lign="justify"> Княгиня, однако, долго была в нерешимости относительно оценки молодого Воротынского. Она пожимала плечами, разводила руками и говорила:
- Что же?.. Ничего... Человек, кажется, добрый, хороший... Все-таки не такой медведь и шалопай, как здешние московские.
Так прошло более месяца. Но вдруг, однажды, в доме Колховских Матвея приняли странно сухо, а когда он стал шутить по-старому с Захаром, княгиня вдруг увела сына, несмотря на его плаксивое сопротивление.
Поневоле Матвей сообразил, что есть что-то новое, неожиданное в отношениях к нему матери и дочери.
Через несколько дней оказалось по справкам, что какой-то приятель княгини написал ей из Петербурга, что молодой Матвей Воротынский был в столице первый и самый отчаянный вертопрах и озорник. При этом приятель княгини рассказал ей столько историй и анекдотов про Воротынского, что княгиня чуть было сгоряча не отказала ему прямо от дому.
Бригадир смутился и стал упрекать сына за последствия глупой жизни петербургских гвардейцев. Но молодой малый, приунывший в первую минуту, скоро снова успокоился и полушутя, полусерьезно поклялся отцу, что будут у него в кармане и княгиня, и княжна.
- Не впервой, батюшка... Сколько раз приходилось злейшего врага на свой салтык погнуть и приятелем сделать...
Матвей стал мысленно искать человека, преимущественно женщину, себе в помощь.
Сам бригадир придавал большое значение и ожидал неотразимого влияния на княжну, если бы можно было найти тайную помощницу и действовать непосредственно на молодую девушку.
В это же время Алтынов со злости и из упрямства продал Улю бригадиру и Уля была почти насильно привезена им в дом нового владельца.
Оставленная в доме бригадира, она дико и пугливо озиралась на всех и на все, как заяц озирается, окруженный гончими.
Единственная ее мысль была - искать спасения из своего положения и бежать.
К первым ласковым словам бригадира, обращенным к ней, Уля отнеслась с явным отчаянным отвращением. Быть может, никогда еще бригадир не видал в глазах женских того, что увидел в красивых глазах Ули. Чувство омерзения пересилило в ней даже чувство страха.
К первым ласковым словам Аксиньи девушка отнеслась подозрительно, и только беспечный, веселый, добродушный Матвей не внушил ей ни боязни, ни отвращения.
Ей было, во всяком случае, лучше, чем у Алтынова, потому уже, что ей было позволено ходить по всему дому. На улицу, однако, ее не пускали, так как Алтынов объяснил Воротынскому, что девушка уже раз сбежала от него и, конечно, при первом случае сбежит и от бригадира.
Через несколько дней после приезда Ули Аксинья сама сумела расположить Улю в свою пользу. Аксинья избрала самый верный путь к сердцу доброй, понравившейся ей девушки. Она стала с ней вполне откровенна, объяснила ей свое положение, рассказала искренно то, чего не говорила никому, т. е. о своем обожании мужа, о своих планах и мечтах.
Прошло еще несколько дней, и Аксинья с Улей были уже искренние друзья, и Уля поклялась всячески содействовать ее соединению с мужем.
Бригадир, которого сын упросил сделать из Ули помощницу относительно княжны Анюты, обращался с девушкой осторожно и ни разу не испугал ее какой-нибудь неуместной лаской.
Было решено между отцом и сыном отпустить девушку ходить по оброку, по билету, с условием, однако, чтобы она сумела наняться в дом княгини горничной при княжне. Затея эта не удалась. Уля не была нанята княжной. Но вдруг в доме княгини, неизвестно по какой причине, снова совершился поворот в пользу Матвея. Некоторые знакомые уверяли, будто княгиня уступила немым, но красноречивым просьбам идиота, который загрустил и не мог обойтись без своего друга офицера.
Матвей, появляясь снова часто в доме княгини, уже сам умышленно начал рассказывать ей о своих петербургских озорничествах и сумел представить все в таком виде, забавном, смешном и невинном, что даже умная княгиня поддалась обману.
В то же время Григорий Матвеич объяснился однажды с девушкой глаз на глаз, и после этого Уля, бледная, взволнованная, прибежала к Аксинье в горницу. Она бросилась пред ней на колена и умоляла ее как ни на есть спасти от того позора, который ее ожидает.
Молодая женщина и девушка вместе поплакали, обнявшись. Положение их было слишком одинаково, страдания те же, мечты те же.
Как Аксинья обожала и мечтала все о своем муже, так точно Уля не переставала думать об Абраме и стремилась всей душой снова увидеться с ним и безбоязненно, безвозвратно отдаться ему.
Кроме побега, нельзя было придумать ничего. Уля решилась исчезнуть из дома бригадира. Аксинья взяла на себя понемногу утешить Григорья Матвеича, упросить оставить девушку в покое и даже, быть может, отпустить на волю.
Через день бригадир с утра отпустил из дому счастливую Аксинью, которой, таким образом, внезапно представился случай повидаться с мужем, а сам, в сумерки, отправился в горницу, где жила Уля.
Через несколько минут люди видели, как вновь купленная девушка отчаянно, с криком оттолкнула от себя бригадира, бросилась вон из своей горницы и, пробежав по всем комнатам и по двору, исчезла в воротах.
