Главная » Книги

Мериме Проспер - Хроника времен Карла Ix

Мериме Проспер - Хроника времен Карла Ix


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11

   Проспер Мериме

Хроника времен Карла IX

  

Перевод Михаила Кузмина

  
  

Предисловие

  
   Я только что прочел довольно большое количество мемуаров и памфлетов, касающихся конца XVI века. Мне захотелось сделать выдержки из прочитанного. Эти выдержки и составляют эту книгу.
   В истории я люблю только анекдоты, среди анекдотов же предпочитаю те, в которых, представляется мне, есть подлинное изображение нравов и характеров данной эпохи. Подобное пристрастие не очень благородно, но должен признаться, к своему стыду, что я охотно бы отдал Фукидида за подлинные мемуары Аспазии или какого-нибудь Периклова раба, - ибо только мемуа­ры, которые представляют собой задушевное собеседование автора с читателями, дают нам то изображение человека, которое интересует и занимает меня. Совсем не у Мезре, а у Монлюка, Брантома, д'Обинье, Таванна, Ла-Ну черпаем мы свое понятие о французах XV века. Стиль этих авторов так же показателен для их времени, как и их повествование.
   Например, я читаю у Этуаля следующую краткую заметку: "Девица де Шатонеф, одна из милочек короля, до его отъезда в Польшу, выйдя по любовной прихоти замуж за флорентинца Антинотти, капитана галер в Марселе, и найдя его распутничающим, убила его, как мужчина, собственными руками".
   По этому анекдоту и по стольким другим, которыми полон Брантом, я воссоздаю в уме своем некий характер, и передо мной воскресает придворная дама эпохи Генриха III.
   Любопытно, думается мне, сравнить эти нравы с нашими и проследить, как выродились энергичные страсти в наши дни и заменились бульшим спокойствием, может быть - счастьем. Остается открытым вопрос, лучше ли мы наших предков, но решить его не так легко, ибо взгляды на одни и те же действия с течением времени очень изменились.
   Так, например, убийство или отравление около 1500 года не внушали такого ужаса, какой они внушают теперь. Дворянин предательски убивал своего врага, просил помилования, получал его и снова появлялся в обществе, и никому не приходило в голову отворачиваться от него. Случалось даже - если убийство было вызвано чувством законной мести, - что об убийце говорили как теперь говорят о порядочном человеке, который убил бы на дуэли нахала, жестоко его оскорбившего.
   Мне кажется, таким образом, очевидным, что поступки людей XVI века не следует судить с точки зрения понятий XIX века. То, что в государстве с усовершенствованной цивилизацией считается преступлением, в государстве с менее передовой цивилизацией рассматривается только как признак смелости, а в варварские времена может сойти за похвальный поступок. Суждение об одном и том же поступке, как видно, должно видоизменяться сообразно стране, так как между народностями существует такая же разница, как между одним столетием и другим*.
   Мехмет-Али, у которого мамелюкские беи оспаривали власть над Египтом, однажды приглашает к себе во дворец на праздник главных начальников этого войска. Как только они входят во внутренний двор, ворота за ними затворяются. Скрытые на верх­них террасах албанцы расстреливают их, и отныне Мехмет-Али - единоличный владелец Египта.
   И что же: мы заключаем с Мехметом-Али договоры; он пользуется даже уважением среди европейцев, и все газеты видят в нем великого человека; его именуют благодетелем Египта. А между тем что может быть ужаснее обдуманного убийства без­защитных людей. Но, по правде сказать, подобные западни узаконены местными обычаями и невозможностью выйти из положения другим способом. Вот где можно применить изречение Фигаро: "Ma, per Dio, l'utilitа"*.
   Если бы у некоего министра, фамилии которого я не назову, нашлись под рукой албанцы, готовые расстреливать по его приказу, и если бы на одном из парадных обедов он укокошил выдающихся членов левой партии, то фактически его поступок был бы таким же, как поступок египетского паши, но этически - во сто раз преступнее. Убийство не в наших нравах. Но вышеупомянутый министр сместил многих либеральных выборщиков, мелких чиновников министерства, запугал других и таким способом добился выборов по своему вкусу. Если бы Мехмет-Али был министром во Франции, он ограничился бы тем же самым; и нет сомнения, что французский министр, перенесенный в Египет, принужден был бы прибегнуть к расстрелу, так как увольнения не могли бы произвести на нравственное состояние мамелюков достаточного впечатления**.
   Варфоломеевская ночь была даже для своего времени большим преступлением; но, повторяю, массовое избиение в XVI веке совсем не такое же преступление, как избиение в XIX столетии. Прибавим еще, что бульшая часть нации принимала в этом участие непосредственным действием или сочувствием: она вооружилась для преследования гугенотов, на которых смотрела как на чужеземцев и врагов.
   Варфоломеевская ночь была как бы национальным восстанием, вроде испанского восстания 1809 года, и парижские горожане, умерщвляя еретиков, твердо верили, что повинуются голосу неба.
   Простому рассказчику, как я, не пристало давать в этом томе точное изложение исторических событий 1572 года; но раз я заговорил о Варфоломеевской ночи, я не могу удержаться, чтоб не привести здесь нескольких мыслей, пришедших мне в голову при чтении этой кровавой страницы нашей истории.
