|
Мирбо Октав - Дневник горничной, Страница 16
Мирбо Октав - Дневник горничной
рни с мужественными движениями, с могучими фигурами - все это навевает на меня сладкие сны... И думая обо всем этом, я опять становлюсь почти маленькой девочкой, душа моя полна чистосердечия и невинности, и эти думы освежают мое сердце, как маленький дождик освежает маленький цветок, сожженный солнцем и высушенный ветром... А вечером, ожидая Вильяма, лежа уже в кровати и возбужденная этими мечтами о будущих чистых радостях, я сочиняла стихи.
Но как только приходил Вильям, поэзия исчезала. Он приносил с собой тяжелый запах барьера, а его поцелуи, от которых несло джином, скоро обрезали крылья моим мечтам... Я ему никогда не показывала своих стихов. Зачем? Он, наверное, посмеялся бы над ними и над теми чувствами, которые их навеяли. И он, без сомнения, сказал бы мне:
- А Эдгар, такой замечательный человек, разве сочиняет стихи?
Моя поэтическая-натура была не единственной причиной, почему я хотела уехать в деревню.
У меня был совсем больной желудок от недоедания и нужды, которую я только что перенесла, а также, может быть, от слишком обильной и возбуждающей пищи, которая была у меня теперь, от шампанского и испанских вин, которые заставлял меня пить Вильям. Я страдала настоящим образом. Часто по утрам, когда я вставала с постели, у меня страшно кружилась голова... Днем у меня подгибались колени, а голова у меня болела так, как будто бы кто-нибудь ударял по ней молотом. Мне действительно нужно было вести более тихий и спокойный образ жизни, чтобы немножко поправиться.
Увы! Суждено было, чтобы и эта мечта о здоровье, о счастье тоже разрушилась...
Ах! черт возьми! - как говорила барыня.
Сцены между барином и барыней происходили всегда в туалетной комнате барыни и начинались всегда из-за самых ничтожных причин, из-за пустяков... Чем ничтожнее были поводы, тем ужаснее были сцены... После этих сцен, когда они изливали друг на друга всю горечь и досаду, которые они так долго копили в своих сердцах, они дулись друг на друга по целым неделям. Барин запирался у себя в кабинете, где он или раскладывал пасьянс, или перебирал свою коллекцию трубок. Барыня не выходила из своей комнаты, где она, растянувшись на кушетке, читала любовные романы и оставляла чтение только для того, чтобы перекладывать свои платья, свое белье в шкафах, причем она это делала с такой яростью, как будто грабила, а не приводила в порядок... Они встречались только за столом. Первое время, не привыкшая еще к их характерам, я думала, что они будут бросать друг в друга бутылками, ножами, тарелками... Ничего подобного... В такие минуты они были очень воспитанны, и барыня выбивалась из сил, чтобы казаться светской дамой. Они говорили между собой о своих делах, как будто бы ничего не произошло, только немножко церемоннее, чем обыкновенно - и вообще были друг с другом напыщенны, холодно-вежливы, вот и все... Можно было подумать, глядя на них, что они уходили каждый в свою комнату пусть с серьезным видом и печальным взглядом, но и с большим достоинством... Барыня принималась опять за свои романы, за свои комоды, барин за свои пасьянсы и трубки... Иногда барин уходил на час или два в клуб, но редко. И между ними начиналась оживленнейшая переписка, летели записочки, сложенные в виде сердца, которые я должна была носить от одного к другому. Целый день я играла роль почтальона, бегала из комнаты барыни в кабинет барина; через меня пересылались ультиматумы, угрозы, мольбы, извинения и слезы... Можно было умереть со смеху...
Спустя несколько дней они мирились между собой так же, как и ссорились - без всякой видимой причины... И тогда лились слезы, слышны были фразы: 'О... злой!.. О, злая!., это в последний раз... ну, я тебя уверяю, что это в последний раз'... и они шли в ресторан, где устраивали себе маленький праздник, а на следующий день вставали очень поздно, утомленные любовью... Я сейчас же поняла комедию, которую они играли друг с другом, эти два жалких существа... И когда они угрожали друг другу, что они разойдутся, я отлично знала, что это пустая болтовня. Они были прикованы друг к другу, он - из-за выгоды и расчета, она - из-за тщеславия. Барин держался барыни, потому что у нее были деньги, она же цеплялась за мужа, потому что у него было имя и титул. Но так как в глубине души они ненавидели друг друга именно за этот расчет, который их связывал, то у них являлась потребность выказывать иногда друг другу эту ненависть. А так как это были вообще низкие натуры, то и злобу свою, и разочарование, и презрение они выражали в гнусной и грубой форме...