Все это так поразило полуленивых, полусонных, полуотощавших холопов бригадира, что никто не двинулся; все остались разиня рот; никто не остановил беглянку. Когда все всполошились, поняли, в чем дело, и бросились за девушкой, было уже поздно.
Уля, очутившись на улице, остановилась.
Куда ей было бежать? к кому? где найти убежище от холода? Идти было положительно не к кому, кроме генеральши Ромодановой. Но там, в случае несогласия Воротынского продать ее барыне, ее снова взяли бы и насильно отвели бы к нему. А во второй раз уж не удалось бы бежать.
К любившему ее более всех Воробушкину идти было, конечно, невозможно. К Алтынову и подавно.
На счастье Ули, день был теплый, чуть не весенний. Снег таял по всем улицам. Лучи солнца тепло и ярко блестели в желтом хрустящем снегу и ручейках. Воробьи и голуби весело ворковали и чирикали по крышам, с которых капала мутная вода. Народу на улицах было более обыкновенного.
Уля пробыла часа три на улице. Зашла на минуту обогреться в какую-то лавку, к какой-то ворчливой старухе. Но вскоре прогнанная, так как пора была запирать лавку, она снова очутилась на пустой улице уже среди тьмы ночи.
И вдруг девушкой овладело страшное отчаяние. Зная, что она не решится войти в дом своего главного и злейшего врага, Авдотьи Ивановны, она все-таки направилась к домику на Ленивке. Быть может, Капитон Иваныч ненароком будет ворочаться домой, она повидается с ним, и он укроет ее где-нибудь.
Увидя издали домик Воробушкиных, Уля простояла несколько минут, глядя на знакомые окна, тускло освещенные. И вдруг, под влиянием какого-то непонятного чувства отчаяния, воскликнула громко:
- Да что тут!.. Ничего не остается... Топиться... Больше ничего...
И она чуть не бегом, среди полной темноты, побежала к знакомому ей мосту, где Неглинная соединялась с Москвой-рекой и где было бесчисленное количество прорубей и плотов для прачек и для водовозов.
Уля, задохнувшись, скрестив руки на груди, бежала к этим прорубям, спотыкаясь и скользя. В ней сказывалось только одно чувство боязни, именно боязни, что она не решится в последнюю минуту покончить с собой; она надеялась только с разбегу броситься в один из этих темных кружков, откуда днем черпают воду.
Уля закрыла глаза, приближаясь к прорубям, говорила вслух:
- Бог милостив... Как-нибудь сама собой упаду... Провалюсь под лед...
Однако через каждые несколько мгновений, когда ноги ее скользили, она невольно открывала глаза. Уже приближаясь к прорубям, она снова глянула и вдруг остановилась сразу как истукан.
Перед ней, среди пустой реки, покрытой льдом, среди полумрака и безлюдья, в нескольких шагах от огромной проруби, обрисовалось что-то непонятное... Она увидела темную фигуру на коленях, с поникнутой головой, со скрещенными руками, на которых лежала длинная борода. Одежда этой фигуры была не простая, а такая, какие пишутся на иконах.
Уля замерла и вскрикнула. Для нее это было видение, которое стало между ней и ее смертью. Большая прорубь зияла там, дальше, за поникнутой головой этого видения.
- Господи!..- невольно вскрикнула девушка и начала креститься, дрожа всем телом.
Восклицание это будто оживило, воплотило видение. Фигура шевельнулась; голова, с большой седой бородой, повернулась к Уле. И чрез мгновенье, поднявшись на ноги, священник в рясе сделал несколько медленных шагов к девушке.
Он молча остановился перед ней, будто в изумлении, что встретил здесь живое существо, среди ночи, на пустынной реке.
- Что тебе?..- проговорил он едва слышно, старческим голосом.- Кто ты?.. Зачем пришла?.. Ступай с Богом!..
- Батюшка!..- вскричала Уля вне себя, бросилась перед неизвестным ей священником на колена, схватила его за рясу, повисла на ней. Она пугливо прижалась к нему лицом, зарыдала и наконец через силу выговорила: - Я топиться хотела... Некуда деваться... Топиться надо.
Старик нагнулся над ней, взял ее за плечи и выговорил голосом, в котором, казалось, перемешались все человеческие чувства вместе:
- Топиться?! Да ведь и я...
Голос его оборвался, замер... но чрез мгновенье он прибавил хрипливо:
- И я тоже... Я Богу молился...- говорил он, глотая слезы.- Богу молился... Я тоже... С голоду!.. Нет, пойдем... пойдем... подальше от искусителя... Нас Господь свел друг дружку спасти от греха... победить дьявола и его ухищрения. Велик и благостен Господь!.. Детище мое, пойдем... пойдем ко мне... У меня в дому деток много... жена старая, и все без хлеба... третий день без хлеба... Пойдем!
И старик потащил Улю за собой с такою силой, как если бы она порывалась от него. Но девушка шла послушно и тихо плакала...
И эту ночь Уля провела под кровлей нищего священника без прихода. Домик, приютивший ее, был гнилой, полуразвалившийся, со щелями, заткнутыми соломой.
В нем нашла Уля старую, больную женщину, едва двигавшуюся по двум маленьким горницам с покосившимися полами, и шесть человек ребят, из которых старшему было не более тринадцати лет.
