Главная » Книги

Салиас Евгений Андреевич - На Москве, Страница 17

Салиас Евгений Андреевич - На Москве



bsp;    - Надо Петру Дмитричу сказать! Надо у Петра Дмитрича спросить! Что скажет Петр Дмитрич!
   Петр Дмитрич каждому отвечал:
   - Да что же вы ко мне-то? Что вы у меня спрашиваете? Я-то тут что ж? Действуйте по своей обязанности, что вам долг повелевает.
   Но, однако, перед тем, договорившись до подробностей с Шафонским, Петр Дмитрич невольно, незаметно для себя самого давал совет, давал приказ, распоряжался, и все исполнялось по его указанию. И только вечером, когда переставал народ осаждать его дом и кабинет, умный, прямодушный и скромный гражданин говорил своему новому приятелю, Афанасию Шафонскому, тихо и боязливо:
   - Ну, голубчик, на вашей душе грех будет. Не ноне завтра придет мне из Питера такая нахлобучка, что в лепешку обратит. Все беды на меня свалят, скажут - я все напутал и чуму развел.
   И вот однажды прискакал из Петербурга курьер, привез бумаги, указ сенату и всякого рода повеления и ордера. Одна из этих бумаг пришла по назначению к генерал-поручику и сенатору Еропкину. Петр Дмитрич прочел ее, едва устоял на ногах от волнения и заплакал.
   Государыня всея России, монархиня, благодарила его за своевременное принятие мер, за честное исполнение долга гражданина и сенатора и утверждала его главным начальником Москвы, на место бежавшего начальника.
   И Еропкин, самый скромный и тихий из всех московских сенаторов, "домосед и бирюк", как звали его многие барыни, стал вдруг сразу в одно утро начальником всего и всех.
   И пора было. Когда Еропкин заменил убежавшего генерал-губернатора и боялся распоряжаться, новая, самодельная и самовластная генерал-губернаторша уже распоряжалась давно. Босая ли, голая или в сарафане с кичкой ходила по Москве, еще было не решено в народе, но в том, что она уже ходила, и ходила по всем улицам, не было сомнения.
   Через несколько дней после назначения Еропкина у него уже была вновь составившаяся временная канцелярия из людей мало похожих на "мастера Ивана Егорыча" и других подьячих Салтыкова. Многие дворяне, умные, дельные, сидевшие по своим домам и не числившиеся на службе, поступали по собственной охоте в состав комиссии и канцелярии. В первые же дни явились к Еропкину: Кречетников, Ладыженский, Саблуков, Мамонов, граф Брюс, Загряжский, Волоцкой, князь Макулов, Сабакин, Лерхе и многие другие. В числе прочих явились проситься на временную службу молодой офицер, петербургский франт Матвей Воротынский, и морского корабельного флота лейтенант в отставке, Воробушкин. За ними появились сотни канцеляристов, писцов и протоколистов, находившихся тоже не у дел и не на службе, иные без гроша денег, другие совсем без хлеба. И все эти охотники, эта новая маленькая армия, собравшаяся по собственной воле воевать со вновь прибывшей в Москву матушкой генерал-губернаторшей, почему-то не походила совершенно на тех людей, что сидьмя сидели по десяти и двадцати лет по разным канцеляриям и отделениям города Москвы. Весь этот народ был бодрый, веселый, деятельный. Народ ласковый и честный. Просто срамной народ, совсем на начальство не похожий.
   Москва разделилась на четырнадцать частей, и в каждой части был свой комиссар, избранный не за чин, не за звание, не за деньги, а выбранный из почетных людей. Скороспелый начальник края, Еропкин, сам выдумал и этот срам завел.
   На многих улицах, во многих боярских налетах охали и ахали, руками разводили, судили, рядили, ругались и в азарт приходили.
   - Подумайте только, матушка,- говорил один дворянин одной генеральше,- я не комиссар, бригадир Григорий Матвеич Воротынский не комиссар, а кто же? Всякая сволочь у нас в квартале, моряк какой-то Синицын или Воробейкин. Видал я его и допрежде, в конурке, на Ленивке живет. Теперь во всей нашей части комиссар и первый человек, и кланяйся ему. Вчера казачка дослал своего к нему в домишко разузнать, как его, бестию, зовут по имени и отчеству. Случись беда какая, соврешь, назовешь не так - съест, проходимец. Ну и узнал: зовут - Капитон Иваныч.
   Вместе с разделением Москвы на участки было объявлено несколько строжайших указов. О всяком заболевшем в доме домохозяин обязан был тотчас давать знать в съезжий дом. Смотритель съезжего дома тотчае давал звать комиссару, и комиссар немедленно заявлял о том Еропкину, а начальник тотчас посылал в дом доктора. Больной, если он имел признаки заразы, отправлялся тотчас в Николо-Угрешский монастырь, а комнату его окуривали. Здоровые запирались в отдельную часть дома, и к этому дому приставлялся караул. В то же время, где захворавший вдруг умирал, дом считался зараженным, и точно так же к нему приставлялся часовой.
   Но за полтора месяца времени таких извещений в полицию о заболевшем или об умершем было только два.