   Хорошо ли поняты причины, вызвавшие это избиение? Было ли оно задолго обдуманным или же явилось следствием решения внезапного и даже случайного?
   На все эти вопросы ни один историк не дает мне удовлетворительного ответа.
   В качестве доказательств они используют городские слухи и предполагаемые разговоры, обладающие весьма малой ценностью, когда дело идет о разрешении столь важного исторического вопроса.
   Одни делают Карла IX чудовищем двуличности; другие изображают его человеком угрюмым, сумасбродным и нетерпеливым. Если он разражается угрозами против гугенотов задолго до 24 августа... это служит доказательством, что он издавна готовил им разгром; если он их ласкает... это - доказательство его двуличности.
   Я хочу напомнить об одной лишь истории, которая приводится везде и которая доказывает, с какой легкостью доверяют самым невероятным слухам.
   Говорят, что приблизительно за год до Варфоломеевской ночи был уже составлен план избиения. Вот этот план. В Пре-о-Клер предполагали деревянную башню; внутри ее собрались поместить герцога Гиза с дворянами и солдатами из католиков, а адмирал с протестантами должны были произвести примерную атаку, как будто для того, чтобы доставить королю зрелище примерной осады. В разгар этого в своем роде турнира по данному сигналу католики должны были зарядить свои ружья и убить врагов раньше, чем те поспели бы приготовиться к защите. Чтобы разукрасить эту историю, прибавляют, что фаворит Карла IX, по фамилии Линьероль, будто бы нескромно выдал весь этот заговор, сказав королю, когда тот поносил протестантских вельмож: "Ах, ваше величество, погодите, будет у нас крепостная башня, которая отомстит за нас всем еретикам". (Заметьте, прошу вас, что для этой крепости ни одна доска еще не была поставлена.) Король позаботился лишить жизни этого болтуна. Говорят, что план этот изобретен был канцлером Бирагом, в уста которого между тем влагают следующие слова, свидетельствующие о совершенно противоположных намерениях; что "для освобождения короля от его недругов ему требуется только несколько поваров". Последнее средство было гораздо удобоисполнимее, чем первое, экстравагантность которого делала его почти неосуществимым. И действительно, неужели у протестантов не возникло бы подозрения относительно приготовлений к такой примерной войне, где столк­нулись бы обе партии, недавно еще враждебные друг другу? Наконец, собрать гугенотов воедино и вооружить их - было бы плохим средством для того, чтобы купить их гибель дешевой ценой. Очевидно, что, если бы в то время задумали их всех уничтожить, было бы лучше напасть на каждого в отдельности и на безоружных.
   Что касается меня, я твердо убежден, что избиение не было заранее обдумано, и не могу постигнуть, как склоняются к противоположному мнению авторы, в то же время единодушно считающие Катерину женщиной, правда, очень злой, но одним из глубочайших политических умов своего времени.
   Отложим временно в сторону мораль и рассмотрим этот предполагаемый план с точки зрения его полезности. Я утверждаю, что он не был полезен двору и, кроме того, был приведен в исполнение с такой неловкостью, которая заставляет предполагать, что составители этого плана были людьми самыми сумасбродными на свете.
   Рассмотрим, должна ли была королевская власть выиграть или проиграть от такого плана и в ее ли интересах было допускать подобное исполнение.
   Франция была разделена на три большие партии: на партию протестантов, во главе которой после смерти принца Конде стоял адмирал, на королевскую партию, самую слабую, и на партию Гизов, тогдашних крайних роялистов.
   Очевидно, что король, имевший одинаковые основания опасаться как Гизов, так и протестантов, должен был бы для сохранения своей власти стараться, чтобы обе эти стороны находились в состоянии вражды. Уничтожить одну из них - значило отдать себя на благоусмотрение другой.
   Система политических качелей уже тогда была отлично известна и применялась на практике. Ведь изречение - "разделять, чтобы царствовать" - принадлежит Людовику XI.
   Теперь посмотрим, какова была набожность Карла IX, так как излишняя набожность могла бы побудить его к мероприятиям, расходившимся с его выгодой. Но все, наоборот, указывает на то, что, не будучи свободомыслящим, он тем не менее не был фанатиком; к тому же и мать его, которая им руководила, никогда не поколебалась бы пожертвовать своими религиозными убеждениями, если только они у нее были, в пользу властолюбия*.
   Но предположим, что Карл, или его мать, или, если угодно, его правительство решили, вопреки всем правилам политики, извести во Франции протестантов; если бы они пришли к такому решению, вероятно, они зрело обдумали бы средства, наиболее способные обеспечить им успех в этом деле. В таком случае первое, что приходит в голову как самое верное средство, это то, чтобы избиения происходили по всем городам королевства одновременно, и реформаты, таким образом, подвергнувшись повсюду нападению со стороны численно превосходящей** их силы, были бы лишены возможности защищаться где бы то ни было. Чтобы истребить их, достаточно было бы одного дня. Таким именно образом Ассур некогда задумал избиение евреев.
   Между тем мы читаем, что первые королевские приказы об избиении протестантов получены 22 августа, т. е. четырьмя днями позднее Варфоломеевской ночи, так что известия об этой бойне должны были предупредить королевские депеши и встревожить всех людей, заинтересованных в делах религии.