- Ну, для кого нужна такая жизнь?.. - говорила я Вильяму.
- Для Биби! - отвечал последний, который во всех обстоятельствах жизни имел всегда верный и определенный ответ на все предлагаемые ему вопросы.
И чтобы немедленно и реально доказать справедливость своих слов, он вынул из своего кармана великолепную сигару, украденную им в то же утро, оборвал тщательно кончик, со спокойным и довольным видом закурил ее и сказал между двумя ароматными затяжками:
- Никогда не следует жаловаться на глупость своих господ, милая Селестина... Это - единственная возможность счастья для вас... Чем глупее хозяева, тем счастливее у них слуги... Иди, принеси мне коньяку...
Полулежа в качалке, очень высоко скрестив ноги, с сигарой во рту и с бутылкой старого, прекрасного коньяку в руке, он медленно, аккуратно развернул 'Autorite' и продолжал с восхитительным добродушием:
- Видишь ли, моя милая Селестина... нужно всегда быть сильнее тех людей, которым ты служишь... Вся суть в этом... Один Бог знает, какой великий человек Кассаньяк... один Бог знает, как он владеет всеми моими помыслами и как я им восхищаюсь... этим великим человеком... ну и все-таки - понимаешь?.. Я не хотел бы служить у него... ни за что на свете... И то же, что я говорю о Кассаньяке, я скажу и об Эдгаре, черт возьми! Запомни хорошенько мои слова и постарайся извлечь из них пользу. Служить у умных и понимающих дело людей - это невыгодно, моя милая кошечка...
И, наслаждаясь своей сигарой, он прибавил после короткого молчания:
- Когда я подумаю, что есть слуги, которые всю жизнь надоедают, ворчат, держат себя вызывающе по отношению к своим хозяевам... какие дураки!., когда я подумаю, что есть даже такие, которые хотели бы убить... Убить их!.. А потом что?.. Разве убивают корову, которая дает молоко, и овцу, которая доставляет шерсть?., корову доят... овцу стригут... ловко... тихо... в тишине...
И он молчаливо погрузился в тайны консервативной политики.
В это время Евгения бродила по кухне; влюбленная, она машинально, как сомнамбула, делала свое дело, далекая от своих хозяев наверху, далекая от нас, далекая от самой себя... глаза ее ничего не видели, ни наших безумств, ни своих собственных... губы ее постоянно что-то шептали, все те же слова болезненного обожания:
- Твой милый ротик... твои маленькие ручки... твои большие глаза!..
Все это очень часто наводило на меня грусть, трогало меня до слез... Да, иногда несказанная, давящая меланхолия охватывала меня от этого странного дома, где все обитатели, старый и молчаливый метрдотель, Вильям и я сама мне казались неспокойными, пустыми и мрачными, как призраки... Последняя сцена между господами, при которой я присутствовала, была особенно забавна...
Однажды утром барин вошел в уборную барыни в ту минуту, когда она примеряла передо мной новый корсет, жуткий корсет из лиловатого сатина с желтыми цветочками и желтыми шелковыми шнурками. Барыня, как видите, не обладала избытком вкуса.
Как? - сказала барыня тоном веселого упрека. - Разве таким образом входят к женщинам, не постучавшись?
О! к женщинам? - прощебетал барин. - Во-первых, ты - не женщины.
Я не женщины?.. Что же я такое тогда?
Барин сложил свои губы сердечком - Боже, какой у него был глупый вид - и очень нежно, или, вернее, притворяясь нежным, прошептал:
- Но ты моя женщина... моя маленькая женка... моя красивая, моя милая женушка... Нет ничего дурного зайти к своей маленькой женке, я думаю...
Когда барин притворялся таким безумно влюбленным, это значило, что он хотел получить деньги у жены... Последняя, еще не доверяя его нежности, возразила:
- Нет, есть дурное...
И она сказала, жеманясь:
Твоя милая женка... Вовсе это не так верно, что я твоя милая женушка...
Как... это не так верно?..
Ах! разве можно знать?.. Мужчины - такой странный народ...
Но я тебе говорю, что ты моя милая женушка... моя дорогая... моя единственная, маленькая женушка...
А ты... мое дитятко... мое толстое дитятко... единственное дитятко у своей маленькой женки...
