бки и грязные ноги ее задевают по плечам и даже по физиономиями впереди сидящих слушателей, она храбро прокладывала себе дорогу вперед, пока наконец не соединилась со своими приятелями. Впрочем, такой оригинальный способ передвижения был уже здесь не в диковину, потому что еще и прежде иные студентки зачастую прибегали к нему для сокращения расстояний.
Лекция прошла в каком-то напряженном ожидании. Большинству слушателей едва сиделось от нетерпения, скоро ли она кончится.
Профессор кончил и сошел с кафедры. Тогда на месте его тотчас же появился какой-то лохматый господин и громогласно объявил, что так как профессор Павлов сослан, то распорядители порешили, что публичные лекции сегодняшним числом прекращаются и никаких более чтений вперед уже не будет.
Публика захлопала и закричала "браво!".
Профессор же, очевидно, приведенный в недоумение столь самовольным и неожиданным заявлением, в котором заключалась такая странная логика, снова взошел на кафедру и в свою очередь обратился к публике с вопросом: желает ли она продолжения его лекций, так как между ссылкой и публичными лекциями нет никакой достаточно законной и разумной причины, которая оправдывала бы столь самовольное и насильственное прекращение чтений?
Более сотни голосов с разных концов залы закричали: "Читайте! Читайте! К чему прекращать?! Отчего не продолжать? Мы хотим слушать! Читайте!"
После этого профессор объявил, что он будет читать.
Но едва лишь сказал он эти слова, как в зале раздался свист, шиканье, шипенье, крики: "вон! долой!" и даже... площадные ругательства.
- Он подкуплен! - орал Полояров, жестами указывая на человека, который всей своей жизнью доказал долголетнюю и неизменную преданность либеральной идее.- Он заодно с жандармами!..
- Подкуплен!.. подкуплен правительством, полицией! - орала, как стадо баранов, свистящая и гикающая толпа.
- Эй, вы! за сколько вас наняли? Сколько вам заплатили? - кричал Полояров, не выставляя однако очень близко напоказ свою физиономию.
- Ступайте читать свои лекции в Третье Отделение! Там вас будут слушать! - пронзительно визжала Лидинька, стоя на стуле, среди поднявшейся толпы.
- В Третье! в Третье!.. Там будут! - вторило стадо.
Профессор не смутился. В лице его было спокойствие и твердость, и только в движении энергически очерченных губ сказывалось, быть может, подавляемое негодование.
Он снова стал говорить, несмотря на шум и гвалт, и говорил громко, твердо и явственно.
Толпа на минуту примолкла.
Он говорил, что не намерен потакать такому пошлому либерализму, что гаерство недостойно науки и ее целей, и что известные поступки, вроде настоящего деспотического и безнравственного насилия над человеческою личностью, характеризуют не либералов, а Репетиловых, из которых впоследствии легко выходят Расплюевы.
Вновь поднялась неистовая буря озлобленных криков, гама, свиста, гоготанья... и опять площадные ругательства, опять безобразные, гнусные намеки и предположения, опять комки нравственной грязи и оскорблений.
В этот день совершен был подвиг настоящего гражданского мужества. Против более чем двухтысячной толпы, расточительно-щедрой в своем деспотически-злобном опьянении на всяческую хулу, оскорбление и насилие, стоял один человек, не защищенный ничем, кроме своего личного убеждения, кроме непоколебимого, глубокого сознания долга, права и чести. Среди двухтысячного стада, которым коноводили несколько завзятых вожаков, бывших, в свою очередь, передовыми баранами в другом, еще большем, громаднейшем стаде, выдвигалась одна только самостоятельная личность, не захотевшая, во имя правды и науки, подчиниться никакому насилию,- и против этого одного, против этого честного права, против законной свободы личности поднялся слепой и дикий деспотизм массы, самообольщенно мнившей о своем великом либерализме. А сколько в этой толпе было еще тех самых юношей, которые не далее как год назад восторженно выносили на своих руках этого же самого профессора из его аудитории!
8-е марта показало самым наглядным и убедительным образом, чего стоит свобода личного мнения, во сколько ценится независимость убеждения и вообще что значит "сметь свое суждение иметь", и этим-то самым 8-е же марта для меньшинства образованного общества поднесло первую склянку отрезвляющего спирта: оно сделало поворот в известной части наименее зависимого общественного мнения, и в этом, так сказать, историческая заслуга 8-го марта; в этом лежит его право на память в летописях санкт-петербургского развития и прогресса.
Из разных углов литературы поднялся лай.
Но на кого? На тех, кто поступили по-репетиловски? - Нет, осуждению и лаю подвергся профессор. И это понятно: могли ли мы, смели ли мы поднять голос против так называемого "молодого поколения"? Мы так боялись и гнева журнальных оракулов, и того, чтобы о нас не подумали, будто мы "отсталые"; каждому из нас так хотелось, вроде Петра Ивановича Бобчинского, "петушком, петушком" побежать за "молодым поколением", заявить всем и каждому, что и я, мол, тоже молодое поколение. И так уже мы все привыкли раболепно льстить этому кумиру, что что бы ни выкидывали иные господа, прикрывавшиеся этой соблазнительной фирмой, мы уже заранее всегда были на их стороне. Впрочем, это не мешало нам проповедывать о гражданской честности.
Но - надо отдать справедливость - в "Петербургских Ведомостях" поднялся один голос против течения. Правда, голос не совсем-то громкий и смелый, но и за то уже великое спасибо! Там была напечатана маленькая статейка: "Учиться, или не учиться?" На нее последовал ответ: "учиться, но как?" где, конечно, осуждался профессор, ибо автор писал "в защиту молодого поколения". Затем в "Современнике" в защиту того же "поколения" появилась статья: "Научились ли?" мечущая перуны гнева и презрения в тупоумных пошляков и проч.
И в сколь многих из этих писаний каждому свежему чутью слышался поддельный неискренний тон сочувствия и приторная лесть новому идолу! Прежде, бывало, курили сильным и высоким мира; ныне - "молодому поколению". Мы только переменили ярлычки на кумирах, а сущность осталась та же: мы поклонялись силе, разумной или нет - это все равно: была бы только сила!
Между тем, многие слушатели словесно и письменно стали заявлять профессору, чтобы он возобновил свой курс, прерванный 8-го марта - и профессор объявил в газетах, что, подчиняясь желанию слушателей, он вновь начнет свои чтения, лишь только приищет новую аудиторию.
Между его противниками, сделавшими скандал 8-го марта, поднялось новое брожение. Многие из них спешили запастись медными и полицейскими свистками да мочеными яблоками, чтобы встретить ими открытие чтений. К профессору посыпались пасквильные, безымянные письма и угрозы; даже некто выкинул гнусный фарс, грозя ему смертью за противодействие общему делу.
Через неделю Костомаров объявил, что его лекции вновь открываются в зале Руадзе. Сонм противников уже совсем было приготовился к новому великому скандалу "во имя свободы", как вдруг на следующий день в "Северной Почте" появилось следующее объявление.
"По распоряжению г. управляющего министерством народного просвещения, вследствие беспорядков, бывших на лекции г. профессора Костомарова, навлекающих нарекания на студентов здешнего университета, прекращаются разрезшенные прежде публичные лекции следующих гг. профессоров и преподавателей: Костомарова, Утина, Спасовича, Менделеева, Калиновского, Благовещенского, Ивановского, Гайков-ского, Лохвицкого и Гадолина".
Итак, лекции были запрещены, но это запрещение не вызвало даже никаких, сколько-нибудь сильных оппозиционных толков. Мимолетная мода уже миновала, как миновала она на воскресные школы и на многое другое...
Начиная с зимнего сезона 60-го, или 59-го года, на петербургском горизонте время от времени стала появляться некоторая новая личность. Хотя на петербургском горизонте появляется ежесезонно многое множество личностей, которым вообще можно дать имя метеоров: они появляются, вертятся, иногда на мгновенье блистают и потом исчезают неведомо куда и неведомо когда, никем не замеченные, никем не вспоминаемые, на другой же день всеми забытые; но та личность, которую мы имеем в виду представить читателю, приобрела себе некоторую известность в петербургском свете и вообще была заметна.
Это был метеор, но метеор более блестящий, чем другие, подобные ему тела газообразного свойства.
Метеор известен был в свете под именем графа Слопчицького, а в польском кружке его титуловали просто графом Тадеушем, то есть звали одним только именем, ибо метеор был настолько популярен, что достаточно было сказать "наш грабя Тадеуш" - и все уже хорошо знали о ком идет речь, и притом же совокупление титула с одним только собственным именем, без фамилии выражает по-польски и почтение, и дружелюбность и даже право на некоторую знаменитость: дескать, все должны знать кто такой граф Тадеуш: как, например, достаточно сказать: князь Адам, или граф Андрей - и уже каждый, в некотором роде, обязан знать, что дело идет о князе Чарторыйском и о графе Замойском. Для поляков-же нетитулованных, кажется, нет выше наслаждения, как похвастаться перед кем бы то ни было личными отношениями к своим магнатам. В этом случае они готовы обманывать даже самих себя насчет важности и блеска титулов графа такого-то и такого-то, и даже самого мизерненького графика, известность которого простирается едва лишь на свой маленький муравейник, они непременно произведут в первые магнаты, лишь бы только он был "пан грабя".
Но насколько пан Слопчицький в действительности имел прав на графский титул, этого не разрешила бы ни одна герольдия в мире. Вообще, он был граф самого сомнительного качества, - более для виду, и едва ли не сам себе доставил графскую корону.
В Петербурге его можно было встретить везде и повсюду: и на обеде в английском клубе, и на рауте князя Г., в салоне графини К., в опере, и вообще в любом спектакле, на бирже, и на бегах, в Летнем саду, у генеральши Пахонтьевой, у любой артистки, в танцклассах у Гебгардт и Марцинкевича, в гостях у содержателя гласной кассы ссуд Карповича, в редакции "Петербургской Сплетни", в гостиной любой кокотки - словом, куда ни подите, везде вы могли бы наткнуться на графа Слопчицького. Но более всего любил он тереться в кругах, которые так или иначе стремятся называть себя "избранными", аристократическими.
Он отлично владел французским, весьма порядочно русским и недурно немецким языками, да при этом еще отличался польски-изящною развязностью манер и тою особенною наглостью, которая повсюду растворяла ему любые двери. И действительно, у него было необыкновенное уменье втираться в дом и в дружбу. Ему ровно ничего не значило со второй встречи с человеком прямо, ни с того, ни с сего начать с ним вдруг на ты, самым приятельски-фамильярным тоном: "Ah, mon cher, как, дескать, поживаешь?!.. Что, душечка, поделываешь? Давно был у нашего милого князя?.. А, кстати, что тебя так давно не видать у нашей прелестной Жозефины?" и т. д. все в таком же милом роде.
Но зато так же точно ровно ничего не значило ему в другой раз, столкнувшись нос к носу с тем же самым импровизированным приятелем, вдруг не узнать его или не ответить на поклон. И ведь не то, чтобы он и в самом деле не узнал человека, нет, узнал очень хорошо, но притворился незнакомым. Иногда у него это делается по миновании надобности в человеке или по каким-либо расчетам, а иногда и вовсе без всяких расчетов, а просто так, потому лишь, что он - пан грабя Слопчицький.
Это был пан, чрезвычайно легкий на подъем. Сегодня ову например, в Петербурге, а через неделю в Париже или в Лондоне, а там - глядь! - в Вильне в генерал-губернаторских салонах трется, то вдруг в неделю в Неаполь слетает и назад в Петербург вернется, а то в каких-нибудь Тельшах или Шавлях, с жидами какие-то сделки заключает, потом его видят на Тверском бульваре в Москве, а через трое суток он уже в Варшаве, в кондитерской у Люрса "Curjera Warszawskiego" {"Варшавского курьера" (польск.).} пробегает - и прохлаждается "водой содовей с цитриновым сокем", но через неделю - глядь! - опять наш пан грабя бежит своею торопливою походкою по Невскому проспекту.
Иногда пан грабя ходит, прячась от людей, в стареньком пиджачке, и вся фигура его невольно изображает собою видимое отсутствие "пенёнзы". И что же! - не далее как вчера еще встретили вы его в таком, говоря относительно, убожестве, так что даже он сам поспешил отвернуться от вас к окну первого встречного магазина и внимательно заняться рассматриванием всяких безделушек, нарочно для того, чтобы вы его не узнали, а сегодня он уже едет в Париж, и не иначе как в вагоне первого класса, а через две-три недели возвращается оттуда с великолепнейшим фраком, с огромным запасом самого тонкого белья, с самым разнообразным и причудливым выбором всевозможных атрибутов гардероба и туалета. Между тем виленские "родаки" его очень хорошо знают, что у пана грабего, кроме фантастического титула, за душою нет ни кола, ни двора и ни в едином из европейских банков никаких капиталов на его имя не хранится. - Откуда же, однако, из каких богатых источников черпает наш грабя Тадеуш средства на эти ежеминутные летанья по всей Европе и на эти резкие переходы от старенького пиджачка к великолепным парижским фракам? В Петербурге, при встрече с таким вопросом, люди обыкновенно делают самое индифферентное заключение: "А черт его знает! Должно быть, играет в карты, а впрочем, он ничего, славный малый!"
И точно: он был и славный малый, и bon-vivant, и бонмотист, и каламбурист, и артист, и в карты играл, и фокусы отлично показывал; но не богиня зеленого поля была его добрым гением, открывавшим ему финансовые источники.
У пана грабего Слопчицького был свой собственный добрый гений совсем особого рода. Что это за добрый гений - про то не ведал никто, даже и из "виленьских родаков", за исключением весьма и весьма ограниченного числа лиц посвященных...
В высших сферах "святой справы" пан грабя Слопчицький был известен под специальным прозвищем "Меркурия", - "c'est le Mercure de l'Hôtel Lambert" {"Это Меркурий из отеля Ламбэр" (фр.).} отчасти иронически, отчасти покровительственно отзывались о нем некоторые "филяры велькего будованя". У него имелись два специальные назначения. Одно из них было так называемая "салонная миссия" (missia salonowa), в силу которой Меркурий обязан был постоянно вертеться во всевозможных салонах, незаметно и ловко, между болтовней об опере и вчерашнем рауте, пропагандировать и так и сяк свою "великую идею", подчас поражать умы сердобольных барынь повествованиями о русских ужасах и варварствах, о страданиях несчастной, угнетенной Польши, возбуждать салонное и особенно дамское сочувствие польскому делу, подчас же ловко втирать очки доверчивому и умеренно-либеральному сановнику насчет консервативности западного "дворанства" и скрытно-революционных элементов "хлопства", которое только и можно удерживать в повиновении посредством воинских экзекуций. Кроме этого, пан грабя обязан был всячески вынюхивать и выведывать о всевозможных новостях правительственного и административного мира, о всяком малейшем мероприятии, проекте, предположении, которые так или иначе могут иметь то или другое отношение к польскому делу. Часто какой-нибудь случайный разговор, какая-нибудь фраза, оброненная тем или другим высокопоставленным лицом, служили для пана грабего великим поводом к своим, совершенно особым соображениям, выводам, заключениям, - и обо всем этом, о слышанном, виденном, о сделанном и подстроенном он немедленно же сообщал по назначению в Париж или в Варшаву, в Вильну - словом, куда требовалось, смотря по обстоятельствам. Зачастую, вследствие этих сообщений, он получал какое-нибудь экстренное назначение из Ламберова Отеля, и тогда-то у пана грабего, совершенно неожиданно для всех его знакомых, вдруг являлась самая спешная, безотлагательная необходимость лететь в Москву, в Дрезден, в Рим, в Тельши, в Женеву, в Казань, в Константинополь... Словом, вчера он и сам не знал, где будет сегодня, а сегодня не ведает, где проночует завтра. В этих повсюдных перелетах заключалось его второе специальное назначение. Он летал политическим курьером к дипломатическим представителям Ламберова Отеля при разных правительственных переднях Европы и к тайным представителям польской справы внутри России, привозя с собою тем и другим сообщения наиболее важного свойства.
В этой-то второй миссии и заключалась разгадка его великолепных фраков, его финансов, его существования и его гонора. Добрый гений пана грабего ютился в кабинете Ламберова Отеля, и вот почему дано ему было специальное прозвище "Меркурия".
Он благоденствует и доселе. Граф Муравьев его не повесил. Напротив, в самый разгар времен повстанских, пан грабя, когда только бывал в Вильне, неукоснительно являлся в приемные дни на поклон к Муравьеву. Его имя, впрочем без графского титула, можно найти на всевозможных "двораньских адресах", в которых он свидетельствовал, если и не о верноподданстве своем, то о высоких чувствах своего "вернопреданьства". Пана грабего и доселе можно встретить иногда то в Петербурге, то в Вильне, то в Париже и проч., и проч. - Полезная миссия его не кончилась.
В наши дни он с подобающим ужасом распространяется в некоторых петербургских салонах о революционных и социалистических началах Муравьевских "деятелей" в Западном крае и вообще враждебно относится как к русской, так и к польской "партии красных". Он, конечно, самый консервативный и самый "вернопреданный из наивернопреданнейших" польских панов.
Пан граф Тадеуш и просто пан Анзельм
Он был знаком и с Бейгушем. Он не мог не быть с ним знакомым, во-первых потому, что с кем же и не знаком в Петербурге, а во-вторых, и это главное, Бейгуш, как добрый патриот, был связан с ним единством идеи, общностью дела. Конноартиллерийский мундир поручика, в глазах Слопчицького давал ему право на аттестацию "поржонднего хлопака" и вследствие того пан грабя любезно снисходил до приятельского знакомства с бравым поручиком. Хотя в аристократических салонах - где, впрочем, пан Тадеуш с паном Анзельмом не встречались - он и не признался бы в приятельстве с безвестным офицером, но в сферах пониже, и особенно в польских кружках, весьма охотно называл себя его хорошим знакомым. Тут уже пан Анзельм был в его рекомендации не иначе как "муй добржы пршияциолек".
В плохие или, так сказать, в "пиджачные" времена, когда в кармане не сказывались дома лишние "пенензы", когда жаль было лишний рубль бросить на пропитание в модном ресторане и когда не предстояло случая попасть на обед в какое-нибудь аристократическое семейство, пан грабя зачастую направлял алчущие стопы свои "до пршияцеля Анзельма" и снисходительно пользовался его офицерской похлебкой. Пан же Анзельм, со своей стороны, немало гордился в душе тем, что может назвать своим коротким приятелем "ясневельможнего пана" с таким аристократическим титулом. В "кружке" знали об этой дружбе, и находились иные родовитые шляхтичи, которые даже отчасти завидовали дружбе Бейгуша с аристократствующим проходимцем. В таковом чувстве родовитых шляхтичей, конечно, первую если не единственную роль играл ясновельможный графский титул.
Однажды, в плохое время господства старого пиджака, пан грабя пришел покормиться к Бейгушу и увидал у него на письменном столе фотографическую акварельную карточку прехорошенькой женщины, обделанную в очень изящную рамочку.
- Ah, tiens {Черт возьми! (фр.).}!.. ба, ба, ба!.. Этто что значит?! - развязно вскричал он, схватив со стола портретик и любуясь на него. - Пане капитане!.. Пршияцелю!.. Так вот мы какими делами занимаемся?!.
Бейгуш - не в силах сдержаться от невольного проявления внутреннего самодовольства, со скромной улыбкой покрутил свой красивый ус.
- Кто такая?.. купчиха? чиновница? гувернанточка?.. а? лукаво подмигивая и продолжая любоваться, допытывал грабя.
- Нет... барыня одна... знакомая... так себе, просто... как бы неохотно сообщил Бейгуш, тогда как в душе весьма и весьма охотно бы рассказал ему всю суть своей "офицерской интрижки".
- Барыня?!. Sapristii!.. Да как же это я ее не знаю? - удивился Слопчицький. - Я, кажется, их всех наперечет знаю!.. Должно быть нездешняя?.. а?.. приезжая, верно?
- Н-нет... она здесь живет.
- Mais, mon cher!.. Кто ж она такая, если это не нескромно с моей стороны?
- Нигилистка, - улыбнулся Бейгуш.
- Ah, èa!.. une nihiliste {Ах, так!.. Нигилистка! (фр.).}!.. Аум! - плотоядно мурлыкнул он.- Vraiment c'est piguant - la petite nihiliste!.. a {Право, это пикантно - маленькая нигилистка!.. (фр.).}?.. Прехорошенькая!
- Н-да, превкусная барынька! - многозначительно согласился Бейгуш.
- Voilà c'est le mot {Вот точное слово (фр.).}!.. Именно превкусная!.. Глаза-то какие!.. А губы? а ноздри? - О, многообещающие ноздри! И притом же еще нигилистка! Да это, ей-Богу, преинтересно!.. Але ж естешь тенги ходак, душечко! - весело хлопнул он по плечу поручика. - Но только отчего ж у нее волосы не острижены? Ведь у этих нигилисток, говорят, волосы под гребенку стригут? Только фис!.. Это, положим, оригинально, однако очень некрасиво.
- Нет, эта не выстрижет!.. Эта не из таких нигилисток! - заступился Бейгуш. - А у нее, надо отдать ей всякую справедливость, просто божественные волосы!.. Роскошь!
- О, да это видно! Это видно сейчас же! - с видом компетентного судьи, поспешил согласиться пан грабя. - А ты продолжаешь посещать нигилистов? - впадая в деловой, серьезный тон, обратился он к Бейгушу.
- Как же, постоянно бываю!
- Ну, и каково теперь настроены эти инструменты?
- Да, признаться сказать, настраивает их более один приятель мой, Свитка, а я, грешный человек я более насчет этой прелестной вдовушки.
- А она еще и вдовушка, вдобавок?
- Вдовушка. Да это что! А ты скажи, что кроме этого и богата вдобавок! - похвалился Бейгуш.
- О?!. Еще и богата!.. А как богата?
- Около пятидесяти тысяч чистоганом.
- Тсс! - покачал головой пан грабя. - От-то пенкна штука!.. Послушай же, коханку! Если она так добра к тебе и так богата, с нее следовало бы слупить сколько можно в пользу дела, в фундуш народовы?
- Не беспокойся! свое дело знаем! - подмигнул пан Анзельм; - триста рублей на прошлой еще неделе подписала. Уговорил.
Пан грабя плотоядно улыбнулся и весело потер себе руки.
- А у прочих как идет подписка? - спросил он.
- Ничего себе. Где лучше, где хуже, но в общем довольно порядочно. Уж на что коммунисты: ведь это все народ, что называется, ni foi, ni loi {Ни стыда, ни совести (фр.).}, однако Свитка и с тех ухитрился слупить малую толику.
- А эти триста рублей... ты их отправил уже? - с какой-то особенной заботливостью спросил пан грабя.
- Н-нет еще... раздумчиво ответил Бейгуш, и сейчас же вдруг спохватился. - Ах, это триста-то рублей? - Как же, как же! Тогда же отправлены!
"Так-то спокойнее, а то еще взаймы попросит", подумал он себе и поспешил перевести разговор на другую тему.
- Да, да!.. дело вообще не дурно идет! - говорил он. - То, что пан ведет в салонах, Свитка проводит в коммунах! я - и там, и сям, а больше в казармах, то есть так себе, исподволь, в батарейной школе, потому тут большая осторожность нужна.
- Дело идет! - компетентно и с видимым удовольствием подтвердил пан грабя.- Теперь гляди, душа моя, вот как: у меня - пропаганда сальонова, у Колтышки - литерацька и наукова, Чарыковского - пропаганда войскова, у Почебут-Коржимского - "между столпами отечества", так сказать, у тебя с этим Свиткой твоим - коммуны и нигилисты... А разные министерства, канцелярии, управления? А университет? а корпуса? а школы, гимназии, институты? - Охо-хо-хо!..
Еще Польска не згинэла
Пуки мы жиемы!
запел он вдруг, прихлопнув в ладоши, и в два-три па прошелся мазуркой по комнате. - Тут и стадо сальонове, и стадо наукове, и стадо войскове, а вшистко у купе - едне вельке стадо дуракове! Ха, ха, ха, ха! - весело заключил он - руки в карманы - грациозно поворачиваясь на одном каблуке, видимо довольный эффектом последней фразы.
После обеда, в котором денщик Голембик показывал свое кулинарное искусство, пан грабя Слопчицький, развалясь в кресле и ковыряя в зубах с таким сибаритским видом, как будто он только что встал из-за Лукулловского пиршества, снова завел с поручиком разговор насчет прелестной вдовушки. Его ужасно интересовало: кто она? - Но Бейгуш с видом притворной скромности сказал, что он не имеет обыкновения называть фамилии тех особ, которые дарят его своею благосклонностью. Однако, через пять минут, увлеченный жаром своего рассказа и таким внимательным, даже приятельски завистливым участием друга Тадеуша, выболтал что "люяде Сусанна - это божество! вдова гусарского полковника барона Стекльштрома (полковника и барона он прибавил для пущей важности), что эта прелесть готова ему всем пожертвовать, что она влюблена в него без памяти, что вообще, это - добрейшее и благороднейшее существо из всех, каких он только знал на свете, существо которое ни в чем не умеет отказывать, и вот доказательство: эти триста рублей, пожертвованные в пользу народного дела, но... одно лишь бесконечно жаль: москевка!
- Так что ж, что москевка? - выпучил глаза Тадеуш.
- А то, что кабы не москевка, честное слово - женился бы сейчас же!
- А я бы на твоем месте и непременно женился бы! И чем скорее, тем лучше! - резонерским тоном заговорил пан грабя. - Если действительно, как ты говоришь, из нее веревки вить можно, да еще если к тому же эта добродетель ни в чем отказывать не умеет, а для тебя готова всем пожертвовать - я бы вот сию же минуту "к алтарю". К алтарю, сударыня, без всяких разговоров! И пусть себе Исайя ликует по-москевську! Я тоже стану ликовать с ним вместе!
- Жениться на москевке! - с пренебрежительной гримасой повел плечами поручик.
- От-то еще!.. "на москевке"!.. Да я б на Юлии Пастране женился! - Абы пенензы!
- Да, но могу ли я связывать себя, когда отчизна не сегодня завтра может потребовать меня к делу? - с видом благородного достоинства возразил Бейгуш.
- Ну, когда потребует, ты и развяжись.
- С законною-то женою?
- А хоть бы с перезаконной!.. Что ж такое!.. Кто мешает тебе в одно прекрасное утро пропеть романс: "Прощаюсь, ангел мой, с тобою!" сделать ручку и улыбнуться... А то и петь ничего не нужно, а просто втихомолку улетучился да и баста! "Ищи меня в лесах Литвы"... Штука-то простая!
- Ну, это, пожалуй, не так легко, как кажется!
- Чего там не легко! Что ж она, пойдет тебя разыскивать, преследовать через полицию, что ли? Погорюет две недели, и по доброте, общей всему Евину роду, постарается утешить кого-нибудь в одиночестве, и сама вместе с тем утешится ну, и только!.. А пятьдесят тысяч, мой друг, это легко вымолвить, но не легко добыть. Пятьдесят тысяч по улицам не валяются' Ведь это - шутка сказать! - это триста семьдесят пять тысяч польских злотых!.. Ух!.. да это дух захватывает!
Пан грабя даже выскочил из своего глубокого, покойного кресла.
- Анзельм, - с решительным видом остановился он перед Бейгушем. - Если ты не женишься, это будет величайшая ошибка... Э, да чего там ошибка! Это будет пошлая, непрости тельная глупость с твоей стороны! Понимаешь?.. Я считаю те бя слишком умным и расчетливым малым, чтобы ты мог упустить такой клад! И именно вот на тот самый случай, когда, как ты говоришь, Польша призовет тебя к делу, что ж ты с пустыми руками пойдешь навстречу ойчизне?.. Э, брацишку! Драться на голодные зубы куда как скверно!.. Будем смотреть практически, будем предусмотрительны! Ежели бы, например, чего не дай Бог и чего, я уверен, не случится, но все-таки, положим, что ежели бы... Итак, ежели бы мы проиграли: имея в кармане деньги, всегда можно, при некоторой ловкости, удрать за границу и жить себе в Париже или в Швейцарии препорядочным образом, и работать сколько можно на пользу дела, а без денег что ты? Что предстоит тебе? - Вятка или Иркутск! И это еще самое легкое! Я, брат, человек прежде всего практический. Я сам подчас увлекаюсь и люблю помечтать о том о сем но... практики при этом никогда не забываю!
Бейгуш сидел, вытянув ноги, и молчал не то колеблясь н то соображая что-то.
Пан Тадеуш, насвистывая какую-то французскую шансонетку и подщелкивая пальцами, с легким канканным подергиванием прошелся по комнате и снова стал пред Анзельмом
- Педант-моралист, пожалуй скажет, что это не совсем-то тово... снова заговорил он, развивая свою тему, но, мой друг, во-первых, между мужем и женою - все общее: что мое то твое - это первое правило, а во-вторых, я понял бы такую щепетильность относительно польки, француженки, словом, относительно всякой порядочной женщины любой нации цивилизованной, европейской; но относительно москевки - воля твоя, душа моя, - я этого не понимаю! Мало того: я решительно не допускаю этого!
Пан грабя пришел даже в некоторый патриотический азарт и говорил сильно жестикулируя.
- Как! - продолжал он, наступая. - Они сто лет уже грабят наши домы, наши земли, наши финансы, наших дедов, отцов и нас теперь грабят, а мы будем деликатничать с ними!.. Вздор!.. Ты только тем или другим способом берешь назад, возвращаешь себе свое добро, свое кровное, законно тебе принадлежащее!.. С этой точки зрения я оправдываю и взятки и казнокрадство!- Ей-Богу так!.. Я перед тобой говорю теперь откровенно, да и чего нам скрываться друг перед другом?.. Они твою родину распластали, поделили ее и ограбили, а ты будешь еще думать да церемониться: можно ли, да следует ли мне воспользоваться капиталом моей жены-москевки? - Спроси целую Польшу - и вся Польша ответит тебе: "не можно, а должно!"
Пан грабя был даже величественен в своем пафосе. Бейгуш, видимо убежденный, тихо улыбался в ответ какому-то своему особому расчету и соображению.
- А что? не рискнуть ли и в самом деле? - повернул он прояснившееся лицо к приятелю.
- Он еще спрашивает! - возведя глаза к потолку и пожав плечами, воскликнул Слопчицький. - Он еще спрашивает!.. О, тяжелая артиллерия! Да что это, ей-Богу!.. рискуй, душа моя! Прямо рискуй! - Риск благородное дело.
Несколько дней спустя после похорон Лубянской, члены коммуны в одно далеко не прекрасное утро были поражены совершенно неожиданной новостью.
В это самое далеко не прекрасное утро некоторые из членов, следуя повседневному обыкновению, отправились для препровождения времени в книжный магазин Луки Благоприобретова и Комп.
Но вообразите себе всю степень панического недоумения их, когда входную дверь они нашли не только запертою, но и запечатанною, и при этом оказалось, что печать несомненно принадлежит кварталу местной полиции. Члены толкнулись с черной лестницы в другую дверь, но и там то же самое. Позвали дворника, и тот объяснил, что нынешнею ночью приезжали жандармы с полицией, сделали большой обыск, запечатали магазин и забрали самого Луку Благоприобретова.
Все ужасно переполошились. Как, за что и почему взят Лука - никто не знал. Недоумению не было пределов. Никто даже и подозревать не мог, чтобы возможно было арестовать Благоприобретова, этого, по-видимому, столь скромного, немногоглаголивого, всегда осторожно сдержанного, осторожно поступающего подвижника. Ему, казалось, только и дела было, что до своей конторки, до своих книжных полок... Правда, любил он постоянно мечтать о возрождении человечества для нового духа и новой жизни в алюминиевых фаланстерах - но что ж из того? Кому теплей, или холодней было от мечтаний Луки Благоприобретова? Члены коммуны чуть ли даже не единодушно были убеждены, что этот вечный труженик способен только смотреть за книжным магазином, корпеть над конторскими книгами и счетами, да еще по принципу добровольно измозжать плоть свою, а он вдруг чем-то еще таким занимался, за что люди знакомятся с секретными комнатами близ Цепного моста. Но чем же занимался Лука Благоприобретов? Что такое творил он? Для чего ни единой души из коммунистов не посвятил в свои предприятия? - На эти вопросы никто не мог подыскать ответа, и только одно недоумение все сильней разрасталось?
- А?.. Каков?.. Лукашка-то наш?.. А? обращался ко всем Ардальон Полояров.
- Черт знает, что такое!.. И кто бы ждал от него! Кто бы мог ожидать! - пожимая плечами, топырили руки члены коммуны.
Всех ужасно заинтересовало, что такое именно делал Лука и за что, и куда именно спрятан теперь?
С помощью Сусанны навели через Бейгуша стороной кой-какие справки и пронюхали, что взят Лука по очень важному делу, за какое-то особенное "предприятие"; но что за "предприятие" такое и в чем его важность - это оставалось покрыто мраком неизвестности.
Зато начиная с этой минуты, уважение к таинственному Луке возвысилось на сто градусов. Но вместе с уважением, на сто же градусов возвысился и страх некоторых коммунистов: "а ну, как и меня так же сжамкают?" За что бы собственно сжамкать Малгоржана или Анцыфрова - этого ни Малгоржан, ни Анцыфров и сами не ведали, но почему же, казалось им, и не сжамкать, если сжамкали Луку? Вообще, очень затруднительно определить то особенное психическое настроение, которое одолело членов коммуны после ареста Луки. Это было очень странное настроение. Каждому из них и очень страшно было ареста, и очень хотелось его. Каждый хотел бы быть арестован, потому что это тотчас же возбуждает в целом обществе говор, толки, участие, сочувствие, - словом, делает из человека в некотором роде героя, а если и не героя, то во всяком случае очень интересную личность: "А, мол, Анцыфров-то! Представьте - бедный!.. В крепости, в казематах".- "Неужели?!" - "Да, взят"... - "Ай-ай!.. скажите пожалуйста!.. Как жаль!.. И ведь это все наши лучшие люди!" Всем вообще Анцыфровым казалось, что если говорят о них, то не иначе, как о лучших людях земли Русской - дескать, сок и соль наша. И вот, в силу таковых-то побуждений, заманчиво щекочущих самолюбьице, и восточным Малгоржанам, и маленьким Анцыфрикам, и Моисеям Фрумкиным, и даже князю Сапово ужасно как хотелось быть арестованными, и притом не иначе как ночью, и не иначе как с жандармами, с каретой, с казематами, - словом, со всеми эффектными атрибутами, которые придают ореол мученичества и политический интерес личности каждого плюгавенького Анцыфрика. Но всем им непременно хотелось быть мучениками при том лишь единственном и неизменном условии, чтобы их всех взяли, подержали себе маленько и потом благополучно бы выпустили с Богом на волю, дабы они могли беспрепятственно опять гулять между любезными согражданами, заседать в читальной Благоприобретова, проживать в коммуне и повествовать о своем гражданском мужестве и подвигах оного во время заточения. О, при этих условиях сколь желательно и сколь лестно быть политически арестованным! Это ведь просто отличие, в некотором роде повышение в чине или орден на шею!
Но... если арестуют, да не подержат и выпустят, а вдруг ушлют в какой-нибудь город Кадников или Бугульму, под надзор местных властей полицейских, - словом, в какие-нибудь такие допотопные страны, где ни о гражданском мужестве, ни о гражданской скорби еще и не слыхивали... Вдруг эдакая-то беда стрясется! - Тогда что?.. Оно, конечно, можно и в Кадников, идти, так сказать, пионером цивилизации и гражданских чувств, но, черт возьми, там насчет этих предметов и слова-то сказать не с кем! Ты им будешь о гражданском мужестве и о прочем, а они тебе на это: "Н-да-с... Так-с... Да это, мол, что-с! А вот не хотите ли в стуколку?" Главная беда, что там разговаривать-то решительно не с кем! И поэтому, в силу соображений о Кадникове и Бугульме, члены коммуны, вместе с желанием эффектного ареста, в то же время и сильно потрухивали его.
Каждый Анцыфрик, каждый Малгоржан в то же самое утро, как только узнали об аресте Луки, поспешили домой и тщательно перерыли и пересмотрели все книжки, все бумажки свои; но запретных плодов между ними, за исключением двух-трех невинных фотографических карточек, решительно не оказалось, несмотря на все стремление этих господ подвести хотя что-либо, собственной цензурой, под категорию запрещенного. Тем не менее, для вящего успокоения, они побросали в огонь и карточки, и много разного хлама вроде старых корректур, старых рукописей, записок, писем, счетов и прочего.
Это существеннее всего способствовало облегчению ящиков стола и собственного их духа.
Каждый в отдельности, невольно поддаваясь в душе чувству страха за возможность неблагоприятного ареста, хотел бы как-нибудь увильнуть от него и потому стремился исчезнуть куда ни на есть из коммуны, укрыться где-нибудь на стороне, в месте укромном, глухом и безопасном, и каждый, в то же самое время, ясно провидел в другом подобное же эгоистическое стремление; но Малгоржану, например, не хотелось, чтобы Анцыфров избежал ареста, тогда как сам он, оставаясь в коммуне, подвергнется ему; равно и Анцыфрову не хотелось, чтобы и Малгоржан укрылся, если ему, Анцыфрову, предлежит сия печальная участь. - "Уж лучше всем вместе, всем заодно", думает каждый в глубине души, и потому один за другим зорко наблюдает, чтобы тот не увильнул как-нибудь из коммуны. Таким образом, первое время все члены коммуны держались как бы в стаде, и если выходили куда, то старались сделать это, по возможности, гуртом. Одна только вдовушка Сусанна, не разделяя этих опасений, ни за что не желала подчиниться теперь стадным свойствам и требованиям. Как ни убеждали ее сидеть дома, как ни уверял ревнивый Малгоржан, что это даже подлость не сидеть, когда все сидят, Сусанна все-таки урывалась из коммуны и возвращалась только поздним вечером. Малгоржан-Казаладзе, быть может и не без оснований, подозревал, что причина этих настойчивых уклонений и продолжительных отлучек "кузинки" лежит не в чем ином, как в бравых свойствах красивого Бейгуша.
Впрочем, сама "кузинка", несмотря на все назойливые приставанья, не давала восточному человеку ни малейшего отчета в своих последних поступках. Восточный человек бесился, выходил из себя и жестоко испытывал то самое чувство, которое - увы! - он еще почти вчера называл гнусным и недостойным порядочного человека, проповедуя, что чувство это совершенно тождественно с теми побуждениями, в силу которых пошляки и подлецы не позволяют другому человеку надеть своего носильного платья или брезгают пить из одного и того же стакана одну и ту же воду. Короче, он жестоко ревновал свою "кузинку".
Прошло несколько дней после ареста, наделавшего столько переполоха. Сожители все ожидали, что не сегодня завтра нагрянут жандармы и их заберут. Каждый внезапный и порывистый звонок приводил их в смущение. И чего так страшились эти политические жеребята, они и сами не знали, но только страшились, потому что время тогда такое было... "Там берут, тут берут - отчего же и нас не взять?" все думает себе Малгоржан или Анцыфров, беспрестанно возвращаясь все к одной и той же господствующей и тревожащей мысли.
Но проходила ночь за ночью, день за днем, а роковой звонок не раздавался. Если и были звонки, то все такие, которые Полояров называл "глупыми": они возвещали либо знакомых, либо кредиторов. Жандармы не появлялись. Это, наконец, становится даже досадно, зачем они не появляются! И именно досадно потому, что с каждым днем вероятность ареста уменьшалась, а вместе с этим уменьшением опасности пропорционально росло заманчивое желание быть эффектно арестованным - само собою, с соблюдением того условия, что подержат маленько да и выпустят. И с каждым же днем Малгоржаны и Анцыфровы, всяк про себя, почему-то все более убеждались, что если возьмут, то непременно выпустят здрава и невредима. Это было желание играть в героев и боязнь дурных шансов игры - совершенно по пословице: "и хочется и колется"...
Одна только Сусанна, всецело занятая другими мыслями, была чужда этих желаний.
Но... дни шли за днями, ареста не последовало - и члены мало-помалу совсем успокоились.
А между тем, с исчезновением Луки Благоприобретова, все дела ассоциации стали как-то расползаться, не клеиться. Уж не говоря о книжном магазине, которым он один только и занимался как следует и который доставлял довольно значительную поддержку для существования коммуны, - все эти швейные и переплетные тоже пошли врознь. Бог весть как и отчего, члены и сами не понимали, только с отсутствием Луки все у них стало не клеиться. Этот немногоглаголивый, медвежеватый, узколобый Лука, который постоянно уклонялся от сожительства в коммуне, быть может для того, чтобы успешнее заниматься каким-то своим особым таинственным "предприятием", этот Лука, на которого все склонны были смотреть почти как на последнюю спицу в колеснице - он-то, неведомо для сочленов, и был настоящею, живою душою всего дела, главным направителем, руководителем и деятелем всей работы, всех предприятий, клонившихся к возрождению человечества. Дух отлетел - и организм стал разрушаться.
Сюрприз от вдовушки Сусанны
Не прошло и месяца после ареста Луки, как членов коммуны поразила новая и весьма существенная неприятность.
Однажды вдовушка Сусанна исчезла и ночевать не вернулась. Малгоржан очень тревожился. Прошли еще сутки, а вдовушки нет как нет. Малгоржана уже начинали мучить некоторые темные предчувствия. Он уж замышлял было подавать в полицию объявку об исчезновении "кузинки", как вдруг на третий день утром Лидинька Затц получила с городской почты письмо. Хотя это письмо и было адресовано на ее имя, но содержание его относилось ко всем вообще. Это было, в некотором роде, послание соборное.
"Любезные сограждане! Спешу вас удивить очень приятною для меня новостью: третьего дня вечером я сочеталась формально-законным браком с поручиком конной артиллерии Анзельмом Людвиговичем Бейгуш. Новое мое положение препятствует мне продолжать старую жизнь с вами, мои любезные сожители. Поэтому, я прошу мою милую Лидиньку вещи мои собрать и переслать ко мне по прилагаемому адресу Мужу моему и мне будет очень приятно видеть у себя всех вас без исключения. По воскресеньям вечером мы всегда дома. Вместе с этим, нахожу нужным уведомить вас, что я сегодня же препроводила к хозяину дома деньги, следуемые ему за последний месяц, и на дальнейшее время отказалась от квартиры. Если желаете оставаться в ней, то постарайтесь уже сами как-нибудь устроить это. Верьте, мои друзья, что время, проведенное мною с вами, останется для меня навсегда одним из самых приятных воспоминаний. Остаюсь преданная вам
Карась, внезапно свалившийся с неба, не мог бы произвести более сильного, более неожиданного впечатления, чем это не длинное послание. "Как замужем?!. А как же мы-то теперь?" мелькнуло прежде всего в голове