   Главным образом необходимо было овладеть укрепленными местами протестантов. Пока они находились в их руках, королевская власть не была достаточно прочной. Таким образом, если предположить существование католического заговора, станет очевидным, что одним из главнейших мероприятий должен был быть захват Ла-Рошели 24 августа и в то же время наличие войска на юге Франции, чтобы воспрепятствовать соединению реформатов***.
   Ничего этого сделано не было.
   Я не могу допустить, чтобы одни и те же люди, которые смогли задумать преступный план, чреватый столь важными последствиями, так плохо привели его в исполнение. Действительно, принятые меры были столь недейственны, что через несколько месяцев после Варфоломеевской ночи война заново разгорелась, причем реформаты не только покрыли себя славой, но и извлекли новые выгоды.
   Наконец, убийство Колиньи, происшедшее за два дня до Варфоломеевской ночи, не окончательно ли опровергает предположение о заговоре? Зачем убивать главу раньше всеобщего избиения? Не было ли это средством вспугнуть гугенотов и заставить их быть настороже?
   Я знаю, что некоторые авторы приписывают единолично герцогу Гизу покушение на особу адмирала; но, помимо того что общественное мнение обвиняло в этом преступлении* короля и что убийца получил награду от короля, я из этого факта извлек бы новый аргумент против существования заговора. И действительно, если бы таковой существовал, герцог Гиз обязательно принимал бы в нем участие; тогда почему не отложить на два дня родовую месть, чтобы сделать ее более верной? Зачем подвергать риску успех всего предприятия только из-за надежды ускорить на два дня смерть врага?
   Итак, все, на мой взгляд, доказывает, что это массовое избиение не было результатом заговора короля против части своего народа. Варфоломеевская ночь представляется мне актом народного восстания, которого нельзя было предвидеть и которое разразилось внезапно.
   Со всей скромностью попытаюсь предложить свое решение загадки.
   Колиньи трижды договаривался со своим государем, как равноправная власть с другой властью; одно это уже могло возбудить ненависть. По смерти Жанны д'Альбре оба юных принца - и король Наваррский, и принц де Конде - были слишком молоды, так что на деле Колиньи единолично возглавлял реформатскую партию. После его смерти принцы, находясь посреди враждебного лагеря, оказались как бы пленниками и зависели от благоусмотрения короля. Итак, смерть Колиньи, и только одного Колиньи, была важна для укрепления власти Карла IX, который, быть может, не забыл изречения герцога Альбы: "Одна голова семги стоит больше, чем десять тысяч лягушек".
   Но если бы одним ударом король освобождался и от адмирала, и от герцога Гиза, - очевидно, он становился бы неограниченным владыкой.
   Он должен был бы предпринять следующее, а именно: поручить или по крайней мере приписать убийство адмирала герцогу Гизу, потом начать преследование против этого принца, как против убийцы, объявив, что он готов выдать его с головой гугенотам. Известно, что герцог Гиз, виновный или нет в покушении Морвеля, со всей поспешностью покинул Париж и реформаты, которым король для видимости покровительствовал, разразились угрозами против принцев Лотарингского дома.
   Парижский народ в эту эпоху был до крайности фанатичен. Горожане, организованные на военный лад, образовали нечто вроде национальной гвардии и могли при первом ударе набата вы­ступить в бой. Насколько герцог Гиз был любим парижанами в память об отце и по собственным заслугам, настолько гугеноты, дважды осаждавшие их, были им ненавистны. Известная милость, которой эти последние пользовались при дворе, когда одна из сестер короля вышла замуж за единоверного им принца, удвоила их заносчивость и ненависть против них врагов. Одним словом, достаточно было бы стать кому-нибудь во главе этих фанатиков и крикнуть "Бей!", чтобы они бросились резать своих еретических соотечественников.
   Удаленный от двора, находясь в опасности и со стороны короля, и со стороны принцев, герцог принужден был опереться на народ. Он собирает начальников городской гвардии, говорит, что еретики составили заговор, убеждает истребить их, пока они не привели своих замыслов в исполнение, - и только после этого появляется мысль о резне. Таинственность, сопровождавшая заговор, и то обстоятельство, что такое большое количество людей так хорошо сохранило секрет, объясняются тем, что между замыслом и исполнением протекло всего несколько часов. Странно, если бы было иначе, так как в Париже интимные признания идут быстрым ходом*.
   Трудно определить, какое участие принимал король в этом избиении: если он его не одобрил - во всяком случае, он его допустил. Через два дня после убийств и насилия он ото всего отперся и захотел остановить бойню**, но народной ярости была дана свобода, и небольшое количество крови не в силах было ее успокоить. Она нуждалась в шестидесяти тысячах жертв. Монарх принужден был отдаться течению, которое влекло его за собой. Он отменил приказ о помиловании и вскоре издал другой, распространивший убийство по всей Франции.
   Таково мое мнение о Варфоломеевской ночи, и, предлагая его вниманию читателя, я повторю вместе с лордом Байроном:

"I only say, suppose this supposition".

D. Juan, canto I, st. LXXXV***.

1829 г.

  
  
  

I

Рейтары

  

The black bands came over

The Alps and their snow,

With Bourbon the rover

They passed the broad Po.

Отряд по обвалам

Альпийским прошел,

С Бурбоном удалым

Он По перешел.

Байрон. Преображенный урод

  
   Недалеко от Этампа, если ехать в сторону Парижа, еще и поныне можно видеть большое квадратное здание со стрельчатыми окнами, украшенное несколькими грубыми изваяниями. Над входом находится ниша, где в прежние времена стояла Мадонна из камня; но во время революции ее постигла та же участь, что и многих святых обоего пола, - она торжественно была разбита на куски председателем революционного клуба в Ларси. Впоследствии на ее место поставили другую Деву Марию, правда из гипса, но имеющую благодаря шелковым лоскуткам и стеклянным бусам довольно хороший вид и придающую почтенную внешность кабачку Клода Жиро.
   Больше двухсот лет тому назад, а именно - в 1572 году, здание это, как и теперь, служило приютом для жаждущих путников; но тогда у него была совсем другая внешность. Стены были покрыты надписями, свидетельствовавшими о различных этапах гражданской войны. Рядом со словами: "Да здравствует принц!"* - можно было прочитать: "Да здравствует герцог Гиз! Смерть гугенотам!" Немного далее какой-то солдат нарисовал углем виселицу с повешенным и, дабы не было ошибки, внизу прибавил надпись: "Гаспар де Шатильон". Но, по-видимому, спустя некоторое время местностью овладели протестанты, так как имя их вождя было стерто и заменено именем герцога Гиза. Другие надписи, полустертые, которые довольно трудно было разобрать и еще труднее передать в приличных выражениях, доказывали, что короля и его мать щадили не более, чем вождей партии. Но больше всех пострадала, казалось, от граждан­ских и религиозных расправ несчастная Мадонна. Местах в два­дцати на статуе были следы от пуль, свидетельствующие, как ревностно гугенотские солдаты старались разрушить то, что они называли "языческими идолами". Если каждый набожный католик снимал почтительно головной убор, проходя мимо статуи, то каждый протестантский всадник считал долгом выстрелить в нее из аркебузы и, попав, чувствовал такое же удовлетворение, как если бы сразил апокалиптического зверя и ниспроверг язычество.
   В течение уже нескольких месяцев между враждующими разноверцами был заключен мирный договор; но клятвы были произнесены устами, а не сердцем. Враждебность между обеими партиями продолжала существовать с прежней непримиримостью. Все говорило, что война едва прекратилась, все возвещало, что мир не может быть длителен.
   Гостиница "Золотого льва" была наполнена солдатами. По иностранному выговору, по странной одежде в них можно было признать немецких конников, так называемых рейтаров**, ко­торые являлись предлагать свои услуги протестантской пар­тии, особенно когда та была в состоянии хорошо их оплачивать. Если ловкость этих чужеземцев в управлении лошадьми и их искусство в обращении с огнестрельным оружием делали их грозными в час сражения, то, с другой стороны, они пользовались славой, может быть еще более заслуженной, отчаянных грабителей и беспощадных победителей. Отряд, расположившийся в гостинице, состоял из полусотни конных; они выехали из Парижа накануне и направлялись в Орлеан, чтобы остаться там гарнизоном.
   Покуда одни чистили лошадей, привязанных к стене, другие разводили огонь, поворачивали вертела и занимались стряпней. Несчастный хозяин гостиницы, с шапкой в руках и слезами на глазах, смотрел на беспорядок, произведенный в его кухне. Он видел, что курятник опустошен, погреб разграблен, а у бутылок прямо отбивают горлышки, не откупоривая; к довершению несчастья, ему было хорошо известно, что, несмотря на строгие приказы короля относительно военной дисциплины, ему нечего было ждать возмещения убытков со стороны тех, кто обращался с ним как с неприятелем. В эти злосчастные времена общепризнанной истиной было то, что войско в походе жило всегда за счет обитателей тех местностей, где оно находилось.
   За дубовым столом, потемневшим от жира и копоти, сидел капитан рейтаров. Это был высокий, полный человек, лет под пятьдесят, с орлиным носом, воспаленным цветом лица, редкими седоватыми волосами, плохо прикрывавшими широкий шрам, начинавшийся от левого уха и терявшийся в густых усах. Он снял свою кирасу и каску и оставался в одном камзоле из венгерской кожи, который был вытерт дочерна вооружением и тщательно заплатан во многих местах. Сабля и пистолеты лежали на скамейке у него под рукой; он все-таки сохранил при себе широкий кинжал - оружие, с которым благоразумный человек расставался, только ложась спать.
   По левую руку от него сидел молодой человек, с ярким румянцем, высокий и довольно стройный. Камзол у него был вышит, и вообще во всем костюме заметна была большая изысканность, чем у товарища. Тем не менее он был всего только корнетом при капитане.
   Компанию с ними разделяли две молодые женщины, лет по двадцати - двадцати пяти, сидевшие за тем же столом. В их платьях, сшитых не по них и, по-видимому, попавших в их руки как военная добыча, сочетались нищета и роскошь. На одной был надет лиф из твердого шелка, затканного золотом, совершенно потускневшим, и простая холщовая юбка, на другой - роба из лилового бархата и мужская шляпа из серого фетра, украшенная петушиным пером. Обе были недурны собой; но по их смелым взглядам и вольным речам чувствовалось, что они привыкли жить среди солдат. Из Германии они выехали без определенных занятий. Женщина в лиловом бархате была цыганкой; она умела гадать по картам и играть на мандолине. Другая была сведуща в хирургии и, по-видимому, пользовалась преимущественным уважением корнета.
   Перед каждым из четырех стояло по большой бутылке и по стакану; они болтали и пили в ожидании обеда.
   Разговор уже истощался, как вдруг перед входом в гостиницу остановил свою хорошую рыжую лошадь молодой человек высокого роста, довольно элегантно одетый. Рейтарский трубач поднялся со скамейки, на которой сидел, и, подойдя к незнакомцу, взял его лошадь под уздцы. Незнакомец счел это за доказательство вежливости и хотел уже поблагодарить; но он сейчас же понял свою ошибку, так как трубач открыл лошади морду и глазом знатока осмотрел ей зубы; потом отошел и, со стороны оглядев ноги и круп благородного животного, покачал головой с удовлетворенным видом.
   - Прекрасная лошадь, сударь, на которой вы приехали! - сказал он на ломаном французском языке и прибавил еще несколько слов по-немецки, возбудивших смех среди его товарищей, к которым он тотчас опять вернулся.
   Этот бесцеремонный осмотр пришелся не по вкусу путешественнику, но он ограничился тем, что бросил презрительный взгляд на трубача и соскочил на землю без посторонней помощи.
   Тут вышел из дому хозяин, почтительно принял у него из рук уздечку и сказал ему шепотом на ухо, чтобы рейтарам не было слышно:
   - Бог в помощь, молодой барин, но не в добрый час вы приехали. Компания этих нехристей (чтоб святой Христофор свернул им шею) не очень-то приятна для добрых христиан, как мы с вами.
   Молодой человек горько улыбнулся.
   - Эти господа - протестантская кавалерия? - сказал он.
   - К тому же рейтары! - подхватил трактирщик. - Накажи их, Мать Богородица! Только час здесь пробыли, а половину вещей у меня переломали. Такие же бессовестные грабители, как и коновод их, де Шатильон, чертов адмирал.
   - До седых волос вы дожили, - ответил молодой человек, - а ума не нажили. А вдруг вы говорите с протестантом и он ответит вам здоровой затрещиной? - Говоря это, он постегивал по своим сапогам из белой кожи хлыстом, которым он погонял лошадь.
   - Как!.. Что?.. Вы - гугенот?! Протестант, хотел я сказать, - восклицал изумленный трактирщик.
   Он отступил на шаг и осмотрел незнакомца с головы до ног, словно ища в его костюме какого-нибудь признака, по которому можно было бы различить, какую религию он исповедует. Этот осмотр и открытое, смеющееся лицо молодого человека поне­многу его успокоили, и он снова начал, еще тише:
   - Протестант в зеленом бархатном платье! Протестант в испанских брыжах! Нет, это невозможно! Нет, барин, такого удальства не видать у еретиков, Пресвятая Мария! Камзол из тонкого бархата - жирно будет для этих оборванцев!
   Хлыст сейчас же свистнул и, ударив бедного трактирщика по щеке, послужил как бы символом веры его собеседника.
   - Болтун нахальный! Учись держать язык за зубами! Ну, веди лошадь на конюшню, и чтоб всего там было ей вволю!
   Трактирщик, опустив печально голову, повел лошадь в какой-то сарай, ворча про себя проклятья и немецким, и французским еретикам, и если бы молодой человек не пошел за ним следом посмотреть, какой уход будет за его лошадью, несомненно, бедное животное в качестве еретического оставлено было бы на ночь без корма.
   Приезжий вошел в кухню и приветствовал собравшихся там, грациозно приподняв большую широкополую шляпу, оттененную желто-черным пером. Капитан ответил ему на поклон, и некоторое время оба молча смотрели друг на друга.
   - Капитан, - сказал приезжий молодой человек, - я дворянин из протестантов, и я рад встретить здесь собратьев по вере. Если вы ничего не имеете против, мы поужинаем вместе.
   Вежливое обращение и элегантное платье приезжего расположили капитана в его пользу, и он ответил, что тот ему оказывает честь. Молодая цыганка Мила, о которой мы упоминали, поспешила очистить ему место на скамейке возле себя. И, будучи от природы услужливой, она даже дала ему свой стакан, который капитан сейчас же и наполнил.
   - Меня зовут Дитрих Горнштейн, - сказал капитан, чокаясь с молодым человеком. - Вы, конечно, слышали о капитане Дитрихе Горнштейне. Это я водил "потерянных детей" в бой при Дрё, а затем при Арне-ле-Дюк.
   Приезжий понял, что окольным путем у него спрашивают, как его зовут; он ответил:
   - К сожалению, я не могу назвать такого же знаменитого имени, как ваше, капитан; я имею в виду себя, потому что имя моего отца достаточно сделалось известным за нашу гражданскую войну. Меня зовут Бернар де Мержи.
