sp; Через несколько времени Косой вздохнул свободно. Когда он стал разглядывать сломанную печать, вдруг вспомнил, что где-то видел точь-в-точь такого орла, хотя никогда не держал в руках печати правительницы. Он стал припоминать и почти наудачу, с замиранием сердца достал кольцо великой княжны. На этом кольце был действительно вырезан орел, такой же, какой был на печати.
Князь Иван был спасен. Ему оставалось только вновь запечатать письмо, и никто не мог бы догадаться, что печать на нем когда-нибудь была сломана.
Не было ничего удивительного, что у великой княжны на кольце был вырезан государственный орел. Она имела на это полное право, но непостижимым казалось князю Ивану стечение обстоятельств, сплетшихся вокруг него.
Нужно же было этому кольцу попасть именно в его руки и сравнительно так незадолго пред тем, как оно ему должно было понадобиться по такому странному поводу, и спасти его от смертельной или почти смертельной опасности! В те минуты, которые переживал теперь князь Иван, ему казалось это чудесным проявлением Промысла. Но причина была бы слишком ничтожна, если бы кольцо пришло в его руки лишь для того, чтобы исправить сделанную Антипкой оплошность и тем вывести из неприятного положения князя Ивана. Косой чувствовал, что он тут - простое орудие судьбы, маленькое звено в большой цепи и что не должен он действовать по своей воле и по своему разуму, а подчиниться воле высшей, чудесно сложившей обстоятельства.
Он держал в руках распечатанное письмо правительницы, письмо, которое он имел полную возможность прочесть, а затем и передать, если это нужно было, великой княжне то, что касалось ее. О ней должна была идти речь в этих письмах, конечно, только о ней.
Не раздумывая долго, Косой подошел к двери, запер ее на ключ и, вернувшись к столу, смело развернул письмо.
Из него выпала другая, вложенная в него записка.
Письмо было на французском языке, с помарками, сделанными, видимо, постороннею рукой.
"Поздравляю Вас, - читал князь Иван, - с приездом в Лейпциг {Французский подлинник этого письма находится в Государственном архиве. Рукою Анны Леопольдовны написаны те слова, которые в переводе поставлены в скобках. В подлиннике эти слова наверху соответствующих, а последние зачеркнуты. (Здесь и далее примеч. автора.)}, но я не успокоюсь до тех пор, пока не получу известия, что Вы уже на возвратном пути сюда. Если Вы не получали писем из Петербурга - пеняйте на Пецольда {Секретарь саксонского посольства.}, который, значит, отправил их не как следует. Что касается Юлии, то неужели Вы можете хотя минуту сомневаться в ее (моей) любви и в ее (моей) нежности, после всех тех доказательств, которые Вы получили от нее (меня). Если Вы ее (меня) любите, не делайте ей (мне) подобных упреков, хотя бы ради того, насколько дорого Вам ее (мое) здоровье. Персидский посланник со всеми своими слонами получил аудиенцию в том порядке, как представлялся турецкий. Говорят, одна из главных целей посольства - просить руку принцессы Елисаветы для сына шаха Надира; в случае отказа он нам объявит войну. Терпение! Это будет, однако, третий враг, да сохранит нас Господь от четвертого. Не сочтите за сказку эти происки персов, я не шучу. Тайна узнана через фаворита посланника. У нас будет маскарад 19-го и 20-го этого месяца, но не думаю, чтобы я (без вас, мой дорогой) могла бы принять живое участие в этом увеселении, потому что предвижу, что моя дорогая Жюли, сердце которой и душа не здесь, не слишком-то будет веселиться. Правда, говорится в песне: "На моих глазах нет ничего, что похоже на Вас, а между тем, все мне Вас напоминает". Дайте знать о времени Вашего возвращения и верьте моей преданности..."
Князь Иван почувствовал, что, несмотря на то, что он был один в комнате, густая краска покрыла его щеки. Он покраснел, потому что простой, задушевный тон письма, в котором, в сущности, не сообщалось ничего важного, был похож скорее на частную переписку, чем на деловое, политическое письмо. Ему стало стыдно, зачем он ворвался в чужую тайну, не имевшую никакого значения в том отношении, ради которого он позволил себе прочесть письмо.
Чувство совершенного скверного поступка защемило его сердце, и точно назло себе, назло этому гадкому чувству он поднял упавшую из письма записку и развернул ее. Все равно уже было теперь.
Однако, пробежав глазами записку, он не пожалел, что сделал это.
В записке неизвестный корреспондент или корреспондентка (записка была без подписи) в коротких словах убеждали Линара повлиять, как можно скорее, на нерешительную Анну Леопольдовну принять меры против П. Е. Сообщалось, что с каждым днем П. Е. становится опаснее и опаснее, что необходимо увести из Петербурга гвардию на театр военных действий, и тогда будут руки развязаны. Лестока арестовать прежде других. Правительница боится больше всего принца Петра Гольштинского (сына Анны Петровны, дочери Петра Великого), но что главная опасность здесь, в самом в Петербурге, в лице П. Е.
Князь Косой отлично понял, что под буквами "П. Е." подразумевается "Принцесса Елисавета" и что против нее и против лиц, близких ей, направлена просьба к Линару убедить правительницу.
