов о появившейся на Суконном дворе опасной болезни.
Мы, нижеподписавшиеся, рассуждая поданный от доктора Ягельского в московскую полицеймейстерскую канцелярию рапорт и предложенный определенными для свидетельства в том рапорте объявленной болезни докторами осмотр, заключили: что сия болезнь есть гниючая, прилипчивая и заразительная и, по некоторым знакам и обстоятельствам, очень близко подходит к язве. Того ради должно употребить всякие предосторожности, а именно:
1. Вывесть как живущих там, так и принадлежащих к оной фабрике больных и здоровых за город, а двор оный запереть, не выбирая из оного ничего, и, раскрывши окны, оставить.
2. Отделить больных от здоровых и иметь надлежащее смотрение.
3. Исследовать, не заразились ли где вне оной фабрики, кои имели с ними сообщение, и ежели такие где сыщутся, то выслать их также за город.
4. Умирающих сею болезнию погребать за городом, на удобном месте, и вырывать могилы гораздо глубокие, а тела с их платьем закапывать.
Подписали доктора: Шкиадан, Эрасмус, Шафонский, Мертенс, Вениаминов, Зибелин и Ягельский".
Риндер, конечно, не подписался, а отправился тотчас словесно доложить все и объяснить Салтыкову. Он уверил фельдмаршала, что гниючка, от которой умирали на Суконном дворе, конечно, немножко похожа на простую язву, а не моровую, но что, как только все фабричные будут распущены, а Суконный двор заперт, то все прекратится.
Фельдмаршал, начинавший смущаться, совершение успокоился.
- Вы говорите, простая язва, простая?- спросил он, поднимая брови на сидевшего перед ним Риндера.
- Точно так-с.
- А другая есть какая? Настоящая?
- Точно так-с. Другая есть настоящая. Моровая язва.
- Понял. Простая чума и настоящая чума.
- Даже и не чума-с,- возразил Риндер,- а простая язва, гниючка.
- А какая разница?- спросил Салтыков.
- Разница...- колебался Риндер,- как вам доложить... От простой язвы болеют и умирают, только не все, а от моровой язвы умирают все. Но вы не извольте тревожиться, даже от настоящей моровой язвы только простой народ мрет. А к примеру, дворяне и люди благовоспитанные не болеют и не умирают.
- А-а!- протянул Салтыков, видимо удовлетворенный,- это хорошо.
И, подумав немного, покосившись как-то на шляпу Риндера, которую тот держал в руках, Салтыков прибавил глубокомысленно:
- Это даже очень хорошо!..
Наступило молчание. Фельдмаршал, очевидно, размышлял. После размышления, в продолжение, по крайней мере, двух минут, фельдмаршал поднял глаза на Риндера и будто удивился, что видит его перед собой.
- Что?- выговорил он вдруг, как если бы случилось что-нибудь особенное.- Что вы говорите? О чем вы? Что вам?
- Насчет гниючки на Суконном дворе,- предупредительно и изгибаясь на своем кресле вымолвил Риндер.
- Да... Гниючка?.. Чума?.. Дворяне не болеют, не мрут! Очень хорошо. И даже очень хорошо... Так что я, фельдмаршал Салтыков, я не могу... ни-ни?!
- Помилуйте, ваше сиятельство!- даже рассмеялся Риндер, как если бы Салтыков заподозрил его в возможности сделать какое-нибудь невежество в его доме.
- Это очень хорошо!
И, повторив раз двадцать эти слова на все лады и громко, и как бы про себя, Салтыков отпустил от себя Риндера, обещав ордер о распущении фабричных и закрытии Суконного двора.
Покуда Риндер был у фельдмаршала, Шафонский вместе с Самойловичем отправились к единственному из сановников, почти к единственному из всего начальства московского, который интересовался вопросом.
Шафонский с досадой и негодованием рассказал сенатору об осмотре двора, о совещании докторов и подличанье большинства пред господином штадт-физикусом.
- Что же вы порешили?