   Так как вслед за фельдмаршалом многие дворяне последовали его примеру и выехали из Москвы с пожитками и людьми, то вокруг города были назначены караульные, рогатки и карантины.
   Но на заставы к южным городам, как: Тула, Калуга, Рязань - обращалось мало внимания, на другие заставы, по дорогам, ведущим на север: в Тверь, Ярославль, Новгород и Петербург, было обращено, по приказанию свыше, наибольшее внимание. Если можно было без помехи проехать от Москвы до Харькова и до Астрахани, то невозможно было не только проехать, но и пробраться пешком во всем крае между Клином и Вышним Волочком. И матушка-чума не стала спорить, не пошла в Клин, в Тверь и в Новгород на Петербург; ей и без него было раздолье, можно было нагуляться вдоволь по всем другим городам российским. Но она и в эти города заглянула только мимоходом. Слишком много дела и забот было ей в одной Москве первопрестольной. Уж больно ее ласково приняли, всяк-то к себе в дом на все лады зазывал. Уж такие добродеи эти москвичи!
   За весь апрель месяц матушка чума, однако, все еще скромничала, совестилась; шатаясь по Москве, она заходила больше в дырявые хижины да лачужки, а если заглядывала в богатые дома дворянские и купеческие, то водилась покуда не с господами, а только с их холопами.
   Но был человек в Москве, который знал, что подойдет лето, жара, овощи, ягоды и квас вволю, и новая гостья перестанет скромничать, начнет шататься по городу еще более и начнет заглядывать во все дома, и к богатым, и к бедным, и к серому люду, и к боярам.
   И этот человек, приятель начальника края, первый открывший и назвавший чуму - чумой, не дремал, действовал. Но в то же время он видел уже ясно на деле, что если за него наука, а равно и новый начальник края, Еропкин, с помощниками, то против него все остальные и все остальное - и народ, и обычаи, и лето, и три великие коня российские: "авось", "небось" и "бог милостив", на которых уже тысячу лет катит во вою ивановскую в тележке об трех колесах матушка Русь православная!..
  

II

  
   Бригадир Воротынский после неожиданного побега Ули безумствовал целую неделю, потом еще неделю гневался и выходил из себя, а затем, наконец, понемногу и поневоле успокоился. Делать было нечего, и приходилось мириться с досадным и глупым происшествием.
   Аксинья, полюбившая Улю во время ее краткого пребывания в доме, старалась всячески после ее побега успокоить Григория Матвеича и убедить, бросив все поиски, оставить девушку в покое.
   - Насильно мил не будешь,- полушутя, полусерьезно повторяла Аксинья.- Что ж, я-то вам надоела, что ли? Ведь это даже и обидно, что вы скучаете по девушке, которую порядком и не видели.
   - Да, я знаю,- досадливо отвечал бригадир,- ты радехонька, тебе это на руку, ревнуешь сдуру.
   - А что же, если и ревную? Вестимо, оно обидно. Небось я бы убежала, так вы бы этак не печалились.
   Бригадир беспокойно поглядел в лицо женщины.
   - Ты бы убежала... Ну, нет, я бы тебя на дне морском нашел и убил бы собственными руками. Вот этим ружьем французским, что на стене висит. Да ты и не убежишь.
   - Да коли будете так скучать по Ульяне, то я на смех уйду,- шутила Аксинья.
   Разговоры об Уле повторялись очень часто. Даже о сыном заговаривал бригадир об убежавшей девушке, но Матвей всегда прекращал эти беседы словами:
   - А черт с ней совсем! Вот любопытная беседа, пора об ней и думать забыть.
   За все это время молодой Воротынский снова бывал постоянно в доме Колховских, проводил у них целые дни, обедал и ужинал, и так как у него не было там сверстника или товарища, за исключением идиота, то в городе уже давно решили, что молодой сын "дюжинного" бригадира - принятый, но еще не объявленный жених княжны.
   Между тем положение молодого Воротынского в доме Колховских сильно изменилось. Он менее ухаживал и любезничал с княжной, менее возился с идиотом, не писал стихов, не пел романсов и был в доме как свой человек.
   В то же время он начал много ездить по всей Москве и по-прежнему, как бывало в Петербурге, ухаживал направо и налево, заводил интриги со всякой мало-мальски приглянувшейся ему фигуркой. При этом Матвей тратил не только очень много денег, но просто сорил червонцами.
   Бригадир почти никуда не выезжал и за последнее время мало принимал гостей, в особенности после побега Ули он боялся, что всякий приезжий, зная эту историю, заговорит с ним, поставит его в глупое положение. Но наконец и до бригадира дошли слухи, очень странные, о сыне, тратящем большие деньги. Он сам видел, как Матвей покупал пропасть лошадей и как бригадирские конюшни, давно пустые, снова наполнялись великолепными рысаками всех мастей.
   Наконец однажды Григорий Матвеич позвал сына к себе утром, сел на свой трон и постарался принять самый строгий и внушительный вид.
   Матвей был позван двумя лакеями, которым бригадир приказал сказать:
   - Очень-де нужно по важному делу переговорить.