План был составлен довольно хитро. Пока преданная великой княжне гвардия была в Петербурге - нечего было и думать о какой-либо попытке действовать против нее. Но раз гвардия удалена на войну против шведов, которая еще продолжалась, великая княжна оставалась вполне беззащитною. Найдись возможность привести этот план в исполнение, и великая княжна погибла.
Косой, как умел быстро, на всякий случай, чтобы не выдавать своего почерка, переписал записку левой рукой, сложил, как была она, вложил в письмо и запечатал его снова. Он догадался, что письмо написано от имени Юлианы Менгден, помолвленной уже за графа Динара. Вероятно, она и запечатывала письмо правительницы и вложила в него свою записку или такую, которой сочувствовала.
Справив все, князь Иван бережно уложил порученные ему письма в замшевую сумку, надел ее под камзол и позвал к себе Степушку.
- Вот что, Степан, - начал он, когда тот явился, - помнишь ты, когда умер у нас этот старик-нищий, я велел отпарить его одежду и парик себе заказал?
Степушка сказал, что помнит и что все было сделано тогда именно так, как было приказано.
- Ну, так вот, - продолжал Косой, - эти вещи спрятаны у тебя?
Смышленое лицо Степушки выразило усилие мысли. Он соображал в эту минуту, что, должно быть, князь Иван Кириллович придумал что-то для поправления беды, в которой он и себя считал как бы участником как член торуссовской дворни, к которой принадлежал главный виновник всего - Антипка, выдранный уже за вихры в людской Петром Ивановичем, с одобрения кучера Ипата.
- Вещи все у меня спрятаны - и костыль, и деревяшка, - весело и услужливо ответил он.
- Ну, так вот мне их сейчас нужно будет надеть...
- Надеть? - переспросил Степушка. - А как же лошади, что за вами приехали?
- А разве приехали уже? Ну, скажи ямщику, чтобы пока на двор завернул. Заплачу за простой. Я поеду часа через два, а пока мне нужно одно дело справить.
Степушка, вопрос которого относительно лошадей главным образом клонился к тому, чтобы узнать, поедет ли князь Иван вообще или нет, то есть надеется ли он поправить все, успокоился теперь окончательно, узнав, что Косой все-таки намеревается ехать.
- Так что же прикажете о вещах? - спросил он.
- А вот, видишь ли, мне нужно надеть их и выйти из дома так, чтобы никто не увидал этого и не знал об этом - ни даже Лев Александрович. Ты смолчать сумеешь?
- Зачем не смолчать? Значит, вам так, чтобы ни синь-пороха заметно не было? Это можно. Банька у нас, как изволите знать, на самых задах, за огородом. Ее вчера с вечера топили - Петр Иваныч распорядился, на случай, если вам пред отъездом помыться вздумалось бы, а если нет, так он сам располагал попариться. Так вот вещи эти самые я в баньку отнесу, а вы извольте прийти туда, как бы по своему делу, будто мыться пошли, оденетесь, я вас и выпущу задним ходом к забору; он в одном месте разбирается и на самый пустынный проулок выходит - куда угодно идите, а там назад - тем же путем. Как вернетесь, я водой оболью, чтобы вид сделать, будто вы мыться изволили. Никому и невдомек будет. А уж в баньке-то я вас подожду.
Лучше, чем придумал Степушка, и найти ничего нельзя было. Князь Иван велел ему только одно - поскорее нести одежду в баньку.
Левушку все еще не могли добудиться, и Косой ушел, не повидавшись с ним. Уходя, он сказал мимоходом Петру Ивановичу:
- Пойду вымоюсь пред отъездом, а вы не беспокойте Льва Александровича; мне только сгоряча показалось, что Антипка сломал печать, на самом же деле оно и незаметно совсем, так что нечего и говорить об этом.
- Ну, и слава Богу! - обрадовался Петр Иванович.
Косой в бане переоделся с помощью Степушки и, переодетый, стал совершенно неузнаваем. Он выбрался незамеченный и неловко заковылял на деревяшке, стараясь выбрать самый ближний путь ко дворцу великой княжны.
Он решительно не знал, как он проберется туда и пустят ли его, и кому отдаст снятую им с вложенной в письмо записки копию. Он только чувствовал, что во что бы то ни стало ему нужно передать эту копию великой княжне, и шел, веря в то, что это удастся ему сделать так же, как удалось ему совершенно неожиданно для себя снять эту копию.
Прежде всего нужно было дойти до дворца. И князь Иван спешил, боясь встретить кого-нибудь из знакомых, чтобы те не узнали его как-нибудь. Однако переодеванье его, по-видимому, было выполнено с долей искусства. Он в этом мог убедиться хотя бы по тому, что встретившаяся ему старушка запустила руку в глубокий карман своей кацавейки и, достав грошик, подала ему.
Странно было князю Косому, Рюриковичу родом, протягивать за подаянием на улице, но это было необходимо, чтобы не выдать себя, и он протянул руку, невольно вспомнив, как пригодилась ему тут предосторожность Степушки, посоветовавшего ему вытереть землею руки, чтобы загрязнить их.
Час был довольно ранний. На улицах прохожих попадалось мало, все больше простой народ, из благородных же - никого.
"Может быть, рано еще. Там, пожалуй, спят все, - соображал князь Иван, осторожно ступая деревяшкой по дощатым мосткам тротуара, чтобы не упасть. - Ах, поскорее бы, поскорее!" - повторял он себе.