Отец Авдей, священник без прихода, был, как говорилось, "найман", или крестцовый поп.
Москва, да и вся Россия была полна старых священников, которые, не имея приходов, не имели никаких средств к жизни. В Москве их было особенно много. Все они жили чем Бог послал,- и Бог весть почему,- в полном презрении и духовенства, и горожан, и народа. Все они, неизвестно с каких пор, по чьему почину, собирались ежедневно с утра за Москвой-рекой у Крестца и, несмотря на мороз, иногда до ночи терпеливо стояли и толклись кучками в ожидании работы... всенощной, молебна, панихиды... Прежде, у того же Крестца, продавались готовые срубы для изб, которые покупались, свозились и ставились по разным улицам Москвы. Тут же сходились вольные и крепостные холопы, ищущие места. Тут же бывали ямщики, которые рядились возить по разным трактам,- на Калугу, Тулу, Рязань и другие ближайшие города. Но понемногу толпа голодных и нищих священников вытеснила других ищущих хлеба, и Крестец стал исключительно их местом найма.
Странный, страшный вид имел Крестец около полудня. Еще более страшный в сумерки. Толпа, угрюмая, бородатая, в ветхих рясах, чуть не в рубищах, в высоких диких шапках, с громадными наушниками, висящими до плеч, молча толклась и двигалась здесь, озираясь на все прилегающие улицы и переулки. И едва появлялся только какой-нибудь барский холоп или какой ни на есть наемщик, голодная стая несчастных людей, у которых в убогих домишках чуть не мерли с голоду десятки младенцев, просящих хлеба, кидалась на вновь прибывшего и чуть не рвала на части. Счастливец, избранный холопом зря, первый подвернувшийся, или первый подбежавший, или пообещавший уделить частицу уговорной платы, шел на требу за две-три гривны. Остальные молча отходили и снова начинали высматривать и ждать удачи.
Конечно, бывало, что в один день все священники разбирались. Время постов и в особенности великого поста было время главных заработков. За это время можно было набрать грошей, чтобы прокормить себя и семью целый год.
И вот здесь, у Крестца, где давно сходились целые толпы несчастных, народился теперь злой дух "полутурка", равный для них самому сатане,- новый преосвященный московский, Амвросий.
Он безжалостно преследовал попов крестцовых, или найманов. Раза два в месяц по его приказу разгоняли их будочники алебардами и палками. Но они снова на другой день, сначала украдкой, а потом и явно, собирались к Крестцу. Голод снова пригонял их. Только здесь можно было каждый день надеяться достать семье кусок насущного хлеба.
В числе найманов были, конечно, воры и негодяи, но были и другие, которые, придя в чей-нибудь дом служить всенощную, так служили ее подчас, что нечто будто невидимое хватало за сердце всех верующих.
В словах молитв, ими произносимых, подчас звучало столько горя, отчаяния, столько невольного, тайного ропота на Бога, которого они призывали, что в богослужение проникал вдруг какой-то особый, таинственный и великий смысл.
Отец Авдей был из таковых... Однажды великим постом, когда он служил в домовой церкви одного старого сенатора, он так проговорил молитву: Господи, Владыко живота моего... что и сенатор, и все предстоящие вдруг будто встрепенулись... Все в церкви одинаково, вместе поняли нечто... И тотчас же все одинаково усерднее начали молиться...
Этот старик священник, конечно, тотчас же полюбил Улю, быть может, потому, что судьба странно свела их в самые ужасные минуты их жизни. И то, что оба, и шестидесятилетний старик, и двадцатилетняя девушка, пережили в ту ночь, сблизило их, как если б они были знакомы несколько лет. Отец Авдей привел девушку в свой убогий домик и объяснил хворой жене и детям, что когда он шел чрез Москву-реку с Крестца, то чуть было не упал в прорубь, а она спасла его. Дети поверили. Только старуха поглядела в лицо священника, вздохнула и отвернулась.
Священник мог предложить Уле только кров, так как хлеба действительно не было ни крохи. Лица детей, истощенные, зеленоватые, худые, их унылый взгляд и лихорадочный блеск в глазах доказывали ясно, каково было их житье.
Наутро, сладко проспав на полу одной из двух маленьких горенок, Уля встала бодрая, почти веселая. В первый раз после бесчисленных дней и ночей, проведенных в беспрестанной тревоге и боязни за свою жизнь и за свою честь, она увидела себя среди людей добрых, но угнетенных нищетой. Уля почти не верила, что накануне хотела покончить с собой. В ней теперь родилась надежда на лучшую судьбу. В нескольких словах она рассказала отцу Авдею все свои мыканья, все свое горе и узнала, что священник с старухой женой живет чем Бог послал, имеет на руках шесть сирот-внучат, оставшихся после умершего сына.
Уле было невыразимо жаль всю эту семью, изнуренную страшной нищетой. Ее собственное горе показалось ей ничтожно, сравнительно с тем, что нашла она в этом убогом домике и что угадывало ее сердце, читая в глазах полухворых, бледных детей. Один из них, самый хорошенький, почему-то напомнил Уле ее Абрама и чуть не довел ее до слез. Он всячески ласкался ко вновь прибывшей гостье, картавил, ластился, обнимал и целовал ее и все просил убедительным голосом дать ему кусочек хлеба, хоть самый маленький.