   - Кому вы называете эту фамилию! - воскликнул капитан, наполняя свой стакан до краев. - Я знавал вашего батюшку, господина Бернара де Мержи! С первой, гражданской войны я знал его, как знают близкого друга. За его здоровье, господин Бернар!
   Капитан протянул свой стакан и сказал отряду несколько слов по-немецки. Как только он поднес вино к губам, все его кавалеристы с криком подбросили свои шапки в воздух. Трактирщик, думая, что это сигнал к избиению, бросился на колени. Самого Бернара несколько удивило это необыкновенное доказательство уважения; тем не менее он счел за долг, в ответ на эту немецкую вежливость, выпить за здоровье капитана.
   Бутылки до его прихода понесли уже сильный урон, так что на новый тост вина не хватило.
   - Вставай, святоша! - сказал капитан, повернувшись к трактирщику, продолжавшему стоять на коленях. - Вставай и иди за вином. Разве не видишь, что бутылки пусты?
   В виде наглядного доказательства корнет запустил ему в голову одной из бутылок. Трактирщик побежал в подвал.
   - Человек этот отъявленный нахал, - сказал де Мержи, - но если бы бутылка попала, вы могли бы причинить ему больше вреда, чем сами хотели.
   - Вздор! - ответил корнет, громко расхохотавшись.
   - Голова паписта крепче этой бутылки, хотя и пустее ее, - заметила Мила.
   Корнет расхохотался еще громче; все последовали его примеру, даже Мержи, хотя улыбка на устах последнего была вызвана скорее хорошеньким ртом цыганки, чем ее жестокой остротой.
   Принесли вина, затем подали ужин, и после некоторого молчания капитан снова начал с набитым ртом:
   - Знавал ли я господина де Мержи! Он был полковником в пехоте начиная с первого похода принца. Два месяца подряд, во время осады Орлеана, мы стояли с ним в одном помещении... А как теперь его здоровье?
   - Для его преклонных лет, слава Богу, недурно. Он часто рассказывал мне о рейтарах и об их лихих атаках во время боя при Дрё.
   - Я знал и старшего его сына... вашего брата... капитана Жоржа. Я хочу сказать, до его...
   Мержи казался смущенным.
   - Это был храбрец неустрашимый, - продолжал капитан, - но, черт возьми, горячая голова! Мне было очень досадно за вашего батюшку: его отступничество немало должно было причинить ему горя.
   Мержи покраснел до корней волос; он что-то пробормотал в оправдание своему брату, но легко можно было заметить, что он осуждает его еще строже, чем капитан рейтаров.
   - Ах, как видно, вам это неприятно, - сказал капитан, - ну, так не будем больше говорить об этом. Это потеря для религии и большое приобретение для короля, который, говорят, держит его в большом почете.
   - Вы пришли из Парижа, - прервал его Мержи, стараясь перевести разговор на другую тему, - господин адмирал уже прибыл? Вы его видели, конечно? Как он теперь себя чувствует?
   - Он возвратился из Блуа вместе с двором, когда мы выступали. Прекрасно себя чувствует, свеж и бодр. Он еще двадцать гражданских войн отхватает, миляга. Его величество обращается с ним так внимательно, что все паписты лопаются с досады.
   - Да и правда! Королю никогда вполне не отплатить ему за его доблесть.
   - Как раз еще вчера я видел, как на луврской лестнице король пожимал руку адмиралу. У господина де Гиза, что шел позади них, был жалкий вид побитой собаки; а мне - знаете, что мне пришло в голову? Мне казалось, будто дрессировщик показывает льва на ярмарке: заставляет его подавать лапу, как собачки делают; но, хоть парень и не моргнет и виду не показывает, однако ни на минуту не забывает, что у лапы, которую он держит, страшные когти. Да, провалиться мне на месте, всякий бы сказал, что король чувствует адмиральские когти!
   - У адмирала длинная рука, - сказал корнет. (Это выражение ходило как поговорка в протестантском войске.)
   - Для своих лет он очень видный мужчина, - заметила Мила.
   - Я предпочла бы иметь любовником его, нежели какого-нибудь молодого паписта! - подхватила Трудхен, подруга корнета.
   - Это - столп веры! - произнес Мержи, чтобы тоже принять участие в восхвалениях.
   - Да, но он чертовски строг в вопросах дисциплины, - сказал капитан, покачав головой.
   Корнет многозначительно подмигнул, и его толстая физиономия сморщилась в гримасу, которую он считал улыбкой.
   - Не ожидал, - сказал Мержи, - от такого старого солдата, как вы, капитан, упреков господину адмиралу за точное соблюдение дисциплины, которого он требует в своих войсках.
   - Да, спору нет, дисциплина нужна; но в конце концов, нужно и то принять в расчет, сколько солдату приходится переносить невзгод, и не запрещать ему хорошо провести время, когда случайно это ему удается. Ну, что же? У всякого человека есть свои недостатки, и хотя он приказал меня повесить - выпьем за здоровье адмирала.
   - Адмирал приказал вас повесить? - воскликнул Мержи. - Но для повешенного вы очень бодры.
   - Да, черта с два! Он приказал меня повесить, но я не злопамятен - и выпьем за его здоровье.