   Матвей явился, как всегда, беспечный, добрый, смеющийся.
   - Что прикажете, батюшка? - вымолвил он, весело улыбаясь и разглядывая забавно-важную физиономию отца.
   - Присядь и слушай. Дело важное.
   - Небось об Уле,- усмехнулся Матвей.
   - Полно, садись,- сердито проговорил бригадир.
   Матвей уселся и подумал:
   "Кой черт?"
   - Ты мне сын или нет? - важно спросил бригадир, стараясь быть как можно величественнее.
   - Сказывают - сын, а доподлинно не знаю. Вам лучше известно,- с легкой усмешкой отвечал Матвей.
   - Не ломайся, а то выгоню! - стукнул палкой по полу Григорий Матвеич и рассердился совершенно искренно.- Ты мне родной сын, следовательно, должен отвечать прямо, открыто на все мои вопросы. Говори, откуда ты деньги достаешь?
   Матвей пристально вгляделся в лицо отца, усмехнулся, хотел что-то ответить и замялся.
   - Не лги, отвечай правду. Занимаешь? В долг берешь?
   Матвей весело расхохотался.
   - Чему заливаешься?
   - Ах, батюшка! Да нечто можно этакое спрашивать? В долг берешь! Да какой же дурень мне даст?
   - Ты, может быть, полагаешь, что я за тебя порукой буду? Что я заплачу? Так я, знай это...
   Матвей еще веселей рассмеялся.
   - Батюшка, всем известно, что у вас было большое достояние, а теперь его и в помине нет.
   - Это вранье, мне лучше знать, что у меня есть. Не твое это дело отцовы деньги считать; заслужишь - твои будут, не заслужишь, все пойдет на сторону.
   - А вы не гневайтесь, батюшка. Только я вам верно докладываю, что никакой шальной взаймы мне не даст, зная, что у меня нет ничего, кроме шпаги да кафтана, а у вас если и есть, то, стало быть, ваши собственные.
   - Откуда же у тебя деньги?
   - Мало ли откуда,- повел плечом Матвей,- достаю.
   - Вестимо, не воруешь, а достаешь, да откуда? Ведь деньги-то большие, я вижу.
   - Да, деньги, пожалуй, что и большие,- небрежно проговорил Матвей, как бы прихвастнув.
   - Откуда они?
   - Не все ли равно, батюшка, откуда? Лишь бы не ворованные были.
   - В карты играешь? Выигрываешь? Честно ли? Или связался с какими картежниками? Ныне это не редкость.
   - Какие тут картежники у вас в Москве! Самый записной, коли проиграет в вечер сто рублей, так в ту же ночь удавится. Тут не Петербург. Пробовал я здесь играть, за трое суток шестьдесят рублей выиграл. Нет, не далеко бы я уехал, кабы картами жил.
   - Откуда же у тебя деньги? - нетерпеливо крикнул бригадир.
   - Зачем вам это нужно, батюшка?
   - Затем, чтобы быть спокойным, что не ныне завтра тебя не захватят и не засадят в острог. Срамиться не хочу, понял ты?
   - Ну и будьте спокойны, никакого срама не будет,
   - Ну, Матвей, слушай. Либо сейчас говори, откуда деньги, либо выходи вон из моего дома.
   - Эх, родитель, грешно это вам. Двадцать лет не виделись, зажили было хорошо, а тут из-за пустяковин вздорите. Ведь, говорю, не ворованные, и не картежные, и не фальшивые. Настоящие российские червонцы. Так чего же вам? Прикажите, я и вам ссужу сколько угодно.
   Бригадир встрепенулся, вытянулся в струнку и уже стал важен истинно и неподдельно.
   - Нет, Матвей Григорич, простите, отцы на сыновний счет не живут. Это, может быть, у вас в Петербурге так водится. У меня, спасибо, еще свои есть. Проживу.
   - Вы не обижайтесь, батюшка...
   - А тем паче, когда денежки-то эти неведомо откуда и какие. Может быть, такие паскудные, что и сказать нельзя.
   - Кабы я знал, что вы не будете, как все московские вельможа, болтать, так я, пожалуй...
   - Как ты смеешь со мной так разговаривать! - вскрикнул бригадир.
   - Побожитесь, что не разболтаете, я вам сейчас поведаю, откуда у меня деньги.
   - Божиться я не стану, что мне твоя божба! А даю тебе мое воротынское слово, которое держал и держу так, как и тебе желаю вперед.
   - Ну, ладно. Деньги мои от княгини.
   - Какой?
   - Какой! Колховской.
   Бригадир вытаращил глаза на сына, разинул рот, и несколько секунд длилось молчание.
   - Взаймы берешь?
   Матвей повел плечом и усмехнулся.
   - Отвечай!
   - Я в десять лет не отдам того, что в один день трачу теперь,- вымолвил Матвей.
   - Так это по-питерскому. Еще не женился, а уж на счет будущей жены живешь.
   - Я и не собираюсь на ней жениться, то есть на дочери.
   - На матери, что ли, собираешься? - усмехнулся бригадир.
   - Зачем? Я еще не спятил. В сыновья ей гожусь, а не в мужья.