Сердце его билось все сильнее и сильнее, по мере того как он приближался к цели. Вот наконец и Греческая улица, виден уже и Па-де-Кале. Вот и дом великой княжны. Отсюда, с улицы, кажется, что он погружен в полную тишину. Ставни нижнего этажа плотно заперты, в окнах верхнего - спущены занавесы. Кругом ни души; только у ворот сидит закутанный в овчину сторож, по-видимому, только что сменивший ночного. Спит он или нет, и как пройти мимо него? А вдруг он остановит?
Один миг у князя Ивана даже мелькнуло - не вернуться ли ему назад, но это только мелькнуло, и как раз именно в этот миг он решился войти в ворота. Сторож не шелохнулся, как будто ему и дела не было, что проходят мимо него.
Косой вошел на широкий, окруженный службами двор. Тут не спали; по движению на дворе, по хлопавшим половинкам выходивших на двор дверей видно было, что во дворце Елисаветы давно уже проснулись. Мимо переодетого князя Ивана пробежали две дворовые бабы, затем он видел ливрейного лакея, выбегавшего на крыльцо с трубочкой - покурить. В окнах нижнего этажа, где, вероятно, помещалась кухня, заметно было движение. Князь Иван стоял, озираясь.
Вдруг в одном из этих окон поднялась половинка и высунувшийся поваренок крикнул:
- Дяденька, коли есть хочешь - иди: у нас есть чем покормить тебя!
Князь Иван, еще идя сюда, решил подчиниться тому, что будет с ним. Зов поваренка относился, по всей видимости, к нему.
Он оглянулся опять кругом - нет ли кого-либо еще тут, кого могли бы позвать, и пошел наугад к двери, ближайшей к тому окну, из которого прокричал поваренок.
Дверь как бы сама собою растворилась пред ним, и лакей точь-в-точь в такой же ливрее, как тот, что выбегал покурить, только постарше, встретил Косого за дверью. Он именно встретил его и, ни слова не говоря, повернулся и стал подниматься по лестнице, словно и не сомневаясь, что за ним будут следовать.
Князь Иван с замиранием сердца, неловко стуча своей деревяшкой по ступеням, начал тоже подниматься. Он хотел бы объяснить лакею, что ему нужно видеть кого-нибудь из доверенных лиц великой княжны, хотя Лестока, но тот пока не спрашивал никаких объяснений, и князь Иван шел.
Лестница кончилась входом в полутемный коридор.
"Ну, здесь он меня спросит наконец, что мне нужно, - подумал князь Иван, - и я объясню ему, да, конечно, я скажу прямо, что хочу видеть Лестока! А на всякий случай у меня кольцо с собою, "кольцо великой княжны"! - вспомнил вдруг он и улыбнулся тому, как он раньше не подумал об этом и волновался, когда У него был такой верный пропуск хоть к самой великой княжне!
Однако ни кольца, ни каких бы то ни было переговоров не требовалось. Лакей уверенно провел князя Ивана по коридору и, дойдя до одной из дверей, все так же молча растворил ее и остановился, как бы пропуская князя.
Косой поглядел на него. Лакей относился к нему так, как, по всем вероятиям, не относился бы к простому нищему.
Что же это было? Обыкновение ли здесь такое или, может быть, ко всем нищим относились здесь так? По лицу лакея нельзя было догадаться ни о чем. Он отворил дверь и спокойно ждал, пока князь пройдет в нее, едва же тот переступил порог, дверь за ним затворилась без шума.
Князь очутился в полутемной проходной комнатке, куда проходил слабый свет из оконца над дверями и где стояли сундуки и шкаф с платьем. Князь Иван невольно подошел к двери, не к той, в которую впустили его, а к противоположной, над которой было оконце. Дверь оказалась запертою.
Комната, в которой стоял князь Иван, как видно было и по вещам, находившимся в ней, и по запаху камфары, смешанной с табаком, была шкафною, где хранились платья. Но чьи? - для гардероба великой княжны тут было слишком мало места.
Но не успел князь Иван оглядеться хорошенько, как щелкнул замок, комната на мгновение осветилась, и Косой увидел пред собою незнакомого, видного человека с приятным и симпатичным лицом. Он вошел и остановился вполоборота к князю Ивану, придерживая припертую дверь правою рукою, а левую протянул к Косому. Это был не Лесток.
- Бумаги есть? - отрывисто спросил он. - Скорее, разговаривать некогда.
"Какие бумаги?" - хотел было спросить Косой, удивленный и прежде уже, когда его вели сюда, а теперь вполне пораженный сделанным ему вопросом.
Но протянутая к нему рука, поспешная настойчивость вопроса и необычайность положения до того смутили его, что он, ничего не раздумывая и не расспрашивая, послушно сунул в эту руку свою копию записки.
- Спасибо! - услышал он.
Полумрак шкафной снова осветился, дверь быстро захлопнулась, замок опять щелкнул, и князь Иван снова остался один. Он невольно попробовал свою голову, как бы желая удостовериться, что не спит.
За дверью послышались голоса, но слова нельзя было разобрать. Потом, почти сейчас же, все смолкло.
Князю Ивану оставалось только развести руками и постараться уйти. Главное, зачем он приходил сюда, было сделано: записка передана. Князь был бы спокойнее, если бы удалось передать ее Лестоку, но ведь ему даже опомниться не дали. Привели, провели, поставили в темную комнату и просто спросили: "Бумаги?" - а записка была уже в руке у него. Он ее и отдал.