Я развязывала корсету барыни, которая, смотрясь в зеркало с голыми и поднятыми руками, гладила поочередно то правой, то левой рукой свои волосы под мышками. У меня было большое желание расхохотаться. Как они были смешны со своими 'милая женушка', 'толстый ребеночек'! Какой у них был глупый вид у обоих!
Войдя в комнату и разбросав повсюду юбки, чулки, полотенца, щетки, флаконы, барин взял модный журнал, который валялся на туалете, и, сев на плюшевый табурет, спросил:
Что, есть ребус на этот раз?
Да... кажется, есть.
А ты отгадала этот ребус?
Нет, я его не отгадала.
А! А! Посмотрим этот ребус...
В то время, как барин с нахмуренным лбом погрузился в изучение ребуса, барыня сказала немного сухо:
Роберт?
Моя дорогая...
Значит, ты ничего не замечаешь?
Нет... что такое? В этом ребусе?..
Она пожала плечами и закусила губы:
- Да, в ребусе!.. Значит, ты ничего не замечаешь... Вообще, ты никогда ничего не замечаешь...
Барин оглядывал всю комнату, ковер, потолок, туалетный стол и двери глупыми, совсем круглыми глазами... он был ужасно комичен...
- Ей Богу, нет! Что такое? Значит, здесь есть что-нибудь новое, чего я не заметил? Я ничего не вижу, честное слово!
Барыня сделала страшно грустное лицо и сказала:
- Роберт, ты меня больше не любишь...
- Как, я тебя больше не люблю!.. Это, это немножко сильно сказано, черт возьми!
Он поднялся, размахивая модным журналом:
Как... я тебя больше не люблю... - повторил он. - Вот еще идея! Почему ты это говоришь?
Нет, ты меня больше не любишь... потому что, если бы ты меня еще любил... ты бы заметил одну вещь...
Но какую вещь?..
Ну вот!.. ты бы заметил мой корсет...
Какой корсет?.. Ах, да... этот корсет... Смотри! я его действительно не заметил... Ну, какой же я дурак!., но он очень красив, знаешь... он очарователен...
Да, теперь ты это говоришь... и теперь ты смеешься надо мной... И я тоже, слишком глупа... Я стараюсь быть как можно красивее... выбираю только такие вещи, которые тебе нравятся... И ты даже не обращаешь на меня внимания... Впрочем, что я такое для тебя?.. Ничего... меньше, чем ничего! Ты входишь сюда... и на что же ты смотришь? На этот грязный журнал... Чем ты интересуешься? Каким-то ребусом... Мы никого не видим у себя... мы никуда не ходим... мы живем, как волки... как бедняки...
- Ну... ну... я прошу тебя!., не сердись... ну... уж, как бедняки...
Он хотел подойти к барыне... обнять ее за талию... поцеловать ее. Но она сморщила лицо и грубо оттолкнула его:
Нет, оставь меня... Ты меня раздражаешь...
Моя дорогая... ну!., моя милая женушка...
Ты меня раздражаешь, слышишь?.. Оставь меня... не подходи ко мне... Ты грубый эгоист... ты ничего не делаешь для меня... ты грязный негодяй, вот что!..
- Зачем ты это говоришь? Это - безумие. Ну, прошу тебя, не сердись так... ну хорошо... я поступил дурно... я должен был сейчас же заметить этот корсет... этот прелестный корсет!.. Как я его не заметил, сейчас же... Я сам не понимаю... Посмотри на меня... улыбнись мне... Боже! как он красив!., и как он тебе идет!..
Барин слишком восхищался теперь корсетом. Он раздражал даже меня, которая так мало была заинтересована в этой ссоре. Барыня топала ногой по ковру и все более и более раздражалась, с бледными губами, сжимая конвульсивно свои руки, она заговорила очень быстро:
- Ты меня раздражаешь... ты меня раздражаешь... ты меня раздражаешь... Убирайся вон!..
Барин продолжал что-то такое шептать, начиная в свою очередь раздражаться:
Дорогая моя... Это неразумно... Из-за корсета... Это не имеет никакого отношения... Ну, моя дорогая... посмотри на меня... улыбнись мне... Ведь глупо же огорчаться так из-за корсета...
Ах, я плюю на тебя в конце концов... - крикнула барыня голосом судомойки, кухарки, но никак не знатной дамы... - Я плюю на тебя... Убирайся к черту.
Я кончила зашнуровывать корсет. При последнем слове я поднялась с колен, очень довольная тем, что они обнажили - и таким образом унизились предо мной - свои 'высокие' души... Казалось, они забыли, что я здесь... Желая увидеть конец этой сцены, я старалась сделаться совсем маленькой, тихой, незаметной...
