уныние Якова Артамонова. Неужели нельзя жить спокойно, просто,
без всех этих ненужных, бессмысленных тревог?
Но, как обоз в зимнюю метель, двигались один за другим месяцы, тяжело
и обильно нагруженные необычно тревожным.
Пришел с войны один из Морозовых, Захар, с георгиевским крестом на
груди, с лысой, в красных язвах, обгоревшей головою; ухо у него было
оторвано, на месте правой брови - красный рубец, под ним прятался какой-то
раздавленный, мертвый глаз, а другой глаз смотрел строго и внимательно. Он
сейчас же сдружился с кочегаром Кротовым, и хромой ученик Серафима
Утешителя запел, заиграл:
Эх, ветер дует, дождь идет,
Я лежу в окопе.
Помогаю, идиет,
Воевать Европе!
Яков спросил Морозова:
- Что, Захар, плохо воюем?
- Хорошо-то нечем, - ответил ткач. Голос у него был дерзко лающий, в
словах слышалось отчаянное бесстыдство песенок кочегара.
- Хозяина нет у нас, Яков Петрович, - говорил он в лицо хозяину. -
Хозяйствуют жулики.
Этот человек и Васька кочегар стали как-то особенно заметны, точно
фонари, зажженные во тьме осенней ночи. Когда веселый Татьянин муж
нарядился в штаны с широкой, до смешного, мотней и такого же цвета, как
гнилая Захарова шинель, кочегар посмотрел на него и запел:
Вот так брючки для растяп!
Сразу видно разницу:
Одни голову растят,
А другие - задницу!
К удивлению Якова, зять не обиделся на эту насмешку, а захохотал, явно
поощряя кочегара на дальнейшее словесное озорство. Рабочие тоже смеялись, и
особенно хохотала фабрика, когда Захар Морозов привел на двор мохнатого
кутенка, с пушистым, геройски загнутым на спину хвостом, на конце хвоста,
привязан мочалом, болтался беленький георгиевский крест. Мирон не стерпел
этого озорства, Захара арестовала полиция, а кутенок очутился у Тихона
Вялова.
По улицам города ходили хромые, слепые, безрукие и всячески-
изломанные люди в солдатских шинелях, и всё вокруг окрашивалось в гнойный
цвет их одежды. Изломанных, испорченных солдат водили на прогулки городские
дамы, дамами командовала худая, тонкая, похожая на метлу, Вера Попова, она
привлекла к этому делу и Полину, но та, потряхивая головою, кричала,
жаловалась:
- Ой, нет, я не могу! Это безобразие! Ты посмотри, Яша, они все
молодые, здоровые и все изувечены, и такой запах от них - не могу! Послушай
- уедем!
- Куда? - уныло спрашивал Яков, видя, что его женщина становится всё
более раздражительной, страшно много, курит и дышит горькой гарью. Да и
вообще все женщины в городе, а на фабрике особенно, становились злее,
ворчали, фыркали, жаловались на дороговизну жизни, мужья их, посвистывая,
требовали увеличения заработной платы, а работали всё хуже; поселок
вечерами шумел и рычал по-новому громко и сердито.
Среди рабочих мелькал солидный слесарь Минаев, человек лет тридцати,
черный и носатый, как еврей. Яков боязливо сторонился его, стараясь не
встречаться со взглядом слесаря, который смотрел на всех людей темными
глазами так, как будто он забыл о чем-то и не может вспомнить.
Грязным обломком плавал по двору отец, едва передвигая больные ноги.
Теперь на его широких плечах висела дорожная лисья шуба с вытертым мехом,
он останавливал людей, строго спрашивая:
- Куда идешь?
А когда ему отвечали, махал рукою, бормотал:
- Ну, ступай. Бездельники. Клопы, моей кровью Живете!