- Порешили мы большинством голосов три несообразные вещи. Первая, что болезнь не чума, а некоторое подобие ее. Во-вторых, порешили вывести всех фабричных из города, а в-третьих, разыскивать по городу, нет ли где больных, и тоже выводить за город.
- Ну что же, хорошее дело. Что же тут дурного?- заметил Еропкин.
- Да ведь наше решение, ваше превосходительство, дойдет, конечно, до сведения фабричных, и когда мы соберемся полицейскою мерою выводить их со двора, запирать двор, а их вести за город, то мы и половины не соберем. Они уже теперь разбегаются.
Самойлович подтвердил то же самое, что суконщики, не желая вовсе отправиться на жительство куда-то, за несколько верст от города, уже стали тайком покидать Суконный двор.
- Да, это нехорошо. Что же тут делать?
Шафонский стал убедительно просить сенатора вмешаться в дело, отправиться к Салтыкову и убедить его потребовать от докторов положительного названия болезни, а затем поспешить выводом фабричных за город.
Еропкин согласился, но затем, посоветовавшись с домашними, вернулся к докторам и объявил, что не поедет.
- Мои говорят, что нечего мешаться не в свое дело, как бы из Питера нахлобучки не получить. Меня ведь в Петрограде не жалуют. Выдумали, что я с Паниным да с Бибиковым в дружбе состою. Выдумали даже, что я с бригадиром "дюжинным" обнявшись сижу, от зари до зари, а я этого старого вертопраха к себе на порог не пускаю. А как я еще тут сунусь о чуме шуметь - сейчас и скажут - масон, да из сената-то и турнут. Нет уже, голубчики, вы лучше ступайте к царевичу Грузинскому. Он - обер-комендант, это его дело. А то - к Бахметьеву. Это прямое полицеймейстерское занятие. А мое дело в сенате присутствовать.
Оба доктора вышли от осторожного сенатора и разъехались в разные стороны.
Шафонский отправился к Грузинскому. Доктора не сразу допустили к обер-коменданту, а когда он вошел, то застал у царевича Грузинского черномазого монаха. Кавказский монах, отец Серапион, часто бывал у царевича, исключительно ради того, чтобы поговорить с ним на родном языке и выпить бутылку родного привозного вина.
Шафонский застал и отца Серапиона, и обер-коменданта сладко-веселенькими, улыбающимися на всякое слово. Перед ними была уже одна пустая бутылка и другая, выпитая наполовину.
- Что скажете, помутитель общественного спокоя, буян?- ухмыляясь, спросил Грузинский.
Шафонский стал объяснять свое дело.
- Не хотите ли стаканчик моего божественного пития?- прервал его Грузинский.
Доктор отказался и начал горячее требовать от обер-коменданта принять меры против нелепого решения докторского совета.
Грузинский вздохнул и вымолвил сожалительно, глядя на доктора:
- Ах, батюшка! Молоды вы - не молоды, человек ученый, доктор, а такие, извините, глупства затеваете. Статочное ли дело, если б всякий чиновник начал бы рассуждать и всякий человек за ним, даже простой народ тоже бы стал рассуждать? Были бы Содом и Гоморра, во всем царстве настоящее вавилонское столпотворение. Вы будете рассуждать, и я тоже своими мыслями пораскину, да вот хоть бы тоже и отец Серапион выдумает что-нибудь...
- Да уж, конечно,- пьяно проговорил монах,- и я тоже выдумаю...
- Молчи, монашка, не рассуждай!- крикнул вдруг Грузинский и топнул ногой.
Серапион потупился, как красная девица.
- Ну, вот я и сказываю... Вина не хотите ли? Нет? Ну, не надо. Вот я и сказываю... Что, бишь, я сказываю?..
- Так вы не изволите принять никаких мер? - прервал Шафонский полупьяную речь обер-коменданта.
- Оставьте меня, голубчик, в покое. Прикажут что - исполним по-военному. Прикажут суконщиков тащить за город - потащим. Прикажут ловить - переловим. Прикажут повесить - перевешаем. Прикажут вас в холодную - тоже с нашим удовольствием. Что прикажут, то и сделаем!
