ение. Утомленный продолжительностью и полнейшею бесплодностью всех этих переговоров, генерал почти безнадежно махнул рукой и ушел на некоторое время в горницу освежиться от только что вынесенных впечатлений и сообразить возможность и характер дальнейших своих действий. Дело, на его взгляд, все более и более начинало принимать оборот весьма серьезный, с исходом крайне сомнительного свойства.
На крыльце остались адъютант с Пшецыньским да почти совсем пассивная и безмолвная группа, составленная из предводителя и станового с исправником.
Пшецыньский, с особо энергическим красноречием, укорял мужиков-переговорщиков за то, что те выказали такое недоверие к словам генерала, а адъютант продолжал доказывать, что личный труд - отнюдь не барщина. Мужики же в ответ им говорили, что пущай генерал покажет им свою особую грамоту за царевой печатью, тогда ему поверят, что он точно послан от начальства, а не от бар, а адъютант на все его доводы возражали, что по их мужицкому разуму прежняя барщина и личный труд, к какому их теперь обязывают, выходит все одно и то же. Недоразумение возрастало. Юный поручик все более и более терял необходимое хладнокровие и начинал не в меру горячиться.
- Да уж что толковать! - порешили, наконец, переговорщики, почесав затылки. - Деньги мы, так и быть, платить, пожалуй, горазды, а на барщину не согласны.
- Кто не согласен? - перебил адъютант и обратился к одному из кучки: - Ты не согласен?
- Я-то ничего, да мир не согласен; значит, все, батюшко, высокое твое превосходительство, все, как есть все не согласны - весь мир, значит! - ответствовал тот.
- Я не про всех спрашиваю! Я спрашиваю тебя: ты не согласен?
- Да я что ж, батюшко, - я человек мирской - куды мир, туды, знамо дело, и я.
- Отвечай мне, каналья! - грозно затопал поручик. - Ты несогласен?
- Виновата, батюшко! - поклонился оторопевший, но все-таки уклончивый мужик.
- Что такое "виновата"! Что это значит "виновата"!? Я тебя в последний раз спрашиваю: ты не согласен?
- Несогласен... - тихо и путаясь, ответил допрашиваемый.
- Взять его! - мигнул поручик жандармам, - и мужика вытащили из кучки и увели в калитку стоялого двора.
- Ты не согласен? - обратился адъютант к следующему.
- Не согласен, ваше благородие.
- Взять и этого!
- Ты?
- Не согласен.
- Туда же!
- Да все не согласны! весь мир не согласен! - закричали из толпы те передние ряды, которым была видна и слышна расправа адъютанта.
- Братцы! да что ж это он мужиков-то хватает? - недоумело стали поговаривать там. - За что же это?.. А волю-то не читает!..
- Ваше благородие! - громко выкрикнул чей-то голос оттуда. - Не томи ты нас! будь милостивцем! вычитай ты нам волю-то скорее!..
- Волю! Волю! - подхватили из той же толпы несколько сотен.
- Кто смел закричать "волю"? - поднял адъютант к толпе свою голову. - Кто зачинщики? Выходи сюда!
В толпе никто не шелохнулся.
- Господин становой пристав, отыщите и возьмите зачинщиков!
- Помылуйтэ, ни як нэ можно! - расставя ладони и пожимая плечами, флегматически залепетал было становой.
- В противном случае, вы будете строго отвечать перед законом! - начальнически-отчетливым тоном пояснил адъютант, выразительно сверкнув на него глазами и безапелляционно приглашающим жестом указал ему на толпу.
Физиономию господина станового передернуло очень кислой гримасой, однако, нечего делать, он махнул рукою под козырек и потрусил к толпе. Там поднялось некоторое движение и гул. Становой ухватил за шиворот первого попавшегося парня и потащил его к крыльцу. Парень было уперся сначала, но позади его несколько голосов ободрительно крикнули ему: "не робей, паря! не трусь! пущай их!" - и он покорно пошел за становым, который так и притащил его за шиворот к адъютанту.
Парень стоял без шапки, смирно и почтительно.
- Ты зачинщик?.. ты крикнул "волю"? - напустился на него рьяный поручик.
- Нет, не я... я не кричал, - ответил тот, почти без всякого смущения.
- А! запираться!.. Я тебя заставлю ответить!
- Что ж, ваше благородие, - твоя воля! - подернул тот плечами. - Мы люди темные, ничего не понимаем, - научи ты нас, Христа ради! Мы те во какое спасибо скажем!
- Отвечай, кто зачинщики! - настаивал между тем поручик.
Тот молчал, понуро потупясь.
- Взять его! - скомандовал он жандармам - и парня утащили в калитку.
Увы!.. этот блестящий и, в своем роде - как и большая часть молодых служащих людей того времени - даже модно-современный адъютант, даже фразисто-либеральный в мире светских гостиных и кабинетов, который там так легко, так хладнокровно и так административно-либерально решал иногда, при случае, все вопросы и затруднения по крестьянским делам - здесь, перед этою толпою решительно не знал, что ему делать! Он чувствовал, так сказать, полнейшее отсутствие почвы под ногами, чувствовал какую-то неестественность, неловкость в своем положении, смутно сознавал, что слишком увлекся и чересчур зарвался, так что походил скорее на Держиморду, чем на блестящего, современного адъютанта. Куда девался весь либерализм, все эти хорошие слова и красивые фразы! И что досаднее всего, - это держимордничество проявилось как-то так внезапно, почти само собою, даже как будто независимо от его воли, и теперь, словно сорвавшийся с корды дикий конь, пошло катать и скакать через пень в колоду, направо и налево, так что юный поручик, даже и чувствуя немножко в себе Держиморду, был уже не в силах сдержать себя и снова превратиться в блестящего, рассудительного адъютанта. Держимордничество - как часто случается в иных людских, а особенно в кадетских натурах - словно порывистый вихрь, подхватило его, как оторванную от корня ветвь, и закружило и понесло по своему произволу... Он не знал что говорить, что предпринять, на что решиться, чувствовал, что ему лучше всего было бы с самого начала ничего не говорить и ни на что не решаться, но... теперь уже поздно, теперь уже зарвался - и потому, начиная терять последнее терпение, адъютант все более и более горячился и выходил из себя. Мужики не понимали его, он - мужиков. Точно так же не понимали они и генерала; генерал же, в свою очередь, не мог уразуметь их в том пункте, что земля, признаваемая законом собственностью помещика, со стороны крестьян вовсе таковою не признается, а почитается какою-то искони веков ихнею земской, мирскою собственностью: "мы-де помещичьи, господские, а земля наша, а не барская".
Это было одно всесовершенное, общее, великое недоразумение.
До этой минуты либеральному поручику приходилось толковать о русском народе только в приятных гостиных, да и толковать-то не иначе, как с чужих слов, с чужих мыслей. Теперь же, когда обстоятельства поставили его лицом к лицу с этою толпою, - русский мужик показался ему бунтовщиком, мятежником, революционером... Он вспомнил, что в русской истории был Стенька Разин и Емельян Пугачев. Да и не один он, а и все эти представители власти чувствовали себя как-то не совсем ловко, и всем им хотелось как-нибудь наполнить время до решительной минуты, когда войско уж будет на месте. Многие из них ждали, что один грозный вид военной силы сразу утишит восстание и заставит толпу покориться и выдать зачинщиков.
- Читайте им "Положение"! Об их обязанностях читайте! - обратился полковник Пшецыньский к становому, испытывая точно такую же неловкость и не зная сам, для чего и зачем тот будет читать.
Становой глянул на него недоумелыми глазами - дескать: ведь уж сколько же раз было им читано! - однако выступил вперед и раскрыл книгу.
По толпе опять пробежал смутный гул - и она замолкла чутко, напряженно...
Толпа жадно слушала, хватая на лету из пятого в десятое слово, и ничего не понимала. В ней, как в одном человеке, жило одно только сознание, что это читают "заправскую волю".
Ковыляя по грязям и топям большой дороги, форсированным маршем приближалась к Высоким Снежкам военная сила! В голове серевшей колонны колыхался частокол казацких пик, а глубоко растянувшийся хвост ее терялся за горою. Вот, осторожно ступая по склизкому скату, кони спустились на плотину у мукомольной мельницы, прислонившейся внизу, у ручьистого оврага, перебрались на противоположную сторону,- и казачий отряд, разделясь на две группы, тотчас же на рысях разъехался вправо и влево, и там и здесь растянулся широкою цепью, отделяя от себя где одного, где пару казаков, окружил село и занял все выходы. Вот близ того же оврага остановилась пехота. Люди стянулись, сомкнули стройные ряды и оправились. Через несколько минут марш колонны направлялся уже по широкой, опустелой улице села. Одни только собаки тявкали из подворотень на незнакомый им люд, да иногда петухи, своротив на сторону красные гребни, как-то удивленно оглядывали с высоты крестьянских плетней это воинственное шествие. Здесь как будто вымерла вся людская жизнь, и только на задах кое-где, да на выходах, между соломенными кровлями и древесными прутьями, торчало там и сям стальное острие казацкой пики... Весь народ - стар и млад - гудел вдали на широкой площади.
Раздался барабанный бой. Отряд входил уже на площадь и строился развернутым фронтом против крестьянской толпы, лицом к лицу. Толпа в первую минуту, ошеломленная рокотом барабанов и видом войска, стояла тихо, недоуменно...
Рыженький немец-управляющий, с рижской сигаркой в зубах, флегматически заложив за спину короткие руки, вытащил на своре пару своих бульдогов и вместе с ними вышел на крыльцо господского дома - полюбоваться предстоящим зрелищем. Вслед за ним вышел туда же и Хвалынцев. Сердце его стучало смутной тоской какого-то тревожного ожидания.
- Что же, вы поняли, что читали вам? - обратился к толпе Пшецыньский.
Толпа молчала.
Тот повторил вопрос, на который ответом последовало, опять-таки, то же самое недоумелое молчание. Адъютант окончательно вышел из себя. Он отказывался верить, чтоб смысл читаемого, столь ясный для него, был непонятен крестьянам.
- Бунтовщики! Вы отвечать не хотите! - закричал он. - Хорошо же! с вами найдут расправу!
Генерал снова появился перед народом.
- Батюшко! не серчай! - завопили к нему голоса из толпы. - А дай ты нам волю настоящую, которая за золотою строчкою писана! А то, что читано, мы не разумеем... Опять же от барщины ослобони нас!
- Ваше превосходительство! - в почтительно-совещательном тоне обратился адъютант к своему принципалу. - Мне казалось бы, что не мешало бы распорядиться послать за попом - пусть увещевает... Надо первоначально испытать все средства.
Через несколько минут привели священника, с крестом в руках, и послали увещевать толпу. И говорил он толпе на заданную тему, о том, что бунтовать великий грех и что надо выдать зачинщиков.
- Да какие же мы бунтовщики! - послышался в толпе протестующий говор. - И чего они и в сам деле, все "бунтовщики" да "бунтовщики"! Кабы мы были бунтовщики, нетто мы стояли бы так?.. Мы больше ничего, что хотим быть оправлены, чтобы супротив закону не обижали бы нас... А зачинщиков... Какие же промеж нас зачинщики?.. Зачинщиков нет!
- Как нет?.. Что они там толкуют? - почтительно косясь и оглядываясь на генерала и видимо желая изобразить перед ним свою энергическую деятельность, возвысил голос Пшецыньский, который сбежал с крыльца, однако же не приближался к толпе далее, чем на тридцать шагов. - Должны быть зачинщики! Выдавай их сюда! Пусть все беспрекословно выходят к его превосходительству!.. Вы должны довериться вашему начальству! Выдавай зачинщиков, говорю я!
- Да все мы зачинщики!.. Все, как есть! - дружно грянуло над толпою. - Все здесь! всех бери!
Пшецыньский торопливо попятился и неловко споткнулся о камень. В толпе раздался хохот.
- Я шутить не стану! - строго заметил генерал. - Господин исправник! господин предводитель! прошу отправиться к ним и повторить мои слова, что никакой другой воли нет и не будет, что они должны беспрекословно отправлять повинности и повиноваться управляющему, во всех его законных требованиях, и что, наконец, если через десять минут (генерал посмотрел свои часы) толпа не разойдется и зачинщики не будут выданы, я буду стрелять.
- Надо будет стрелять, ваше превосходительство!- почтительнейше подшепнул Пшецыньский, успевший уже вернуться на крыльцо.- К сожалению, надо будет стрелять!.. Иначе ничего не сделаем... Необходим разительный пример.
Генерал ничего не ответил, но в душе был согласен с опытным полковником: все это по внешности, действительно, казалось бунтом весьма значительных размеров, тогда как на самом деле оставалось все-таки одно лишь великое обоюдное недоразумение. По соображениям власти, медлительность и нерешительность ее, ввиду того тревожного, исполненного глухим брожением в народе, времени, которое тогда переживалось, могла отозваться целым рядом беспорядков по обширному краю, если оказать маломальское потворство на первых порах, при первом представившемся случае. Таковы были соображения власти.
Между тем, исправник и monsieur Корытников отправились в толпу передавать слова генерала, а сам генерал поспешил к неподвижно стоявшему войску.
- Ребята! - обратился он к солдатам. - Помните, что ружье дано солдату затем, чтобы стрелять!.. Перед вами бунтовщики, поэтому будьте молодцами.
- Рады стараться, ваше-ство-о! - откликнулся фронт.
А в толпе все рос и крепчал гул да говор... волнение снова начиналось, и все больше, все сильнее. Увещания священника, исправника и предводителя не увенчались ни малейшим успехом, и они возвратились с донесением, что мужики за бунтовщиков себя не признают, зачинщиков между собою не находят и упорно стоят на своем, чтобы сняли с них барщину и прочли настоящую волю, и что до тех пор они не поверят в миссию генерала, пока тот не объявит им самолично эту "заправскую волю за золотою строчкою".
- Стрелять, стрелять необходимо, ваше превосходительство! - снова подшепнул со вздохом, подвернувшийся под руку, Пшецыньекий, и вздох его явно стремился выразить последнюю, грустно безвыходную решимость крайнего отчаяния.
Либерально-почтительный адъютант был того же мнения и в душе даже как будто подбодрился тем, что в такую минуту близ него есть люди, разделяющие его собственное убеждение. "Imaginez vous {Вообразите (фр.)}, - мог бы потом он рассказывать в петербургских гостиных, - огромная толпа... с другой стороны войско... и вдруг залп!.. О, это была ужасная, поразительная картина!.. Это был своего рода эффект, которого я никогда не забуду!" По странному сочетанию мыслей в голове поручика в эти минуты главнейшим образом рисовалось то, как он будет рассказывать в Петербурге о том, чему предстояло совершиться через несколько мгновений. Он не думал, как именно все это совершится, но знал, что он будет потом рассказывать об этом очень красивыми, изобразительными фразами.
- Господин майор! - закричал меж тем генерал батальонному командиру. - Изготовьтесь к пальбе!
- Батальон, - жай! - раздалась с лошади зычная команда командира,- и мгновенно, блеснув щетиной штыков, ружья шаркнулись к ноге. Шомпола засвистали и залязгали своим железным звуком в ружейных дулах. Крестьянская толпа в ту ж минуту смолкла до той тишины, что ясно можно было расслышать сухое щелканье взводимых курков.
Этою-то минутою думал было не без эффекта воспользоваться ретивый поручик.
- Ваше превосходительство! позвольте испытать... в последний раз... последнее средство! - быстро забормотал он, обратясь к генералу, и затем, почти не дожидаясь ответа, повернулся к толпе.
- На колени! - повелительно закричал он. - На колени!.. Покоряйтесь, или сейчас стреляют!
- Что ж, стреляй, коли те озорничать хочется! - ответили ему из толпы. - Не в нас стрелишь - в царя стрелять будешь... Мы - царские, стало и кровь наша царская!..
С крыльца махнули в воздух белым платком. Вслед за этим знаком отчетливо пронеслась команда: "батальон - пли!" - и залп холостым зарядом грянул.
Толпа вздрогнула, но молчала. Передние, совершенно молча, внимательно огляделись вокруг себя: никто не пал, никто не стонет - все живы, целы, стоят, как стояли. Первая минута смущенного смятения минула. Мужики оправились.
- Эге, робя! никак шутки шутят! - громко заметил один молодой парень. - Небось, в царских хрестьян стрелять не посмеют!
- Это они только так, гороху наперлись! - ответил какой-то шутник.
В толпе захохотали.
Снова мелькнул в воздухе белый платок.
Рой пуль просвистал над головами.
Толпа инстинктивно пригнулась. Опять осматриваются - опять ни единый человек не повалился.
Это уже породило недоумение: свист нескольких сотен пуль был явственно слышен, - отчего ж никого не убило?
- Братцы! мужички почтенные! - раздался чей-то голос. - Сам Бог за наше сиротское дело: пули от нас отгоняет!.. не берут! Стой, братцы, на своем твердо!
- Стоим!.. стоим! Постоим за мир!.. Господи благослови! - пронеслись по толпе ответные крики.
Раздался первый роковой залп, пущенный уже не над головами. И когда рассеялось облако порохового дыма, впереди толпы оказалось несколько лежачих. Бабы, увидя это с окраин площади, с визгом бросились к мужьям, сынам и братьям; но мужики стояли тихо.
- Ну, пошто вы, ваши благородия, озорничаете!.. Эка сколько мужиков-то задаром пристрелили! - со спокойной укоризной обратился к крыльцу из толпы один высокий, ражий, но значительно седоватый мужик. - Ребята! подбери наших-то! свои ведь! - указал он окружающим на убитых. - Да бабы-то пущай бы прочь, а то зашибуть неравно... Пошли-те вы!..
И затем, выступив на несколько шагов вперед, снова обратился к группе, помещавшейся на крылечке:.
- Ну, а ты, ваше благородие, теперича стреляй!
Раздался второй боевой залп - и несколько мужиков опять повалились... А когда все смолкло, и дым рассеялся, то вся тысячеглавая толпа, как один человек, крестилась... Над нею носились тихие тяжкие стоны и чей-то твердый, спокойный голос молился громко и явственно:
"Да воскреснет Бог и расточатся врази Его, и да бежать от лица Его ненавидящие Его"...
Заклокотала короткая дробь третьего залпа.
Крестьяне не выдержали: шарахнулись, смешались и бросились куда кому попало.
В гуле и стоне можно было расслышать иногда крики: "воля!.. воля!" - с которыми все это бежало вон из села.
Но там ожидали казаки.
Восстание было укрощено.
Мужики, не пущенные на выходах казаками, разбежались кое-как по избам, а крестьяне соседних деревень, окруженные конвоем, были согнаны на господский двор, и там - кто лежа, кто сидя на земле - ожидали решения своей участи. Казачьи патрули разъезжали вокруг села, за околицами, и не выпускали из Снежков ни единой души.
Завечерело, и с сумерками стало подмораживать к ночи. На площади зажглись яркие костры: батальон расположился там бивуаком. Людей постереглись до времени ставить постоем к бунтовщикам, пока не была еще произведена окончательная расправа. Окна помещичьего дома - немые и темные Бог весть с коих пор - тоже осветились, точно как в те умершие старые годы, когда там ликовала широкая барская жизнь. И ныне, как в оны дни, на дворе стояли разнокалиберные экипажи и бегала дворовая прислуга, военные денщики, вестовые, ординарцы, и стучали ножи на кухне. В этом опустелом доме нашли себе временный приют офицеры батальона и все наехавшие сюда власти, господствия и силы. В одном из особых флигелей поместился полковник Пшецыньский и, вместе с генеральским адъютантом, запершись во временном своем кабинете, озабоченно строчил официальное донесение. Это донесение должно было завтра же лететь в Петербург.
Поручик чувствовал себя не совсем-то в духе. Теперь, когда прошло уже несколько часов с той минуты, как на площади раздавались залпы, - мужицкая кровь наводила на него некоторое уныние и тревожную озабоченность о том, как взглянут на все это там, в Петербурге. Пока еще не раздались эти выстрелы, адъютант почему-то воображал себе, что все это будет как-то не так, а иначе, и как будто легче, как будто красивее, а на деле оно вдруг оказалось совсем по-другому - именно так, как он менее всего мог думать и воображать. Дело было слишком свежо для того, чтобы в памяти поручика стерлись некоторые эпизоды и сцены мужицкого бунта. Особенно как-то странно и вместе с тем смутно-зловеще для него самого звучали ему недавние слова: "не в нас стрелищь - в царя стрелять будешь; мы - царские, стало и кровь наша царская". Какое странное слово в устах бунтовщика! Какая странная мысль в голове революционера!.. Чем больше думал поручик, тем больше становилось ему все как-то не по себе, было как-то неловко... быть может, отчасти перед собственной совестью.
Зато Болеслав Казимирович Пшецыньский не беспокоился нимало. Он бойко и живо строчил рапорт к своему начальству, и энергическое красноречие его лилось каскадом. Он особенно поставлял на вид, как были истощены все возможные меры кротости, как надлежащие власти христианским словом и вразумлением стремились вселить благоразумие в непокорных, - но ни голос совести, ни авторитет власти, ни кроткое слово св. религии не возымели силы над зачерствелыми сердцами анархистов-мятежников, из коих весьма многие были вооружены в толпе топорами, кольями и вилами.
Когда, прочитывая свой рапорт адъютанту он дошел до этого последнего места, поручик остановил его легоньким возраженьицем, что кольев он, сколько ему помнится, не заметил.
- Нет-с, были! были! наверное были! - с живостью заспешил заверить Пшецыньский. - Но... видите ли, очень легко могло случиться, что вы с его превосходительством и не обратите на это внимания, собственно по недостатку времени, - пояснил он с иезуитски-кроткою, простодушною улыбочкою. - А я сидел здесь до вашего прибытия двое суток и, поверьте мне, - видел, своими собственными глазами видел. Иначе зачем же мне было ходить с заряженным револьвером? Наша жизнь подвергалась большой опасности, и этим-то... - Пшецыньский приостановился и, не спуская пристальных глаз с поручика, постарался особенно подчеркнуть смысл своих последующих слов, - этим-то я и объясняю наши крайние меры.
Поручик понял Пшецыньского и одобрительно кивнул ему головой. Пшецыньский, с своей стороны, тоже понял поручика.
- Конечно, мы имели и причины так действовать и... тово... полномочия, - начал последний, как-то заминаясь и пережевывая слово за словом: очевидно, он затруднялся высказать прямо начисто его тайную, тревожную мысль о своем опасении.- Но... знаете... такое время... эти разные толки... этот "Колокол" наконец... понимаете ли, как взглянуть на это?
- О, что касается до этого, - с оживлением предупредил Пшецыньский, - мы можем быть спокойны... Есть печальные и опасные события, когда крайние меры являются истинным благодеянием. Ведь - не забудьте-с! Волга, - пояснил он с весьма многозначительным видом, - это есть, так сказать, самое гнездо... историческое-с гнездо мятежей и бунтов... Здесь ведь раскольники... здесь вольница была, Пугачевщина была... Мы пред Богом и совестью обязаны были предупредить, подавить... В таком смысле я и рапорт мой составлю.
Последние слова были тоже особенно подчеркнуты, по примеру прежних.
Адъютант еще раз одобрительно кивнул ему головой. Опасения его за Петербург - город слишком далекий от Волги вообще и от Славнобубенска в особенности - стали проясняться. Болеслав Пшецыньский успел очень ловко внушить ему свою программу и дать направление к объяснению сегодняшних действий.
А между тем в вечернем сумраке, при зареве солдатских костров да при тусклом свете фонарей, на площади происходила другая сцена. Там распоряжалась земская полиция.
Раненые были давно уже прибраны; насчет же убитых только что "приняли меры". Они все были сложены рядком, а политая кровью земля, на тех местах, где повалились эти трупы, тщательно вскапывалась теперь солдатскими лопатами, чтоб поскорей уничтожить эти черные кровавые пятна.
В темноте, вслед за тускло-мигавшими огоньками фонарей, длинным рядом двигались человеческие фигуры. На рогожках да на носилках солдаты выносили покойников из села на отдаленный пустырь, где только что рыть кончили глубокую общую могилу.
Ни плачу, ни причитаний не было слышно; ни знакомых, ни сродников не было видно - один только вооруженный конвой сопровождал этот погребальный вынос, и во мглистой тишине одни только солдатские шаги шлепали по лужам деревенской улицы, едва затянувшимся в ночи тонкой ледяной корой.
У могилы ожидал уже церковный причет и священник в старенькой черной ризе. Убитых свалили в яму и начали петь панихиду. Восковые свечи то и дело задувало ветром, зато три-четыре фонаря освещали своим тусклым колеблющимся светом темные облики людей, окружавших могилу и там, внутри ее, кучу чего-то безобразного, серого, кровавого.
Скоро была съедена солдатская крупа, и костры стали гаснуть, оставляя после себя широкие пепелища с красными тлеющими угольями. Батальон гомонился и засыпал на своем холодном бивуаке. Все село казалось в темноте каким-то мертвым: нигде ни голоса людского, ни огонька в оконце. Вдалеке только слышался топот казачьих патрулей, да собаки заливались порою.
В господском доме тоже мало-помалу потухли огни.
Рыженький немец спокойно удалился в свой флигелек, пропустил на сон грядущий рюмочку шнапсу, закусил его домодельною ветчиною, которую запил куфелем домашнего пива, и, закурив рижскую сигарку, стал размышлять... вероятнее всего, о дикости русского народа.
В одном только покое адъютанта долго еще светился огонь, потому что долго ходил адъютант по комнате и ломал голову над композицией своего донесения. Впрочем, на случай какого-либо чрезвычайного затруднения, обязательный Пшецыньский был под рукою.
Не спал еще и Хвалынцев. Все ощущения и впечатления дня навели на него какую-то темную тоску и лихорадочную нервность. Он не знал, зачем его арестовали и потом словно бы оставили и позабыли про него, не знал, что делать завтра или, лучше сказать, что с ним намерены делать, а между тем дела требовали его в Славнобубенск. Это глупое, фальшивое положение и эта неизвестность нагоняли на него досаду и хандру. Он, лежа на оттоманке, по другую сторону которой безмятежно храпел monsieur {Господин (фр.).} Корытников, жег в темноте папиросу за папиросой. Тоскливая досада и неулегшиеся впечатления давешних сцен далеко отгоняли сон его.
А между тем в глубокой темноте, около солдатского бивуака, потайно, незаметно и в высшей степени осторожно шныряла какая-то неведомая личность, которую трудно было разглядеть в густом и мглистом мраке; но зато часовые и дежурные легко могли принять ее за какого-нибудь своего же проснувшегося солдатика, тем более, что неведомая личность эта была одета во что-то не то вроде крестьянской, не то вроде солдатской сермяги. В течение получаса этот шныряющий человек, то там, то здесь, в разных концах бивуака, осторожно подбрасывал какие-то свернутые бумаги, из которых иные были даже запечатаны в особые пакеты.
Наутро началась расправа с мятежниками. Судили их на месте, в порядке быстром, то есть безусловно административном и притом - военном. Солдат, в награду за неудобно проведенную ночь, приказано было, по совету Пщецыньского, расставить по крестьянским избам, в виде экзекуции, с полным правом для каждого воина требовать от своих хозяев всего, чего захочет, относительно пищи и прочих удобств житейских. Предварительно, впрочем по совету все того же Пшецыньского, не забыли поблагодарить батальон за его молодецкое поведение, но при этом начальство осталось несколько недовольно тем обстоятельством, что ответное "рады стараться" пробежало по фронту как-то вяло, раздумчиво и словно бы неохотно. Неудовольство начальства еще более усилилось, когда было доложено ему о приключениях, случившихся в батальоне в течение этой ночи: один солдатик найден в овине повесившимся на своих собственных подтяжках, а двое дезертировали неизвестно куда, несмотря на бдительность казачьих патрулей.
Однако время не терпело проволочек; надо было позаботиться об окончательном укрощении и умиротворении взволнованной местности, а потому надлежало произвести немедленный суд и при этом явить примеры внушительной строгости.
Крестьяне опять были собраны на площади, но на этот раз не добровольно. Тут же стояло около тридцати обывательских подвод и несколько возов розог: часть батальона еще ранним утром отряжена была в лес нарезать приличное количество прутьев. Сек батальонный командир под руководством исправника и станового. Приговорены были к наказанию и к ссылке в Сибирь несколько десятков народу, вместе с зачинщиками, в числе которых были два старика, подносившие хлеб-соль, молодой парень, вытащенный вчера становым в качестве зачинщика, и тот десяток мужиков, которые добровольно вышли вперед переговорщиками от мира.
Между тем раненым надо было подать хоть какую-нибудь первую помощь. Начальство, отправляясь сюда, не предполагало, что придется стрелять, и потому не позаботилось о докторе, за которым Пшецыньский догадался послать только ранним утром, когда трое из раненых уже отдали Богу душу. Разговор об этом происходил в присутствии Хвалынцева. Занимаясь естественными науками, он неоднократно con amore посещал клинику, видел многие перевязки и вообще имел об этом деле некоторое маленькое понятие. Поэтому, на время до прибытия медика, он предложил исправнику свои посильные услуги. Этот последний, имея в виду трех уже умерших и нескольких человек умирающих, посоветовался с полковником, а тот доложил выше - и предложение Хвалынцева великодушно было принято, только с условием, чтобы все это осталось под секретом. Вместе с деревенским священником принялся он кое-как ухаживать за ранеными.
А наутро наехало в Снежки несколько окружных помещиков, бурмистров, управляющих - все за тем, чтобы поразведать о вчерашних происшествиях. Приехала, между прочим, и пожилая вдова помещица, которая во всем околотке известна была под именем Перепетуи Максимовны. Фамилии ей как-то не полагалось, а мужики, сами по себе, издавна уже окрестили ее "Драчихой", по причине сорокалетней слабости ее к ручной расправе. Становой сообщил ей, что в числе раненых есть один из ее Драчихиной деревни, Драчиха непременно пожелала видеть "мятежника".
- А, хамова душа твоя! - с каким-то самодовольно торжествующим видом обратилась она к больному. - Так и ты тоже бунтовать! Я тебе лесу на избу дала, а ты бунтовать, бесчувственное, неблагодарное ты дерево эдакое! Ну, да ладно! Вот погоди, погоди! выздоравливай-ка, выздоравливай-ка! Вы, батюшка, доктор, что ли? - обратилась она вдруг к Хвалынцеву.
- Нет, сударыня, не доктор.
- Ну, так верно фершал?
- Положим, хоть и так. А что?
- А то, что, пожалуйста, лечи ты мне эту каналью поисправнее. Уж я сама поблагодарю тебя прилично, только вылечи ты мне его беспременно.
- А зачем вам, сударыня, это так нужно?
- А у меня, мой батюшка, в том свой интерес есть; для того что, как он выздоровеет, так чтобы наказать его примерно.
- Ну, теперь-то наказывать вам самим, пожалуй что, и не придется: он уж и так наказан, - заметил с подобающею скромностью священник.
- Как, батюшка, не придется! - всполошилась Драчиха. - Да что ж я, по-твоему, не власть придержащая, что ли? Сам поп, значит, должен знать, что в писании показано: "властям придержащим да покоряются", - а я, мой отец, завсегда власть была, есть и буду, и ты мне мужиков такими словесами не порти, а то я на тебя благочинному доведу!
Священник, при имени благочинного, извиняющимся образом развел руками и замолкнул.
- А как теперь, батюшка, душевой-то надел тех, что убиты, в чью пользу пойдет? - тут же обратилась Драчиха к становому.
- В точности неизвестен, а надо так думать, что в пользу помещика, ежели полного тягла не окажется,- пояснил становой
- А моих мужичков-то много ли убито? - с живостью поинтересовалась Драчиха.
Но не все помещики оказались одного толка с Драчихой. Многие из приехавших ради любопытства приняли раненых из своих деревень на свое собственное попечение и доставили им всевозможные удобства.
А на площади, между тем, раздавались крики, стоны и бабий плач с причитаньями. Одних наказывали и отпускали домой, других сажали на подводы и объявляли сибирскую ссылку. Тут было широкое место для раздирающих душу сцен расставанья с отцами, с братьями, с сыновьями... Многие жены, с грудными ребятами, добровольно шли в ссылку за своими мужиками. Почти каждый из ссыльных, прихватя в заплечный мешок кое-что из одежины да из домашней рухляди, завертывал в особую тряпицу горсть своей исконной, родной земли, с которою отныне расставался навеки, и благоговейно уносил с собою эту горсть в неведомую, далекую сторону.
Быстро сотворя суд над зачинщиками, начальство уехало обратно в Славнобубенск, распорядясь оставить в Снежках целый батальон, на неопределенное время, в виде экзекуции, и предоставя окончательное умиротворение исправнику да становому.
Пшецыньский вместе с Корытниковым вскоре тоже отправились. Впрочем, перед отъездом штаб-офицер благосклонно разрешил Хвалынцеву ехать куда ему угодно и даже с видом скорбяще-благодарной гуманности рассыпался перед своим вчерашним пленником в извинениях по части ареста и в благодарностях по части ухаживанья за ранеными.
- Такое печальное событие... так мне это больно! - наедине и притом оглядываясь, говорил он, с грустными ужимками и даже вздохами.- Я никак не мог предполагать, что дело дойдет до этого... но... но... мы люди подчиненные! (Глубокий вздох). Во всяком случае, за человечество благодарю вас от лица человеколюбия... Только, пожалуйста, не разглашайте этого никому, а то могут быть к нам придирки, зачем допустили к делу постороннего человека... Ведь вы знаете, какие у нас на матушке Руси порядки!.. Формалистика, батюшка! Что делать!..
И говоря это, Болеслав Казимирович обеими руками крепко, долго и горячо потрясал руку Хвалынцева, который с своей стороны был весьма доволен своим отпуском из плена и, ввиду всего совершившегося, не почел особенно удобным добиваться у полковника объяснения причин своего непонятного ареста.
С величайшим трудом, при помощи священника, наконец-то удалось ему за учетверенную плату порядить себе лошадей и отправиться вслед за отбывшими властями.
По всему граду Славнобубенску ходили темные и дикие вести о снежковских происшествиях, и, можно сказать, с каждой минутой слухи и вести эти росли, ширились и становились все темнее, все дичее и нелепее. Одни слухи повествовали, будто власти сожгли деревню дотла и мужиков, которых не успели пристрелить, живьем позакапывали в землю. Другие пояснили, что между адъютантом и Пшецыньским какая-то японская дуэль происходила и что Болеслав Храбрый исчез, бежал куда-то; что предводителя Корытникова крестьяне розгами высекли; что помещица Драчиха, вместе с дворовым человеком Кирюшкой, который при ней состоит в Пугачевых, объявила себя прямой наследницей каких-то французских эмиссаров и вместе со снежковскими мужиками идет теперь на город Славнобубенск отыскивать свои права, и все на пути живущее сдается и покоряется храброй Драчихе, а духовенство встречает ее со крестом и святою водою.
Таких-то необычайных и фантастических вестей и слухов был полон Славнобубенск, когда прикатили в него герои снежковского укрощения.
Губернатор тотчас же полетел к генералу, вице-губернатор туда же; первые вестовщики порядочного общества - прокурор де-Воляй и губернаторский чиновник Шписс, бросились к губернатору и, не застав его дома, махнули к Пшецыньскому; Корытников проскакал к губернскому предводителю князю Кейкулатову, князь Кейкулатов опять же таки к генералу; полицмейстер и председатель казенной палаты к Корытникову, градской голова к полицмейстеру; графиня де-Монтеспан к губернаторше, madame {Госпожа (фр.).} Чапыжниковой, madame Ярыжниковой и madame Пруцко к графине де-Монтеспан; Фелисата Егоровна и Нина Францовна к madame Ярыжниковой и madame Чапыжниковой; г-жи Иванова, Петрова, Сидорова к Фелисате Егоровне и к Мине Францовне; разные товарищи председателей, члены палат секретари и прочие бросились кто куда, но более к Шписсу и де-Воляю, а де-Воляй со Шписсом ко всем вообще и в клуб в особенности.
Лихой полицмейстер Гнут (из отчаянных гусаров) на обычной паре впристяжку (известно, что порядочные полицмейстеры иначе никогда не ездят как только на паре впристяжку), словно угорелый, скакал сломя голову с Большой улицы на Московскую, с Московской на Дворянскую, с Дворянской на Покровскую, на Пречистенскую, на Воздвиженскую, так что на сей день не успел даже завернуть и в Кривой переулок, где обитала его Дульцинея.
Словом сказать - "пошла писать губерния!". Треск и грохот, езда и движение поднялись по городу такие, что могло бы показаться, будто все эти господа новый год справляют вместо января да в апреле.
Какое широкое, блестящее поле открылось monsieur Корытникову и Болеславу Храброму для самых героических рассказов! Каждый из них, наперерыв друг перед другом, старался везде и повсюду втиснуть прежде всего свое собственное я, я и я. Зуд любопытства, с каким их слушали, доходил до своего рода чесотки. Болеслав Храбрый, впрочем, прохаживался более все насчет истощения всех мер кротости и вселения благоразумия, причем ни голос совести, ни слово религии, и прочее, и прочее, что уже давно известно читателю. Зато monsieur Корытников, в своем пестром галстухе и щегольском Шармеровском пиджаке, являл из себя истинного героя. Он повествовал (преимущественно нежному полу) о том, как один и ничем не вооруженный смело входил в разъяренную и жаждущую огня и крови толпу мятежников, как один своей бесстрашною грудью боролся противу нескольких тысяч зверей, которые не испугались даже и других боевых залпов батальона, а он одним своим взглядом и словом, одним присутствием духа сделал то, что толпа не осмелилась его и пальцем тронуть.
- Конечно, - прибавлял Корытников, - я знал, что иду почти на верную смерть, я понимал всю страшную опасность своего положения; но я шел... я шел... puisque la noblesse oblige... {Поскольку положение обязывает... (фр.).} Это был мой долг.
- Ну и что ж? - чуть не задыхаясь, вопрошали его.
- Ну, и ничего, comme vous voyez {Как видите сами (фр.).}! Но, знаете ли, как бы ни была раздражена толпа, на нее всегда действует, и эдак магически действует, если против нее и даже, так сказать, в сердце ее появляется человек с неустрашимым присутствием духа... Это покоряет.
Короче сказать, выходило что monsieur Корытников чуть ли не один, своей собственной персоной, усмирил все восстание. Нежный пол и без того питал элегантную слабость к его Шармеровским пиджакам, а теперь стал питать ее еще более, по поводу неустрашимости. Monsieur Корытников в глазах нежного пола сделался героем. Нельзя сказать однако, чтоб и в своих собственных глазах он не был бы тем же. И только один раз смешался и сконфузился он, когда кто-то сообщил ему, что в его отсутствие по Славнобубенску пошли было слухи, будто крестьяне снежковские его немножко тово... розгами посекли. Но покраснев, он с негодованием отвергнул такое невероятное предположение, и даже сам потом, при встречах и разговорах, всем и каждому, в виде предупреждения, торопился высказать:
- Представьте себе! On parle qu'on m'a rossé!.. Qu'on m'a rossé!.. {Говорят что меня поколотили!.. Что меня поколотили! (фр.).} Слыхали ли вы об этом?
К вечеру весь город уже знал, приблизительно в чертах, более или менее верных, всю историю печальных снежковских событий, которых безотносительно правдивый смысл затемняли лишь несколько рассказы Пшецыньского да Корытникова, где один все продолжал истощать меры кротости, а другой пленял сердца героизмом собственной неустрашимости.
Общество Славнобубенска разделилось на две партии. Одна, к которой принадлежали весь высший административный мир и несколько крупных дворян, поздравляла водворителей порядка и готовила несколько оваций. Другую партию составляли, в некотором роде, плебеи: два-три молодые, средней руки, помещика, кое-кто из учителей гимназии, кое-кто из офицеров да чиновников, и эта партия оваций не готовила, но чутко выжидала, когда первая партия начнет их, чтобы заявить свой противовес, как вдруг генерал с его адъютантом неожиданно был вызван телеграммой в Петербург, и по Славнобубенску пошли слухи, что на место его едет кто-то новый, дабы всетщательнейше расследовать дело крестьянских волнений и вообще общественного настроения целого края. Обе партии остановились в нерешительности ожидания.
И вот, в один прекрасный день, славнобубенский губернатор, действительный статский советник и кавалер Непомук Анастасьевич Гржиб-Загржимбайло, что называется, en petit comité, кормил обедом новоприбывшего весьма важного гостя. Этим гостем была именно та самая особа, которая, по заранее еще ходившим славнобубенским слухам, весьма спешно прибыла в город для расследования снежковского дела и для наблюде