Его лиловатое, раздутое лицо брезгливо дрожало, нижняя губа
отваливалась; за отца было стыдно пред людями. Сестра Татьяна целые дни
шуршала газетами, тоже чем-то испуганная до того, что у нее уши всегда были
красные. Мирон птицей летал в губернию, в Москву и Петербург, возвратясь,
топал широкими каблуками американских ботинок и злорадно рассказывал о
пьяном, распутном мужике, пиявкой присосавшемся к царю.
- В живого такого мужика - не верю! - упрямо говорила полуслепая
Ольга, сидя рядом со снохой на диване, где возился и кричал ее двухлетний
сын Платон. - Это нарочно выдумано, для примера...
. - Это - замечательно! - возглашал веселый Татьянин муж. - Это -
изумительно! Деревня - мстит! Ага?
Он радостно потирал жирненькие руки свои, обросшие рыжей шерстью. Он
один уверенно ждал какого-то праздника.
- Боже мой! - с досадой восклицала Татьяна. - Что тебя радует? Не
понимаю!
Удивленно открыв рот, Митя каркал!
- Ка-ак? Ты - не понимаешь? Так - пойми же! За всё, что она
претерпела, деревня - мстит! В лице этого мужика она выработала в себе
разрушающий яд...
- Позвольте! - морщась, сказал Мирон, - Еще недавно вы говорили
иное...
Но Митя почти исступленно, захлебываясь словами, говорил
проникновенным шёпотом:
- Это - символ, а не просто - мужик! Три года тому назад они
праздновали трехсотлетний юбилей своей власти и вот...
- Чепуха,-" резко сказал Мирон, доктор Яковлев, кйк всегда, усмехался,
а Яков Артамонов думал, что если эти речи Станут известны жандарму
Нестеренке...
- Зачем вы всё это говорите? - спрашивал он. - Какой толк?
И уговаривал;
- Перестаньте!
Он замечал, что и Мирон необыкновенно рассеян, встревожен, это
особенно расстраивало Якова. В конце концов из всех людей только один Митя
оставался таким же, каким был, так же вертелся волчком, брызгал шуточками и
по вечерам, играя на гитаре, пел:
Жена моя в гробу...
Но Татьяне уже не нравились его песенки,
- Фу, как это надоело! - говорила она и шла к детям.
Митя ловко умел успокаивать рабочих; он посоветовал Мирону закупить в
деревнях муки, круп, гороха, картофеля и продавать рабочим по своей цене,
начисляя только провоз и утечку. Рабочим это понравилось, а Якову стало
ясно, что фабрика верит веселому человеку больше, чем Мирону, и Яков видел,
что Мирон всё чаще ссорится с Татьяниным мужем...
- Вы хотите держать нос по ветру? - четко, не скрывая злобы,
спрашивает Мирон, а Митя, улыбаясь, отвечает:
- Воля народа... право народа...
- Я спрашиваю: кто же, собственно, вы? - кричит Мирон.
- Будет вам орать, - ворчит Артамонов старший, но Яков видит в тусклых
глазах отца искорки удовольствия, старику приятно видеть, как ссорятся зять
и племянник, он усмехается, когда слышит раздраженный визг Татьяны,
усмехается, когда мать робко просит:
- Налей мне, Таня, еще чашечку...
Всё новое было тревожно и выскакивало как-то вдруг, без связи с
предыдущим. Вдруг совершенно ослепшая тетка Ольга простудилась и через двое
суток умерла, а через несколько дней после ее смерти город и фабрику точно
громом оглушило: царь отказался от престола.
- Что ж теперь - республика будет? - спросил Яков брата, радостно
воткнувшего нос в газету.
- Республика, конечно! - ответил Мирон, склонясь над столом; он
упирался ладонями в распластанный лист газеты так, что бумага натянулась и
вдруг лопнула с треском. Якову это показалось дурным предзнаменованием, а
Мирон разогнулся, лицо у него было необыкновенное, и он сказал не
свойственным ему голосом, крикливо, но ласково:
- Начнется выздоровление, обновление России - вот что, брат!