И обер-комендант, ударяя в такт своим словам пустым стаканом по столу, при последнем слове так стукнул, что стакан разлетелся вдребезги на монаха.
Отец Серапион даже вздрогнул и, обтерев одну руку о свою длинную, немного замасленную рясу, выговорил сладко и ласково:
- Порезать могли.
- Молчи, монашка! Пошел, тащи третью...
Серапион весело и быстро, но уж не на твердых ногах, пошел за вином. Шафонский встал.
- Куда же вы, голубчик? Аль испужались, что я вас в холодную собираюсь? Не пужайтесь, не прикажут - не трону. А прикажут, то не только вас, а в усердии еще кого-нибудь захвачу по дороге.
Шафонский, сдерживая гнев, простился с Грузинским, сел в сани, велел было кучеру ехать на Пречистенку, к полицеймейстеру Бахметьеву, но с полдороги повернул в другую сторону и снова отправился к Еропкину.
"Тот еще меньше сделает,- подумал доктор,- уж лучше сенатора уломать. Он разумный человек, честный, усердный, и коли примется за дело, то что-нибудь да будет".
И Шафонский, снова явившись в доме Еропкина, в продолжение часа горячо уговаривал его домашних и его самого не оставлять пагубного дела без внимания. Он убедил наконец сенатора поехать к фельдмаршалу и уговорить его, по крайней мере, на то, чтобы он потребовал от докторов обстоятельного разъяснения болезни.
- Поймите, ваше превосходительство,- говорил он,- ведь толковали мы на нашем совете докторском, что болезнь есть настоящая моровая язва, а в бумаге прописали, что она есть подобие язвы. Ведь этим мы услуживаем господину Риндеру и, стало быть, обманываем власти и государыню.
Еропкин наконец решился и обещал на другое же утро отправиться к фельдмаршалу. Вечером и за ночь Еропкин, продумав о чуме, освоился с мыслью действовать. Поутру, проснувшись, он почувствовал себя гораздо бодрее, веселее и, умываясь, решил даже, что он, в качестве сенатора, обязан помочь делу важному и опасному, что его долг - дряхлого правителя научить уму-разуму.
Подъезжая уже к подъезду фельдмаршала, Еропкин, уже добродушно ухмыляясь, вымолвил себе под нос:
- Надо пугнуть старого, что и сам помереть может. Лучше дело будет.
Долго в это утро Еропкин провозился с фельдмаршалом. На беду его, Салтыков оказался на этот раз совершенно непонятливым. Когда же старик понял наполовину, в чем дело, то вымолвил убедительно:
- Как же, как же... Гниючка, простая язва...
- То-то не простая, граф, а настоящая турецкая моровая язва. Коли пойдет морить, то все мы перемрем от нее: и вы, и я, и весь город.
- Нет. Совсем нет,- отрезал Салтыков, поднимая брови.- Дворяне не мрут...
- Все мрут!- уж горячо отозвался Еропкин.
- Нет, дворяне не мрут,- как затверженную фразу повторял Салтыков.- Риндер говорит: "Простой народ мрет, а дворянин не мрет".
- И все он врет!- горячо выговорил Еропкин и испортил все дело своим словом.
Салтыков был поражен созвучием двух слов и забыл о деле.
- Народ мрет! Все врет!..- проговорил он, улыбаясь.- Ишь, как отлично!.. И даже очень хорошо...
"Экая чучела!- подумал про себя Еропкин.- Старость-то что делает! Ну, как это поверить, что ты победы великие одерживал, Фридриха бил на всех германских полях?! А тут пальцами вертишь в воздухе да забавляешься тем, что "мрет" похоже на "врет".
Еропкин закачал головой и, как бывало с ним часто в его рассеянности, прибавил вслух:
- Удивительное это дело!
- Да,- отозвался Салтыков,- и впрямь удивительное!
Еропкин пришел в себя и смутился, не сказал ли он вслух что-нибудь лишнее.