   - Какие же это деньги?
   Матвей грубо и резко в нескольких словах объяснился.
   Бригадир переменился в лице, смолк и опустил голову.
   - Вот оно...- проговорил он тихо.- Вот оно!.. Двадцать лет вдали жил, почитай, чужой, а имя-то мое носит!.. Ну, Матвей Григорич, нет, стало быть, в тебе ничего Воротынского, нет ничего и простого дворянского, хуже ты моего Федьки-холопа. И тот на такую мерзость не пойдет. Кабы мог я тебя лишить моего честного имени, имени Воротынского, то лишил бы. Пакостничай под какой другой фамилией. Ты, братец, подлец!
   - Один Бог без греха, батюшка, а у всякого человека свой есть. У иного старого хуже грех на душе. Иной старый молодится на старости лет, потешные приключения наживает, так что город смешит и притчей во языцех становится.
   - Это в мой огород,- выговорил вне себя Воротынский,- так поди, спроси у всех в Москве, что я за человек, и скажут тебе: "И он, мол, не без греха, но дворянин и никакой гадости за свою жизнь не сделал. В наемниках не бывал, сам нанимал". Спроси тоже и про себя, хорош ли, мол, я; увидишь, что скажут. А теперь собирай все свои пожитки дареные, коней даровых, и чтобы твоего духу не пахло у меня в доме. Лучше опять без сына останусь, чем этакого мерзавца сыном величать.
   Матвей изменился в лице, хотел что-то заговорить, но бригадир грозно поднялся на своем троне и крикнул:
   - Вон пошел! Когда остепенишься, разумеешь, что подлец стал, раскаешься, придешь ко мне - приму, обниму. А покуда ты подлец, ноги твоей чтобы не было у меня. Убирайся!
   Матвей встал, озлобленный, вышел и, придя в свою горницу, сел и задумался на том самом диване, где когда-то богатырски заснул вскоре после приезда.
   В первый раз в жизни первый человек назвал подлостью и гадостью то, что Матвей делал уже лет пятнадцать. Доброму, беспечному малому, однако, не хотелось слыть подлецом. Он убеждал себя, что отец дурит на старости лет, завирается, а между тем смутно чувствовал, что отец прав. Кончилось тем, что Матвей встал и гневно проговорил вслух, как бы обращаясь к отцу, и в голосе его слышалось неподдельное чувство:
   - Зачем же ты бросил меня одного в Питере? Зачем сам примером мне не служил своей жизнью и теперь не служишь? Зачем достояние дедово и бабкино спустил все на дурацкие затеи и тоже на разные поганые прихоти? А теперь что тут в доме, наверху? Бригадирское сиротское отделение! Кто тут в доме хозяйничает? Крепостная девка! Не тебе бы говорить, дюжинный бригадир. Есть родители почтенные, которые могут учить уму-разуму и чести дворянской своих сынов, да не ты, старый вертопрах.
   Матвей, озлобленный, позвал Федьку, который проходил мимо его горницы, и велел ему укладывать вещи. Федька, глупо ухмыляясь, не понимая смысла того, что делает, начал усердно убирать в сундуки все попадавшееся ему под руки.
   Матвей, ходивший по горнице, вдруг остановился, как-то ахнул и выговорил вслух:
   - Постой же, родимый, вот так придумал угощение! Будешь ты у праздника...
   Матвей быстро вышел из своей комнаты, поднялся наверх, тихонько и осторожно прошел в ту половину дома, где была отдельная горница Аксиньи, и вошел в нее. Аксиньи не было.
   "Должно быть, дома нет,- подумал он,- а то всегда тут сидит".
   Он повернулся и хотел выходить, но в конце коридора показалась фигура Аксиньи в куцавейке и платке.
   Когда она приблизилась к Матвею, он невольно отступил на шаг и ахнул. На Аксинье лица не было.
   Она прошла мимо него, опустилась на стул, схватилась руками за голову и начала как-то странно покачиваться из стороны в сторону.
   - Что ты? - подступил к ней Матвей,- что с тобой? Хвораешь, что ли? Очумела, что ли? Ныне, сказывают, чума по всем улицам ходит.
   - Да, ходит,- выговорила Аксинья,- ходит, ходит... Кабы она и меня взяла.
   - Да скажи, в чем дело?
   Не скоро добился Матвей толку от взволнованной женщины. Наконец она рассказала, что муж ее опасно болен, может, не выживет, а она принуждена сидеть здесь, у бригадира, и не имеет возможности ухаживать за любимым мужем.
   - И все это от каких-нибудь дрянных рублев зависит! - воскликнула вдруг Аксинья.- Будь я богата, сейчас бы счастлива была!
   - Ну, вот за этим-то я и пришел. Тебе сколько денег нужно, чтобы все свое дело справить? Ну, вольную и всякое такое! И отсюда уйти... Сколько надо?
   Аксинья махнула рукой.
   - Да полно махать, дело сказывай скорей. Придет сюда твой бригадир, ты же в дурах останешься. Он меня гонит вон, и я сейчас уезжаю. Говори скорей, сколько тебе денег надо?