Лишь тогда, когда он, выйдя в коридор, где лакей ждал его и снова провел к лестнице, уже стал спускаться по ней, он вдруг схватился за лоб и провел по нему рукою. Он понял, как ему показалось, все, что случилось с ним, вспомнил о виденном им вблизи дворца великой княжны нищем старике в таком же точно одеянии, какое было у него. Вероятно, это был тоже переодетый, но привычный гость дворца великой княжны, который приносил сюда откуда-нибудь нужные сведения, и сегодня его, князя Косого, приняли здесь за этого своего, привычного человека. Успокоившись на этом, князь свободнее зашагал, следуя за ливрейным лакеем.
Теперь он уже не боялся того, что его записка попала не туда, куда следует; ошибки уже быть не могло... А что касается того, что не знали, кто принес ее, то это князю Ивану было решительно безразлично. Он сделал по совести то, что считал полезным для великой княжны, вовсе не из-за награды и не из расчета выслужиться пред ней. Так не все ли равно, будет ли она знать, что это он принес или кто-нибудь другой?
Князь Иван благополучно вернулся домой, переоделся в бане, вымылся и вошел в дом как ни в чем не бывало.
Левушка уже встал. Они напились вместе чая, поговорили, простились, и князь Иван уехал, совершенно довольный и счастливый, обещал не засиживаться за границей и вернуться как можно скорее.
- А от вас Сонюске Соголевой кланяться буду! - прокричал ему вслед Левушка с крыльца, но ветер отнес его слова, и князь Иван, не расслышав их, помахал рукой и еще раз приподнял свою шляпу.
Двадцать пятого ноября, рано утром, Сонюшка была разбужена раньше обыкновенного каким-то необычайным движением во всем доме. Двери хлопали, по комнатам бегали, стуча сапогами. Слышался крикливый голос ее матери, имевшей привычку вставать гораздо позднее. Борясь еще со слипавшим ей глаза сном, Сонюшка напрасно силилась понять, что, собственно, происходило.
У ее двери послышались шаги, и Вера Андреевна просунула голову к ней в комнату и резко прокричала: "А, вы еще спите! Отлично! Можно бы и встать было!" - и снова побежала к себе.
Сонюшка решительно не могла понять, зачем поднялся этот переполох и отчего не пришла няня разбудить ее. Уж не с Дашенькой ли что-нибудь случилось? Но через несколько минут сама Дашенька пришла к ней:
- Ты ничего не знаешь?
Сонюшка, начавшая уже одеваться, успела только вопросительно взглянуть на нее, как та снова подхватила:
- Великая княжна Елисавета Петровна не великая княжна больше...
- Как не великая княжна, что же с ней?..
- Она - императрица. Сегодня вошла на престол...
Первым движением Сонюшки было перекреститься и сказать: "Слава Богу!" Она сделала это так же невольно, как крестились и говорили "слава Богу!" все русские люди, узнавая о совершившемся в ночь на 25 ноября событии. И тут только, в этом невольном выражении искреннего чувства, сказывалось то, что этого события все давно ждали и как-то даже были уверены в нем - уверены, что оно должно было случиться.
- Но только правда ли это? - спросила Сонюшка.
- Ну, вот еще - не правда! Ты на улицу посмотри...
Сонюшка успела уже надеть чулки и, накинув халатик и сунув свои маленькие ножки в старенькие ночные туфли, подбежала к окну, а потом заглянула за край занавески.
По улице, слабо еще освещенной утренними сумерками, шел прямо посреди народ, размахивая руками и разговаривая, сторонясь от торопившихся, редких, впрочем, экипажей. Соголевы жили на одной из не бойких улиц, но и она сегодня отличалась заметным оживлением.
- Сегодня всю ночь люди говорили, весь город не спит, - начала опять Дашенька. - Я проснулась сегодня - точно меня толкнуло что. Слышу, у нас ходят. Все уже встали, но совсем темно еще и лампадка горит. Я посмотрела на часы у маменьки - семь часов только... Попробовала заснуть - не могу. Как рассвело наконец, я подошла к окошку, вижу - народ на улице, как в тот день, когда Бирона арестовали, только теперь больше. Я маменьку разбудила. Тут пришла няня и сказала, что случилось. Тебе не страшно?
- Нет, чего тут страшного? - улыбнулась Сонюшка.
- Ну, я пойду! - и Дашенька, не рассказав ничего толком, убежала.
Соня поспешно оделась и вышла в комнаты. Они были не убраны со вчерашнего дня, и Сонюшке сейчас же нашлось дело. Слуги все были разосланы в лавочку, на Невский, на перекресток для собирания новостей. Няня пошла в церковь узнать, нет ли там каких-нибудь известий.
Мать заставила Сонюшку вытирать пыль и сама было принялась поправлять мебель, но только сердилась и мешала.
Пришла няня. Она рассказывала, что толком добиться ничего нельзя. Знают только, что Елисавета Петровна сама провела солдат в Зимний дворец, что все немцы арестованы. У дворца, на Царицыном лугу, стоят войска, которые всю ночь там были и костры раскладывали, но что порядка от них никакого. Все толкутся там. Кабаки заперты. Государыня, говорят, выходила на балкон, а потом к солдатам на площадь, и все ко двору едут кареты, кареты и всю ночь ехали. Купцам, говорят, выйдет преимущество, чтоб одни только русские торговали. Немецкие церкви закроют и на каждого иностранца штраф наложат. На улице ни одного немца - все попрятались. Сапожник Карл Богданович, что через три дома от них торгует, в погребе сидит - спрятался.