В свою очередь барин, который долго сдерживался, наконец вскипел... Он сделал из модного журнала, который был у него в руках, большой комок и, бросив его изо всех сил на туалетный стол, вскрикнул:
Черт!.. Дьявол!.. Это тоже слишком уже! Всегда одно и то же... Ничего нельзя сказать, ничего нельзя сделать, чтобы не отнеслись к тебе, как к собаке... И всегда грубости, ругань... Надоела мне эта жизнь, надоели мне до смерти эти манеры торговки... И хочешь ли, чтобы я сказал тебе правду? Твой корсет!.. Ну, так твой корсет отвратителен, мерзок... Это корсет публичной женщины...
Негодяй!..
С глазами, налитыми кровью, с пеной на губах, со сжатыми, поднятыми кулаками барыня приблизилась к мужу... И ее ярость была так велика, что слова из ее рта вылетали какими-то хриплыми отрывистыми звуками.
- Презренный! - проревела она наконец. - Ты смеешь со мной разговаривать таким образом... ты?.. Нет, это неслыханная вещь! Когда я его подобрала из грязи, этого прекрасного господина, покрытого грязными долгами, скомпрометированного в своем клубе... когда я его спасла от нищеты и позора... а!., тогда он не был горд... Твое имя, не так ли?.. Твой титул?.. Они были хороши, это имя и этот титул, под которые ростовщики не хотели тебе поверить даже ста су! И он говорит о своем благородном происхождении... о своих предках... этот господин, которого я купила и которого содержу... Ну, так он не получит от меня больше ничего, ни вот сколько!.. А что касается до твоих предков, то ты можешь отнести их в заклад, чтобы посмотреть, одолжат ли тебе хоть десять су под их лакейские и солдатские рожи!.. Больше ни гроша, слышишь! Никогда... никогда!.. Иди обратно в свой игорный дом, шулер!., к твоим публичным девкам, сводник!..
Она была страшна!.. Робкий, дрожащий, трусливо согнувшись, с униженным взором, барин отступал перед этим потоком брани...
Он подошел к двери, увидел меня... и убежал к себе, а барыня кричала ему еще вслед в коридоре еще более ужасным, еще более хриплым голосом...
- Сводник... грязный сводник!..
И она упала на свою кушетку в нервном припадке, который я еле успокоила, заставив ее вдохнуть целый флакон эфиру.
Тогда барыня принялась опять за чтение любовных романов, опять стала все перекладывать в своих шкафах и комодах. Барин углубился больше, чем когда бы то ни было, в сложные пасьянсы и в пересматривание своей коллекции трубок... И опять началась переписка... Робкая и редкая вначале, она скоро участилась и приняла самый отчаянный характер...
Я сбилась с ног, бегая и передавая всевозможные угрозы, сложенные в виде сердца, из комнаты барыни в кабинет барина. Боже! как мне было смешно!..
Спустя три дня после описанной сцены, читая какое-то послание барина на розовой бумаге с его гербом, барыня побледнела и вдруг спросила меня задыхающимся голосом:
- Селестина? Как вы думаете? Барин в самом деле может покончить с собой? Видели ли вы у него какое-нибудь оружие в руках? Боже мой!., если он вдруг убьет себя?
Я разразилась хохотом прямо в лицо барыне... И этот смех, который вырвался у меня помимо моей воли, становился все сильнее и сильнее... Я думала, что я умру, что меня задушит этот смех, который давил мое горло, который, как буря, поднимался из моей груди...
Барыня на минуту остолбенела перед этим взрывом смеха.
- Что такое?.. Что с вами?.. Почему вы так смеетесь?.. Замолчите же... Не угодно ли вам сейчас же замолчать, противная женщина...
Но я продолжала смеяться... Я не могла перестать... Наконец, немножко передохнув, я вскричала:
- Ах, нет!.. О, ха-ха-ха... О, ха-ха-ха! Как это все глупо!
Конечно, я в тот же самый вечер должна была оставить этот дом и очутилась еще раз на мостовой...
Собачье ремесло! Собачья жизнь!..
Удар был силен, и я сказала себе, - но слишком поздно, - что никогда больше я не найду такого места, как это... Там я имела все: хорошее жалование, всевозможные доходы, мало работы, свободу, удовольствия. Нужно было только оставаться здесь жить. Другая на моем месте, не такая сумасшедшая, как я, могла бы отложить там много денег, могла бы понемножку сшить себе красивое белье, красивые платья и устроить мало-по-малу полное и очень шикарное хозяйство... Только пять или шесть лет, и кто знает? Можно было бы и замуж выйти, заняться маленькой торговлей, жить у себя, не бояться нужды и случайностей, быть счастливой, почти дамой... Теперь же начинается опять новый ряд бедствий, новые оскорбления судьбы... Мне было ужасно досадно, что все это так случилось, и я страшно злилась: злилась на самое себя, на Вильяма, на Евгению, на хозяйку, на весь мир. И непонятно, необъяснимо! Вместо того, чтобы уцепиться и удержаться на своем месте, что было очень легко с таким человеком, как моя барыня, я упорствовала в своем безумии и отвечала нахально на все ее замечания; я сделала непоправимым то, что можно было поправить. Не странные ли вещи происходят иногда в нас? На вас нападает какое-то безумие, неизвестно откуда, неизвестно почему! Оно вас охватывает, потрясает, возбуждает, оно заставляет вас кричать, оскорблять других... Охваченная таким безумием, я осыпала барыню оскорблениями. Я попрекнула ее низким происхождением, ее отцом, матерью - ложью, фальшью всей ее жизни, я оплевала ее мужа... И мне стыдно становится, когда я думаю об этой сцене, и страшно, что мой рассудок так часто охватывают припадки ярости, которые толкают меня на ругань, вызывают во мне желание убить... Как я не убила, не задушила свою хозяйку тогда - я положительно не знаю... Между тем Бог видит, что я не зла... И теперь, когда я пишу эти строки, я опять вижу перед собой эту бедную женщину, и я вижу ее беспорядочную, грустную жизнь с этим ничтожным и трусливым мужем... И мне становится бесконечно жаль ее, и мне хотелось бы, чтобы у нее хватило сил расстаться с ним и чтобы она была счастлива теперь...
После этой сцены я сейчас же побежала в кухню. Вильям вяло чистил серебро, куря русскую папироску.
Что с тобой? - спросил он меня с невозмутимым спокойствием.
Со мной то, что я ухожу... что я оставляю этот притон сегодня же вечером, - ответила я, задыхаясь.
Я едва была в состоянии говорить.
- Как это ты уходишь? - спросил Вильям без всякого волнения. - А почему?
Взволнованная и расстроенная, я в коротких словах рассказала ему всю сцену с барыней. Вильям, очень спокойный и равнодушный, только пожал плечами...
Это слишком глупо! - сказал он. - Так глупо не поступают!
И это все, что у тебя есть мне сказать?
Что же ты хочешь, чтобы я тебе еще сказал? Я говорю, что это глупо. Ничего другого нельзя сказать...
А что ты намерен делать? - спросила я.
Он искоса посмотрел на меня. На его губах мелькнула усмешка. Как мне был противен в эту минуту несчастья его взгляд, как подла и отвратительна была его усмешка!..
Я? - сказал он, притворяясь, что он не понимает той мольбы к нему, которая была в моем вопросе.
Да, ты... Я тебя спрашиваю, что ты собираешься предпринять?
- Ничего... мне нечего предпринять... Я буду служить здесь по-прежнему... Но что ты, моя девочка... Разве ты ожидаешь чего-нибудь другого?
Тогда я разразилась:
- Как? У тебя хватит мужества остаться служить в том доме, откуда меня выгоняют?
Он встал, зажег свою потухшую папироску и сказал ледяным тоном:
- О, только пожалуйста без сцен. Ведь я тебе не муж... Тебе было угодно сделать глупость. Я за нее не ответствен... Что же ты хочешь? Тебе нужно перенести последствия этой глупости... Такова жизнь...
Я возмутилась и сказала с негодованием:
- Значит, ты меня бросаешь? Ты такой же презренный негодяй, как и другие! Знаешь ли ты это?
Вильям улыбнулся. Это был действительно необыкновенный, выше других стоящий человек...
- Не говори бесполезных вещей... Когда мы с тобой сошлись, я тебе ничего не обещал... Ты мне тоже ничего не обещала... Люди встречаются, сходятся - хорошо... Такова жизнь...
И он изрек нравоучение:
- Видишь ли, Селестина, в жизни надо уметь вести себя, надо уметь управлять, владеть собой... Ты же не умеешь вести себя, не умеешь владеть собою. Ты позволяешь своим нервам управлять тобой, увлекать тебя... А нервы в нашем ремесле - очень плохая штука... И помни хорошенько: 'такова жизнь!'