   Аксинья подняла голову, искаженное лицо ее странно оживилось.
   - Барин, не шутите так! Такими шутками убить можно...
   - Ах, Создатель мой! - нетерпеливо воскликнул Матвей.- Скажешь ты или нет,- сколько тебе надо?
   Матвей достал из кафтана большой бумажник, развернул его и вынул несколько ассигнаций.
   - Двести, что ли? триста? четыреста?
   - Триста,- выговорила Аксинья как-то бессознательно.
   Матвей отделил несколько бумажек, сунул их в руки женщины, захлопнул бумажник, положил в карман и выговорил весело:
   - Ну, вот! Когда убежишь?
   Аксинья, казалось, потеряла всякую способность размышления. Она сидела на стуле, держа деньги в руках, не шевелилась и не спускала глаз с молодого человека.
   Матвей махнул рукой и вышел вон из горницы.
   Тут только Аксинья пришла в себя. Она стремительно вскочила с места, прижала деньги к лицу и опять замерла.
   - Что ж это? Неужто правда? - тихо проговорила она.- Деньги! Деньги! Триста! То, что нужно... Могу бежать отсюда сейчас. Бежать! Господи! да неужто это правда?
   В эту минуту раздались шаги в конце коридора. Аксинья окончательно пришла в себя. Она боялась, что бригадир сейчас выйдет к ней, прочтет по ее глазам, что у нее есть деньги, отнимет их, и тогда все пропало навсегда,
   Аксинья бросилась к двери и заперла ее на задвижку. Действительно, к дверям подошел Григорий Матвеич, попробовал отворить двери, потом позвал любимицу и, не получая ответа, проговорил:
   - Чудно, заперто, а ее нету!
   Он стал кликать людей, но никто не явился. Все были внизу и беседовали, пораженные известием, что старый барин гонит вон из дому молодого.
   Бригадир снова прошел весь коридор и скрылся во внутренних комнатах.
   Аксинья отворила свою дверь, стрелой пролетела по всему коридору, по лестнице, по швейцарской, мимо изумленных людей, точь-в-точь так же, как недавно Уля, и через минуту скрылась за воротами.
   Матвей видел из окна, как Аксинья пробежала по двору, и рассмеялся.
   "Ну, теперь ищи ее..." - подумал он.
   Бригадир точно так же из своего окна видел Аксинью, пробежавшую через двор, и встрепенулся, будто предчувствие сказало ему, что случилось что-то особенное.
   Через два часа Матвей, не прощаясь с отцом, выехал со двора, а на нескольких телегах вывезли его имущество в соседний герберг или гостиницу.
   Бригадир, видевший отъезд сына в окне, тихо проговорил три раза:
   - Подлец сын! Подлец! Подлец!..
  

III

  
   Когда бригадир сделал допрос сыну о происхождении больших денег, которые офицер тратил, то было уже в Москве человек с десять дальновидных людей, которые знали давно положение молодого петербургского офицера в доме Колховских.
   Большинство в обществе не очень удивилось приключению, и, во всяком случае, негодующих нашлось очень мало. Подобного рода историй на Москве было так много, что к ним давно привыкли. Дня три кое-кто поахал, некоторые разводили руками, пожимали плечами, усмехались, но через несколько дней привыкли и перестали интересоваться.
   Дело было простое, заурядное.
   Месяц назад Матвей, снова принятый в дом княгини после недолгой размолвки, снова начал ухаживать за княжной и, ближе узнав ее, увидел, что надеяться разбудить это странное существо почти невозможно. Очевидно, что она недаром была родной сестрой полного идиота.
   Княжна Анюта особенно равнодушно относилась ко всему, что было не романсами и не стихами. Только поэзия, романы и музыка имели на нее некоторое влияние. Арфу она любила, играла много и очень порядочно и часто, под влиянием своей музыки, приходила в особенное состояние, но какое-то болезненное, плаксивое.
   В эти минуты она делалась Матвею особенно противна. Примирившись с семейством, Матвей снова стал другом князя Захара, любимцем княгини, а княжна продолжала относиться к нему любезно, но равнодушно, как-то сонно. Матвей мог надеяться, что мать просто выдаст княжну за него замуж, не спрося ее согласия, но вскоре ему самому не только не захотелось этого, но он находил в себе полное отвращение к этой "ученой обезьяне", как он стал называть ее.
   Перестать бывать, раззнакомиться, не имея более никакой цели, упустить это громадное состояние, чтобы под носом кто-нибудь воспользовался им, Матвей тоже не мог. И самая простая мысль явилась ему в голову.
   Княгине было лет пятьдесят, может быть, и более пятидесяти, но на вид она была еще женщина не старая, пригожая, а около своих детей казалась еще моложе. Они спали непробудным сном: сын физически и духовно, дочь физически. Мать была всегда бодра, весела, разговорчива, умна. Матвей около недели размышлял, колебался и решил начать ухаживать за княгиней.
   В первые же дни резкого поворота в поведении молодого офицера, при первых намеках на что-то новое, неожиданное, княгиня была несказанно изумлена, но в то же время неожиданно для Матвея и неожиданно даже для себя самой польщена и, наконец, взволнована и смущена донельзя.