Переговорив со священником и его женой, Уля убедилась, что работу найти можно. Она сразу разочла и сообразила, что могла бы зарабатывать достаточно, чтобы прокормить всю семью наймана от Крестца.
Отец Авдей подумал и объяснил ей, что его едва двигающаяся жена и он в рясе ничего не могут заработать.
- Жена едва жива,- сказал он,- мне мой сан духовный не дает хлебушка заработать. Пошел бы в водовозы, что ли,- расстригут и сошлют в Белоозер. Тогда мои сироты и совсем пропадут. Да этого я еще не боюсь, а боюсь я пред лицом Господа Бога осквернить мой сан иерейский. А тебе, золотая моя, мало ли где какую работу достать можно. Я же тебе ее и найду.
В тот же день вечером Уля была счастлива и довольна, как еще в жизни своей не бывало никогда, разве только в тот день, когда встретила внезапно Абрама и первый раз замерла в его объятьях. В этот день, проработав несколько часов иголкой у соседней купчихи и удивив ее своим искусством шить, она принесла в убогий домик большой каравай хлеба, крынку молока и несколько грошей. Слезы радости стояли у нее в глазах и мешали ей смотреть и видеть то счастие и тот восторг, в который пришли маленькие обитатели домика. Даже старая попадья прибодрилась, а отец Авдей целовал и благословлял ее без конца. С этого дня в домике отца Авдея будто появился добрый гений и ангел-утешитель.
Так прошло около двух недель.
Уля зарабатывала шитьем всякий день все более. Старики и дети обожали ее, повеселели, начинали играть и возиться.
Уля выходила только раз утром на работу, возвращалась поздно вечером.
Она часто и много мечтала повидаться с Капитоном Иванычем и даже с Абрамом, но боялась двинуться далее маленького переулка, где приютил ее несчастный старик и где зависела от нее жизнь нескольких несчастных существ.
Наконец однажды Уля решилась просить старика священника дойти к Капитону Иванычу, открыть ему свое убежище и позвать к себе. Отец Авдей тотчас же отправился по ее указанию в домик на Ленивке. Уля ждала с нетерпением его возвращения, но старик принес грустное известие, что в доме живет, хворает одна Авдотья Ивановна, а самого Воробушкина давно уже нет, что он не живет более с женой и где находится,- неизвестно.
Уля грустно и покорно решила оставаться в домике священника.
"Видно, судьба моя такова. Видно, Господь послал меня сюда в утешенье бедных сирот".
Но девушка ошиблась. Чрез три дня, выйдя на работу немного позже обыкновенного, она почти в воротах встретила Климовну. Хитрая и пронырливая вдова расстриги, оказавшаяся соседкой отца Авдея, уже дня с два как пронюхала, что у старого наймана появилась какая-то красавица, мастерица шить. Климовна, конечно, не подумала, что это та самая, хорошо ей знакомая Уля, которую разыскивают по всей Москве бригадир и Алтынов. Климовна, постоянно без устали хлопотавшая по разным своим зазорным делам, просто хотела поглядеть, что за девица у отца Авдея и нельзя ли ей в этом случае поживиться. И два дня кряду Климовна почти сторожила девушку, чтобы познакомиться. При виде Ули Климовна ахнула и попятилась, но тотчас же оправилась, закидала Улю вопросами и тотчас же сообразила, что есть нажива, и нажива хорошая.
Она стала звать девушку к себе в гости, по соседству через два дома, обещая ей ни слова не говорить никому, уверяя ее, что она даже в ссоре с Алтыновым.
Уля, которая после всего своего мытарства стала осторожнее и, конечно, менее доверчивой, не согласилась и не пошла к приятельнице своего злейшего, главного врага.
Отделавшись от Климовны, девушка вернулась домой и рассказала о своей встрече священнику. Он вздохнул и тотчас же решил, что девушке у них оставаться нельзя, что Климовна, вероятно, уже побежала к Алтынову, а к вечеру нагрянет уже и полиция.
Он тотчас убедил Улю уходить и, провожая за ворота свою "кормилицу и поилицу", как называл он ее, невольно прослезился. Уля обещала, пристроившись где-нибудь, не забывать сирот и продолжать работать на них.
Уля обманула священника, сказав, что пойдет в дом, где она может быть в совершенной безопасности и где ее не выдадут никому.
Куда идти? Куда деваться, она снова не знала, как в ту ночь, когда выбежала из дому бригадира.
Уля вышла из ворот домика, где была счастлива несколько дней, перекрестилась и пошла куда глаза глядят, и невольно, почти бессознательно, она пошла в ту часть города, где была тоже счастлива несколько дней.
В нескольких шагах от дому боярыни Ромодановой, в ту минуту, когда Уля с замиранием сердца смотрела чрез высокую ограду, окружавшую двор, на одно угловое окошко, где еще так недавно она сидела с Абрамом, ее окликнул знакомый голос. Ей навстречу, в санках на красивой лошади, ехал Иван Дмитриев.
- А?! красавица, где пропадаешь?
Дмитриев остановил лошадь, выскочил из саней, полуласково, полунасмешливо, с грубыми шутками и прибаутками, расспросил девушку обо всем и узнал подробно все ее приключения со дня исчезновения.
- Хошь видеть барина, Абрама Петровича?