Вообще сведения, принесенные няней, а затем и другими слугами, были до того сбивчивы и столько в них казалось несуразного, что трудно было отличить в них правду от выдумок улицы.
Вера Андреевна сердилась, кричала на них и ходила, показывая непомерную деятельность и торопливость, как будто, кроме нее, решительно никто ничего не понимал, а она одна уже знала все и прямо решала, что правда и что неправда. Она бегала из комнаты в комнату, совалась к окнам, шумела платьем и откидывала юбки ногой, поворачиваясь на ходу, но из ее суетни, разумеется, ничего не выходило.
- Нет, так невозможно, - решила наконец она. - Нужно пойти узнать - у н_а_с никогда ничего не добьешься, пока д_р_у_г_и_е л_ю_д_и не научат. - Сказала она это так, словно виноват был в том, что "у нас ничего не добьешься", не кто другой, как Сонюшка, и она строго добавила ей: - Мы с Дашенькой отправимся, а если приедет кто, вы можете принять, сказав, что я вернусь...
И она заторопилась одеваться. Дашенька давно уже порывалась побежать из дома на люди, чтобы узнать все подробнее, и не заставила себя ждать. Соня должна была помочь им одеться.
Они ушли в двенадцатом часу. Соня осталась одна. Она пошла к себе в комнату, не торопясь, причесалась; надела то самое платье, в котором была, когда приехал к ней Косой (это платье было всегда ее любимым), и прошлась по затихшим теперь и опустевшим комнатам.
Дворовые девушки, пользуясь необычайностью дня, все разбежались, даже няня ушла опять куда-то. Только старик-лакей Матвей, неизменный старым преданиям бабушкина дома, оказался на своем посту в прихожей с чулком в руках.
Хотя Сонюшке, которую не взяли с собой, и нечего было делать, как сидеть дома, но это вполне соответствовало ее настроению. Ей хотелось остаться одной.
Более месяца тому, как князь Иван заезжал к ним вечером накануне своего отъезда. Его не приняли, потому что так пожелала Вера Андреевна. Он прислал Соне милое, хорошее письмо, в котором писал, что будет помнить ее, будет думать о ней и постарается как можно скорее вернуться назад, чтобы снова увидеть ее. Целый месяц она терпеливо ждала его, последние же дни начала понемногу волноваться. По ее расчетам, князь должен был приехать со дня на день.
Соне казалось почему-то, что он должен вернуться именно сегодня. На самом же деле ей казалось это уже каждый день, и каждый день она уверяла себя, что сегодня это будет наверное, и нарочно старалась оставаться дома. Она подходила к окну, прислушивалась, не входит ли кто-нибудь с лестницы в прихожую, вздрагивала и ходила сосредоточенная и молчаливая, а когда садилась за пяльцы, то дольше обыкновенного засиживалась за работой.
Может быть, князя не приняли бы опять? Сонюшка не знала, отдала ли Вера Андреевна приказ навсегда или на один только раз, и боялась спросить об этом угрюмого и необщительного Матвея. Но если бы даже Косого и не приняли, ей довольно было бы знать лишь то, что он приехал. Ей хотелось видеть его, говорить, остаться с ним, хотелось, чтобы кончились для нее эта жизнь, лишения и бедность, к которым она не привыкла и для которых ее вовсе не воспитывали.
Лишения и бедность еще ничего - она терпеливо, как теперь, и безропотно готова была бы вынести их; не в этом дело! Лишь бы был возле нее любящий, ласковый человек. Ей хотелось ласки, любви, хотелось, чтобы ее приласкали и чтобы самой приласкаться и приго-лубиться, так крепко-накрепко прижаться, чтобы, как ребенка, приласкали ее. И вот был на свете человек, которого она любит и который любит ее. Но они не могут быть счастливы. Нужно ждать, нужно устроиться, а когда и как все это будет? А вдруг он изменит? Она-то уж не разлюбит его, а он? Что он теперь делает? Где он - здоров ли, помнит ли о ней и думает ли, как обещал?
Сонюшка долго-долго сидела одна. Наступил час обеда, накрыли стол, но Вера Андреевна не возвращалась.
Сонюшка, прождав полчаса лишних, не смела одна сесть за стол, несмотря на то, что было очевидно, что мать и сестра остались где-нибудь у знакомых обедать. Она спросила себе бульону и кусок говядины из супа, поела на краю стола, вернулась в гостиную, заглянула на улицу, где движение уже давно стихло, и села на диван, раскинув руки и откинув голову назад, на диванную спинку.
Вдруг в передней послышалось движение, мужское покашливание с холода. Сонюшка привстала: неужели это был князь Иван?..
- Сто ж это вы дома и одни? - заговорил Левушка Торусский, входя и потирая руки. - Ну, уж и денек сегодня! Вы кого-нибудь видели, вы подлобности знаете?
Сонюшка ответила, что маменька с сестрой поехали по городу разузнавать эти подробности, а она ничего не видала и ничего не знает.
- Ну, так я вам ласскажу, - обрадовался Левушка, что он первый может передать Соголевой интересные вещи.
Из всех посторонних она скорее других была готова перенести именно Левушку в эту минуту. Она и раньше всегда чувствовала симпатию к нему, а после того, как он оказался близким человеком Косому, он ей стал симпатичнее вдвое.
"Спросить или не спросить?" - думала она, пока Торусский, чувствуя себя хозяином положения, распространялся о том, как он избегался сегодня, везде был, где только могли знать что-нибудь, и даже поймал Ополчинина, который был участником самого "действа" и видел все своими глазами.
Но для Сони Торусский был интересен в другом отношении: он мог знать то, что для нее было важнее всего, важнее всех самых интересных подробностей "действа": он мог иметь известия от князя Ивана.
Однако спросить прямо она не решалась - Левушка мог заметить. А между тем спросить надо было, потому что с минуты на минуту могла вернуться Вера Андреевна, а при ней уж и заикнуться даже нельзя было о Косом.
- Ополчинина я знаю, - сказала она, - он недавно поступил в Преображенские. Я с ним у Творожниковых нынче на вечере познакомилась. Он был несколько раз у нас. Вы - приятели, кажется?
- Да, плиятели, - подтвердил Левушка.
- А что ваш другой приятель, Косой? - спросила, как бы к слову, Сонюшка, сама себе удивляясь, как просто у нее это вышло (она и об Ополчинине заговорила нарочно, чтобы легче было спросить о князе Иване).
- Никаких известий от него не получаю, жду его со дня на день... Он, как уехал, ничего не писал! Велно, не с кем было письмо отплавить. Ему уже влемя плиехать...
- Ну, так что же вы рассказывали? - спросила Сонюшка: теперь, когда она узнала самое для себя главное, она могла слушать Торусского, которому, видимо, чрезвычайно хотелось рассказать поскорее.
- Ну, вот я буду говолить по полядку, - начал он. - Тлетьего дня - сегодня у нас следа? - ну, да, в понедельник, тлетьего дня на култаге во дволце у бывсей плавительницы был клупный лазговол с госудалыней Елисаветой Петловной.
Видно было, что Левушка не в первый раз сегодня передает свой рассказ, потому что заметно уже понаторел в произношении имени Елисаветы Петровны с названием ее "государыней". Он подчеркивал это название, а также значительно произносил слова "бывсая плавительница".
- Клупный лазговол, - повторил Левушка, - бывсая плавительница плямо сказала, сто ей писут из Блеславля, будто бы Елисавета Петловна имеет сносения с неплиятельской сведской алмией, и доктол ее Лесток ездит к фланцузскому посланнику и с ним факции в той же силе делает, и сто в письме из Блеславля советуют алестовать Лестока, так стоб Елисавета Петловна не селдилась, если Лесток окажется виновным и его алестуют... Вы знаете, сто ответила госудалыня? Она ответила, сто с влагами отечества никаких аллиянцев и коллеспонденций не имеет, а если ее доктол ездит до посланника фланцузского, то она сплосит его об этом...
- Кто же все это слышал? - спросила Сонюшка.
- Сто слышал?
- Да вот этот весь разговор. Неужели правительница и государыня вели его при ком-нибудь?..
Левушка действительно в течение сегодняшнего дня рассказывал уже многим этот разговор, о котором при нем сегодня утром у Творожниковых говорил сенатор Шаховской, но никому и в голову не приходило предложить вопрос, который теперь поставила Сонюшка.
- Кто слысал? Лазумеется, никто, но, велоятно, госудалыня лассказывала Лестоку! - ответил Торусский и, успокоившись на этом соображении, продолжал, торопясь, чтобы его опять не перебили: - Вчела мы должны были обедать вместе с Ополчининым и еще кое с кем, но вдлуг плед самым обедом заезжает Ополчинин и говолит, сто только сто высел пликаз, стобы все гвалдейские полки выступили к Выболгу в алмию плотив сведов, и сто Ополчинину нужно поэтому ехать сейчас в казалмы. Он заезжал на минутку и добавил только, махнув луками: "Сто тут будет - умлем за плавду!"
Дальше казалось, что Левушка, кроме Ополчинина, махнувшего руками и обещавшего "умереть за правду", никого и ничего не видел. После обеда они сидели недолго и разошлись по домам. Левушка лег, заснул и проспал беспробудно вплоть до утра. Когда же он сегодня рано утром узнал, что случилось, то сейчас же вскочил, оделся и поехал, и ездил по городу до тех пор, пока не узнал всего, чтобы приехать и рассказать ей, Сонюшке.
Как только вчера во дворце Елисаветы Петровны стало известно, что гвардию посылают из Петербурга, от нее явился гонец к гренадерам и потребовал их к ней. Выборные от гренадеров явились в двенадцатом часу ночи. Она спросила, может ли она положиться на них; они ответили ей, что будут служить, пока только в силах, но что время терять уже нельзя, потому что объявлен приказ о выступлении в поход. Елисавета Петровна ушла и, говорят, долго молилась пред образом; потом вынесла к гренадерам крест, привела их к присяге и велела им вернуться в казармы, потихоньку собрать роту и ждать, пока она сама приедет к ним. Она приехала в санях около двух часов ночи. С нею были Воронцов, Лесток и Шварц, ее старый учитель музыки.
Ополчинин рассказывал, что на цесаревне была кираса и что она, всегда казавшаяся очень красивою, была на этот раз поистине прекрасна.