   Матвей был в этом деле ухаживанья искусный актер, но не расчетливый, не холодный, а актер, увлекающийся своей игрой до той степени и до той математической линии, где трудно разграничить ложь от истины, притворство от действительности. Матвей начал, конечно, притворством, игрой, но затем постепенно увлекся, убедил самого себя, что княгиня еще может легко нравиться, может еще быть любимой, и становился все искренней, убедительней и увлекательней.
   Княгиня не могла не верить молодому человеку, и то, что в первые дни показалось ей бессмыслицей, позором, подлостью относительно своих детей, вдруг нашло у нее в глубине души полное оправдание.
   Тайна заключалась в двух вещах. С одной стороны, Матвей принадлежал к той счастливой породе людей, которые легко, без всякого усилия, как-то сами собой нравятся всегда всем равно - и мужчинам, и женщинам. Княгиня давно уже любила этого доброго, веселого, хорошего человека. Он и дурное делал так, что хотелось его простить. С другой стороны, тайна переворота в душе княгини заключалась в том, что она еще многого не видала от жизни. Оглушенная, как от удара, открытием, что молодой, красивый офицер любит ее со всем юношеским жаром,- как поневоле думала и поверила она,- княгиня оглянулась назад на свое прошлое и увидела, что никогда еще не бывало с ней ничего подобного. Она еще не знавала, не испытывала никогда того, что ей посылала судьба уже в пожилые годы. И переворот совершился в ней круто, резко.
   Отдавшись вдруг увлекающей ее силе нового, еще не изведанного чувства, она, конечно, лишилась разума; но зато, чувствуя себя виновной относительно детей и общества, она вдруг сильно изменилась относительно всего и всех окружающих. Она будто извинялась, просила прощения. Она стала еще более ухаживать за сыном-идиотом, еще более ласкала и баловала дочь. Прежняя гордость и надменность относительно лиц, ниже ее поставленных, сменились смирением и лаской. Она начала раздавать большие суммы бедным и, наконец, стала все больше и чаще ездить по церквам и монастырям. Вскоре она стала совсем ханжой, и дом ее начал наполняться богомолками, странниками, блаженными и монашенками и всякого рода людом, которые прежде не смели переступить порога ее дома.
   Одним словом, княгиня всячески перед Богом, перед обществом, перед своими холопами, перед собственною своей совестью старалась замолить свой грех.
   Княгиня была счастлива, но грустно счастлива. "Бочка меду и ложка дегтю" - сказывались теперь в ее жизни. Думать о том, чтобы выйти замуж за Матвея, она не смела. Он убедительно, красноречиво уверил ее, что это дело невозможное, смешное, погибельное; что, в случае брака, его чувство не устоит и одного года. И княгиня перестала и мечтать об этом.
   Первое время княгиня часто думала и говорила:
   - Людей совестно... Провалилась бы сквозь землю... На старости лет с ума спятила. Не глядела бы глазами на свет Божий.
   Матвей весело и беспечно смеялся над этим и грубо уверял:
   - Ничего, пройдет, привыкнешь.
   И он приводил десятки, если не сотни примеров из петербургского общества, называл по именам многих и многих известных петербургских боярынь, которых обстановка домашняя была такая же, если не хуже.
   Но этот стыд и разлад с своей совестью не только не уменьшались, а увеличивались в княгине. Она мечтала уже о необходимости уехать из Москвы куда бы то ни было, подальше от прежнего круга знакомых.
   - Если бы выдать замуж Анюточку, взяли бы мы Захара и уехали бы втроем куда-нибудь на край света,- говорила княгиня.
   Матвей не противоречил. Он знал, что прежде чем найдется жених для Анюты, много воды утечет.
   Однако нашелся строгий судья нового положения вещей в доме княгини.
   "Бабий синедрион", то есть десяток дам-поэтесс, в числе которых было немало старых дев, смутился, перестал появляться с своими тетрадями и заседать в гостиной княгини.
   Это обстоятельство больно укололо княгиню, тем более что дочь, ничего не подозревавшая, удивлялась, добивалась разъяснения всего. Княгиня начинала бояться, что Анюта в один прекрасный день узнает правду.
   - Какими тогда глазами буду я смотреть на нее! - с ужасом восклицала княгиня.
   Распространявшаяся по городу опасная болезнь, от которой, по примеру начальника края, бежали дворянские семьи по деревням, дала повод и княгине начать сборы, чтобы ехать ранее обыкновенного в дальнюю вотчину.
   Когда Матвей, изгнанный своим отцом, явился вечером к княгине и весело рассказал ей свое приключение, княгиня была огорчена этим известием, стала упрекать молодого человека за неуместную откровенность с отцом.
   - И так мое житье срамное,- сказала она,- не смеешь никому в глаза поглядеть, а тут еще твой родитель начнет повсюду поносить и на смех меня поднимать.
