о каким-то чудом не был ранен. Капитан с некоторым усилием отодрал его от матери, за которую он изо всех сил уцепился, потом закутал в свой плащ. Эта встреча научила его осторожности: он поднял шляпу убитого, снял с нее белый крест и нацепил на свою. Таким способом он добрался без остановок до дома графини.
Братья упали друг другу в объятия и некоторое время оставались так, тесно обнявшись, не будучи в состоянии произнести ни слова. Наконец капитан вкратце сообщил, в каком положении находится город. Бернар слал проклятия королю, Гизам и священникам; он хотел выйти и присоединиться к своим братьям, если где-нибудь они попытаются противостать своим врагам. Графиня плакала и удерживала его, а ребенок кричал и просился к матери. Потеряв немало времени на крики, вздохи и слезы, они должны были наконец принять какое-либо решение. Что касается ребенка, графинин конюший вызвался найти какую-нибудь женщину, которая о нем позаботится. Мержи не имел возможности в настоящую минуту спастись бегством. К тому же куда бежать? Кто знает, не распространилось ли избиение на всю Францию, от края до края? Сильные гвардейские отряды занимали мосты, через которые реформаты могли бы добраться до Сен-Жерменского предместья, откуда им легче было бы выбраться из города и достигнуть южных провинций, издавна склонявшихся на их сторону. С другой стороны, казалось бесполезным и даже неблагоразумным прибегать к милосердию монарха в минуту, когда, возбужденный бойней, он только и думал что о новых жертвах. Дом графини, благодаря тому что она была известна как женщина весьма набожная, не рисковал подвергнуться серьезному обыску со стороны убийц, и Диана считала, что на слуг своих она может положиться. Так что Мержи нигде не мог найти убежища, где он подвергался бы меньшей опасности. Решили, что он останется здесь спрятанным и будет пережидать события.
С наступлением дня избиение не только не прекратилось, но, казалось, еще усилилось и упорядочилось. Не было ни одного католика, который из страха быть заподозренным в принадлежности к ереси не надел бы белого креста, не вооружился бы или не стал бы доносить на гугенотов, еще оставшихся в живых. Меж тем к королю, запершемуся у себя во дворце, никого не допускали, кроме главарей убийц. Простой народ, привлеченный надеждой на грабеж, присоединился к гражданской гвардии и солдатам, а проповедники по церквам призывали верующих к удвоенной жестокости.
- Раздавим за один раз, - говорили они, - все головы гидры и навсегда положим конец гражданским войнам.
И чтобы доказать этому народу, жадному до крови и чудес, что небеса одобряют его неистовство и желают поощрить его явным знамением, они кричали:
- Идите на кладбище Избиенных младенцев, взгляните на куст боярышника, что зацвел второй раз, словно поливка еретической кровью придала ему молодость и силу!
Бесчисленные вереницы вооруженных убийц с большой торжественностью отправлялись на поклонение святому терновнику и возвращались с кладбища, воодушевленные новым рвением, чтобы отыскать и предать смерти людей, столь явственно осужденных небесами. У всех на устах было изречение Катерины, его повторяли, избивая детей и женщин: "Che pietа lor ser crudele, che crudeltа lor ser pietoso"*.
Странная вещь: в числе всех этих протестантов мало было людей, которые не воевали бы, не участвовали бы в горячих боях, где они, и часто с успехом, пытались уравновесить численное преимущество врагов своею доблестью; а между тем во время этой бойни только двое из них противопоставили кое-какое сопротивление своим убийцам и из этих двоих только один бывал прежде на войне. Быть может, привычка сражаться сплоченным строем, по правилам, лишила их личной энергии, которая могла побудить любого протестанта защищаться у себя в доме, как в крепости. Случалось, что старые вояки, как обреченные жертвы, подставляли свое горло негодяям, которые накануне еще трепетали перед ними. Покорность судьбе они принимали за мужество и предпочитали ореол мученичества воинской славе.
Когда первая жажда крови была утолена, наиболее милосердные из убийц предложили своим жертвам купить себе жизнь ценой отречения. Весьма небольшое количество кальвинистов воспользовалось этим предложением и согласилось откупиться от смерти, и даже от мучений, ложью, может быть, простительной. Женщины, дети твердили свой символ веры среди мечей, занесенных над их головами, и умирали, не выронив жалобы.
Через два дня король сделал попытку остановить резню; но когда разнуздаешь страсти толпы, тогда ее остановить уже невозможно. Не только кинжалы не перестали наносить удары, но сам король, обвиненный в нечестивой жалости, принужден был взять свои слова о милосердии обратно и даже превысить меру собственной злости, составлявшей, однако, одну из главных черт его характера.
В течение первых дней после Варфоломеевской ночи Бернара в его тайнике регулярно посещал брат, сообщавший ему каждый раз новые подробности ужасных сцен, свидетелем которых ему довелось быть.
- Ах! Когда-то удастся мне покинуть эту страну убийц и преступников! - восклицал Жорж. - Я охотнее жил бы среди дикарей, чем среди французов!