Уля вспыхнула и потупилась.
- Желаешь к нам на житье? Мы тебя самому фельдмаршалу Салтыкову не выдадим. Да в наших местах и в год целый никто не разыщет тебя. Пропадешь как иголка. А житье будет масленица.
Уля не отвечала почти, не сознавала, на что решалась, на что согласилась, но чрез несколько минут она уже сидела в санках около Дмитриева.
Они мчались по улицам вон из Москвы. Вылетели на заставу в поле, и наконец Иван Дмитриев показал ей кнутом на блиставшие вдали, на ясном небе, несколько золоченых куполов Донского монастыря.
Внучек самой богатой боярыни во всей Москве, поступивший в послушники, к удивлению всего Донского монастыря, жил, конечно, не как простой монах, а имел свою собственную келью, т. е. собственный отдельный домик, выстроенный нарочно для него среди монастырской ограды. Название кельи, конечно, не соответствовало дому, в котором было несколько горниц, и спальня, и гостиная, и столовая, и комнаты в мезонине, где жили приставленные к нему дядька Дмитриев и монах Серапион.
Настоятель монастыря, архимандрит Антоний, один из самых умных монахов Москвы, очень образованный и начитанный, милостиво принял Абрама и с первых же свиданий объяснил юноше, что он, конечно, не будет требовать с него того же, что требуется с простого монаха.
Он долго разъяснял Абраму монастырские правила, обычаи и условия монастырской жизни. Из этих бесед Абрам вынес то убеждение, что в монастыре, среди высокой ограды, как бы имевшей цель отделить внутренний двор монастырский от остального мира, существовали те же обычаи, та же суета, что и в миру.
Антоний объяснил юноше, что у него есть монах-кучер, монах-дворник и водовоз, монах-учитель и бывший профессор элоквенции и монах-князь, такой, который, если бы хотел остаться в миру, был бы теперь фельдмаршалом.
Оказалось, что мир, заключенный в каменных стенах монастырской ограды, был тот же мир людской в маленьком виде. И тут было неравенство, и тут подчинение начальству; а через несколько дней Абрам увидал, что тут была та же злоба людская, те же ссоры, те же дрязги, те же сплетни и подчас даже то, чего он не видал в доме бабушки, т. е. драки и пьянство. Юноша, приглядываясь к окружающему его люду, косился, покачивал головой, а Дмитриев смеялся и поговаривал нараспев:
- Эй да монахи!.. Эй да усердники Божий... А ведь превеселое здесь душеспасение...
Наконец Дмитриев шутя стал печаловаться.
- Помните, Абрам Петрович, сказывал я вам про мой фортель... Сказывал, что коли надоест вам быть в монастыре, то мы такое колено выкинем, что нас из монастыря выгонят. Ну, нет, родимый. Дело-то оказывается мудренее. В этом житии надо здоровенное колено отмочить, чтобы вон выгнали. Надо обокрасть самого архимандрита или перерезать кого... только этим отличишь себя так, чтобы погнали...
И Дмитриев с первых же дней начал вести самую дикую и безобразную жизнь в том смысле, что, имея все деньги Абрама на руках, он распоряжался ими как хотел и с первых же дней стал тратить на разные свои прихоти. Он аккуратно с утра до вечера потешался тем, что спаивал всех монахов, попадавшихся под руку. Он сидел у окошечка своей горницы и зазывал к себе то отца Евдокима, то отца Смарагда, то отца Никола и разных других отцов.
- Эй, отче!..- кликал он.- Вина хочешь?.. иди, что ли...- И вино лилось в келье от зари до зари.
Сначала Абрама забавляло его новое житье и даже его новое платье. Он шутя подбирал руками свою длиннополую рясу и делал па менуэта, который умел отлично танцевать.
- Точно барышня какая в юбке...- шутил он.
Антоний позволил с первого же дня молодому баричу не ходить на все службы, а только усердствовать по мере сил. И Абрам ходил только к обедне, да и то запаздывал. По вечерам часто приглашал его к себе настоятель, у которого бывали, почти каждый день, гости из Москвы. Послушник, богатый барин, был, конечно, не последняя спица на этих вечерах.
Антоний был человек очень хитрый, ловкий, а по характеру, привычкам и вкусам совершенно человек не подходящий к монастырской жизни.
Антоний, младший сын многочисленной, бедной дворянской семьи, литвин происхождением, Бог весть как попал в православные монахи. Его дед был католик, его отец - униат, потом православный из личных выгод. Отец его, умный, начитанный человек, чрезвычайно образованный по своему времени, готовил сына на духовное, но иное и чуждое России, поприще. Он хотел, чтобы юноша вернулся в веру предков и поступил за границей в иезуитский орден.
Неожиданная смерть его оставила юношу на полпути в нерешимости, что делать, что предпринять и куда деваться. По совету родственников он поступил в православные монахи, будучи по воспитанию совершенно приготовлен поступить в общество Иисуса. Судьба постепенно привела его к занятию места архимандрита одного из первых московских монастырей. И Антоний, двойник преосвященного Амвросия, был, может быть, именно вследствие этой причины его злейшим врагом.