   - Кому рассказывать? Он никого не видит. Да нешто и без него не знают? Ведь этакое не укроешь. А наплевать нужно на это,- уверял Матвей.- Вы тут в Москве - чудной народ, всех опасаетесь во всем. Всякий должен жить, как ему вздумается, как ему кажется веселей. Вот у нас в Питере люди умнее, живут себе припеваючи, лишь бы деньги были. Нешто могут люди жить вот так же, как описывается житье преподобных отшельников и угодников, с медведями да со зверями. Это все хорошо прежде было. Вон какой-то пустынник с вороной жил. Она к нему летала, он ее кормил своим хлебом, а сам голодный сидел,- рассмеялся Матвей.- Какое нам до кого дело. Живем себе, как нравится. Под суд нас отдать не могут, ничего преступного тут нету. А кроме того, надо еще помнить, что проживем, и все помрем, и сгнием, и черви нас съедят; как бы мы ни прожили, по-монашески или в свое удовольствие, все один конец.
   - А на том свете что же будет? Ничего разве? - грустно заметила княгиня.
   - Да с того света приходит ли кто назад сказывать, какие там порядки?
   - Полно уж,- укоризненно махнула рукой княгиня.
   - Да, конечно! Да вот у вас тут, в доме, всякие сочинения читаются, а читали ли вы, что пишет один умнейший француз? Он даже с государыней приятель, его в Питер поджидали, из Парижа хотел приехать. Говорят, умнейший человек во всем мире, пишет и прозу, и стихи, и комедии, и ученые сочинения. Десяти человекам не написать того, что он напишет в год. И вот что он говорит... Я не читал, а видел, многие читали. Их даже зовут по фамилии этого француза. Вольтижерами, что ли? Имени не помню...
   Княгиня усмехнулась.
   - Вольтижер - это паяц. Ты хочешь сказать - вольтерьянец. Писателя того зовут господином Вольтером...
   - Ну да, вольтерьянцы. Дело не в имени. А ведь все говорят, что он умнейший человек. Чему он учит в своих сочинениях? Тому, что на том свете нет ничего, славны бубны за горами! Ни ада, ни рая нету. К Господу-то Богу самому он так относится, что поговори он этак не с Богом, а хоть с каким ни на есть начальником, так его бы сейчас в тюрьму посадили.
   - Полно, полно, все это я лучше тебя знаю. Читала кое-что и Вольтера. Он умен, слова нет, язык у него вострый, да все это и прежде него говорилось и писалось, да все пустое. Все-таки судьба человека хорошего и человека дурного должна быть после смерти неодинакова.
   - Ну, что же? ты боишься теперь в ад, что ли, попасть? - рассмеялся Матвей.
   - Да мне и теперь подчас хуже, чем в аду кромешном. Стала я вчера Захара заставлять молиться, а самой стыдно на образа поглядеть. Так и жду, что какой из нарисованных угодников скажет мне: "Хороша ты, мол, сама-то, обернись, на себя погляди".
   Матвей начал весело смеяться.
   - Как? написанный-то угодник закачает головой да стыдить начнет? Вот финт-то был бы!
  

IV

  
   Аксинья, выбежавшая из дома бригадира, почти не помня себя, неслась по улицам Москвы. Она спрятала дорогие деньги, неожиданно полученные от молодого барина, к себе за пазуху и все ощупывала их.
   Ей все казалось, что это сон, что деньги вдруг исчезнут так же быстро, как быстро пришли. Если бы Аксинья потеряла эти деньги теперь, то, всего вероятнее, не стала бы даже искать. Она бы подумала, что все ей привиделось, как во сне, и все кончилось грустным пробуждением.
   Еще утром этого же дня она узнала тайком, через глупо ухмылявшегося Федьку Деянова, что приходил какой-то человек, не то мещанин, не то поп. Он велел тихонько передать ей, что известный ей человек господина Раевского очень хворает и желал бы с ней повидаться.
   Аксинья поняла, что этот человек - расстриженный поп Никита, который бывал у ее мужа,- сердце замерло в ней.
   Известие о неожиданной болезни мужа так перепугало ее, что она, не спрашиваясь, не говоря ни слова бригадиру, тотчас оделась и вышла из дома.
   На квартире Раевского она не нашла никого. Барин ее мужа от страха чумы уехал из Москвы, как объявила оставшаяся женщина. А что касается Василья Андреева, то его, хворого, перевезли куда-то неподалеку, но куда именно - она не знала. Она посоветовала Аксинье подождать расстригу Никиту, который все знает; но Аксинья не могла дожидаться, выйдя без спроса из дома бригадира. Умолив женщину расспросить подробно расстригу Никиту о том, где ее муж, она обещалась непременно быть наутро снова.
   С отчаянием на сердце вернулась она домой, не видавши мужа и зная только, что он болен. До утра не увидит она его, а затем, завтра, повидавшись на полчаса, снова должна будет ворочаться домой и не видать его, по крайней мере, неделю.
   И в первый раз рассудительной Аксинье приходило на ум, не добившись денег, не устроив ничего, бежать из дома бригадира к больному мужу.
   И смущенная, с заплаканными глазами, с тяжелым гнетом на сердце, вошла она в этот рыжеватый дом постылого, противного ей человека. И здесь, на пороге горницы, встретил ее веселый молодой барин и будто чудом сунул ей в руки те деньги, о которых так давно уже мечтала она. Не то милость Божья, чудо благости его к людям, не то дьявольское наваждение!