- Поедем со мной в Ла-Рошель, - говорил Бернар. - Надеюсь, что она еще не в руках убийц. Давай умрем вместе, заставь забыть о своем отступничестве, защищая этот последний оплот нашей веры!
- А что со мной станется? - спрашивала Диана.
- Поедемте лучше в Германию или в Англию, - отвечал Жорж. - Там по крайней мере ни нас не будут резать, ни мы никого не будем резать.
Планы эти не имели последствий. Жоржа посадили в тюрьму за неповиновение королевскому приказу, а графиня, трепетавшая, как бы ее любовник не был открыт, только о том и думала, как бы выпроводить его из Парижа.
В кабачке на берегу Луары, немного ниже Орлеана, по направлению к Божанси, за столом сидел какой-то молодой монах, в коричневой рясе с большим капюшоном, который он наполовину опустил на глаза; сидел он, не отрывая глаз от молитвенника, с возвышающим душу прилежанием, хотя угол для чтения он выбрал темноватый. У пояса висели четки, зерна которых были крупнее голубиного яйца, а богатый набор металлических иконок, повешенных на тот же шнурок, бренчал при каждом его движении. Когда он поднимал голову, чтобы взглянуть в сторону дверей, виден был хорошо очерченный рот, украшенный усами, закрученными в виде "турецкого лука" и такими молодцеватыми, что они сделали бы честь любому армейскому капитану. Руки у него были очень белые, ногти длинные, тщательно обстриженные, и ничто не указывало, чтобы молодой брат когда-нибудь, согласно уставу своего ордена, работал заступом или граблями.
Толстощекая крестьянка, исполнявшая должность и прислужницы, и стряпухи в этом кабачке, где она была, кроме того, еще и хозяйкой, подошла к молодому монаху и, сделав довольно-таки неловкий реверанс, сказала:
- Что же, отец мой, вы на обед ничего и не закажете? Ведь уж больше двенадцати часов, вы знаете!
- Долго еще не будет барки из Божанси?
- Кто ее знает! Вода низкая - нельзя идти как вздумается. Потом, как бы там ни было, ей еще рано приходить. На вашем месте я бы здесь пообедала.
- Хорошо, я пообедаю. Но нет ли у вас другой комнаты, где бы мне поесть? Тут что-то не очень хорошо пахнет.
- Вы очень разборчивы, отец мой. Я так решительно ничего не слышу.
- Что, свиней, что ли, палят около этой гостиницы?
- Свиней? Вот потеха-то! Свиней! Почти что так. Конечно, они свиньи, потому что, как один сказал, при жизни в шелках ходили. Но свиньи эти не для еды. Это, простите за выражение, гугеноты, отец мой, которых на берегу, в ста шагах отсюда, сжигают, - вот чад-то от них вы и слышите.
- Гугеноты?
- Ну да, гугеноты. Разве вам дело какое-нибудь до них? Не следует из-за этого терять аппетит. Что же до комнаты, где бы вам покушать, так у меня только одна и есть, придется вам ею обойтись. Пустяки! Гугенот не так уж скверно пахнет. Впрочем, если бы их не жечь, так они еще пуще воняли бы. Сегодня утром на песке вот какая куча их накопилась, вышиной... куда там, вышиной вот с этот камин.
- И вы ходили смотреть эти трупы?
- Ах, вы спрашиваете об этом, потому что они голые? Но ведь у покойников, преподобный отец, это в счет нейдет. А по мне, так все равно, как если бы я видела кучу дохлых лягушек, хоть бы что! Как видно, вчера здорово поработали в Орлеане; страшное дело, сколько Луара к нам нанесла этой еретической рыбины: вода-то низкая, так каждый день на песке их находят. Еще вчера вечером пошел работник с мельницы посмотреть линей в сетях, а вдруг там мертвая женщина, весь живот бердышом распорот. Поверите ли, вот сюда вошло, а оттуда между плеч вышло. Ему бы лучше, конечно, карпа поймать... Но что с вами, ваше преподобие?.. Что? Вы не собираетесь ли в обморок упасть? Хотите, пока обед не готов, я вам подам стаканчик божанси? Это сразу все на место поставит.
- Благодарю вас.
- Ну, что же вы на обед хотите?
- Что придется... все равно.
- Что? Говорите: у меня в кладовой, знаете ли, много всего.
- Ну, подайте мне цыпленка и не мешайте мне читать молитвенник.
- Цыпленка? Ваше преподобие, цыпленка? Ах, вот потеха-то! Не на ваших, знать, зубах в пост паутина заведется. Верно, у вас есть от папы разрешение по пятницам цыплят есть?
- Ах, какой я рассеянный!.. Да, конечно, сегодня ведь у нас пятница!.. По пятницам мясного не вкушай. Дайте мне яиц, благодарю вас, что вы меня вовремя предупредили, а то бы мог случиться большой грех.
- Вот возьмите их! - про себя проговорила кабатчица. - Не предупреди этих господ, так они вам в пост будут цыплят есть; а в супе у бедной женщины найдут кусочек сала, так такой подымут крик, что святых вон выноси!