Оба они были одинаково образованны, одинаково честолюбивы, одинаково лукавы и тонкие политики в обыденной жизни. Вдобавок, перед назначением Амвросия московским преосвященным Антоний метил на то же место. Теперь Антонию оставалась лишь одна надежда - пережить шестидесятисемилетнего старика и быть его преемником.
Он всячески ухаживал за преосвященным, помогал ему более других во всех работах, постоянно видался с ним. Уже второй год он работал с Амвросием за переводом псалтыря с еврейского языка, который знал, родившись среди жидовского края. Труд Амвросия, за который он мог ожидать себе большой награды от покровительствовавшей всем образованным людям императрицы, во многом зависел от Антония. Быть может, без архимандрита Донского Амвросий не решился бы взять на себя этот труд.
Антоний работал, но втайне его заедала злоба, что труд, над которым он проводит ночные часы, он почти тайком передаст Амвросию, а тот получит за него царскую награду. И, несмотря на осторожность Антония, всем было известно и самому Амвросию, что Антоний его злейший враг и завистник.
Все барыни московские, искренние обожательницы Амвросия, ненавидели Антония и поносили его всячески, обвиняли чуть не в грабеже. Наоборот, все почитательницы и обожательницы Антония иначе не называли преосвященного, как туркой, людоедом, и рассказывали, даже писали на всю Россию, что Амвросий часто ездит в вновь учрежденный воспитательный дом не потому, чтобы он был почетным опекуном, а потому, что в этом учреждении у него есть несколько помещённых там его собственных детей. И клевета эта, при помощи болтовни праздных барынь, распространилась далеко, прошла даже в народ, и когда московская чернь встречала карету преосвященного в окрестностях воспитательного дома, то многие добродушные москвичи охали, качали головами или посылали ругательства вдогонку архиерейской карете.
Антоний давно, с самого приезда в Москву и поступления настоятелем Донского монастыря, знакомился и сближался осторожно, с выбором. Он выбирал себе полезных знакомых. Все его друзья были люди состоятельные, богатые, знатные.
Таким образом, молодой Ромоданов попал именно в тот монастырь, где его положение и состояние могли быть наиболее взяты в расчет.
С первых же дней и архимандрит - еще человек лет пятидесяти - и юноша барич поняли друг друга. Абрам понял, что ему житье в Донском монастыре не мудреное, что он может позволять себе все, что ему вздумается, быть может, даже больше, чем в доме родной бабушки. Антоний задался мыслью привязать к себе молодого богача, который мог с каждым днем сделаться полным хозяином огромного состояния. Тридцать или пятьдесят тысяч могли вдруг сделаться, со смертью бабушки, для Абрама пустою суммой, а для монастыря и Антония это было бы ступенью к той карьере, о которой он мечтал. Точно так же понял все, но относился прямее, грубее к делу умный Иван Дмитриев.
- Взыскал нас Господь Бог за наше сиротство...- говорил он ежедневно баричу.- Глядите, как мы здесь славно заживем... Деньги-то ваши у меня, потому знает старая привередница, ваша бабушка, что я ни алтына не украду, да и вы, наконец, мне препоручены. Ну, и глядите, что я с вашими деньгами здесь проделаю... Смотрите, не пройдет месяца, и я буду настоятелем монастырским, а Антоний у меня будет на побегушках... Что захотим, то и сделаем. Захотим колокольню крестом в землю врыть, а сенями и крылечком кверху поставить, ну, и сделаем...
Абрам смеялся, но не верил. И однажды Иван Дмитриев, особенно веселый, шутя предложил Абраму доказать, что архимандрит у него в кармане.
- Что хочу, то и сделаю...- сказал он.- Хотите, он завтра после вечерни ко мне в горницу в гости придет?.."
- Полно, Иван...- отозвался барич,- уж ты хвастать стал... Ты прежде эдак не привирал...
Дмитриев обиделся не на шутку, встал и объяснил Абраму, что коли завтра после вечерни не будет у него в мезонине чай пить сам настоятель, то провалиться ему сквозь землю.
К изумлению и Абрама, и отца Серапиона, и всего монастыря, Антоний, объяснив многим монахам, какой прекрасной души человек дядька молодого послушника, пошел доказать ему свою любовь и уважение тем, что принял от него угощение в его собственной лакейской горнице. И когда настоятель ушел, Дмитриев подставил палец под нос своего питомца и вымолвил, смеясь:
- Ну, что, взяли!.. Будете теперь говорить, что я хвастун?..
Но на просьбы Абрама объяснить колдовство дядька наотрез отказался и обещал объяснить все позже.
А дело было простое. Он накануне предложил сам отцу архимандриту небольшую сумму денег взаймы с отдачей на том свете угольками.
Несмотря на такого рода жизнь, Абрам, привыкший к обстановке дома бабушки и тем удовольствиям, которые были немыслимы в монастырской ограде, начал страшно скучать. Он сидел по целым дням у окна своей кельи и глядел на монастырскую стену, на соборные главы, на могилы и кресты, полузаваленные снегом, торчавшие вкруг паперти, и часто кончал тем, что закрывал лицо руками и плакал с тоски.