Придя к собранным гренадерам, она сказала им: "Ребята, вы знаете, чья я дочь; ступайте за мною". Нужно было видеть и слышать, что сделалось с гренадерами. Подъем духа был такой и увлечение так сильно, что если бы не сама же Елисавета Петровна, старавшаяся укротить их, может быть, было бы сделано что-нибудь и безрассудное, в чем впоследствии пришлось бы раскаиваться. Елисавета сказала гренадерам: "Клянусь умереть за вас, клянетесь ли умереть за меня?" Гренадеры ответили ей, что клянутся и готовы костьми лечь за нее. "Ну, так идемте!" - сказала цесаревна и, выйдя из казарм, села в сани, а затем, окруженная всей гренадерской ротой Преображенского полка, направилась ко дворцу по Невской першпективе. По дороге послали арестовать Миниха, Остермана, Менгдена и Лопухина.
- Неужели Остерман и Миних арестованы? - спросила Сонюшка. - Я думала, что и само действо при их участии устроено. Как же без них?
Собственно говоря, она раньше ничего не думала ни об Остермане, ни о Минихе, но в продолжение того, как рассказывал Левушка, она все ждала, что в его рассказе появится, наконец, какой-нибудь человек, на которого может опереться, как на помощника, Елисавета Петровна, и что этим человеком будет кто-нибудь из государственных людей.
- Не только они, но и Головкин, и Левенвольд алестованы. Их будут судить, - подтвердил Левушка. - Но это сествие по Невской было высе всякого описания, - продолжал он с таким видом, точно сам присутствовал при этом шествии. - Впеледи всех госудалыня в киласе, в санях, на запятках саней Лесток и Волонцов, а клугом гленаделы!.. И все в полной тисине. Все балабаны были еще в казалмах сломаны, стобы нельзя было плоизвести тлевогу. На самом конце Невской госудалыня высла из саней, стобы как можно тисе подойти ко дволцу, но она не могла идти сколо. Тогда гленаделы взяли ее на луки и понесли на луках, понимаете ли - на луках понесли ее!
Левушка увлекся и расчувствовался, голос его дрогнул, а блестевшие глаза подернулись влагой.
"Какой он милый!" - невольно подумала Сонюшка, глядя на его восторженное, раскрасневшееся лицо.
- Да, на луках, - повторил Левушка. - Это было ужасно тлогательно. Госудалыня вошла в калаульню. Там встлетили ее востолженно, и она пошла алестовать плавительницу. Алестованных отвезли в дом Елисаветы Петловны. Тут уже в голоде стало известно все, и все стали собилаться во дволец, и войска, за котолыми были посланы гленаделы. И все, как один человек, соблались. Сенатолов собилал экзекутол. К утлу все было готово и плочли манифест.
- А кто писал его? - спросила Сонюшка.
- Говолят, Бестужев.
- Как Бестужев? Ведь он же был арестован вместе с Бироном.
- Нет, его велнули уже. Импелатлица сегодня в восемь часов утла надела андлеевскую ленту и объявила себя полковником четылех гвалдейских полков и плинимала плисягу и поздлавления. Она сама выходила на балкон к солдатам...
- Значит, это - правда? - вырвалось у Сонюшки.
- Совелшенная плавда, - подтвердил Левушка. - А отчего вы это сплашиваете?..
Сонюшка давно уже, слушая рассказ Левушки, чувствовала в себе смутное представление, как ни было это странно, о некотором сходстве судьбы Елисаветы Петровны, пока она была великой княжной, и своей собственной. Она сколько раз утешала себя, когда ей приходилось подчас очень круто, что вот живет же великая княжна, и кто же - дочь самого Петра Великого, - и жизнь ее далеко-далеко не так хороша, как должна была бы быть; так что же после этого ей-то, Сонюшке, думать о себе? Рассказы, и даже преувеличенные, как всегда, ходили по городу о невозможно тяжелом положении принцессы Елисаветы при дворе, о тех неприятностях, даже унижениях, которым она подвергалась там. И - как ни странно было - Сонюшка при всем своем сочувствии к Елисавете Петровне находила себе некоторое успокоение в этих рассказах. Терпела принцесса, даже материальные недостатки терпела (и это знали в Петербурге), так что же после этого другим-то оставалось уже делать!
- Да, тепель все те, кто осколблял великую княжну, сильно ласкаются, - проговорил Левушка, как бы отвечая мыслям Сонюшки.
- Да уж будто ей так плохо жилось?
- Ей-то? Да как же не плохо. Вы знаете, до того досло, сто ее сажали пли дволе наляду с плостыми дамами, - понимаете? - с плидволными. Вот до чего досло! А вы говолите - неужели плохо!..
- Да, как странно! - протянула Сонюшка. - Подумаешь, еще вчера была она в таком положении, и вдруг сегодня - самодержавная императрица, почти всемогущая в России, да и не в одной России! Как иногда судьба меняется.
- Сто-с тут стланного? - спросил Левушка. - Это почти всегда так. Вы читали книгу Иова?
- А вы читали ее? - удивилась Сонюшка.
Она уже давно составила себе представление о Левушке как об очень милом, но, судя по его же рассказам, по которым он то ужинал, то обедал с кем-нибудь, очень легкомысленном человеке, способном проводить все время весело, но отнюдь не читать Библию.
- Отчего же вы спласываете так меня? - сконфузился Левушка. - Вы думаете, сто я шучу только - так и не могу Библию читать? А ведь это - мое любимое чтение... Лазве вы не читаете?