После этих слов она занялась приготовлением яичницы, а монах снова взялся за свой молитвенник.
- Ave Maria, сестра моя! - произнес, входя в кабачок, другой монах, как раз в ту минуту, когда тетка Маргарита, держа в руках сковородку с ручкой, приготовлялась перевернуть громадную яичницу.
Вновь пришедший был красивым стариком с седой бородой, высоким, плотным и коренастым, лицо у него было цветущее. Но первое, что бросалось в глаза при взгляде на него, - это огромный пластырь, скрывавший один глаз и занимавший половину щеки. По-французски он говорил свободно, но в его выговоре слышался легкий иностранный акцент.
Как только он вошел, молодой монах еще ниже опустил свой капюшон, так, чтобы его нельзя было разглядеть; но что еще больше удивило тетушку Маргариту, так это то, что вновь прибывший монах, у которого от жары капюшон был откинут, как только увидел своего собрата по религии, поспешно сейчас же его опустил.
- Право слово, отец мой, - проговорила кабатчица, - вы кстати приходите, как раз к обеду; вам ждать не придется, и вы найдете подходящую себе компанию. - Потом обратилась к молодому монаху: - Не правда ли, преподобный отче, вы в восторге будете отобедать вот с его преподобием? По нюху пришел он на мою яичницу! Недаром я масла не пожалела.
Молодой монах в ответ робко пробормотал:
- Я боюсь стеснить.
Старый монах, в свою очередь, произнес, низко опустив голову:
- Я бедный эльзасский монах... я плохо говорю по-французски и боюсь, что мое общество не очень приятно будет моему собрату.
- Полно, - произнесла тетушка Маргарита, - вы будете церемониться! У монахов, да еще монахов одного ордена, должен быть общий стол и общая постель. - И, взяв скамейку, она поставила ее к столу как раз напротив молодого монаха. Старый сел сбоку, по-видимому сильно смущенный собственной персоной. Казалось, в нем боролось желание пообедать и некоторое отвращение от необходимости находиться лицом к лицу со своим собратом.
Подали яичницу.
- Ну, отцы мои, читайте скорей свои молитвы, а потом скажете, хороша ли моя яичница.
При упоминании о молитве оба монаха, по-видимому, стали чувствовать себя еще более скверно. Младший сказал старшему:
- Вам надлежит читать молитву; вы старше меня, вам эта честь и принадлежит.
- Ничуть не бывало! Вы пришли сюда раньше меня, вам и говорить.
- Нет, прошу вас!
- Я решительно не буду этого делать.
- Это необходимо!
- Полюбуйтесь на них! - произнесла тетушка Маргарита. - Они мне яичницу заморозят. Видели вы таких церемонных францисканцев? Пусть старший читает молитву перед обедом, а младший после обеда.
- Я умею читать молитву перед обедом только на своем языке, - сказал старый монах.
Молодой, казалось, удивился и бросил украдкой взгляд на своего товарища. Меж тем последний, сложив набожно руки, принялся бормотать из-под своего капюшона какие-то слова, которых никто не понял. Затем он сел на свое место и в одну минуту, не говоря дурного слова, поглотил три четверти яичницы и осушил бутылку, поставленную против него. Сотрапезник его, уткнувши нос в тарелку, открывал рот только для того, чтобы есть. Покончив с яичницей, он поднялся, сложил руки и, заикаясь, скороговоркой произнес несколько латинских слов, из которых последние были: "Et beata viscera Virginis Mariae"*. Это были единственные слова, которые разобрала тетушка Маргарита.
- Вот, простите за выражение, смешная послеобеденная молитва, которую вы, отец мой, прочитали! Мне кажется, она совсем не похожа на ту, что читает наш приходский батюшка.
- В нашей обители такие установлены, - ответил молодой францисканец.
- Скоро ли придет барка? - спросил другой монах.
- Потерпите; наверное, сейчас придет, - ответила тетушка Маргарита.
По-видимому, молодому брату это было не по душе, судя по крайней мере по тому, как он двинул головой. Тем не менее он не посмел сделать ни малейшего замечания и, взяв свой молитвенник, принялся с удвоенным вниманием за чтение.
Со своей стороны, эльзасец, повернувшись спиной к своему товарищу, перебирал зерна четок всеми пятью пальцами, шевеля губами и не испуская при этом ни малейшего звука.
"Никогда в жизни не видала таких чудных и неразговорчивых монахов, как эти два", - подумала тетушка Маргарита, садясь за свою прялку, которую тотчас же и привела в движение.
Прошло с четверть часа в молчании, прерываемом только шумом прялки, как вдруг в кабачок вошли четверо вооруженных мужчин, весьма подозрительного вида. Увидя монахов, они слегка прикоснулись к полям своих шляп, и один из них, обращаясь к Маргарите попросту "Маргоша", первым делом спросил у нее вина и обедать поскорее, потому что, он говорил, "у меня все горло пересохло, росинки маковой во рту не было".
- Вина! Вина! - заворчала тетка Маргарита. - Скоро это сказывается, господин Буа-Дофен. А кто за вас платить будет? Знаете, господин кредит приказал долго жить; да вы и должны мне, и за вино, и за обеды с ужинами, больше шести экю. Это верно, как то, что я честная женщина.