Дмитриев выпросил позволение настоятеля завести санки и лошадь, чтобы иногда молодой барин мог кататься, но и прогулки эти не могли развеселить избалованного барича. Дмитриев начал помышлять о том единственном средстве, которое могло сделать Абрама довольным своею жизнью. Средство это было, конечно, опасное. За то, что придумал Дмитриев, даже задолжавший ему архимандрит мог его прогнать из. монастыря. Но Дмитриев именно этого и не мог бояться, так как въехав в ворота монастыря, он шепнул молодому баричу:
- Бог милостив, не кручиньтесь,- может, нас отсюда через месяц и выгонят...
Дмитриев нанял маленький домик невдалеке от монастыря, и на вопрос Абрама о цели этого найма только рассмеялся и многозначительно подмигнул.
- Только вина больше выходить будет...- сказал он.- Надо будет нашего Серапионку накачивать до чертиков, чтобы молчал.
Впрочем, Дмитриев и без того ежедневно спаивал отца Серапиона, и крепкий грузин начинал уже заметно хворать за последнее время. Он даже спьяна отморозил себе обе ноги и лежал в постели.
Дмитриев ездил всякий день в Москву, будто для доклада барыне о житье-бытье внучка в монастыре, но, в сущности, совершенно с другим намерением.
И вот однажды, в одну из своих поездок в Москву, он вдруг встретил Улю и нашел более того, что мечтал найти. На счастье его, бедная девушка была без пристанища, была беглая холопка, которой надо было поневоле скрываться от полиции и поисков.
Дмитриев доставил Улю в домик, им нанятый, велел запираться, никуда не уходить и никого не впускать до тех пор, покуда не явится Абрам Петрович и не объяснит ей, как надобно себя вести и что предпринять.
В тот же день вечером Абрам и Уля встретились и провели вечер в маленьком домике. Уля снова не помнила себя от счастья, Абрам стал снова сразу прежним, веселым баричем.
Но избалованному юноше было мало того, чтобы девушка жила около монастырской ограды. Он придумал средство явно поместить Улю у себя, в келье. Его предложение так поразило Улю, что она долго не соглашалась, говоря, что предпочтет лучше уйти и снова скитаться по Москве.
Предложение Абрама состояло в том, чтобы Улю одеть в такую же рясу, как он, в его собственную и поместить ее в его келье в качестве юноши, племянника Ивана Дмитриева.
В первую минуту девушке показалось это настолько ужасным, позорным и даже греховным, что она отказалась наотрез, но через три дня она уступила ласкам и увещаниям любимого человека. И сразу жизнь в келье молодого послушника изменилась.
В домике, невдалеке от дома самого архимандрита, явился молодой красивый послушник, тихий, скромный, боязливый, избегавший не только говорить, но даже и попадаться навстречу всем монахам монастыря.
Иван Дмитриев объяснил всем, что его племянник, Борька, по собственной охоте пошел в послушники потому, что еще с младенчества только и думал, что о Господе Боге и о молитве.
- Всегда такой был...- объяснял Иван Дмитриев про своего племянника.- Всегда от людей бегал да опустя глаза ходил. Уж коли ему, Борису, да не быть архимандритом да не угодить Господу, так кому же после этого...
Освобожденный Павлой, Ивашка прежде всего постарался уйти как можно дальше из Замоскворечья и вообще из той части города, где он мог встретить Барабина, Кузьмича или кого-либо из знакомых суконщиков.
Среди ночи найти пристанище было, конечно, мудрено. Кроме кабаков, все было заперто, а идти ночевать среди пьяных Ивашка был не в состоянии. У него было всегда такое отвращение к кабакам и пьяным, что теперь он предпочел пробыть ночь на морозе.
Пройдя Каменный мост и повернув вдоль берега, мимо кремлевских ворот, он поравнялся с полуразвалившейся башней, из которой торчали довольно крупные ветви дерев, теперь оголенных, а летом покрывающихся густою зеленью. Ивашка и прежде часто проходил мимо этой башни. Он знал, что она едва держится на своем основании, грозя каждую минуту рухнуть и передавить прохожих. Тем не менее в ней часто играли ребятишки и часто забирались на отдых нищие.
Ивашке пришла мысль до утра пробыть в ней. Он чувствовал, что не может идти далеко и, во всяком случае, не может скитаться всю ночь.
Редко случалось ему приходить в такое бешенство, как в эту ночь. А эти припадки вспыльчивости, гнева, подъема духа и силы телесной всегда сказывались у него болезненным состоянием и слабостью всего тела.
Кроме этой минуты бешенства, борьбы с Барабиным и его людьми, было еще нечто другое, взволновавшее его до глубины души. Освобождение его красавицей барыней повлияло на него, быть может, еще более, нежели случай в их доме. Он понял, что для нее это был подвиг, за который она должна будет отвечать, даже пострадать. Бог весть что сделает или что, быть может, сделал уже с ней Барабин, не найдя его в сарае.
Ивашка вошел в темную, сырую башню - нечто вроде грязного и холодного подвала, наполовину занесенного снегом, а наполовину засоренного от обсыпавшихся стен и камней. Только в одном углу какой-то запасливый, вероятно частый, посетитель наклал и оттоптал немного соломы. Ивашка обрадовался этой соломе больше, чем самому покойному тюфяку. Он опустился на нее в изнеможении, съежившись от холода и устали. Он был счастлив, что избавился от истязания, ожидавшего его наутро, и счастлив, что обязан этим дорогой ему Павле Мироновне.
Через несколько секунд Ивашка, глубоко вздохнув, заснул мертвым сном.
Среди ночи и среди глубокого сна ему показалось, что вдруг стало как-то особенно хорошо. Он видел во сне, что его кто-то поливал теплой водой. Затем все спуталось, но чувство наслаждения осталось. Когда наутро, при слабо мерцавшем свете, скользившем в этот подвал через полуразрушенную круглую дверь, он открыл глаза, то увидел на себе тулуп, а около себя какого-то незнакомого человека, спавшего крепким сном.
"Вот что пригрезилось-то мне! Тулупом покрыл меня. Что за диво! Пришел человек в тулупе, а тулуп другой с собой принес, меня укрыл... Чудно!"
И Ивашка, позевывая, не знал, что делать,- будить ли ему незнакомца и поблагодарить или уйти.
- Нет, уж лучше разбужу, спасибо скажу. Коли он мне тулуп дал, то, может быть, и научит доброму,- рассудил Ивашка и начал толкать и будить своего соседа.
Сосед, человек лет пятидесяти, не сразу пришел в себя и не скоро отзевался. Долго потягивался он, охал и Господа Бога призывал.
- Спасибо тебе. Ведь ты тулупом-то прикрыл? - начал Ивашка.
- Я прикрыл. Куда же мне его было девать? - отвечал незнакомец.- Нельзя же на себя два навертеть, а другого человека на холоду в одном кафтанишке оставить.
И оба ночные пришельца быстро познакомились. Новый знакомый Ивашки оказался солдат в отставке. Житье его в Москве было почти такое же, как и Ивашкино. Потеряв должность, где прожил 17 лет спокойно, он теперь мыкался с места на место, нигде не уживаясь и даже отчасти по той же причине, что и Ивашка. Савелий Бяков ненавидел и любил все то же и так же, как и Ивашка.
Он с восторгом вспоминал свою военную жизнь, свои походы под командою фельдмаршала Салтыкова. Но если сам фельдмаршал пришел в состояние новорожденного младенца, то Бяков, гораздо его моложе, хорошо помнил, ясно видел перед собой все то, что забыл уже Салтыков.
Ивашка узнал, что Бяков был страстным охотником до храмов Божиих, до литургии, до всего касавшегося богослужения. За последние 17 лет он был при церкви на Варварке, где исправлял должность звонаря и откуда, по разным проискам и по злобе матушки-попадьи, прогнали его теперь и взяли другого. Бяков был глубоко обижен и, рассказывая Ивашке в подробностях, как его прогнала матушка, приходил в страшное негодование.
- Сказывает, видишь,- восклицал он среди полутьмы развалины,- что я стар, что у меня того трезвона быть не может, что у молодого парня! Нешто это возможное дело! Я семнадцать лет обучался трезвонить и перезванивать. Я иной раз к достойной так выводил, паренек, что прохожие по улице останавливались да похваливали. Ей-Богу! А этот пес и простого благовеста смыслить не может. Сначала раскачает, ударит звонко, через меру ударит, другой раз чуточку зацепит, а третий раз так вместе с языком башкой об колокол и свистнется. А то его самого подвернет язык, да и бросит. Звонить, братец, дело мудреное; вот то же, что петь.
И Бяков, начав рассказывать Ивашке подробно все хитрости звона, благовеста и трезвона, вдруг пришел в такое оживление, что, вскочив среди полумрака, стал махать руками и дрыгать ногами, изображая наглядно, как надо передергивать и переводить. Если бы в эту минуту кто-либо увидел Бякова, то, конечно, принял бы его за умалишенного.
Познакомившись и даже подружившись с солдатом, Ивашка обещался ему непременно наведаться к нему в кабак "Разгуляй" при первой возможности и там спросить о нем, чтобы снова повидаться и побеседовать.
- Ты, паренек, прямо самого Князева спроси, кабатчика. Он меня хорошо знает. Спроси, где, мол, здесь солдат Бяков. А то спроси просто - где, мол, мне найти дядю Савелья. Я человек всем знаемый. Оченно даже известный. Меня не мудрено найти... Да гляди... Вот я каков человек!
И Бяков, распахнув свой полушубок, показал Ивашке два креста и медаль на груди.
Новые знакомые наконец расстались.
Ивашка, надумавшись идти снова к своему старому барину Мартынычу, бодро направился в его квартал. Бяков дал ему на время полушубок, объяснив прямо, что он краденый. Благодаря этому Ивашка спасся, однако, быть может, от горячки, так как утро было особенно морозно.
Квартира подьячего Мартыныча оказалась пустой. Калитка была заколочена, и Ивашка в недоумении, печально остановился. Увидавшая его из соседнего домика женщина крикнула ему, что все семейство давно переехало, а куда - неизвестно.
Так как Ивашке некуда было деваться помимо Мартыныча, то он решился отправиться и разузнать, где может быть подьячий. Ему пришло на ум идти на Введенские горы в госпиталь и узнать о местопребывании подьячего от ласкового доктора, к которому когда-то Мартыныч его посылал. Через час ходьбы Ивашка входил уже в главные ворота госпиталя.
Но прежде, чем его впустить в самый госпиталь, двое солдат, которых называли "надзирателями", подробно расспросили его: кто он, откуда и зачем? Ивашка удивился.
- Это, паренек, теперь новое заведение - допрос чинить. А приди