Однако сенатор добился все-таки от фельдмаршала, чтобы тот потребовал у докторов назвать прямо, какая болезнь найдена ими на Суконном дворе. Еропкин посоветовал спросить у медицинской конторы, каким образом будет она лечить болезнь, когда она сама не знает, какая болезнь и как ее назвать.
Через несколько дней Салтыков получил следующий рапорт докторов:
"Решительное докторов мнение о моровой язве.
Сего 1771 года, марта 26-го дня, государственной медицинской коллегии в конторе Медицинский совет, получа словесное повеление от Его Сиятельства господина генерал-фельдмаршала графа Петра Семеныча Салтыкова, назвать точным именем оказавшуюся на большом Суконном дворе болезнь, положил: что оный, в данных сего марта 11-го и 23-го чисел мнениях, ничего к прекращению оной не опустил, кроме общенародного имени; а как ныне оное от совета точно требуется, то инако оной не называет, как моровою язвою.
Подписали доктора: Эрасмус, Фон-Аш, Мертенс, Шафонский, Вениаминов, Ягельский и Зибелин".
Фельдмаршал, получив бумагу и прочитав ее, почему-то был вдруг поражен так, как если бы в первый раз узнал о том происшествии, которое уже отчасти начинало волновать весь город. Он тотчас разослал верховых к Еропкину, Грузинскому, Бахметьеву, Шафонскому, Риндеру и даже к преосвященному Амвросию.
- Ты сам, Фединька, слетай к владыке,- сказал он любимцу адъютанту.- Скажи: "Беда!"
Через два часа все съехались у фельдмаршала.
- Моровая язва!..- встречал фельдмаршал всякого, выпуча глаза и высоко подняв мохнатые брови.- Слышали? Моровая язва?!
И фельдмаршал вглядывался в лицо каждого, как будто искал на нем себе утешения, будто надеялся, что слышавший начнет ему доказывать, что это известие ложное, и станет его успокаивать.
Но из всех, слышавших слова фельдмаршала, один Риндер как-то съежился, сделал жалостливую гримасу, и лицо его говорило: "Если вашему сиятельству непременно угодно так прозвать болезнь,- так пускай! Наше дело подчиняться и ежиться".
Съехавшиеся к фельдмаршалу решили единогласно, во-первых, самую важную меру: дать знать немедленно о появлении моровой язвы в Петербург. Затем было решено немедленно запереть Суконный двор и вывести фабричных за город.
- Выведи!..- грозно произнес Салтыков Бахметьеву.
- Слушаю-с!
- А ты смотри, царевич, чтобы назад не приходили!- обратился фельдмаршал к Грузинскому.
- Слушаю-с!
- А вы, преосвященный владыка, прикажите, чтобы беспременно во храмах Богу молились... Все Бог...
Амвросий вежливо отвечал что-то фельдмаршалу, не вполне внятное.
- А вам в сенате,- обратился Салтыков к Еропкину,- тоже бы надо...
- Что прикажете?- отозвался Еропкин.
- Да как же, тоже бы надо... Ведь моровая, ведь язва... Надо беспременно...
- Да что прикажете, граф?
- А все! Действуйте!.. Важнейшее событие, всем надо действовать...
- Да мы можем только в сенате обсудить, какие в этом случае...
- Ну, да, да... Обсудить... Обсудить!.. Ведь моровая. Да, ты, доктор,- вдруг вспомнил Салтыков, обращаясь к Риндеру,- ты, голубчик, сказывал - дворянин не мрет. А вот сенатор заладил, что мрет...
- На все воля Божья,- снова съежился Риндер.
- Как воля Божья?!- вдруг заорал из всех стариковских сил Салтыков.- Как воля Божья?! А!!
- Воля Божья...- прошептал Риндер, оробев.
- Стало быть, и дворянин мрет!- воскликнул Салтыков, как может воскликнуть утопающий, увидя, что последняя соломинка, за которую он держался, рвется теперь у него в руке. Риндер совсем как бы свернулся в какой-то подобострастный клубочек и молчал, низко опустив повинную голову.
- Вот и поздравляю!- протянул Салтыков и развел руками