Мне кажется, я бросилась бы на него и ногтями яростно расцарапала бы ему лицо - это бесстрастное и подлое лицо, - если бы внезапные слезы не облегчили и не смягчили моего нервного напряжения... Мой гнев вдруг стих, и я зарыдала:
- Ах! Вильям!.. Вильям!., мой милый Вильям!., мой дорогой Вильям!.. Как я несчастна!..
Вильям попробовал поднять немного мой упавший дух... Я должна сказать, что он употребил для этого всю силу убеждения и всю свою философию... В продолжение целого дня он великодушно внушал мне высокие мысли, угощал утешительными афоризмами... И беспрестанно он повторял раздражающую и вместе с тем беспокоящую меня фразу: 'Такова жизнь!'
Нужно все-таки отдать ему справедливость... В этот последний день он был очарователен, хотя немножко слишком торжествен и оказал мне много услуг. Вечером после обеда он положил мои вещи на извозчика и сам отвез меня к одному своему знакомому, содержателю меблированных комнат. Там он заплатил за неделю вперед и просил, чтобы за мной хорошо ухаживали... Я хотела, чтобы он остался эту ночь со мной, но у него было назначено свидание с Эдгаром!..
- Эдгар, ты понимаешь, ведь я же не могу пропустить этого свидания... А потом, может быть, у него будет какое-нибудь место для тебя? Место, рекомендованное Эдгаром... О, это было бы великолепно.
Прощаясь со мной, он сказал:
- Я завтра навещу тебя. Будь умницей, не делай больше глупостей... Это ни к чему не приводит... И проникнись хорошенько этой истиной, что 'такова жизнь!'.
На следующий день я напрасно ждала его... он не пришел...
Такова жизнь... - сказала я себе. - Но так как мне страшно хотелось его видеть, то я на следующий день пошла к нему. В кухне я нашла только высокую белокурую девушку с нахальным видом, но красивую, более-красивую, чем я...
Евгении нет здесь? - спросила я.
Нет, ее нет! - ответила сухо высокая девушка.
А Вильяма?
Вильяма тоже нет.
Где же он?
Разве я знаю?
Я хочу его видеть. Подите, скажите ему, что я хочу его видеть...
Высокая девушка посмотрела на меня с пренебрежительным видом:
- Скажите пожалуйста? Разве я ваша прислуга?
Я поняла все... И, так как устала бороться, то я ушла.
- Такова жизнь...
Эта фраза меня преследовала, назойливо звучала в моих ушах, как припев какой-нибудь избитой шансоньетки...
Уходя, я не могла не вспомнить - не без чувства грусти - о той радости, с которой меня встретили в этом доме. Теперь, должно быть, произошла такая же сцена... Откупорили обязательную бутылку шампанского. Вильям посадил себе на колени белокурую девушку и прошептал ей на ухо:
- С Биби нужно быть милой...
Те же самые слова... те же жесты... те же ласки... а в это время Евгения, пожирая глазами сына швейцара, увлекала его за собой в соседнюю комнату:
- Твоя милая мордочка... твои маленькие ручки... твои большие глаза!..
Я бессмысленно бродила, повторяя про себя с каким-то глупым упорством:
- Ну... такова жизнь... такова жизнь...
В продолжение целого часа я ходила взад и вперед по тротуару перед входной дверью, надеясь, что Вильям войдет или выйдет из дому. Я видела, как вышли лавочник, девочка от модистки с двумя большими картонками, поставщик из Лувра... я видела, как выходили рабочие... я хорошо уже не понимала, кто... что... передо мной мелькали тени... тени... тени... Я не посмела войти к соседней привратнице. Она бы, наверное, плохо меня приняла... И что бы сказала она мне? Тогда я решилась окончательно уйти, и все время меня преследовал все тот же навязчивый и раздражающий припев:
- Такова жизнь...
Улицы показались мне невыразимо печальными... Прохожие производили на меня впечатление каких-то привидений... Когда я видела вдали шляпу на голове у какого-нибудь мужчины, которая блестела, как маяк среди темной ночи, как золотой купол, освещенный солнцем, мое сердце вздрагивало... Но это все не был Вильям... На низком, свинцовом небе не сияло для меня никакой надежды... Я вернулась в свою комнату с отвращением ко всему и ко всем на свете...
- Ах! да! мужчины... кучера, лакеи, священники, поэты - они все одинаковы... негодяи и развратники!
Я думаю, что это последние воспоминания, которые я вызываю в памяти и описываю здесь. А между тем у меня есть еще много других, очень много... Но они все сходны между собой, и меня утомляет описывать всегда одинаковые истории, заставлять проходить однообразной чередой одинаковые лица, те же души, те же призраки... И потом, я чувствую, что ум мой не может больше заниматься этими воспоминаниями, потому что думы о моем будущем отвлекают меня все больше и больше от праха этого прошлого. Я могла бы описать еще мою службу у графини Фарден. Но к чему? Я слишком устала, да и слишком опротивело мне все... Там, в той же социальной среде я встретилась еще с одним видом пустоты и тщеславия, которое мне противнее всего: с литературным тщеславием... с одним видом глупости, который ниже всего: с политической глупостью...
Там я узнала г-на Поля Бурже в зените его славы: этим все сказано... Это именно философ, поэт, моралист, который прекрасно соответствует претенциозному ничтожеству, умственному убожеству и лжи этой светской категории, где все искусственно: изящество, любовь, кухня, религиозное чувство, патриотизм, искусство, благотворительность, где искусствен даже сам порок, который под предлогом приличия и литературности окутывается мистической мишурой и прикрывается маской святости... и где видно только одно искреннее желание - сильная жажда денег, что делает этих людей еще более позорными, еще более жестокими...
Только благодаря этому чувству бедные призраки становятся живыми человеческими существами...
Там я знала также г-на Жана, психолога и тоже моралиста, моралиста кухни, психолога передней, но не более невежественного и не более глупого в своей области, чем тот, который царит в салонах... Господин Жан копался в комнатных помоях... Г-н Поль Бурже - в душевных...
Между кухней и салоном вовсе нет такой большой разницы, как полагают, хотя салон и порабощает кухню! Но так как я положила на дно моего сундука карточку господина Жана, то пусть и воспоминание о нем останется также похороненным на дне моей души под толстым слоем забвения...
Два часа ночи... Огонь в моем камине сейчас погаснет, лампа моя коптит, а у меня нет больше ни дров, ни керосина. Я сейчас лягу спать. Но у меня слишком горит голова, и я не буду спать... Я буду думать о том, кто направляется теперь ко мне, я буду мечтать о том, кто должен завтра приехать... На дворе стоит тихая, молчаливая ночь. От очень сильного холода замерзла земля под небом, усеянным мерцающими звездами... А Жозеф где-то в дороге в эту ночь... Через это громадное пространство я его вижу... да, я его действительно вижу, серьезного, задумчивого, громадного. Он улыбается мне, он приближается ко мне, он подходит ко мне, он мне приносит наконец покой, свободу, счастье... Счастье ли?
Я это увижу завтра...
XVII
Вот уже 8 месяцев, как я не написала ни одной строчки в этом дневнике - у меня было за это время о чем подумать и что делать - и вот уже ровно три месяца, как мы с Жозефом покинули Приерэ и устроились в маленьком кафе, возле гавани, в Шербурге. Мы женаты: дела идут хорошо; занятие мое мне нравится; я счастлива. Рожденная у моря, я опять вернулась к нему. Я по нему мало скучала прежде, но мне все-таки доставляет удовольствие жить теперь вблизи него. Но это не те грустные одиернские пейзажи, с печальными косогорами, с песчаными берегами, величественный ужас которых напоминает о смерти... Здесь нет ничего грустного; наоборот, здесь все весело, все настраивает на радостный лад... Здесь царит веселый шум военного города, пестрое движение и оживленная деятельность военного порта. Любовь принимает здесь форму дикого разврата. Толпы людей спешат насладиться жизнью перед далеким изгнанием; беспрестанно меняющиеся картины развлекают меня. Я вдыхаю в себя этот запах морских водорослей, который я всегда любила, хотя в моем детстве он мне никогда не был сладок, как не было сладко и все мое детство... На казенных кораблях я увидела некоторых знакомых своих земляков. Я почти с ними не разговаривала, и мне даже не пришло в голову спросить у них про своего брата... Ведь столько времени прошло! Он как будто умер для меня... А с земляками я обмениваюсь только коротенькими: 'здравствуй... добрый вечер... будь здоров'... Когда они не пьяны, они слишком глупы. Когда они не глупы, они слишком пьяны... И таким образом между нами ни бесед, ни откровенностей... Жозеф, впрочем, и не любит, когда я слишком фамильярничаю с простыми матросами, которые не имеют ни одного су и пьянеют от одного стакана.
Но мне надо вкратце хоть рассказать о тех событиях, которые предшествовали нашему отъезду из Приерэ.