- Одинаково верно и то и другое, - ответил со смехом Буа-Дофен. - Значит, я должен вам всего два экю, тетушка Марго, и ни денье больше (он употребил более крепкое словцо).
- Ах, Господи Боже мой, ну можно ли такое говорить!
- Ну, ну, не распускай пасти, старушка! Ладно, пусть будет шесть экю. Я тебе их заплачу, милая Марго, включая то, что мы сегодня истратим; у меня водится чистоган, хотя мы почти ничего не заработали на нашем ремесле. Не знаю, что эти негодяи делают со своими деньгами!
- Возможно, что они их проглатывают, как делают немцы, - заметил один из его товарищей.
- Холера их возьми! - воскликнул Буа-Дофен. - Нужно поближе рассмотреть. Добрые пистоли в туше еретика недурная начинка - собакам не выбросишь.
- Вот кричала-то сегодня утром пасторская дочка! - произнес третий.
- А толстяк пастор! - присовокупил последний. - Я прямо со смеху покатывался. Он был такой толстый, что никак не мог в воду погрузиться.
- Значит, вы сегодня утром здорово поработали? - спросила Маргарита, возвращавшаяся из погреба с наполненными бутылками.
- Было дело! - отозвался Буа-Дофен. - Мужчин, женщин и малых ребят, всего дюжину, побросали мы в огонь или в воду. Но в том беда, Марго, что весь этот народ гол как сокол. Кроме женщины, у которой были кое-какие безделушки, вся эта пожива гроша ломаного не стоила. Да, отец мой, - продолжал он, обращаясь к монаху помоложе, - сегодня поутру мы по праву заработали отпущение грехов, убивая ваших недругов, еретических собак.
Монах посмотрел на него с минуту и снова принялся за чтение, но молитвенник, видно было, дрожал в его левой руке, а правую он сжимал в кулак, как человек, охваченный еле сдерживаемым волнением.
- Кстати об отпущениях, - сказал Буа-Дофен, оборачиваясь к своим товарищам, - знаете, я бы с удовольствием получил отпущение, чтобы сегодня поесть скоромного. У тетушки Марго в курятнике я вижу цыплят, которые чертовски меня вводят в соблазн.
- Черт возьми! - произнес один из мерзавцев. - Съедим их, не погубим же мы души из-за этого? Завтра сходим покаяться, вот и все.
- Послушайте, куманьки, - сказал другой, - что мне в голову пришло! Попросим у этих долгополых разрешение на скоромную еду...
- Да будто они могут его дать! - ответил его товарищ.
- Клянусь потрохами Богородицы! - воскликнул Буа-Дофен. - Я знаю лучшее средство, чем все это, - сейчас скажу вам на ухо.
Четверо бездельников немедленно сдвинули головы, и Буа-Дофен потихоньку объяснил им, в чем состоит его план, встреченный громким хохотом. У одного из разбойников явилось кое-какое сомнение.
- Скверная мысль пришла тебе в голову, Буа-Дофен; это может принести несчастье - я в этом не участвую.
- Помалкивай, Гийемен. Небольшой грех дать кому-нибудь понюхать, чем пахнет лезвие кинжала.
- Но... но духовному лицу...
Они говорили шепотом, и монахи, казалось, старались угадать их намерение по отдельным доносившимся к ним словам.
- Вздор! Никакой разницы нет, - возразил Буа-Дофен несколько громче. - К тому же так дело поставлено, что он совершит грех, а не я.
- Да, да, Буа-Дофен прав! - воскликнули двое остальных.
Буа-Дофен сейчас же встал и вышел из зала. Через минуту раздалось куриное кудахтанье, и разбойник тотчас же снова явился, держа в каждой руке по зарезанной курице.
- Ах, проклятый! - закричала тетка Маргарита. - Резать моих кур, да еще в пятницу! Что ты с ними собираешься делать, разбойник?
- Тише, тетка Маргарита, не дерите мне слуха, вы знаете, я малый сердитый. Приготовьте ваши вертела и предоставьте остальное мне. - Потом он подошел к эльзасскому брату и сказал: - Вот, отец, видите этих двух птиц? Ну, так я хотел бы, чтобы вы милостиво согласились окрестить их.
Монах от изумления попятился; другой закрыл свою книгу, а тетка Маргарита принялась срамить Буа-Дофена.
- Чтобы я их окрестил? - спросил монах.
- Да, отче. Я буду крестным, а присутствующая здесь Марго - крестной. И вот как я хочу назвать своих крестников: одного Карпом, а вот этого Окунем. Имена хоть куда!
- Крестить кур?! - воскликнул монах со смехом.
- Ну да, черт побери, отче! Ну, скорей за дело!
- Ах, мерзавец! - воскликнула Маргарита. - Ты думаешь, я позволю проделывать такие штуки у себя в доме? Что ты, у жидов или на шабаше, чтобы зверей крестить?..
- Уберите-ка от меня эту крикунью, - сказал Буа-Дофен своим товарищам, - а вы, отче, грамотный, так, может, прочтете, какой оружейник сделал этот клинок.
С этими словами он поднес обнаженный кинжал к носу старого монаха. Молодой вскочил со своей скамейки, но почти сейчас же, как будто следуя благоразумному размышлению, снова сел, решив запастись терпением.
- Как же, дитя мое, желаете вы, чтобы я крестил эту живность?
- Черт возьми, очень просто: как крестите вы нас всех, бабьих детей. Покропите водой на голову, скажите: "Baptizo te Carpam et Percham"*, только скажите это на вашей тарабарщине. Ну, Пти-Жан, принеси нам воды в этот стакан, а вы все снимите шляпы, и чинно держать себя, Господи благослови!
К общему удивлению, старый францисканец взял немного воды, полил ею куриные головы и очень быстро и неразборчиво пробормотал что-то вроде молитвы. Окончил он словами: "Baptizo te Carpam et Percham". Потом сел на свое место и снова преспокойно занялся своими четками, как будто сделал самую обыкновенную вещь.
Тетка Маргарита онемела от изумления. Буа-Дофен торжествовал.
- Ну, Марго, - сказал он, бросая ей обеих кур, - приготовь-ка нам этого карпа и этого окуня, славное постное блюдо!
Но Маргарита, несмотря на крестины, не соглашалась еще смотреть на них как на христианскую пищу. Разбойникам пришлось пригрозить ей, что они разделаются с ней по-свойски, и только тогда она решилась посадить на вертел этих импровизированных рыб.
Между тем Буа-Дофен и его спутники пили вовсю, провозглашали тосты и подымали страшный шум.
- Послушайте! - закричал Буа-Дофен, изо всей силы ударив кулаком по столу, чтобы добиться тишины. - Я предлагаю выпить за здоровье нашего святейшего папы и за гибель всех гугенотов. Нужно, чтобы и наши долгополые, и тетка Марго выпили с нами вместе!
Предложение было встречено одобрительными возгласами трех его товарищей.
Он поднялся пошатываясь, будучи уже больше чем наполовину пьян, и из бутылки, что была у него в руках, налил стакан молодому монаху.
- Ну, отче, - сказал он, - за святость его здоровейшества... Ошибся! За здоровье его святейшества и за гибель...
- Я никогда не пью между трапезами, - холодно ответил молодой человек.
- О, черта с два, вы выпьете, или, черт меня бери, вы мне объясните, почему вы не хотите пить.
С этими словами он поставил бутылку на стол и, взяв стакан, поднес его к губам молодого монаха, который склонялся к своему молитвеннику, по-видимому, с большим спокойствием. Несколько капель вина упало на книгу. Монах сейчас же поднялся, схватил стакан, но, вместо того чтобы выпить его, выплеснул содержимое в лицо Буа-Дофену. Все засмеялись. Монах, прислонившись к стене и скрестив руки, пристально смотрел на мерзавца.
- Знаете ли, монашек, ваша шутка мне совсем не нравится! Черт возьми, если бы не ваш сан, я бы вас научил обращению с людьми!
С этими словами он протянул руку к лицу молодого человека и кончиками пальцев коснулся его усов.
Лицо монаха побагровело. Одной рукой он схватил за шиворот наглого разбойника, другой взял бутылку и с такой яростью разбил ее об голову Буа-Дофена, что тот без сознания упал на пол, залитый кровью и вином.
- Превосходно, парень! - воскликнул старый монах. - Для скуфейника вы проворны на руку!
- Буа-Дофен убит! - закричали трое разбойников, видя, что их товарищ лежит без движения. - А, негодяй! Сейчас мы зададим вам знатную трепку!
Они схватились за свои шпаги; но молодой монах с удивительным проворством засучил длинные рукава, завладел шпагой Буа-Дофена и встал в оборонительную позицию с самым решительным видом. В то же время его собрат вытащил из-под своей рясы кинжал, клинок у которого был дюймов восемнадцати длиной, и встал рядом с ним с не менее воинственным видом.
- А, канальи! - закричал он. - Мы вас научим обращению, поставим вас на место!
В одно мгновение трое негодяев, кто раненый, кто обезоруженный, принуждены были выскочить в окно.
- Господи Иисусе! - воскликнула тетка Маргарита. - Какие вы вояки, отцы мои! Вы делаете честь религии. Но при всем при этом вот мертвое тело, а это неприятно для репутации гостиницы.
- О, ничуть не бывало. Он жив! - сказал старый монах. - Я вижу, что он шевелится, но я сейчас его пособорую. - И он приблизился к раненому, взял его за волосы и, приставив ему к горлу свой острый кинжал, собирался было отрезать голову, если бы его не удержала тетка Маргарита и его товарищ.
- Что вы делаете, Боже мой! - говорила Маргарита. - Убить человека. Да еще человека, который продолжает считаться добрым католиком, хотя, как я погляжу, на самом деле ничего подобного!
- Я предполагаю, - сказал молодой монах своему собрату, - что спешные дела вас призывают, как и меня, в Божанси. Барка пришла. Спешим!