Сонюшка учила священную историю по-французски, и именно учила ее. Потом был у ней преподавателем и русский священник, но все отрывки, какие она знала из Библии и Евангелия, она знала по-французски.
- То есть я читала, в свое время, - в свою очередь сконфузилась Сонюшка.
- Ну, так помните истолию Иова? Это - одна из самых тлогательных и самых таинственных. Каждый человек пележивает в своей жизни эту истолию. Лавновесие необходимо, иначе не может быть цельности.
И Левушка, который был настроен сегодня совершенно особенно восторженно, потому что все, кого он видел сегодня, были по поводу случившегося в редко сходящем на человека приподнятом настроении, заговорил особенно задушевно. Он был взволнован и торжеством русской великой княжны, и тем, что сидит один на один с хорошенькой, давно нравившейся ему девушкой.
Он заговорил, что каждый человек, подобно Иову, испытуется судьбою и что это испытание иногда посылается в начале, в конце или середине жизни, но непременно посылается, и что нет таких, про которых можно было бы сказать, что вот они безусловно счастливы тем счастьем, которое разумеет себе человек. Да и что такое это счастье, то есть в ч_е_л_о_в_е_ч_е_с_к_о_м его смысле? Почему мы знаем, что хорошо для нас, что дурно? Мы иногда слишком ценим то, что на самом деле не имеет никакой цены, а действительно важное - упускаем. И, может быть, именно в тот момент, когда мы скорбим и просим Бога удалить так называемое земное несчастье, лишение, что ли, мы должны были бы именно лишить себя даже и того немногого, что у нас есть.
Никогда еще Сонюшке не случалось говорить так, и никак не ожидала она, что именно шепелявый Левушка затеет с нею подобный разговор. Она слушала и смотрела на его как бы освещенное вдохновением лицо, и оно ей вовсе не казалось таким некрасивым и смешным, как прежде; и веснушки как бы сгладились, да и камзол, и шелковый коричневый кафтан, и чулки, казалось, сидели на нем лучше, и сам он преобразился.
- Вы не слусаете? - остановился вдруг Левушка. - Я, может быть, надоел вам?..
Сонюшка подняла наполовину опустившиеся веки. Ей так было удобнее рассматривать Левушку.
- Ах, нет, - сказала она, - продолжайте, пожалуйста!.. Мне хорошо слушать вас. Я сама часто думаю об этом. Вы думаете, моя жизнь легка?
Этот вопрос вырвался у нее невольно. Под говор Левушки и, главное, вследствие задушевности его тона, ей стало крайне жаль самое себя, так жаль, что чуть-чуть не захотелось плакать. Правда, это длилось только минуту, и вот тут-то у нее и вырвался ее вопрос.
- Васа жизнь? - переспросил Торусский. - А сто ж, васа жизнь? Вам-то на сто жаловаться?..
Сонюшка уже жалела, зачем проговорилась при постороннем, чужом ей человеке, но, несмотря на это, ей все-таки не было неловко продолжать говорить - таким простым и, главное, опять-таки задушевным казался ей этот молодой человек.
- Ах, всякое бывает! - вздохнула она.
- Послусайте, - вдруг придвинулся к ней Левушка, - неужели вы... я не хочу сказать - несчастливы, но недовольны своею жизнью? Сто, сто такое?
- Ничего! Тяжело только бывает, и очень тяжело, - ответила Соня и задумалась.
Она думала о том, с каким удовольствием рассказала бы она теперь все-все, что у нее на сердце; но это было так сложно, как ей казалось, что все нельзя было рассказать.
- Вам бывает тяжело? - начал опять Левушка. - Ну, так вот сто я вам скажу! Я не стану сплашивать, сто у вас, но я жизнь свою отдал бы, стоб вам было легче. Как только я узнал вас - я узнал себя. Нет, это не то я говолю! Одно только - плавда, сто я все готов сделать для вас. Если б вы только захотели, я бы вам сказал один секлет, Софья Александровна! Я, плаво же, - недулной человек; позвольте мне... я не говолю, любить вас на всю жизнь, но боготволить, все, все отдать вам... Я вам лучаюсь за ваше счастье... У меня всего довольно есть, и если вы...
Сонюшка, точно разбуженная, взглянула на Торусского, как бы не понимая слов, которые он говорит, но вдруг восприняв смысл их. И снова лицо Левушки покрылось для нее веснушками, стал заметен его курносый нос, маленький, в виде пуговки, и она услышала в говоре его смешную шепелявость, и весь он явился таким, каким она на него не могла, бывало, смотреть без улыбки.
- Нет, ради Бога не надо этого! - как бы с испугом перебила она.
- Не надо? Отчего не надо?
- Нет, будемте лучше друзьями; вы милый, хороший, славный, но останемтесь друзьями только, не надо портить... Я вас люблю, и все больше, чем узнаю, но никогда не говорите так со мной... не надо этого...
Левушка опустил голову и несколько времени сидел молча.
- Вот это всегда так, - грустно-грустно заговорил он наконец. - Все, кажется, очень любят меня и ласположены ко мне, а говолят, стоб оставаться длузьями... Да я не длужества хочу, я хочу, стоб меня тоже совсем полюбили...
Внутренне Сонюшке было смешно то, что говорил Торусский, и в особенности смешно потому, что, как нарочно, они сидели совершенно так