   И вот она снова теперь бежит к мужу, но уже с деньгами.
   Через час Аксинья была уже на той же квартире Раевского и узнала от женщины, что муж ее перевезен в кабак "Разгуляй".
   - Что с ним? - воскликнула Аксинья.- Как, хворает он?
   - Да, хворь.
   - Что ж это такое приключилось с ним?
   - Да что же мудреного, ноне много народу хворает. Сказывают, так теперь следовает: хворать и помирать. Должно, конец свету.
   Аксинья расспросила, как найти мужа, и побежала далее.
   Кабак "Разгуляй" было найти не мудрено. Не было человека не только в этой части города, но и во всей Москве, который бы не знал этого кабака.
   На перекрестке четырех улиц возвышался большой желтый дом, довольно грязный на вид. Внизу, в трех-четырех больших горницах помещался трактир знаменитый и кабак, а остальной дом был разгорожен на множество маленьких квартирок, горниц, отдававшихся внаймы, а в этих горницах отдавались даже углы.
   И всякого рода народ,- сгон со всей Москвы,- жил в этом доме. Тут попадались и расстриги, и беглые острожники, и бежавшие из Сибири каторжники, и бесписьменные холопы без мест, и простые мошенники-грабители. Из этого же дома, известного под тем же названием "Разгуляя", вербовал Алтынов своих помощников для своих темных дел.
   Едва только Аксинья приблизилась к этому дому и хотела было расспрашивать о своем муже, как ей попалась уже знакомая фигурка маленького, тщедушного расстриги, отца Никиты.
   Распоп Никита лишился своего духовного сана вследствие такого пьянства, которое выходило из ряда вон. Ему случалось лежать мертвецки пьяным по нескольку дней. И судьба привела его тоже в "Разгуляй".
   Никита тотчас провел женщину в маленькую каморку. Они прошли целый ряд душных и зловонных коридоров и горниц, где десятки, если не сотни, разнохарактерного народу жили вповалку.
   Везде раздавались крикливые голоса бранившихся баб, визг ребятишек, и тут же попадались кошки, собаки, голуби, куры и даже попал под ноги Аксиньи маленький барашек. Вся эта домашняя птица и домашние звери принадлежали жильцам только наполовину, на несколько дней, иногда на несколько часов. Все это было ворованное по Москве. Все это уносилось к себе и продавалось на другой день. Одним словом, дом, характерно именующийся "Разгуляй", был ужаснейший вертеп и притон всякого рода подонков Москвы.
   Аксинья, отвыкшая в своей привольной жизни у бригадира от подобного рода обстановки, с ужасом думала о том, куда попал ее бедный, хворый Вася.
   Наконец, после многих переходов, распоп Никита отворил одну дверку, и Аксинья вошла в маленькую душную каморку с перегородкой, за которой нашла своего мужа.
   Василий Андреев, увидав жену, привстал, сел на кровати, протянул ей руки и хотел что-то сказать, но не мог и, тотчас ослабев, снова опустился на подушки.
   - Что ты! Что с тобой, родимый? Что такое приключилось? - воскликнула Аксинья, обнимая и целуя мужа.
   - Ах, рад я, рад повидать... Должно, помираю...
   - Что ты! Бог с тобой!
   - И останется он без отместки,- продолжал, как бы сам себе, Андреев.- Не боюсь помереть, боюсь, останется без отместки...
   - Полно, полно! Я радость принесла. У меня деньги, триста рублей. Я останусь с тобой. Назад не пойду!
   Василий Андреев широко раскрыл глаза и снова хотел привстать.
   - Бог с тобой! Правда ли? - слабо проговорил он.
   - Правда, правда. Вот они, хочешь - гляди, возьми впрячь. Вот они. Триста рублей.
   В эту минуту Аксинья, занятая мужем, все-таки услыхала за перегородкой восклицание:
   - Ох, Господи!
   Она не обратила на это никакого внимания.
   Восклицание это вырвалось у расстриги Никиты, который, оставшись за перегородкой, невольно услыхал слова Аксиньи. Триста рублей денег у женщины в руках так поразили расстригу, никогда не видавшего подобных денег и никогда не имевшего, конечно, в руках, что он не выдержал и невольно вскрикнул.
   И тотчас зародилась мысль в голове его о легкости приобретения этих денег. В таком вертепе, как "Разгуляй", стоило только пойти к любому из жильцов и сообщить ему, что в одной из каморок есть молодая женщина с тремястами рублей за пазухой, около больного мужа. И конечно, через день деньги эти были бы во владении того, кто первый пожелал бы ими воспользоваться.
   Расстрига взял себя за голову, как бы от испуга, и, бормоча что-то, пополз в коридор.
   Между тем Аксинья и не подозревала о том, в какую опасность поставила и себя, и мужа, все свои надежды на волю и счастье. Она села около мужа, расспрашивая о его болезни.
   Василий Андреев ничего не мог объяснить. Он чувствовал себя дурно уже пятый день.

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (27.11.2012)
Просмотров: 430 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа