|
Мирбо Октав - Дневник горничной, Страница 6
Мирбо Октав - Дневник горничной
а ее от себя. Она была выброшена на улицу в большом городе, такая молодая да еще беременная!.. У ее возлюбленного денег не было, и она натерпелась горя... Она, наверное, умерла бы с голода, если бы ее друг не нашел ей наконец места в медицинской школе.
- Да, - сказала она, - в лаборатории я убивала кроликов и приканчивала маленьких морских свинок... Забавно было.
И при этом воспоминании на ее толстых губах появляется какая-то меланхолическая улыбка.
После некоторого молчания я спрашиваю у нее:
- А ребенок? С ним что сталось?
Марианна делает какой-то неопределенный жест, как бы открывая занавес рая, где спит ее младенец... Расслабленным от водки голосом она отвечает:
Как вы думаете... Боже мой! Что же мне с ним было делать?
Значит, так же, как с маленькими морскими свинками?
Да, так.
И она налила себе еще водки.
Мы разошлись по своим комнатам слегка навеселе.
VII
6 октября.
Вот наконец и осень наступила. Морозы начались раньше, чем их ожидали, и последние цветы уже поблекли в саду. Георгины, бедные свидетели любви и трусости хозяина, померзли; померзли также большие подсолнечники, которые сторожили вход в кухню. На опустошенных грядках осталось только несколько чахлых гераней и несколько кустов астр, которые печально склонили к земле свои синие головки. И в саду капитана Може все вымерло, пожелтело.
Деревья желтеют и сбрасывают свою листву, небо покрыто тучами. Последние четыре дня стоит густой туман, который не рассеивается и после обеда. Теперь хлещет холодный дождь и дует северо-восточный ветер...
Да! Я не на свадебном пиру... В моей комнате собачий холод. И ветер продувает, и вода протекает через крышу, в особенности у окон. Свет едва проникает в мою мрачную лачугу. Шум сдвигающихся от ветра черепиц на крыше, треск деревянных перекладин, лязг шарниров - как все это оглушает и утомляет... Я не смею заявить, что нужна печь. Я такая зябкая и не знаю, как выживу в этом адском холоде моей комнаты... Сегодня вечером я должна была заткнуть своими старыми юбками окна от ветра и дождя. А тут еще над головой флюгер, который не перестает вертеться на своем шпиле. Временами он начинает так резко визжать, что его можно принять за голос хозяйки, которая устраивает сцену в коридоре...
Когда первые столкновения прошли, жизнь стала монотонной, скучной, и я понемногу стала привыкать, не испытывая больших нравственных страданий. К нам никогда никто не приезжает, мы живем, словно в заколдованном доме. Помимо чисто домашних историй, о которых я рассказывала, здесь никогда ничего не бывает. Все дни проходят совершенно одинаково, все те же лица, та же обстановка. Скука смертная... Но я начинаю тупеть и приспособляться к этой тоске как к естественному явлению. Даже отсутствие любовных развлечений меня не трогает, и я без большой печали переношу эту непорочность, на которую я осуждена или, вернее, сама себя осудила, окончательно отказавшись от барина. Барин мне опротивел, в особенности после того, как он из трусости грубо отозвался обо мне в разговоре с барыней. Но он не сдается и не боится меня. Наоборот, он упорно увивается за мной все с такими же выпученными глазами и влажными губами...
Теперь, когда дни стали короче, барин до обеда проводит время у себя в рабочем кабинете, и черт его знает, чем он там занимается... Роется в старых бумагах, пересматривает сельскохозяйственные каталоги или перелистывает с рассеянным видом старые охотничьи журналы. Нужно его видеть, когда я вечером захожу к нему закрыть ставни или поправить огонь в камине. Он тогда поднимается, кашляет, чихает, фыркает, стучит мебелью, все опрокидывает, старается всеми этими глупыми приемами обратить мое внимание... Смешно! Я притворяюсь, что ничего не слышу, ничего не понимаю, и ухожу, молчаливая, строгая, не глядя на него, как будто его здесь и нет.
Вчера вечером, однако, мы обменялись несколькими словами:
Селестина...
Что вам угодно, барин?
Селестина... Вы сердитесь на меня... За что вы сердитесь на меня?
Да ведь, вы, барин, знаете, что я потаскуха...
Ho...
Грязная девка...
Ho... Ho...
Что у меня дурная болезнь...
Но, черт возьми, Селестина! Но Селестина... Послушайте же...
Дрянь!..
Право, так. Я порвала окончательно. С меня довольно. Надоело кружить ему голову своим кокетством...
Я здесь ничем не могу развлечься... И еще хуже то, что ничто меня не раздражает... Должно быть, воздух этого захолустья, деревенская тишина, слишком тяжелая и грубая пища на меня так действуют? Я в каком-то оцепенении, и это имеет свою прелесть. Во всяком случае, это притупляет мою чувствительность, усыпляет мои грезы, помогает мне привыкнуть к оскорблениям и крикам моей хозяйки. Этим я также могу только объяснить то известное удовлетворение, которое я испытываю в этой болтовне по целым вечерам с Марианной и Жозефом, этим странным Жозефом, который уже больше не уходит от нас и даже, по-видимому, с удовольствием участвует в наших беседах. Мысль, что Жозеф, может быть, влюблен в меня, льстит мне. Боже мой, да... я дошла до этого... Затем я читаю, читаю... все романы, романы, романы... Я перечитала некоторые романы Поля Бурже. Его книги уже не производят на меня такого впечатления, как раньше, мне даже скучно становится от них, и я думаю, что они неискренне и поверхностно написаны. Они были для меня понятны только тогда, когда я была очарована и ослеплена роскошью и богатством. Я теперь от этого далека, и его произведения меня больше не увлекают. Поль Бурже сам всегда в восторге от них. Ах! Я теперь не была бы так наивна и не стала бы спрашивать у него психологических объяснений, потому что сама лучше его знаю, что можно найти за портьерой салона и под кружевным платьем...
Я никак не могу привыкнуть к тому, что совсем не получаю писем из Парижа. Каждое утро, когда приходит почтальон, у меня сердце разрывается от сознания, что все забыли про меня, что я совершенно одинока. Напрасно я писала самые отчаянные письма моим старым приятельницам и Жану, напрасно я их умоляла вырвать меня из этого ада и найти мне место в Париже, хоть самое плохое. Ни от кого ни слова... Никогда не поверила бы, что можно быть такими равнодушными, такими неблагодарными.
И это заставляет меня еще больше дорожить своими воспоминаниями о прошлом. В этих воспоминаниях все-таки радостей больше, чем страданий. Прошедшее дает мне надежду, что не все еще кончено для меня и что от этого случайного падения я сумею еще оправиться... И когда я, одна в своей комнате, слышу храпение Марианны за перегородкой, напоминающее о мерзости настоящего, я стараюсь покрыть эти смешные звуки шумом своего прежнего счастья, я страстно перебираю в своей памяти прошлое, чтобы из его разрозненных обрывков создать иллюзию будущего.
Как раз сегодняшнее число, 6 октября, связано со многими воспоминаниями. Вот уже пять лет прошло со времени этой драмы, все подробности которой так ясно сохранились в моей памяти. Герой этой драмы умер. Это был милый красивый мальчик, которого я убила своими ласками, доставляя ему слишком много радости, слишком много жизни... И 6-го октября я в первый раз за эти пять лет не снесу цветов на его могилу... Но я сделаю букет из неувядаемых цветов, которые украсят его в моей памяти. Эти цветы я соберу в саду своего сердца, в саду своего сердца, где растут недолговечные цветы увлечений, где цветут также большие белые лилии любви...
Я помню, это было в субботу... В рекомендательной конторе на улице Колизея, куда я в течение восьми дней регулярно приходила каждое утро искать место, меня представили одной даме в трауре. Никогда до тех пор я не встречала человека с таким располагающим к себе лицом, мягкими глазами, простыми манерами, с такою чарующей речью. Мне стало тепло на душе с первых же слов ее.
- Дитя мое, - сказала она мне, - госпожа Пола-Дюран (хозяйка конторы) с большой похвалой отзывается о вас. Я думаю, что вы этого заслуживаете, потому что у вас интеллигентное, открытое и веселое лицо, и вы мне очень нравитесь. Мне нужен надежный и преданный человек. Преданный!.. Знаю, что это требование очень трудное, потому что вы меня не знаете и не имеете никаких оснований быть мне преданной... Я вам объясню сейчас условия, в которых я живу. Но не стойте же, дитя мое... садитесь вот сюда...
Достаточно, чтобы со мной мягко заговорили, чтобы на меня не посмотрели как на существо постороннее, как на человека с улицы, как на нечто среднее между собакой и попугаем, и я тотчас же чувствую себя тронутой, во мне воскресает душа ребенка. Я каким-то чудом забываю всю свою злобу, ненависть, возмущение и к тем, которые со мной говорят по-человечески, испытываю только чувство преданности и любви. Я знаю также по опыту, что только несчастные люди могут поставить свои страдания рядом со страданиями людей ниже себя. Есть всегда что-то оскорбительное и холодное в доброте счастливых людей!
Когда я села рядом с этой почтенной дамой в трауре, я уже любила ее... и любила искренне...
Она со вздохом начала:
- Я вам не веселое место предлагаю, дитя мое...
С искренним энтузиазмом, который не ускользнул от нее, я живо запротестовала:
- Это не важно, сударыня... Я буду делать все, что вы от меня потребуете.
И это была правда... Я была на все готова.
Она поблагодарила ласковым взглядом и продолжила:
- Так вот... Я много испытала в своей жизни... Я всех своих потеряла... у меня остался только один внук. И ему также угрожает смерть от страшной болезни, которая отняла у меня всех других...
Боясь назвать эту страшную болезнь, она своей старой рукой, одетой с черную перчатку, указала мне на грудь. И с еще более печальным выражением в голосе продолжала:
- Бедный мальчик... Это прелестный ребенок... я его обожаю и все свои надежды возлагала на него. После него я останусь совсем одинокой. И зачем мне, Боже мой, жить тогда?..
Глаза ее заволоклись слезами. Она их вытерла платком и заговорила опять:
- Врачи уверяют, что его можно спасти, что легкие неглубоко затронуты... От режима, который они предписывают, они ждут много хорошего. Каждый день после обеда Жоржу нужно будет купаться или, вернее, окунаться в море. Затем ему нужно растирать все тело волосяной перчаткой для ускорения кровообращения, затем заставлять выпивать стакан старого портвейна, затем в течение часа по крайней мере он должен будет спокойно лежать в теплой кровати. Вот чего я от вас прежде всего хочу, мое дитя. Но, кроме того, ему нужен молодой, милый, веселый, жизнерадостный человек. У меня меньше всего может он найти этих качеств... У меня есть двое слуг, очень преданных, но они старые, скучные, слабоумные... Жорж их терпеть не может... Я сама со своей старой седой головой и вечным трауром также удручающе действую на него. И что хуже всего, я чувствую, что часто я не могу скрыть от него своих опасений... Может быть, такой молодой девушке, как вы, и неудобно ухаживать за таким же молодым юношей, как Жорж... ему только девятнадцать лет! Это, наверное, даст повод всяким сплетням. Но меня это не интересует... Меня интересует мой больной мальчик, и я вам доверяю... Вы честная женщина, по-видимому.
О да, сударыня, - воскликнула я, заранее уверенная в том, что буду играть роль святой, которую разыскала бабушка для спасения своего внука.
А он... бедный мальчик, Боже мой! В его возрасте, видите ли, больше, чем морские купания, может помочь, если он не будет оставаться один, если он всегда около себя будет видеть красивое лицо, слышать веселый смех молодого человека... Это будет отгонять мысль о смерти, внушит доверие к жизни... согласны вы?
Согласна, сударыня, - ответила я, тронутая до глубины души. - И будьте уверены, что я буду хорошо ухаживать за Жоржем.
Мы условились, что я в тот же вечер приступлю к исполнению своих обязанностей и что на третий день мы поедем в Ульгату, где эта дама в трауре наняла красивую виллу на берегу моря.
Бабушка не обманула меня. Жорж был очаровательным, восхитительным мальчиком. От его безбородого лица веяло прелестью красивого лица женщины; женственны были также его мягкие движения и его длинные руки, белые и изящные, на которых просвечивали жилки. И какой блеск в глазах! В зрачках светился какой-то внутренний огонь, ресницы отливали голубым цветом и сияли светом пламенного взгляда... Сколько в этих глазах проглядывало мысли, чувства, страсти, внутренней жизни! А на щеках уже играл румянец смерти... Казалось, что он умирает не от болезни, а от избытка жизни, от лихорадочного огня, который пожирал его органы и сушил его кожу. Как было красиво и печально на него смотреть! Когда бабушка привела меня к нему, он лежал на кушетке и держал в руках розу... Он встретил меня не как служанку, а почти как друга, которого он ожидал. И с первого же момента я привязалась к нему со всем пылом своей души.
Мы переехали и поселились в Ульгате без всяких приключений. Все для нас заранее было приготовлено. Вилла, которую мы заняли, была просторная, светлая, изящная и веселая. Широкая терраса с плетеными креслами и пестрыми маркизами вела прямо к морю. К нижним ступенькам каменной лестницы подступали волны во время прилива. В нижнем этаже была комната Жоржа; из широкого окна открывался прекрасный вид на море. Моя комната в том же коридоре, как раз напротив, выходила своим окном в маленький сад, где росли тощие розы. Мне трудно выразить словами мою радость, гордость, мое волнение - все мои чистые и новые чувства, которые были вызваны таким обращением, такой заботой обо мне. Я, как равная, принимала участие в этой комфортабельной, роскошной жизни, в семейных радостях, о которых я так напрасно мечтала. Как будто по мановению жезла благодетельной феи, у меня исчезли всякие воспоминания о моих прежних унижениях, и я исполняла свои обязанности с сознанием своего достоинства, которое наконец стали уважать во мне. Могу сказать, что я вся, как по какому-то волшебству, преобразилась. Не только зеркало говорило мне, что я стала красивее, но и сердце кричало мне, что я стала лучше. Я открывала в себе новые неиссякаемые источники преданности, самопожертвования... героизма... У меня была только одна мысль - своими заботами, своим вниманием, своею изобретательностью во что бы то ни стало спасти Жоржа от смерти.
С большой верой в свои способности исцелительницы я говорила, я кричала бедной бабушке, которая по целым дням сидела в соседнем зале и плакала:
- Не плачьте, сударыня, мы его спасем... Клянусь вам, что мы его спасем...
И, действительно, через две недели Жорж почувствовал себя гораздо лучше. В его здоровье произошла большая перемена. Приступы кашля уменьшились, появились сон и аппетит. По ночам не было этого ужасного, обильного пота, от которого он себя по утрам чувствовал истощенным и разбитым. Силы восстановились настолько, что мы могли предпринимать продолжительные прогулки в карете и небольшие прогулки пешком, не утомляясь при этом. Погода стояла хорошая, воздух был теплый, умеряемый ветром с моря, и мы в те дни, когда оставались дома, почти все время сидели в беседке на террасе в ожидании времени, когда Жоржу нужно было идти купаться в море. Жорж был весел, никогда не говорил о болезни, никогда не говорил о смерти. Он подолгу болтал со мной, и я, видя его доверчивые глаза, его сердечность и любезность по отношению ко мне, сама увлекалась разговором и рассказывала ему обо всем, что приходило мне в голову, шутила, пела... О моем детстве, о своих желаниях, о своих несчастьях и мечтах, о житейских бурях, о различных местах у смешных ничтожных хозяев, обо всем этом я ему рассказывала, нисколько не маскируя истины, потому что он понимал все благодаря той удивительной чуткости, которой обладают больные, несмотря на вынужденную удаленность и отчужденность от жизни. Между нами установилась настоящая дружба благодаря, с одной стороны, его характеру и одиночеству, а с другой стороны - моим постоянным заботам о нем, моему неусыпному вниманию. Я себя чувствовала невыразимо счастливой, и мой ум развивался от постоянного общения с ним. Жорж обожал стихи. По целым часам я ему читала по его просьбе на террасе под шум моря или вечером, в его комнате поэмы Виктора Гюго, Бодлера, Верлена, Метерлинка. Часто он закрывал глаза, лежал неподвижно со скрещенными на груди руками. Думая, что он спит, я умолкала... Но он начинал смеяться и говорил:
- Продолжай, малютка. Я не сплю. Я так лучше слышу стихи. Я так лучше слышу твой голос, твой прелестный голос...
Иногда он меня сам прерывал. Он медленно прочитывал те стихи, которые произвели на него наиболее сильное впечатление, и - как я его за это любила! - старался дать мне понять и почувствовать их красоту...
Однажды он мне сказал, и я храню эти слова как священную реликвию:
- Для того, чтобы понимать и любить все возвышенное в поэзии, не нужно совсем быть ученым... наоборот... Ученые не понимают и большею частью презирают поэзию. Чтобы любить стихи, достаточно иметь душу, душу чистую как цветок... Поэты говорят простым, печальным и больным душам... И поэтому они бессмертны. Знаешь ли ты, что всякий чуткий человек немного поэт? И твои рассказы, Селестина были также красивы, как стихи...
О!., господин Жорж, вы смеетесь надо мной...
Да нет же! Ты и сама не знала, что так красиво рассказываешь. И это-то особенно восхитительно...
То были единственные в моей жизни часы, и что бы со мной ни случилось в будущем, до самой смерти мое сердце сохранит память о них, как о лучшей песне... Я испытала невыразимо приятное чувство, как будто я становилась другим существом, как будто во мне просыпалось что-то новое, не известное мне раньше... И если, несмотря на мой нравственный упадок и пробуждение всего дурного, что было во мне, я сохранила в себе страсть к чтению и стремление к высшему в окружающей меня среде и во мне самой, если я, несмотря на свое невежество, доверилась своим способностям и осмелилась писать этот дневник, то всем этим я обязана Жоржу...
О, да! Я была счастлива... счастлива, кроме того, видеть, как воскресает милый больной, как наполняется новыми здоровыми соками его тело, как расцветает его лицо... счастлива от той радости, надежд и уверенности, которые появились во всем доме, благодаря этому быстрому выздоровлению; виновницей, волшебной феей этого семейного счастья была я. Это исцеление приписывали мне, моему заботливому уходу, неограниченной преданности и еще больше, может быть, моему постоянному веселью очаровательной молодости и большому влиянию моему на Жоржа. Бедная бабушка меня благодарила, выражала свою признательность и осыпала подарками... как кормилицу, которой доверили почти мертвого ребенка и которая своим чистым, здоровым молоком восстановила его органы, вернула ему радость и жизнь.
Иногда, забывая о своем общественном положении, бабушка брала меня за руки, нежила и ласкала их со слезами на глазах и говорила:
- Я была уверена, когда я вас увидела, я была уверена!
И уже составлялись проекты... путешествия в теплые края... в страны, где вечно цветут розы.
- Вы от нас никогда не уйдете, никогда, мое дитя.
Ее восхищение мною часто меня стесняло, но в конце концов я принимала его как заслуженное. Если бы я захотела злоупотребить ее благородством, как это сделали бы другие на моем месте... Ах, горе!..
И случилось то, что должно было случиться.
В этот день было жарко и душно и чувствовалось приближение грозы. Над потемневшим, но спокойным морем неслись большие красные грозовые тучи. Жорж не выходил даже на террасу, и мы сидели в его комнате. Более нервный, чем всегда, очевидно, под влиянием атмосферного электричества, он даже не захотел, чтобы я читала ему стихи.
- Это меня утомит, - говорил он. - И к тому же я чувствую, что ты сегодня плохо будешь читать.
Он ушел в зал и попробовал играть на рояли. Рояль его раздражала, и он вернулся в комнату и, сидя около меня, стал рисовать карандашом женские силуэты. Но скоро оставил бумагу и карандаш и с нетерпением в голосе проговорил:
- Я не могу... нет у меня настроения... Рука дрожит... Не знаю, что со мной... И с тобой что-то такое происходит... Ты не можешь усидеть на месте...
Наконец, он растянулся на кушетке у большого окна, из которого на большое расстояние видно было море. Рыболовные барки, убегая от грозы, возвращались в порт Трувиль. С рассеянным видом он следил за их движением и за серыми парусами...
Как верно сказал Жорж, я не могла усидеть на месте... я волновалась, стараясь придумать, чем занять его. Конечно, я ничего не придумала, и мое волнение не успокаивало больного...
Зачем так нервничать?.. Зачем так волноваться?.. Посиди около меня.
А не хотели ли бы вы теперь быть на этих маленьких барках, там на море?.. - спросила я.
- Не говори для того только, чтобы говорить... Посиди около меня...
Как только я села около него, вид моря стал ему несносен, и он попросил спустить шторы.
- Погода сегодня меня приводит в отчаяние... Море какое-то страшное, я не хочу его. видеть... Все сегодня страшно. Я ничего не хочу видеть сегодня, ничего, кроме тебя.
Я его слегка стала бранить.
- Господин Жорж, вы неблагоразумны... Нехорошо... Если бы бабушка вошла и увидела вас в таком состоянии она заплакала бы!
Он поднялся немного на подушках.
Прежде всего зачем ты меня называешь 'господин Жорж'? Ты ведь знаешь, что это мне не нравится.
Но я не могу вас называть 'господин Гастон'!
Называй меня просто 'Жорж'... злюка...
- Не сумею, никогда не сумею...
- Любопытно! - сказал он со вздохом. - Ты всегда хочешь быть бедной маленькой рабыней?
Затем он замолчал. И весь остальной день он нервничал или молчал, что его еще больше расстраивало.
После обеда разразилась наконец гроза. Поднялся сильный ветер, и море с шумом ударялось о берег... Жорж не хотел ложиться спать. Он чувствовал, что не может заснуть, а бессонные ночи так длинны и мучительны! Он разлегся на кушетке, а я села у маленького столика, на котором стояла лампа под абажуром и разливала мягкий, розовый свет вокруг нас. Мы не разговаривали. Глаза Жоржа блестели больше обыкновенного, но он казался спокойным, а розовый свет лампы оживлял его лицо и оттенял изящные формы его тела... Я занялась шитьем.
Вдруг он сказал мне:
- Оставь свою работу, Селестина, и иди ко мне...
Я всегда повиновалась его желаниям и капризам. Его порыв и дружеские излияния я приписывала чувству благодарности. Я повиновалась, как и всегда.
Ближе ко мне... еще ближе, - сказал он. Затем:
Дай мне теперь твою руку...
Без малейшего недоверия я ему дала свою руку, и он стал ее ласкать.
- Какая красивая у тебя рука! Какие красивые у тебя глаза! И какая ты вся красивая... вся... вся!..
Он часто мне говорил о моей доброте, но никогда он мне не говорил, что я красива - по крайней мере никогда не говорил с таким видом. От неожиданности, хотя в глубине души я была в восхищении от этих слов, произнесенных порывистым и страстным голосом, я инстинктивно отступила назад.
- Нет... нет... не уходи... Останься около меня... ближе... Ты не знаешь, как мне хорошо, когда ты близко около меня... как это меня ободряет... Ты видишь, я больше не нервничаю, не волнуюсь... я не болен... я доволен... я счастлив... очень... очень счастлив...
И, скромно обняв мою талию, он меня заставил сесть рядом с ним на кушетку и спросил:
- Разве тебе так плохо?
Я нисколько не успокоилась. Глаза его еще больше заблестели... Голос стал дрожать... О! эта дрожь в голосе была мне знакома! Она появляется у мужчин, когда ими овладевает бурная страсть. Я сама волновалась, трусила... и голова немного кружилась у меня... Но я решила не поддаваться и защищать его против его самого. Наивным тоном я ответила:
- Да, господин Жорж, мне дурно... Дайте мне прийти в себя...
Его рука не оставляла моей талии.
- Нет... нет... я прошу тебя!.. Будь добрее...
И с какой-то бесконечно милой хитростью в голосе он прибавил:
- Ты так труслива... И чего ты боишься?
В то же время он приблизил свое лицо к моему, и я почувствовала его горячее дыхание... какой-то неприятный запах... какое-то дыхание смерти...
У меня сердце сжалось от боли, м я вскрикнула:
- Господин Жорж! Ах! Господин Жорж!.. Оставьте меня! Вы опять заболеете... Я вас умоляю, оставьте меня!
Я не решалась обороняться ввиду его слабости и хрупкости его тела. Я пыталась только со всеми предосторожностями отстранить его руку, которая робко и неловко старалась расстегнуть мой корсаж и ласкать мою грудь. Я повторяла:
- Оставьте меня! Вы нехорошо делаете, господин Жорж... оставьте меня...
Усилие удержать меня утомило его, напряжение его рук скоро ослабело. В течение нескольких секунд он трудно дышал. Затем сухой кашель вырвался из его груди...
- Видите, господин Жорж, - сказала я ему с мягким, материнским упреком. - Вы хотите заболеть... вы ничего не хотите слушать, и опять сначала придется начинать... Вы хорошенько поправитесь, тогда... Будьте благоразумны, я вас прошу! И если бы вы были совсем милый, знаете, что бы вы сделали? Вы сейчас же легли бы спать.
Он убрал свою руку, которая обнимала меня, растянулся на кушетке и, когда я поправляла ему подушки, печально, со вздохом сказал:
Да... это верно... Извини меня...
Вам не нужно извиняться предо мной, господин Жорж, вам нужно быть спокойным.
- Да... да!.. - сказал он, глядя на пол, где прыгало светлое пятно от лампы. - Я немного с ума сошел... и на один миг подумал, что ты можешь меня полюбить, меня, который никогда не любил... и ничего никогда не имел, кроме... одних страданий... Зачем тебе любить меня?.. Меня моя любовь к тебе исцелила... С тех пор, как ты здесь, близ меня и будишь во мне страсть, с тех пор, как ты здесь со своею молодостью, свежестью, своими глазами, своими руками, своими маленькими бархатными ручками, так нежно ласкающими... я мечтаю только о тебе... я чувствую в себе, в моей душе и в моем теле новые силы... целую жизнь, неизведанную и кипучую... Вернее, я чувствовал, потому что теперь... Чего ты хочешь, наконец? Это было безумие! И ты... ты... это верно...
Я была очень смущена. Я не знала, что говорить; я не знала, что делать. Самые противоречивые чувства волновали меня... Порыв толкал меня к нему... священный долг меня удерживал... И я глупо начала бормотать, потому что была неискренна и не могла быть искренней в этой неравной борьбе между чувством и сознанием долга:
- Господин Жорж, будьте благоразумны... не думайте об этих глупостях... Это вам причиняет боль... Ну же, господин Жорж... будьте хорошим мальчиком...
А он повторял все:
- Зачем тебе любить меня? Верно... ты права, если не любишь меня. Ты считаешь меня больным. Ты боишься заразиться от меня... заразиться той болезнью, от которой я умираю... от поцелуя со мной... Это верно...
Эти оскорбительные и жестокие слова сильно задели меня.
- Не говорите этого, господин Жорж, - воскликнула я, взволнованная. - Это страшно зло с вашей стороны так говорить... Вы меня слишком обижаете... это слишком обидно...
Я схватила его за руки... они были влажные и горячие. Я наклонилась над ним... его хриплое дыхание как будто вылетало из кузнечного горна...
- Страшно... страшно!
Он продолжал:
- Поцелуй от тебя... но это было бы для меня выздоровлением, возвратом к жизни. Ты серьезно верила в купания, в портвейн, в волосяную перчатку? Бедная малютка... Это я в твоей любви купался... вино твоей любви я пил, и от твоей любви у меня под кожей потекла новая кровь... Это потому, что я так надеялся, жаждал и ждал твоего поцелуя, я вернулся к жизни, стал здоровым... да, я теперь здоров. Но я не хочу, чтобы ты отказала мне в этом поцелуе... ты права, отказывая мне в нем... Я понимаю... понимаю... У тебя маленькая, робкая душа, маленькая птичка, которая поет на одной ветке, потом на другой... и при малейшем шуме улетает... фьють!
Вы говорите ужасные вещи, господин Жорж.
Я кусала себе руки, а он продолжал:
Почему ужасные? Нет, не ужасные, а верные. Ты считаешь меня больным... Ты думаешь, что можно быть больным, когда любишь... Ты не знаешь, что любовь - это жизнь... жизнь вечная... Да, да, я понимаю, твой поцелуй для меня жизнь... и ты поэтому вообразила, что для тебя это будет смерть... Не будем больше говорить об этом...
Я не могла этого больше слышать. Была ли эта жалость, подействовали ли так на меня горькие упреки, грубое недоверие, его жестокие слова или чувственная, грубая любовь захватила меня вдруг? Не знаю... Может быть, все вместе было. Я знаю только, что я всей тяжестью своего тела упала на кушетку и, приподнимая своими руками его чудную головку, взволнованно закричала ему:
- Ну! злой... посмотри, как я боюсь... смотри же, как я боюсь...
Я прильнула своими губами к его губам, своими зубами к его зубам с такой силой и страстью, что язык мой, казалось мне, проникнет во все глубокие складки его груди, выпьет и вылижет всю зараженную кровь, весь смертельный яд. Он простер свои руки и сомкнул их в объятии надо мной...
Случилось то, что должно было случиться.
Но, нет. Чем больше я думаю об этом, тем больше я убеждаюсь в том, что я бросилась в объятия Жоржа и прильнула к его губам прежде всего и исключительно из непосредственного и непреодолимого чувства протеста против тех низких побуждений, которым Жорж - может быть, из хитрости - приписывал мой отказ. Это было, кроме того, проявлением горячего сочувствия, которым я хотела сказать:
- Нет, я не считаю тебя больным, нет, ты не болен... В доказательство я без колебания дышу тобой, глотаю твое дыхание, пропитываю им свою грудь и свою кожу. И если бы ты действительно был болен, если бы твоя болезнь была заразительна и смертельна для меня, то я не хочу, чтобы у тебя была эта чудовищная мысль, будто я боюсь заболеть этой болезнью, страдать и умереть от нее...
Я менее всего предвидела и обдумала, к чему неизбежно должен был привести этот поцелуй, я не соображала тогда, что, будучи в объятиях своего друга и прикасаясь своими губами к его губам, я не сумею оторваться от него и уклониться от этого поцелуя. Это так! Когда меня держит мужчина в своих объятиях, у меня горит кожа и голова кружится, кружится... Я становлюсь пьяной... безумной... дикой... Во мне говорит тогда только страсть. Я вижу только его... думаю только о нем... покорная и робкая, я иду за ним... хотя бы на преступление!
О, этот первый поцелуи Жоржа! Его неловкие и милые ласки, наивная страсть в его жестах... и этот восторг в его глазах перед раскрывшейся тайной женщины и любви! В этом первом поцелуе я ему отдалась вся с безотчетным увлечением, с той бурной, лихорадочной страстью, которая обессиливает и укрощает самых сильных мужчин и заставляет их просить пощады. Но когда опьянение прошло, когда я увидела бедного, хрупкого мальчика задыхающимся и обмершим в моих объятиях, у меня появились страшные угрызения совести, какое-то чувство или скорее страх, как будто я только что совершила убийство...
- Господин Жорж... господин Жорж!.. Вам дурно... Ах! бедный мальчик!..
Но он с какой-то кошачьей грацией, с доверчивой нежностью и бесконечной признательностью обвился вокруг меня, как бы ища защиты у меня. С глазами, полными восторга, он мне сказал:
- Я счастлив... Теперь я могу умереть...
И так как я приходила в отчаяние и проклинала свою слабость, он повторил:
- Я счастлив... Останься со мной всю ночь, не покидай меня. Один я, мне кажется, не перенесу такого огромного счастья.
Когда я ему помогла улечься, начался приступ кашля. К счастью, ненадолго, но у меня сердце разрывалось на части. Неужели после того, как я облегчила его страдания, исцелила его, я теперь буду убивать его? Мне казалось, что я не сумею удержать своих слез и я проклинала себя...
Это ничего... ничего... - говорил он, смеясь. - Зачем же отчаиваться, когда я счастлив... Ты увидишь, как хорошо я буду спать рядом с тобой... Ведь я не болен... не болен... Я буду спать на твоей груди, как будто я твой маленький ребенок, положу голову на твою грудь...
А если ночью бабушка позвонит мне, господин Жорж?
Да нет... нет... бабушка не будет звонить. Я хочу спать с тобой.
Некоторые больные любят сильнее, чем даже самые сильные и здоровые люди. Я думаю, что мысль о смерти, что смерть, витающая над ложем любви, своею страшной таинственностью будит страсть. В течение двух недель после этой памятной ночи - этой восхитительной и трагической ночи - мы находились как будто во власти волшебницы, которая слила наши поцелуи, наши тела, наши души, сжала нас в одном объятии, в беспрерывном наслаждении. Мы спешили вознаградить себя за потерянное время, мы хотели жить без отдыха этой любовью, так как мы предчувствовали скорую развязку в надвигающейся смерти...
- Еще... еще... еще!..
Во мне произошла внезапная перемена. Я не только не чувствовала никаких угрызений совести, когда Жорж ослабевал, но умела новыми и более страстными ласками оживлять на время его разбитые члены и придавать им видимость силы. Исцеляя его своими поцелуями, я его сжигала огнем своей страсти.
- Еще... еще... еще!..
Я целовала с каким-то роковым, преступным безумием. Зная, что я убиваю Жоржа, я сама решила умереть от этого счастья и от этой болезни. Я смело жертвовала и его жизнью, и своей собственной... С каким-то бешеным порывом, который удваивал напряжение нашей страсти, я вдыхала своим ртом, я пила смерть, всю смерть, я сосала губами его яд... Однажды, во время сильного приступа кашля, я заметила на его губах большой сгусток мокроты с кровью.
- Дай... дай... дай!..
И я проглотила эту мокроту с мучительной жадностью, как целительное лекарство.
Жорж таял, как свеча. Припадки стали повторяться чаще, становились более тяжелыми и болезненными. У него шла кровь горлом, появились обмороки, во время которых он казался мертвым. Он весь исхудал, высох и стал похож на скелет. Недавняя радость в доме сменилась ужасной печалью. Бабушка опять начала по целым дням плакать, молиться, кричать, подслушивать у его двери в постоянном страхе услышать крик, хрип, вздох, последний вздох... увидеть конец того, что у нее осталось дорогого на земле. Когда я выходила из комнаты, она следовала за мной по пятам и, вздыхая, говорила:
- Почему, Боже мой? Почему? Что же случилось?
Обращаясь ко мне, она прибавляла:
- Вы убиваете себя, моя бедная малютка. Вам нельзя проводить все ночи у Жоржа. Я приглашу сестру на помощь.
Но я отказалась. И она еще нежнее полюбила меня за этот отказ... Ведь я уже совершила чудо, я могла совершить еще другое чудо... Не ужасно ли? Я была ее последней надеждой!..
Врачи, приглашенные из Парижа, были поражены быстрым развитием болезни. Но ни на одну минуту ни они, ни кто-либо другой не заподозрили ужасной истины.
Они ограничились тем, что прописали успокаивающие средства.
Лишь один Жорж оставался постоянно веселым, неизменно счастливым. Он не только не жаловался, но, наоборот, говорил о своей благодарности и признательности. В его словах всегда звучала радость. Вечером после страшных прит ступов болезни он иногда говорил мне:
|
Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
|
Просмотров: 452 | Комментарии: 1
| Рейтинг: 0.0/0 |
|
|