Выше я писала уже, что Жозеф спал в людской над седельным чуланом. Каждый день зимою и летом он вставал в пять часов утра. В одно такое утро, а именно двадцать четвертого декабря, он увидел, что дверь кухни была настежь открыта.
- Как... - сказал он себе, - неужели они уже там встали?
В то же время он увидел, что в стеклянной двери возле замка вырезан алмазом квадратный кусок стекла такой величины, чтобы в отверстие могла войти рука. Сам замок был взломан искусной и опытной рукой. Несколько мелких кусочков дерева, маленькие кусочки изогнутого железа, осколки стекла валялись на каменных плитках. Внутри дома все двери, так тщательно закрываемые на засов каждый вечер под наблюдением самой хозяйки, были раскрыты. Чувствовалось, что что-то страшное произошло там, дальше, за этими дверьми... Сильно взволнованный - я описываю со слов самого Жозефа, дававшего показания об этом событии судьям, - Жозеф прошел через кухню и вышел в коридор, где направо были расположены фруктовый сарай, ванная комната и передняя, а налево - кухня, столовая, маленький салон и в глубине - большой салон. Столовая представляла собой картину ужасного беспорядка, настоящего разгрома - мебель опрокинута, буфет перерыт сверху донизу; ящики буфета, так же как и ящики двух шкатулок, опрокинуты на ковер, а на столе, между пустыми коробками и посреди кучи разных ненужных мелочей, не имеющих никакой ценности - стояла и догорала свеча в медном подсвечнике. Но только буфетная завершала полноту картины. В буфетной - мне кажется, я об этом уже писала - был вделан в стене очень глубокий шкаф, который запирался маленьким замком, а его секрет был известен только самой хозяйке. Там покоилось знаменитое серебро в трех тяжелых сундуках, обитых поперек, посредине и в углах железными полосами. Сундуки снизу были привинчены к доске, а на стене они держались прибитые крепкими железными крюками. И вот все три ящика, оторванные от стены, стояли, открытые и пустые посреди комнаты. При виде этого Жозеф поднял тревогу. Со всей силы своих легких он крикнул на лестницу:
- Барыня!., барин!.. Идите скорее... Обокрали! обокрали!..
Это произвело такое впечатление, как будто бы громадная глыба снега внезапно скатилась и упала на наш дом. Барыня в одной рубашке, с голыми плечами, едва прикрытыми легким платком, барин, застегивая на ходу свои брюки, из которых вылезали концы рубашки... И оба, растрепанные, очень бледные, с искаженными лицами, как будто бы они только что очнулись от какого-нибудь тяжелого кошмара, кричали:
Что такое случилось?.. Что такое случилось?..
Обокрали!.. Обокрали!..
Что такое обокрали?.. Что?..
В столовой барыня застонала: 'Боже мой! Боже мой!..' - в то время, как барин с искривленным ртом продолжал кричать:
- Что украли, что, что?
В буфетной, сопровождаемая Жозефом, барыня при виде трех оторванных сундуков испустила ужасный крик:
- Мое серебро!.. Боже мой!.. Возможно ли?.. Мое серебро!..
И подняв и перевернув все перегородки, все отделения, в которых ничего не было, она в отчаянии опустилась на паркет. Еле слышным голосом, голосом ребенка, она прошептала:
- Они взяли все... они взяли все... все... все... и судок стиля Людовика XVI.
В то время, как барыня смотрела на пустые сундуки, как мать смотрит на своего мертвого ребенка, барин, почесывая затылок и свирепо вращая глазами, каким-то отчужденным, безумным плачущим голосом упорно повторял одни и те же слова:
- Черт возьми!.. А, черт возьми!.. Собаки!.. А, черт, черт возьми!..
А Жозеф с искаженным лицом, тоже причитал:
- Судок в стиле Людовика XVI... Судок в стиле Людовика... А! разбойники!..
Потом наступила минута трагического молчания, упадок сил; то молчание смерти, та реакция, которая следует за шумом и громом больших несчастий и разрушений... И фонарь, который качался в руках у Жозефа, бросал на все это, на эти мертвые лица и опустошенные сундуки красный, дрожащий, зловещий, свет...
Я сошла вниз в ту же минуту, как и хозяева, как только закричал Жозеф. При виде этого несчастья моим первым чувством было, несмотря на комизм собравшихся лиц, сострадание. Мне показалось, что я также член семьи и должна р
|
Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
|
Просмотров: 479 | Комментарии: 1
| Рейтинг: 0.0/0 |
|
|