   Раньше чем Мержи успел возобновить свои вопросы, капитан налил всем стаканы, снял шляпу и велел своим кавалеристам троекратно прокричать ура. Когда стаканы были опорожнены и шум стих, Мержи снова начал:
   - За что же вы были повешены, капитан?
   - За пустяк! Разграблен был монастыришко в Сент-Онже, потом случайно сгорел.
   - Да, но не все монахи оттуда вышли, - прервал его корнет, хохоча во все горло над своей остротой.
   - Э! Что за важность, когда сгорят подобные канальи - немного раньше, немного позже. А адмирал между тем, поверите ли, господин де Мержи, адмирал всерьез рассердился; он велел меня арестовать, и великий профос наложил на меня руку без дальних околичностей. Тогда все приближенные его, дворяне и вельможи, вплоть до господина Ла-Ну, не отличающегося, как известно, особой нежностью к солдатам (Ла-Ну, как передают, всегда говорит "ну!" и никогда "тпру!"), все капитаны просили о моем помиловании, но он отказал наотрез! Всю зубочистку изжевал от ярости, а вы знаете поговорку: "Боже, избави нас от "Отче наш" господина де Монморанси и от зубочистки господина адмирала". "Мародерщину, - сказал он, - надо истреблять, прости Господи, пока она - девчонка, а если мы дадим ей вырасти в большую барыню, так она сама нас истребит". Тут пришел пастор с книжкой под мышкой, и нас ведут обоих под некий дуб... как теперь его вижу, - ветка вперед выдавалась, будто нарочно для этого выросла; на шею мне надевают веревку... всякий раз, как вспомню об этой веревке, так горло и пересохнет, словно трут...
   - На, промочи, - сказала Мила и до краев наполнила стакан рассказчику.
   Капитан залпом осушил его и продолжал следующим образом:
   - Я уже смотрел на себя не более не менее как на дубовый желудь, как вдруг мне пришло в голову сказать адмиралу: "Эх, монсеньор, мыслимо ли так вешать человека, который при Дрё командовал "потерянными детьми"?" Вижу, он выплюнул зубочистку, за другую принялся. Я думаю: "Прекрасно, хороший знак!" Подозвал он капитана Кормье и что-то тихонько ему сказал. Потом обращается к палачу: "Ну, вздернуть этого человека!" И тут отвернулся. Меня в самом деле вздернули, но славный капитан Кормье выхватил шпагу и сейчас же разрубил веревку, так что я упал со своей ветки, красный, как вареный рак.
   - Поздравляю вас, - сказал Мержи, - что вы так дешево отделались. - Он внимательно стал вглядываться в капитана и, казалось, испытывал некоторое смущение от того, что находится в обществе человека, по справедливости заслужившего повешения, но в те злосчастные времена преступления совершались так часто, что почти не было возможности относиться к ним с такой строгостью, с какой отнеслись бы теперь. Жестокости, с одной стороны, как бы оправдывали меры подавления, и религиозная ненависть заглушала почти всякое чувство национальной приязни. Притом же, если говорить правду, тайные знаки внимания со стороны Милы, которую он начинал находить очень хорошенькой, и винные пары, оказывавшие на его молодые мозги большее действие, чем на привычные головы рейтаров, - все это внушало ему в эту минуту исключительную снисходительность к его застольным товарищам.
   - Я больше недели прятала капитана в крытой повозке, - сказала Мила, - и позволяла выходить только по ночам.
   - А я приносила ему пить и есть, - подхватила Трудхен, - он сам подтвердит это.
   - Адмирал сделал вид, что страшно рассердился на Кормье, но все это была условленная между ними комедия. Что касается меня, то я долго следовал за войском, не осмеливаясь показаться на глаза адмиралу. Наконец, при осаде Лоньяка, он натолкнулся в окопе на меня и говорит: "Дитрих, дружище, раз ты не повешен, так будь расстрелян!" - и показывает мне на брешь. Я понял, что он хочет сказать, храбро пошел на приступ, а на следующий день представился ему на главной улице, держа в руках простреленную шляпу. "Монсеньор, - говорю я ему, - расстрелян я так же, как и был повешен". Он улыбнулся и дал мне кошелек, прибавив: "Вот тебе на новую шляпу!" С тех пор мы сделались друзьями. Да, в Лоньяке... вот это был грабеж так грабеж! Вспомнить только - так слюнки потекут!
   - Ах, какие чудные шелковые платья! - воскликнула Мила.
   - Сколько прекрасного белья! - воскликнула Трудхен.
   - Горячее было дело у монахинь главной обители! - сказал корнет. - Двести конных стрелков стали на постой к сотне монашенок!..
   - Больше двадцати из них отступилось от папизма, - сказала Мила, - так по вкусу пришлись им гугеноты.
   - Стоило там посмотреть на моих аргулетов*, - воскликнул капитан, - идут поить лошадей, а сами в церковных ризах, овес кони ели на алтарях, а мы пивали славное церковное вино из серебряных причастных чаш!
   Он повернул голову, чтобы еще потребовать вина, и увидел, что трактирщик сложил руки и поднял глаза к небу с выражением неописуемого ужаса.
   - Дурак! - произнес храбрый Дитрих Горнштейн, пожимая плечами. - Можно ли быть таким глупым человеком, чтобы верить всем россказням, что болтают папистские попы! Знаете, господин де Мержи, в сражении при Монконтуре я убил из пистолета какого-то дворянчика из свиты герцога д'Анжу; снял с него камзол, - и что ж, думаете вы, нахожу у него на животе? Большой кусок шелка, весь покрытый именами святых. Он считал, что это предохранит его от пуль. Черта с два! Я доказал ему, что нет такой ладанки, которую не просверлила бы протестантская пуля.
   - Да, ладанки, - вмешался корнет, - но у меня на родине больше в ходу кусочки пергамента, защищающие от свинца и железа.
   - Я предпочел бы хорошо выкованный стальной панцирь, - заметил Мержи, - вроде тех, что в Нидерландах выделывает Яков Лешо.
   - Послушайте, - снова начал капитан, - нельзя отрицать, что невозможно сделать себя неуязвимым. Уверяю вас, я сам видел в Дрё одного дворянина, которому пуля угодила прямо в середину груди: он знал рецепт мази, которая делает неуязвимым, и натерся ею под нагрудником из буйволовой шкуры: так вот, даже черного и красного знака не видно было, что остается после контузии.
   - А не думаете вы, что этого нагрудника из буйволовой шкуры, о котором вы упоминали, было бы достаточно, чтобы обез­вредить удар пули?
   - Уж такие эти французы, ничему не хотят верить! А что бы вы сказали, если бы, как я, видели, как один силезский латник положил руку на стол, и как ни тыкали в нее ножом, царапины не могли сделать? Вы смеетесь? Думаете, что это невозможно? Спросите вот у этой девушки, у Милы. Она из страны, где колдуны так же часто встречаются, как здесь монахи. Она умеет рассказывать страшные истории. Бывало, в длинные осенние вечера, когда под открытым небом усядемся мы у костра, так она такие приключения нам рассказывает, что у меня волосы дыбом становятся.
   - Я бы с восторгом послушал какую-нибудь из таких историй, - произнес Мержи, - красотка Мила, доставьте мне такое удовольствие.
   - Да, правда, Мила, - поддержал капитан, - расскажи нам какую-нибудь историю, пока мы будем осушать эти бутылки.
   - Ну, слушайте же! - сказала Мила. - А вы, молодой барин, который ни во что не верите, все ваши сомнения потрудитесь оставить при себе.
   - Как можете вы говорить, что я ни во что не верю?! - ответил ей вполголоса Мержи. - Уверяю вас, я верю в то, что вы меня приворожили, я уже совершенно влюблен в вас.
   Мила тихонько его оттолкнула, так как губы Мержи почти касались ее щеки; и, бросив направо и налево беглый взгляд, чтобы удостовериться, что все ее слушают, она начала следующим образом:
   - Капитан, вы, конечно, бывали в Гамельне?..
   - Никогда.
   - А вы, корнет?
   - Тоже никогда.
   - Что же, тут никого нет, кто бывал бы в Гамельне?
   - Я провел там год, - сказал, подходя, какой-то кавалерист.
   - Так видел ты, Фриц, гамельнский собор?
   - Тысячу раз.
   - И расписные окна в нем?
   - Разумеется.
   - А видел ты, что нарисовано на этих окнах?
   - На этих окнах?.. На окне по левую сторону, по-моему, изображен высокий черный человек, он играет на флейте, а за ним бегут маленькие дети.
   - Верно. Так вот, я вам и расскажу историю этого черного человека с маленькими детьми.
   Много лет тому назад жители Гамельна страдали от неисчислимого множества крыс, которые шли с севера такими густыми стадами, что вся земля почернела от них и ямщики не осмеливались пересекать дорогу, по которой двигались эти крысы. Все было пожираемо в одну минуту, и съесть в амбаре бочку с зерном для этих крыс было таким же плевым делом, как для меня выпить стакан этого доброго вина.
   Она выпила, утерлась и продолжала:
   - Мышеловки, крысоловки, капканы, отрава - ничего не помогало. Из Бремена выписали баржу, нагруженную тысячью и сотней кошек, но ничего не действовало: тысячу истребят, десять тысяч является еще более голодных, чем первые. Короче сказать, не приди избавление от этого бича, ни одного зерна не осталось бы в Гамельне и все жители умерли бы с голоду. И вот, в одну прекрасную пятницу, к городскому бургомистру является высокий человек, смуглый, сухощавый, с большими глазами, рот до ушей, одет в красный камзол, остроконечную шляпу, широкие штаны с лентами, серые чулки и башмаки с бантиками огненного цвета. На боку был кожаный мешочек. Я как живого его вижу перед собой.
   Все невольно повернули глаза к стене, на которую пристально смотрела Мила.
   - Значит, вы его видели? - спросил Мержи.
   - Не я, но моя бабушка; и она так хорошо помнила его внеш­ность, что могла бы нарисовать портрет.
   - И что же он сказал бургомистру?
   - Он предложил ему за сто дукатов избавить город от постигшей его беды. Само собой разумеется, что бургомистр и горожане сейчас же ударили по рукам. Тогда пришедший человек вынул из своей сумки бронзовую флейту и, встав на базарной площади перед собором, - но, заметьте, повернувшись к нему спиной, - начал играть такую странную мелодию, какой никогда не играл ни один немецкий флейтист. И вот, услышав эту мелодию, крысы и мыши из всех амбаров, из норок, из-под стропил, из-под черепиц на крышах сотнями, тысячами сбежались к нему. Незнакомец стал направляться к

Категория: Книги | Добавил: Armush (24.11.2012)
Просмотров: 257 | Комментарии: 2 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа