на ногу;
тоном старшей, медленно и в нос, она выговорила:
- А по-моему - гимназия мода вредная. Вот Елена такими словами письма
пишет, что и не поймешь.
- Учить, всех учить! - строго заявил Алексей, сняв картуз, отирая
вспотевший лоб и преждевременную лысину; она всползала от висков к темени
острыми углами, сильно удлинив его лицо.
Вопросительно поглядывая на мужа, Наталья спорила:
- Помялов верно говорит: от ученья люди дичают.i
- Да, - сказал Петр.
- Вот видите! - удовлетворенно воскликнула Наталья, но муж задумчиво
добавил:
- Надо учить.
Брат и Ольга засмеялись; Наталья упрекнула их:
- Что это вы? Забыли? С панихиды идете.
Взяв ее под руки, они пошли быстрее, а Петр замедлил шаг:
- Я подожду мать.
Его огорчил неприятный человек Тихон Вялов. Перед панихидой, стоя на
кладбище, разглядывая вдали фабрику, Петр сказал вслух, сам себе, не
хвастаясь, а просто говоря о том, что видел:
- Разрослось дело.
И тотчас услыхал за плечом своим спокойный голос бывшего землекопа:
- Дело, как плесень в погребе, - своей силой растет.
Петр ничего не сказал ему, даже не оглянулся, но явная и обидная
глупость слов дворника возмутила его. Человек работает, дает кусок хлеба не
одной сотне людей, день и ночь думает о деле, не видит, не чувствует себя в
заботах о нем, и вдруг какой-то темный дурак говорит, что дело живет своей
силой, а не разумом хозяина. И всегда человечишка этот бормочет что-то о
душе, о грехе.
Артамонов присел у дороги на старый пень срубленной сосны, подергал
себя за ухо и вспомнил, как однажды он пожаловался Ольге:
"О душе подумать некогда".
Он услышал странный вопрос:
- Разве душа живет отдельно от тебя
В этих словах ему почудилась бабья шутка, но птичье лицо Ольги было
серьёзно; темненькие глаза ее сияли за стеклами очков ласково.
- Не понимаю, - сказал он.
- А я не понимаю, когда о душе говорят отдельно от человека, как будто
о сироте-приемыше.
- Не понимаю, - повторил Петр и утратил желание говорить с этой
женщиной; очень чужая, мало понятная ему, она все-таки нравилась своей
простотой, но внушала опасение, что под видимой простотой ее -скрыта
хитрость.
А Тихон Вялов всегда не нравился ему. Неприятно было видеть это
скуластое пятнистое лицо, странные глаза и прилипшие к черепу уши,
спрятанные в рыжеватых волосах, эту туго растущую бороду, походку Тихона,
не быструю, но спорую, и всё его неуклюжее, коренастое тело. Неприятно и
как будто завидно было его спокойствие; даже аккуратность в работе
раздражала. Работал Тихон, как машина, и почти никогда не давал повода
упрекнуть его в чем-либо, но и это возбуждало досаду. И всё более неприятно
было видеть, что человек этот, с каждым годом глубже врастая в хозяйство,
видимо, чувствует себя необходимой спицей в колесе жизни Артамоновых.
Странно, что дети любят его так же, как собаки и лошади. Старый волкодав
Тулун, посаженный на цепь и озлобленный этим, никого, кроме Тихона, не
подпускал к себе, а старший сын, своенравный Илья, послушен дворнику
больше, чем отцу и матери.
Чтоб убрать Вялова с глаз, Артамонов предлагал ему место церковного
сторожа, лесника, - Тихон отрицательно мотал тяжелой головою:
- Не гожусь я для этого. А если надоел тебе, - отдохни, отпусти меня
на месяц, я к Никите Ильичу схожу.
Именно так он и сказал: отдохни. Это слово, глупое и дерзкое, вместе с
напоминанием о брате, притаившемся где-то за болотами, в бедном лесном
монастыре, вызывало у Петра тревожное подозрение: кроме того, что Тихон
рассказал о Никите, вынув его из петли, он, должно быть, знает еще что-то
постыдное, он как будто ждет новых несчастий, мерцающие его глаза внушают:
"Не трогай меня, я тебе нужен".
Он уже трижды ходил в монастырь: повесит за спину себе котомку и, с
палкой в руке, уходит не торопясь; казалось - он идет по земле из милости к
ней, да и всё он делает как бы из милости.
Возвратясь, Тихон отвечал на расспросы о Никите туго, невразумительно;
всегда думалось, что он говорит не всё, что знает.
- Здоров. В почете. За поклоны, за гостинцы - благодарить велел.
- Что ж он говорит? - допытывался Петр.
- А что монаху говорить?
- Ну, все-таки? - нетерпеливо допрашивал Алексей.
- Насчет бога. Погодой интересуется, дожди, говорит, не вовремя идут.
На комара жалуется; комаров у них там многовато. Про вас спрашивал.
- Что?
- Заботится, жалеет.
- Нас? За что?
- За всё. Вот - вы бегом живете, а он остановился, ну и жалеет вас за
беспокойство ваше.
Алексей хохотал, вскрикивая:
- Экая ерунда!
Зрачки Тихона таяли, глаза пустели. - Ведь я не знаю, как он думает, я
сказываю, что он говорил. Я - простой.
- Да, прост! - насмешливо соглашался Алексей. - Вроде Антона-дурака.
Ветер обдал Петра Артамонова душистым теплом, и стало светлее; из
глубочайшей голубой ямы среди облаков выглянуло солнце. Петр взглянул на
него, ослеп и еще глубже погрузился в думы свои.
Было что-то обидное в том, что Никита, вложив в монастырь тысячу
рублей и выговорив себе пожизненно сто восемьдесят в год, отказался от
своей части наследства после отца в пользу братьев.
- Что это за подарки? - ворчал Петр, но Алексей - обр адовался:
- А куда ему деньги? Дармоедам, монахам на жир? Нет, он хорошо решил.
У нас - дело, дети.
Наталья даже умилилась.
- Все-таки не забыл он вину свою перед нами! - удовлетворенно сказала
она, сгоняя пальцем одинокую слезу с румяной щеки. - Вот и приданое Елене.
На душу Петра поступок брата лег тенью, - в городе говорили об уходе
Никиты в монастырь зло, нелестно для Артамоновых.
С Алексеем Петр жил мирно, хотя видел, что бойкий брат взял на себя
наиболее легкую часть дела: он ездил на Нижегородскую ярмарку, раза два в
год бывал в Москве и, возвращаясь оттуда, шумно рассказывал сказки о том,
как преуспевают столичные промышленники.,
- Парадно живут, не хуже дворян.
- Барином жить - просто, - намекал Петр, но, не поняв намека, брат
восхищался:
- Домище сгрохает купец, так это - собор! Дети образованные.
Хотя он сильно постарел, но к нему вернулась юношеская живость, и
ястребиные глаза его блестели весело.
- Ты что всё хмуришься? - спрашивал он брата и даже учил: - Дело
делать надо шутя, дела скуки не любят.
Петр замечал в нем сходство с отцом, но Алексей становился всё более
непонятен ему.
- Я человек хворый, - всё еще напоминал он, но здоровья не берег,
много пил вина, азартно, ночами, играл в.карты и, видимо, был нечистоплотен
с женщинами. Что в его жизни главное? Как будто - не сам он и не гнездо
его. Дом Баймаковой давно требовал солидного ремонта, но Алексей не обращал
на это внимания. Дети рождались слабыми и умирали до пяти лет, жил только
Мирон, неприятный, костлявый мальчишка, старше Ильи на три года. И Алексей
и жена его заразились смешной жадностью к ненужным вещам, комнаты у них
тесно набиты разнообразной барской мебелью, и оба они любили дарить ее;
Наталье подарили забавный шкаф, украшенный фарфором, теще - большое кожаное
кресло и великолепную, карельской березы с бронзой, кровать; Ольга искусно
вышивала бисером картины, но муж привозил ей из своих поездок по губернии
такие же вышивки.
- Чудишь ты, - сказал Петр, получив подарок брата, монументальный стол
со множеством ящиков и затейливой резьбой, но Алексей, хлопая по столу
ладонью, кричал:
- Поет! Таким штукам больше не быть, в Москве это поняли!
- Ты бы лучше серебро покупал, у дворян серебра много...
- Дай срок - все купим! В Москве...
Если верить Алексею, то в Москве живут полуумные люди, они занимаются
не столько делами, как все, поголовно, стараются жить по-барски, для чего
скупают у дворянства всё, что можно купить, от усадеб до чайных чашек.
Сидя в гостях у брата, Петр всегда с обидой и завистью чувствовал себя
более уютно, чем дома, и это было так же непонятно, как не понимал он - что
нравится ему в Ольге? Рядом с Натальей она казалась горничной, но у нее не
было глупого страха пред керосиновыми лампами, и она не верила, что керосин
вытапливают студенты из жира самоубийц. Приятно слушать ее мягкий голос, и
хороши ее глаза; очки не скрывают их ласкового блеска, но о делах и людях
она говорит досадно, ребячливо, откуда-то издали; это удивляло и
раздражало.
- Что ж у тебя - виноватых нет, что ли? - насмешливо спрашивал Петр,
orfa отвечала:
- Виноватые есть, да я судить не люблю. Петр не верил ей.
С мужем она обращалась так, как будто была старше и знала себя умнее
его. Алексей не обижался на это, называл ее тетей и лишь изредка, с легкой
досадой, говорил:
- Перестань, тетя, надоело! Я больной человек, меня побаловать не
вредно.
- Достаточно избалован, будет уж!
Она улыбалась мужу улыбкой, которую Петр хотел бы видеть на лице своей
жены. Наталья - образцовая жена, искусная хозяйка, она превосходно солила
огурцы, мариновала грибы, варила варенья, прислуга в доме работала с
точностью колесиков в механизме часов; Наталья неутомимо любила мужа
спокойной любовью, устоявшейся, как сливки. Она была бережлива.
- Сколько теперь у нас в банке-то? - спрашивала она и тревожилась: -
Ты гляди, хорош ли банк, не лопнул бы!
Когда она брала в руки деньги, красивое лицо ее становилось строгим,
малиновые губы крепко сжимались, а в глазах являлось что-то масленое и
едкое. Считая разноцветные грязные бумажки, она трогала их пухлыми пальцами
так осторожно, точно боялась, что деньги разлетятся из-под рук ее, как
мухи.
- Как вы доходы-то делите с Алексеем? - спрашивала она в постели,
насытив Петра ласками. - Не обсчитывает он тебя? Он - ловкий! Они с женой
жадные. Так и хватают всё, так и хватают!
Она чувствовала себя окруженной жуликами и говорила:
- Никому, кроме Тихона, не верю.
- Значит, дураку веришь, - устало бормотал Петр.
- Дурак - да совестлив.
Когда Петр впервые посетил с нею Нижегородскую ярмарку и, пораженный
гигантским размахом всероссийского торжища, спросил жену: Л - Каково, а?
- Очень хорошо, - ответила она. - Всего много, и всё дешевле, чем у
нас.
Затем она начала считать, что следует купить:
- Мыла два пуда, свеч ящик, сахару мешок да рафинаду...
Сидя в цирке, она закрывала глаза, когда на арену выходили артисты.
- Ах, бесстыжие, ах, голяшки! Ой, хорошо ли мне глядеть на них, хорошо
ли для ребенка-то? Не водил бы ты меня на страхи эти, может, я мальчиком
беременна!
В такие минуты Петр Артамонов чувствовал, что его душит скука,
зеленоватая и густая, как тина реки Ватаракши, в которой жила только одна
рыба - жирный, глупый линь.
Наталья все так же много и деловито молилась, а помолясь и
опрокинувшись в кровать, усердно вызывала мужа к наслаждению ее пышным
телом. От кожи ее пахло чуланом, в котором хранились банки солений,
маринадов, копченой рыбы, окорока. Петр нередко и всё чаще чувствовал, что
жена усердствует чрезмерно, ласки ее опустошают его.
- Отстань, устал я, - говорил он.
- Ну, спи с богом, - покорно отзывалась жена и, быстро заснув,
удивленно приподнимала брови, улыбалась, как бы глядя закрытыми глазами на
что-то очень хорошее и никогда не виданное ею.
В те часы, когда Петр особенно ясно, с унынием ощущал, что Наталья
нежеланна ему, он заставлял себя вспоминать ее в жуткий день рождения
первого сына. Мучительно тянулся девятнадцатый час ее страданий, когда
теща, испуганная, в слезах, привела его в комнату, полную какой-то
особенной духоты. Извиваясь на смятой постели, выкатив искаженные лютой
болью глаза, растрепанная, потная и непохожая на себя, жена встретила его
звериным воем:
- Петя, прощай, умираю. Мальчик будет... Петр, прости...
Губы ее, распухшие от укусов, почти не шевелились, и слова шли как
будто не из горла, а из опустившегося к ногам живота, безобразно вздутого,
готового лопнуть. Посиневшее лицо тоже вздулось; она дышала, как уставшая
собака, и так же высовывала опухший изжеванный язык, хватала волосы на
голове, тянула их, рвала и всё рычала, выла, убеждая, одолевая кого-то, кто
не хотел или не мог уступить ей:
- М-мальчика...
День был ветреный, за окном тряслась и шумела черемуха, на стеклах
трепетали тени, Петр увидел их прыжки, услыхал шорох и, обезумев, крикнул:
- Окно занавесьте! Не видите?
И в страхе убежал, сопровождаемый визгом женщины:
- И - и - у - у...
А через полтора часа теща, немая от счастья и усталости, снова привела
его к постели жены, Наталья встретила его нестерпимо сияющим взглядом
великомученицы и слабеньким, пьяным языком сказала:
- Мальчик. Сын.
Он наклонился, приложил щеку к плечу ее, забормотал:
- Ну, мать, этого я тебе не забуду до гроба, так и знай! Ну,
спасибо...
Впервые он назвал ее матерью, вложив в это слово весь свой страх и всю
радость; она, закрыв глаза, погладила голову его тяжелой, обессиленной
рукою.
- Богатырь, - сказала рябая носатая акушерка, показывая ребенка с
такой гордостью, как будто она сама родила его. Но Петр не видел сына, пред
ним всё заслонялось мертвым лицом жены, с темными ямами на месте глаз:
- Не умрет?
- Н-ну, - громко и весело сказала рябая акушерка, - если б от этого
умирали, тогда и акушерок не было бы.
Теперь богатырю шел девятый год, мальчик был высок, здоров, на
большелобом, курносом лице его серьезно светились большие густо-синие
глаза, - такие глаза были у матери Алексея и такие же у Никиты. Через год
родился еще сын, Яков, но уже с пяти лет лобастый Илья стал самым заметным
человеком в доме. Балуемый всеми, он никого не слушал и жил независимо, с
поразительным постоянством попадая в неудобные и опасные положения. Его
шалости почти всегда принимали несколько необычный характер, и это
возбуждало у отца чувство, близкое гордости.
Однажды Петр застал сына в сарае, мальчик пытался пристроить к старому
корыту колесо тачки.
- Это что будет? - Пароход.
- Не поедет.
- У меня - поедет! - сказал сын задорным тоном деда. Петр не мог
убедить его в бесполезности работы, но, убеждая, думал:
"Дедушкин характер".
Илья был непреклонен в достижении своих целей, но все-таки ему не
удалось устроить пароход из корыта и двух колес тачки. Тогда он нарисовал
колеса углем на боках корыта, стащил его к реке, спустил в воду, прыгнул и
погряз в тине. Однако не испугался, а тотчас же закричал бабам, полоскавшим
белье"
- Эй, бабы! Вытащите, а то утону...
Мать велела изрубить корыто, а Илью нашлепала, с этого дня он стал
смотреть на нее такими же невидящими глазами, как смотрел на двухлетнюю
сестренку Таню. Он был вообще деловой человечек, всегда что-то строгал,
рубил, ломал, налаживал, и, наблюдая это, отец думал:
"Толк будет. Строитель".
Иногда Илья целые дни не замечал отца и вдруг, являясь в контору,
влезал на колени, приказывал}
- Расскажи чего-нибудь.
- Некогда мне.
- Мне тоже некогда.
Усмехаясь, отец отодвигал в сторону бумаги.
- Ну, вот: жили-были мужики...
- Про мужиков я всё знаю; смешное расскажи. Смешного отец не знал.
- Ты поди к бабушке.
- Она сегодня чихает.
- Ну - к матери.
- Она меня мыть будет.
Артамонов смеялся; сын был единственным суще-~ ством, вызывавшим у
него хороший, легкий смех.
- Тогда я пойду к Тихону, - заявлял Илья, пытаясь соскочить с колен
отца, но тот удерживал его.
- А что Тихон говорит?
- Всё.
- Что, однако?
- Он всё знает, он в Балахне жил. Там баржи строят, лодки...
Когда Илья свалился откуда-то, разбив себе лицо, мать, колотя его,
кричала:
- Не лазай по крышам, уродишкой будешь, горбатым!
Багровый от обиды, сын не заплакал, но пригрозил матери:
- Еще я тебе помру, когда бить будешь!
Об этой угрозе она сказала отцу, он усмехнулся:
- Ты не бей его, а посылай ко мне.
Сын пришел, встал у косяка двери, заложив руки за спину; не чувствуя
ничего к нему, кроме любопытства и волнующей нежности, Петр спросил;
- Ты что это матери грубишь?
- Я не дурак, - сердито ответил сын.
- Как же не дурак, если грубишь?
- Так она - дерется. Тихон сказал: только дураков бьют.
- Тихон? Тихон сам.,.
Но Петр почему-то остерегся назвать дворника дураком; он шагал по
комнате, присматриваясь к человечку у двери, не зная - что сказать?
- Ты вот тоже брата Якова бьешь.
- Он - дурак. Ему - не больно, он толстый.
- Что же: толстый, так - надо бить?
- Он жадный.
Петр чувствовал, что не умеет учить сына и что сын понимает это. Может
быть, было бы проще и полезнее натрепать ему уши, но не поднималась рука
над этой тревожно милой, вихрастой головою. Даже и думать о наказании
неловко было под пристальным, ожидающим взглядом родных синих глаз. И
солнце мешало; всегда выходило как-то так, что Илья наиболее отчаянно шалил
в солнечные дни. Говоря мальчику обычные слова увещаний, Петр вспоминал
время, когда он сам выслушивал эти же слова и они не доходили до сердца
его, не оставались в памяти, вызывая только скуку и лишь ненадолго страх. А
побои, даже и заслуженные, трудно забыть, это Петр Артамонов тоже хорошо
знал.
Второй сын, Яков, кругленький и румяный, был похож лицом на мать. Он
много и даже как будто с удовольствием плакал, а перед тем, как пролить
слезы, пыхтел, надувая щеки, и тыкал кулаками в глаза свои. Он был труслив,
много и жадно ел и, отяжелев от еды, или спал, или жаловался:
- Мама, мне скушно!
Дочь Елена приезжала домой только летом, она была какая-то чужая
барышня.
Семи лет Илья начал учиться грамоте у попа Глеба, но узнав, что сын
конторщика Никонова учится не по Псалтырю, а по книжке с картинками "Родное
слово", сказал отцу:
- Я не стану учиться, у меня язык болит. Нужно было долго и ласково
расспрашивать его, прежде чем он объяснил:
- Паша Никонов учится по родному, а я по чужому.
Но иногда этот очень живой мальчик, точно запнувшись за что-то, часами
одиноко сидел на холме под сосною, бросая сухие шишки в мутно-зеленую воду
реки Ватаракши.
"Скучает", - догадывался отец. Он тоже недели и месяцы жил, оглушенный
шумом дела, кружился, кружился, и вдруг попадал в густой туман неясных дум,
слепо запутывался в скуке и не мог понять, что больше ослепляет его: заботы
о деле или же скука от этих, в сущности, однообразных забот? Часто в такие
дни он натыкался на человека и начинал ненавидеть его за косой взгляд, за
неудачное слово; так, в этот серенький день, он почти ненавидел Тихона
Вялова.
Вялов приближался, ведя под руку тещу, рассказывая:
- Мы, Вяловы, большая семья..-
- Что же ты со своими не живешь? - спросил Петр, подходя к Баймаковой,
взяв ее под локоть; Тихон замолчал, отшагнул в сторону; Артамонов
настойчиво и строго повторил вопрос. Тогда, сузив бесцветные глаза, дворник
равнодушно ответил:
- Да уж нет их никого, своих-то, всех извели. - Что значит - извели?
Кто извел?
- Двоих братов под Севастополь угнали, там они и загибли. Старший в
бунт ввязался, когда мужики волей смутились; отец - тоже причастный бунту -
с картошкой не соглашался, когда картошку силком заставляли есть; его
хотели пороть, а он побежал прятаться, провалился под лед, утонул. Потом
было еще двое у матери, от другого мужа, тоже Вялова, рыбака, я да брат,
Сергей...
- А где брат? - спросила Ульяна, мигая опухшими от слез глазами.
- Его убили.
- Рассказываешь ты, как поминанье читаешь, - сердито сказал Артамонов.
- Это Ульяне Ивановне любопытно... Приуныла она маленько, вот я и...
Не кончив слов, он наклонился, поднял с дороги сухой сучок и отбросил
его в сторону. Минуты две шли молча.
- А кто убил брата? - вдруг спросил Артамонов.
- Кто убивает? Человек убивает, - спокойно сказал Тихон, а Баймакова,
вздохнув, добавила:
- Молния тоже...
...В середине лета наступили тяжелые дни, над землей, в
желтовато-дымном небе стояла угнетающая, безжалостно знойная тишина; всюду
горели торфяники и леса. Вдруг буйно врывался сухой, горячий ветер, люто
шипел и посвистывал, срывал посохшие листья с деревьев, прошлогоднюю, рыжую
хвою, вздымал тучи песка, гнал его над землей вместе со стружкой,
кострикой, перьями кур; толкал людей, пытаясь сорвать с них одежду, и
прятался в лесах, еще жарче раздувая пожары.
На фабрике было много больных; Артамонов слы-шал, сквозь жужжание
веретен и шорох челноков, сухой, надсадный кашель, видел у станков унылые,
сердитые лица, наблюдал вялые движения; количество выработки понизилось,
качество товара стало заметно хуже; сильно возросли прогульные дни, мужики
стали больше пить, у баб хворали дети. Веселый плотник Серафим, старичок с
розовым лицом ребенка, то и дело мастерил маленькие гробики и нередко
сколачивал из бледных, еловых досок домовины для больших людей, которые
отработали свой урок.
- Гулянье надо устроить, - настаивал Алексей, - повеселить надо,
подбодрить народ!
Уезжая е женою на ярмарку, он еще раз посоветовал:
- Устрой гулянье - оживут люди! Ты - верь: веселье - от всех бед
спасенье!
- Займись, - приказал Петр жене. - Получше сделай, пообильнее.
Наталья недовольно заворчала, он сердито спросил:
- Ну?
Протестующе громко высморкав нос в край передника, жена ответила:
- Слышу.
Гулянье начали молебном. Очень благолепно служил поп Глеб; он стал еще
более худ и сух; надтреснутый голос его, произнося необычные слова, звучал
жалобно, как бы умоляя из последних сил; серые лица чахоточных ткачей
сурово нахмурились, благочестиво одеревенели; многие бабы плакали навзрыд.
А когда поп поднимал в дымное небо печальные глаза свои, люди, вслед за
ним, тоже умоляюще смотрели в дым на тусклое, лысое солнце, думая, должно
быть, что кроткий поп видит в небе кого-то, кто знает и слушает его.
После молебна бабы вынесли на улицу поселка столы, и вся рабочая сила
солидно уселась к деревянным чашкам, до краев полным жирной лапшою с
бараниной. Вокруг каждой чашки садилось десять человек, на каждом столе
стояло ведро крепкого, домашнего пива и четверть водки; это быстро
приподняло упавших духом, истомленных людей. Тишина, горячей шапкой
накрывшая землю, всколебалась, отодвинулась на болота, к лесным пожарам,
поселок загудел веселыми голосами, стуком деревянных ложек, смехом детей,
окриками баб, говором молодежи.
За сытным, обильным обедом сидели часа три; потом, разведя пьяных по
домам, молодежь собралась вокруг чистенького, аккуратного плотника
Серафима. Его еиняя пестрядинная рубаха и такие же порты, многократно
стиранные, стали голубыми, пьяненькое розовое личико с острым носом
восторженно сияло, блестели, подмигивая, бойкие, нестарческие глазки. В
этом веселом делателе гробов было, соответственно имени его, что-то
небесно-радостное, какой-то легкий трепет. Сидя на скамье, положив гусли на
острые свои колена, перебирая струны темными пальцами, изогнутыми, точно
коренья хрена, он запел напевом слепцов-нищих, с нарочитой заунывностью и
гнусаво, в нос:
А и вот вам, люди, сказ на забаву Да премудрости вашей на разгадку!
И, подмигнув девицам, среди которых величаво стояла дочь его,
шпульница Зинаида, грудастая, красивая, с дерзкими глазами, он завел еще
более высоко и уныло:
Да вот сидит Христос в светлом рае,
Во душистой небесной прохладе,
Под высокой златоцветной липой,
Восседает на лыковом престоле,
Раздает он серебро и злато,
Раздает драгоценное каменье,
Всё богатым людям в награду,
За то, что они, богатеи,
Бедному люду доброхоты,
Бедную братию любят,
Нищих, убогих сыто кормят.
Он снова подмигнул девкам и вдруг перевел голосишко на плясовой лад, а
дочь его, по-цыгански закинув руки за голову, встряхивая грудями,
взвизгнула и пошла плясать под звонкую песенку отца и струнный звон.
А кто серебро возьмет, -
Тому ноги отшибет!
А кто золото возьмет, -
Того пламенем сожжет!
А яхонты, жемчуга
Все бельмами на глаза!..
Звон гусель и веселую игру песни Серафима заглушил свист парней; потом
запели плясовую девки и бабы:
С моря быстрые кораблики бегут,
Красным девушкам подарочки везут!
А Зинаида, притопывая, подпевала пронзительно:
От Пашки - Палашке
Рогож на рубашки;
От Терешки - Матрешке
Две березовы сережки.
Илья Артамонов сидел на штабеле теса с Павлом Никоновым, худеньким
мальчиком, на длинной шее которого беспокойно вертелась какая-то
старенькая, лысоватая голова, а на сером, нездоровом лице жадно бегали
серые боязливые глазки. Илье очень нравился голубой старичок, было приятно
слушать игру гусель и задорный, смешной голос Серафима, но вдруг вспыхнула,
завертелась эта баба в кумачовой кофте и всё разрушила, вызвав буйный
свист, нестройную, крикливую песню. Эта баба стала окончательно противна
ему, когда Никонов вполголоса сказал:
- Зинаидка - распутная, со всеми живет. И с твоим отцом тоже, я сам
видел, как он ее тискал.
- Зачем? - недогадливо спросил Илья.
- Ну, знаешь!
Илья опустил глаза. Он знал, зачем тискают девиц, и ему было досадно,
что он спросил об этом товарища.
- Врешь, - сказал он брезгливо и не слушая шёпот Никонова. Этот
мальчик, забитый и трусливый, не нравился ему своей вялостью и однообразием
скучных рассказов о фабричных девицах, но Никонов понимал толк в охотничьих
голубях, а Илья любил голубей и ценил удовольствие защищать слабосильного
мальчика от фабричных ребятишек. Кроме того, Никонов умел хорошо
рассказывать о том, что он видел, хотя видел он только неприятное и говорил
обо всем, точно братишка Яков, - как будто жалуясь на всех людей.
Посидев несколько минут молча, Илья пошел домой. Там, в саду, пили чай
под жаркой тенью деревьев, серых от пыли. За большим столом сидели гости:
тихий поп Глеб, механик Коптев, черный и курчавый, как цыган, чисто вымытый
конторщик Никонов, лицо у него до того смытое, что трудно понять, какое
оно.
Был маленький усатый нос, была шишка на лбу, между носом и шишкой
расползалась улыбка, закрывая узкие щелки глаз дрожащими складками кожи.
Илья сел рядом с отцом, не веря, чтоб этот невеселый человек путался с
бесстыдной шпульницей. Отец молча погладил плечо его тяжелой рукою. Все
были -разморены зноем, обливались потом, говорили нехотя, только звонкий
голос Коптева звучал, как зимою, в хрустальную, морозную ночь.
- В поселок-то пойдем? - спросила мать.
- Да; пойду оденусь, - сказал отец, встал из-за стола и пошел к дому;
спустя минуту Илья побежал за ним, догнал его на крыльце.
- Ты что? - ласково спросил отец, - сын тоже спросил, глядя в глаза
его:
- Ты Зинаиду тискал или не тискал?
Илье показалось, что отец испугался; это не удивило его, он считал
отца робким человеком, который всех боится, оттого и молчалив. Он нередко
чувствовал, что отец и его боится, вот - сейчас боится. И, чтоб ободрить
испуганного человека, он сказал:
- Я - не верю, я только спрашиваю.
Отец толкнул его в сени и, затолкав по коридору в свою комнату, плотно
закрыл за собою дверь, а сам стал, посапывая, шагать из угла в угол, так
шагал он, когда сердился.
- Поди сюда, - сказал Артамонов старший, оста-новясь у стола, младший
Артамонов подошел.
- Ты что сказал?
- Это Павлушка говорит, а я не верю.
- Не веришь? Так.
Петр выдул из себя гнев, в упор разглядывая лобастую голову сына, его
серьезное неласковое лицо. Он дергал себя за ухо, соображая: хорошо это или
плохо, что сын не верит глупой болтовне такого же мальчишки, как сам он, не
верит и, видимо, утешает его этим неверием? Он не находил, что и как надо
сказать сыну, и ему решительно не хотелось бить Илью. Но надо же было
сделать что-то, и он решил, что самое простое и понятное - бить. Тогда,
тяжело подняв не очень послушную руку, он запустил пальцы в жестковатые
вихры сына и, дергая их, начал бормотать.
- Не слушай дураков, не слушай!
И,оттолкнув, приказал:
- Ступай. Сиди в своей горнице. И - сиди там. Да.
Сын пошел к двери, склонив голову набок, неся ее, как чужую, а отец,
глядя на него, утешал себя. "Не плачет. Я его - не больно". Он попробовал
рассердиться:
- Ишь ты! Не верю! Вот я тебе и показал.
Но это не заглушило чувства жалости к сыну, обиды за него и
недовольства собою.
"Впервые побил, - подумал он, неприязненно разглядывая свою красную
волосатую руку. - А меня до десяти-то лет, наверно, сто раз били".
Но и это не утешало. Взглянув в окно на солнце, подобное капле жира в
мутной воде, послушав зовущий шум в поселке, Артамонов неохотно пошел
смотреть гулянье и дорогой тихонько сказал Никонову:
- Пасынок твой моему Илье глупости внушает...
- Я его выпорю, - с полной готовностью и даже как будто с
удовольствием предложил конторщик.
- Ты ему придержи язык, - добавил Петр, искоса взглянув в пустое лицо
Никонова и облегченно думая:
"Вот как просто".
Поселок встретил хозяев шумно и благодушно; сияли полупьяные улыбки,
громко кричала лесть; Серафим, притопывая ногами в новых лаптях, в белых
онучах, перевязанных, по-мордовски, красными оборами, вертелся пред
Артамоновым и пел осанну;
Ой, кто это идет? Это - сам идет! А кого же он ведет? Самое ведет!
Седобородый, длинноволосый Иван Морозов, похожий на священника, басом
говорил:
- Мы тобой довольны. Мы - довольны. Другой старик, Мамаев, кричал с
восторгом!
- У Артамоновых забота о людях барская!
А Никонов говорил Коптеву так, что все слышали:
- Благодарный народ, умеет ценить благодетелей своих!
- Мама, меня толкают! - жаловался Яков, одетый в рубаху розового
шёлка, шарообразный; мать держала его за руку, величаво улыбаясь бабам, и
уговаривала:
- Ты гляди, как старичок пляшет...
Голубой плотник неутомимо вертелся, подпрыгивал, сыпал прибаутки:
Эх, притопывай, нога!
Притопывай чаще!
Лапоть легче сапога,
Баба - девки - слаще!
Артамонов не впервые слышал похвалы ему, он имел все основания не
верить искренности этих похвал, но все-таки они его размягчали; ухмыляясь,
он говорил:
- Ну, ладно, спасибо! Ничего, живем дружно. И думал:
"Жаль, не видит Илья, как чествуют отца".
У него явилась потребность сделать что-то хорошее, чем-то утешить
людей; подумав, дернув себя за ухо, он сказал:
- Детскую больницу надо вдвое расширить. Широко размахнув руками,
Серафим отскочил от него.
- Слышали? Валяй - ура, хозяину!
Недружно, но громко люди рявкнули ура; растроганная, окруженная
бабами, Наталья сказала в нос, нараспев:
- Подите, бабы, возьмите еще бочонка три пива, Тихон выдаст, подите!
Это еще более усилило восхищение баб; а Никонов, качая головой,
умиленно говорил:
- Архиерейская встреча...
- Ма-ам, - мне жарко, - мычал Яков.
Радости эти несколько смял, нарушил чернобородый, с огромными, как
сливы, глазами, кочегар Волков; он подскочил к Наталье, неумело повесив
через левую руку тощенького, замлевшего от жары ребенка, с болячками на
синеватой коже, подскочил и начал истерически кричать:
- Как быть-то? Жена скончалась. От жары скончалась, ау! Вот - прирост
остался, - как быть?
Из его безумных глаз текли какие-то желтые слезы; отталкивая кочегара
от Натальи, бабы говорили, как будто извиняясь:
- Ты его не слушай, он, видишь, не в разуме. Жена у него распутная
была. Чахоточная. Да он и сам нездоровый.
- Возьмите младенца-то у него, - сердито посоветовал Артамонов, и
тотчас же к раскисшему тельцу ребенка протянулось несколько пар бабьих рук,
но Волков крепко выругался и убежал.
В общем всё было хорошо, пестро и весело, как и следует быть
празднику. Замечая лица новых рабочих, Артамонов думал почти с гордостью:
"Растет число народа. Видал бы отец..."
Вдруг жена пожалела:
- Не вовремя наказал ты Илью, не видит он любовь к тебе.
Артамонов промолчал, взглянув исподлобья на Зинаиду, она шла впереди
десятка девиц и пела неприятным, низким голосом:
Ходит мимо,
Смотрит мило,
Видно, хочет,
Ах, полюбить!
"Халда, - подумал он. - И песня плохая".
Вынул часы, посмотрел на них и зачем-то солгал:
- Я схожу домой, должна быть депеша от Алексея.
Он пошел быстро, обдумывая на ходу, что надо сказать сыну, придумал
что-то очень строгое и достаточно ласковое, но, тихо отворив дверь в
комнату Ильи, всё забыл. Сын стоял на коленях, на стуле, упираясь локтями о
подоконник, он смотрел в багрово-дымное небо; сумрак наполнял маленькую
комнату бурой пылью; на стене, в большой клетке, возился дрозд: собираясь
спать, чистил свой желтый нос.
- Ну что, сидишь?
Илья вздрогнул, обернулся, не спеша слез со стула.
- То-то вот! Слушаешь всякую дрянь.
Сын стоял наклонив голову, отец понял, что он делает это нарочно, чтоб
напомнить о трепке.
- Зачем гнешься? Держи голову прямо.
Илья приподнял брови, но не взглянул на отца. Дрозд начал прыгать по
жердочкам, негромко посвистывая.
"Сердится", - подумал Артамонов, присев на кровать Ильи, тыкая пальцем
в подушку. - Пустяки слушать не надо.
Илья спросил:
- А как же, когда говорят?
Его серьезный, хороший голос обрадовал отца, Петр заговорил более
ласково и храбро:
- Говорят, а ты - не слушай! Ты - забывай. Ска-1 жут при тебе пакость,
а ты - забудь.
- Ты забываешь?
- Ну а как же? Если б я помнил всё, что слышу, чем бы я стал?
Он говорил не спеша, заботливо выбирая слова попроще, отлично понимал,
что все они не нужны, и, быстро запутавшись в темной мудрости простых слов,
сказал, вздохнув:
- Поди ко мне.
Илья подошел осторожно. Отец, зажав его бока коленями, легонько
надавил ладонью на широкий лоб и, чувствуя, что сын не хочет поднять
голову, обиделся.
- Ты что капризничаешь? Погляди на меня. Илья взглянул прямо в глаза,
но это вышло еще хуже, потому что он спросил:
- За что ты побил меня? Ведь я сказал, что не верю Павлушке.
Артамонов старший ответил не сразу. Он с удивлением видел, что сын
каким-то чудом встал вровень с ним, - сам поднялся до значительности
взрослого или принизил взрослого до себя.
"Не по возрасту- обидчив", - мельком подумал он и встал, говоря
поспешно, стремясь скорее помирить сына с собою.
- Я тебя - не больно. Надо учить. Меня отец бил ой-ёй как! И мать.
Конюх, приказчик. Лакей-немец. Еще когда свой бьет - не так обидно, а вот
чужой - это горестно. Родная рука - легка!
Шагая по комнате, шесть шагов от двери до окна, он очень торопился
кончить эту беседу, почти боясь, что сын спросит еще что-нибудь.
- Наглядишься, наслушаешься ты здесь чего не надо, - бормотал он, не
глядя на сына, прижавшегося к спинке кровати. - Учить надо тебя. В губернию
надо. Хочешь учиться?
- Хочу.
- Ну, вот...
Хотелось приласкать сына, но этому что-то мешало. И он не мог
вспомнить: ласкали его отец и мать после того, как, бывало, обидят?
- Ну, иди, гуляй. Да ты бы не дружился с Пашкой-то.
- Его никто не любит.
- И не за что, такого гнилого.
Сойдя к себе, стоя перед окном, Артамонов задумался: нехорошо у него
вышло с сыном.
"Избаловал я его. Не боится он".
Со стороны поселка притекал пестрый шумок, визг и песни девиц, глухой
говор, скрежет гармоники. У ворот четко прозвучали слова Тихона:
- Что ж ты дома, дитя? Гулянье, а ты - дома? Учиться поедешь? Это
хорошо. "Неученый - что не-рожёный", вот как говорят. Ну, мне без тебя
скушно будет, дитя.
Артамонову захотелось крикнуть:
"Врешь, это мне будет скучно! Ишь, ластится к хозяйскому сыну, подлая
душа", - подумал он со злостью.
Отправив сына в город, к брату попа Глеба, учителю, который должен был
приготовить Илью в гимназию, Петр действительно почувствовал пустоту в душе
и скуку в доме. Стало так неловко, непривычно, как будто погасла в спальне
лампада; к синеватому огоньку ее Петр до того привык, что в бесконечные
ночи просыпался, если огонек почему-нибудь угасал.
Перед отъездом Илья так озорничал, как будто намеренно хотел оставить
о себе дурную память; нагрубил матери до того, что она расплакалась,
выпустил из клеток всех птиц Якова, а дрозда, обещанного ему, подарил
Никонову.
- Ты что ж это как озоруешь? - спросил отец, но Илья, не ответив,
только голову склонил набок, и Артамонову показалось, что сын дразнит его,
снова напоминая о том, что