- Вы правы, я иду с вами. - Он вытер свой кинжал и снова спрятал его под рясу. Затем оба храбрых монаха заплатили свою долю и вместе отправились по направлению к Луаре, оставив Буа-Дофена на попечении Маргариты, которая начала с того, что, обшарив его карманы, вернула свой долг, затем она занялась тем, что вынула куски стекла, торчавшие у него на лице, чтобы потом сделать ему перевязку по всем правилам, принятым у кумушек в подобных случаях.
- Если не ошибаюсь, я вас где-то видел? - обратился молодой человек к старому францисканцу.
- Черт меня побери, ваше лицо мне знакомо, но...
- Когда мы встретились с вами в первый раз, на вас было другое платье.
- А на вас самих?
- Вы - капитан...
- Дитрих Горнштейн, к вашим услугам. А вы - тот молодой дворянин, с которым я обедал недалеко от Этампа.
- Он самый.
- Ваша фамилия - Мержи?
- Да, но теперь я называюсь иначе. Я брат Амброзий.
- А я брат Антоний из Эльзаса.
- Отлично. А куда вы направляетесь?
- Если смогу, в Ла-Рошель.
- И я тоже.
- Очень рад с вами встретиться... Но, черт! Вы меня поставили в ужасно затруднительное положение вашей предобеденной молитвой. Ведь я ни слова из нее не знаю. А вас я принял сначала всерьез за монаха.
- И я вас так же точно.
- Откуда вы убежали?
- Из Парижа. А вы?
- Из Орлеана. Мне пришлось прятаться целую неделю. Бедняги мои рейтары... мой корнет... все в Луаре.
- А Мила?
- Она сделалась католичкой.
- А как моя лошадь, капитан?
- А! Ваша лошадь! Я негодяя трубача, который ее у вас украл, наказал розгами... Но, не зная, где вы находитесь, я не мог вам ее вернуть обратно. Я ее сохранял, поджидая, что буду иметь честь с вами встретиться. Теперь, несомненно, она принадлежит какому-нибудь негодяю паписту.
- Тс, не говорите этого слова так громко. Ну, капитан, соединим нашу судьбу и будем помогать друг другу, как мы только что сделали.
- Согласен! И пока у Дитриха Горнштейна останется хоть капля крови в жилах, он будет готов всегда драться рядом с вами.
Они радостно пожали друг другу руки.
- Но послушайте, что за чертовщину они несли с этими своими курами и с Carpam, Percham?* Нужно сознаться, глупый народ эти паписты!
- Тсс... еще раз. Вот и барка!
В таких разговорах они дошли до лодки, в которую и сели. До Божанси они доехали без особых приключений, если не считать того, что навстречу им по Луаре плыло много трупов их единоверцев.
Лодочник заметил, что большинство из них плывет лицом вверх.
- Они взывают к небу об отмщении, - произнес тихонько Мержи, обращаясь к капитану рейтаров.
Дитрих молча пожал ему руку.
Still hope and suffer all who can?
Кто все снесет, надежды не теряя?
Ла-Рошель, почти все жители которой исповедовали реформатскую религию, в то время была как бы столицей южных провинций и наиболее крепким оплотом протестантской партии. Обширные торговые сношения с Англией и Испанией открыли доступ значительным богатствам и сообщили городу тот дух независимости, который они порождают и поддерживают. Горожане, рыбаки или матросы, часто корсары, с ранней юности знакомые с опасностями жизни, полной приключений, обладали энергией, заменявшей им дисциплину и военный навык. Так что при известии о резне 22 августа ларошельцы не поддались тупой покорности, охватившей большинство протестантов и лишавшей их последней надежды, но были одушевлены активной и грозной храбростью, которая приходит иногда в минуты отчаяния. С общего согласия они решили лучше претерпеть последние крайности, чем открыть ворота врагу, только что давшему такой разительный образчик своего коварства и жестокости. Меж тем как пасторы фанатическими речами поддерживали этот пыл, женщины, дети, старики наперебой работали над восстановлением старых укреплений и возведением новых. Делали запасы провианта и оружия, снастили барки и корабли - одним словом, не теряя ни минуты, организовывали и подготовляли все средства защиты, на какие город был способен. Многие дворяне, избегшие избиения, присоединились к ларошельцам, и их описание варфоломеевских злодейств придавало отвагу самым робким. Для людей, спасшихся от верной смерти, случайности войны - не более как легкий ветерок для матросов, только что выдержавших бурю. Мержи и его товарищ принадлежали к числу этих беглецов, увеличивших ряды защитников Ла-Рошели.
Парижский двор, напуганный этими приготовлениями, жалел, что не предупредил их. Маршал де Бирон приближался к Ла-Рошели с предложениями мирных переговоров. У короля были некоторые основания надеяться, что выбор Бирона будет приятен ларошельцам; маршал не только не принимал участия в Варфоломеевской бойне, но спас жизнь многим выдающимся протестантам и даже направил пушки арсенала, которым он командовал, против убийц, носивших знаки королевской службы. Он просил только, чтобы его впустили в город и признали королевским губернатором, обещая уважать привилегии и вольности жителей и предоставить им свободу вероисповедания. Но после избиения шестидесяти тысяч протестантов можно ли было верить обещаниям Карла IX? К тому же во время самых переговоров в Бордо продолжалось избиение, солдаты Бирона грабили окрестности Ла-Рошели и королевский флот задерживал торговые суда и блокировал порт.
Ларошельцы отказались принять Бирона и ответили, что они не могут заключать договоров с королем, покуда он в плену у Гизов, не то считая этих последних единственными виновниками всех бед, претерпеваемых кальвинизмом, не то стараясь этой выдумкой, часто повторявшейся с их легкой руки, успокоить совесть тех, которые находили, что верность королю должна быть поставлена выше интересов религии. Тогда не оказалось больше никакого средства договориться. Король выбрал другого посредника и послал Ла-Ну. Ла-Ну, прозванный Железная Рука из-за искусственной руки, которой он заменил потерянную в сражении, был ревностным кальвинистом, доказавшим в последнюю гражданскую войну большую храбрость и военный талант.
У адмирала, с которым он был дружен, не было более ловкого и преданного помощника. Во время Варфоломеевской ночи он находился в Нидерландах, руководя недисциплинированными шайками фламандцев, восставших против испанского владычества. Счастье ему изменило, и он принужден был сдаться герцогу Альбе, обошедшемуся с ним довольно хорошо. Позже, когда потоки пролитой крови пробудили некоторое угрызение совести в Карле IX, он снова призвал Ла-Ну и, вопреки всяким ожиданиям, принял его с величайшей любезностью. Этот монарх, не знавший ни в чем меры, осыпал милостями протестанта, а сам только что перерезал их сто тысяч... Какой-то рок, казалось, хранил Ла-Ну; уже во время третьей гражданской войны он попался в плен сначала при Жарнаке, потом при Монконтуре и всякий раз бывал без выкупа отпускаем братом короля*, несмотря на доводы одной части военачальников, которые настаивали, чтобы он пожертвовал человеком, слишком опасным для того, чтобы его выпускать из рук, и слишком честным, чтобы его можно было подкупить. Карл подумал, что Ла-Ну вспомнит о его милосердии, и поручил ему уговорить ларошельцев подчиниться. Ла-Ну согласился, но поставил условием, что король не будет требовать от него ничего такого, что было бы несовместимо с его честью. Уехал он в сопровождении итальянского священника, который должен был присматривать за ним.
Сначала ему пришлось испытать чувство унижения, видя, что ему не доверяют. Он не сумел добиться пропуска в Ла-Рошель, и для свидания ему назначили маленький городок в окрестности. В Тадоне он встретился с выборными из Ла-Рошели. Он всех их знал, как знают старых товарищей по оружию; но при виде его никто не протянул ему дружеской руки, никто, по-видимому, не узнал его. Он назвал свое имя и изложил королевские предложения. Сущность его речи сводилась к следующему: "Доверьтесь обещаниям короля: нет большего зла, как междоусобная война".
Городской голова Ла-Рошели ответил с горькой усмешкой:
- Мы видим человека, похожего на Ла-Ну; но Ла-Ну никогда бы не предложил своим братьям покориться убийцам. Ла-Ну любил покойного адмирала и скорей захотел бы отомстить за него, чем заключать договоры с его убийцами. Нет, вы совсем не Ла-Ну.
Несчастный посланец, которого упреки эти пронзали до глубины души, напомнил о своих заслугах перед делом кальвинизма, показал свою искалеченную руку и протестовал против обвинения в недостаточной преданности вере. Мало-помалу недоверие ларошельцев рассеялось; их ворота открылись для Ла-Ну; они показали ему свои боевые припасы и даже уговорили стать во главе их. Предложение было соблазнительно для старого вояки. Клятва Карлу дана была в таких условиях, что истолковать ее можно было сообразно со своей совестью. Ла-Ну надеялся, что, становясь во главе ларошельцев, он легче сможет привести их в миролюбивое настроение; он думал, что ему удастся одновременно соблюсти верность присяге и преданность вере. Он ошибался.
Королевская армия осадила Ла-Рошель. Ла-Ну руководил всеми вылазками, убивал множество католиков; затем, вернувшись в город, уговаривал жителей заключить мир. Чего же он достиг? Католики кричали, что он изменил слову, которое дал королю; протестанты обвиняли его в том, что он их предает.
При таком положении дел Ла-Ну, полный отвращения к жизни, искал смерти, двадцать раз в день подвергаясь опасности.
Фенест. Этот человек не ногой сморкается.
Осажденные только что произвели удачную вылазку против ближайших осадных сооружений католической армии. Они засыпали многие траншеи, опрокинули туры и убили с сотню солдат. Отряд, имевший такую удачу, возвращался в город через Тадонские ворота. Впереди шел капитан Дитрих с отрядом стрелков, которые, судя по тому, какие воспаленные у всех были лица, как все запыхались и просили пить, не щадили себя. За ними следовала большая толпа горожан, между которыми видно было несколько женщин, принимавших участие в сражении. За ними следовало десятка четыре пленных, большинство покрытых ранами и помещенных меж двумя шеренгами солдат, с большим трудом охранявших их от ярости народа, собравшегося на их пути. Человек двадцать кавалеристов составляли арьергард. Ла-Ну, у которого Мержи служил адъютантом, шел последним. Его кираса была помята пулей и лошадь ранена в двух местах. В левой руке он держал еще разряженный пистолет, а посредством крюка, который вместо руки торчал у него из правого наручника, он управлял поводом.
- Дайте пройти пленным, друзья мои! - восклицал он поминутно. - Будьте человечны, добрые ларошельцы! Они ранены и беззащитны, они больше не враги нам.
Но чернь отвечала ему диким воем: "Петлю папистам!", "На виселицу!" и "Да здравствует Ла-Ну!"
Мержи и кавалеристы еще усилили действие великодушных увещаний их начальника, кстати нанося удары древками копий. Наконец пленные были отведены в городскую тюрьму и помещены под крепкую стражу, так что им нечего было бояться народной ярости. Отряд рассеялся, и Ла-Ну в сопровождении только нескольких дворян спешился перед городской ратушей в ту минуту, когда из нее выходил голова, а за ним кучка граждан и пожилой пастор по фамилии Лаплас.
- Ну, доблестный Ла-Ну, - произнес голова, протягивая руку, - вы только что доказали этим убийцам, что не все храбрецы умерли вместе с господином адмиралом.
- Дело обошлось довольно благополучно, сударь, - ответил Ла-Ну со скромностью. - У нас только пятеро убитых и мало раненых.
- Раз вы руководите вылазкой, господин Ла-Ну, - продолжал голова, - мы заранее можем быть уверены в успехе.
- А что бы значил Ла-Ну без помощи Божьей? - с горечью воскликнул старый пастор. - Бог сил сегодня сражался за нас; он услышал наши молитвы.
- Бог дает и отнимает победы по своему усмотрению, - сказал спокойным голосом Ла-Ну, - только Его следует благодарить за успех на войне. - Потом он обернулся к городскому голове: - Ну как, сударь? Обсудил ли совет новые предложения его величества?
- Да, - ответил голова, - только что отправили обратно трубача к брату короля, прося его больше не беспокоиться и не присылать нам требований. С этих пор мы отвечать будем только выстрелами из акербуз.
- Вы должны были бы отдать приказ повесить трубача, - заметил пастор, - ибо не писано ли есть: "И из среды твоей вышли некие злые, восхотевшие возмутить обитателей их города... но ты не преминул предать их смерти, твоя рука первою легла на них, а за нею рука всего народа"?
Ла-Ну вздохнул и, ничего не говоря, возвел очи к небу.
- Как! Сдаться нам? - продолжал городской голова. - Сдаться, когда стены наши еще стоят, когда враг не смеет еще подойти к ним близко, меж тем как мы ежедневно смеемся над ним в его же окопах? Поверьте мне, господин Ла-Ну, если бы в Ла-Рошели совсем не было солдат, одних женщин хватило бы, чтобы отразить парижских живодеров.
- Сударь, сильнейшему подобает говорить осмотрительно о своем враге; слабейшему же...
- Э, кто сказал вам, что мы слабейшие? - прервал его Лаплас. - Разве Бог не сражается за нас? И Гедеон с тремя стами израильтян, не был ли он сильнее полчищ мадианитских?
- Вам лучше известно, чем кому бы то ни было, господин голова, как недостаточен у нас провиант. Пороху очень мало - я принужден запрещать стрелкам далекий прицел.
- Монтгомери нам пришлет его из Англии! - ответил голова.
- Огонь с неба низойдет на головы папистов! - сказал пастор.
- Хлеб с каждым днем дорожает, господин голова.
- Со дня на день мы можем увидеть английский флот, и в городе восстановится изобилие.
- Бог пошлет манну с небес в случае нужды! - пылко воскликнул Лаплас.
- Что касается помощи, о которой вы говорите, - продолжал Ла-Ну, - достаточно, чтобы несколько дней стоял южный ветер, и корабли не смогут войти в нашу гавань. К тому же флот этот может быть взят в плен.
- Ветер будет с севера. Я тебе это предвещаю, маловерный! - произнес пастор. - Ты потерял правую руку и мужество вместе с ней.
Ла-Ну, по-видимому, решил не отвечать на его замечания. Он продолжал, обращаясь все время к городскому голове:
- Для нас потерять одного человека важнее, чем для врагов потерять десяток. Я боюсь, что, если католики усилят осаду, нам придется принять условия тяжелее тех, которые вы теперь с таким презрением отвергаете. Если, как я надеюсь, король захочет удовлетвориться признанием своей власти в этом городе, не требуя жертв, которых мы принести не можем, я полагаю, что наша обязанность - открыть ему ворота; потому что, в конце концов, он - наш владыка.
- Один владыка у нас - Христос, и только нечестивец может называть владыкой этого жестокого Ахава, Карла, пьющего кровь пророков!..
И ярость пастора удваивалась при виде н