И размахнул руками, как бы желая обнять Якова, но тотчас одну руку
опустил, а другую, подержав протянутой, поднял, поправил пенсне, снова
протянул руку, стал похож на семафор и заявил, что завтра же вечером едет в
Москву.
Митя тоже размахивал руками, точно озябший извозчик, он кричал:
- Теперь всё пойдет отлично; теперь народ скажет, наконец, свое мощное
слово, давно назревшее в душе его!
Мирон уже не спорил с ним, задумчиво улыбаясь, он облизывал губы; а
Яков видел, что так и есть: всё пошло отлично, все обрадовались, Митя с
крыльца рассказывал рабочим, собравшимся на дворе, о том, что делалось в
Петербурге, рабочие кричали ура, потом, схватив Митю за руки, за ноги,
стали подбрасывать в воздух. Митя сжался в комок, в большой мяч, и взлетал
очень высоко, а Мирон, когда его тоже стали качать, как-то разламывался в
воздухе, казалось, что у него отрываются и руки и ноги. Митю окружила толпа
старых рабочих, и огромный, жилистый ткач Герасим Воинов кричал в лицо ему:
- Митрий Павлов, ты - удобный человек, удобный, - понял? Ребята - уру
ему!
Кричали ура, а кочегар Васька, приплясывая, блестя лысоватым черепом,
орал, точно пьяный:
Эх, - далеко люди сидели
От царева трона!
Подошли да поглядели -
На троне - ворона!
- Делай, Вася! - поощряли его.
Якова тоже хотели качать, но он убежал и спрятался в доме, будучи
уверен, что рабочие, подбросив его вверх, - не подхватят на руки, и тогда
он расшибется о землю. А вечером, сидя в конторе, он услыхал на дворе под
окном голос Тихона:
- Зачем отнял кутенка? Ты продай его мне. Я из него хорошую собаку
сделаю.
- Э, старик, разве теперь время собак воспитывать? - ответил Захар
Морозов.
- А ты чего делаешь? Продай, возьми целковый, ну?
- Отстань.
Яков, выглянув из окна, сказал:
- Царь-то, Тихон, а?
- Да, - отозвался старик и, посмотрев за угол дома, тихонько свистнул.
- Свергли царя-то!
Тихон наклонился, подтягивая голенище сапога, и сказал в землю:
- Разыгрались. Вот оно, Антонове" слово: потеряла кибитка колесо!..
Выпрямился и пошел за угол дома, покрикивая негромко:
- Тулун, Тулун...
Хороводом пошли крикливо веселые недели; Мирон, Татьяна, доктор да и
все люди стали ласковее друг с другом; из города явились какие-то
незнакомые и увезли с собою слесаря Минаева. Потом пришла весна, солнечная
и жаркая.
- Послушай, Солененький, - говорила Полина, - я все-таки не понимаю,
как же это? Царь отказался царствовать, солдат всех перебили, изувечили;
полицию разогнали, командуют какие-то штатские, - как же теперь жить?
Всякий чёрт будет делать всё что хочет, и, конечно, Житейкин не даст мне
покоя. И он и все другие, кто ухаживал за мной и кому я отказала. Я не
хочу, не могу теперь, когда все заодно, жить здесь, я должна жить там, где
меня никто не знает! И потом: ведь уж если это сделано - революция и
свобода, - то, конечно, для того, чтоб каждый жил, как ему нравится!
Полина говорила всё настойчивее, все многословней, Яков чувствовал в
ее речах нечто неоспоримое и успокаивал:
- Подожди немного, утрясется это, тогда...
Но он уже не верил, что волнение вокруг успокоится, он видел, что с
каждым днем на фабрике шум вскипает гуще, становится грозней. Человек,
который привык бояться, всегда найдет причину для страха; Якова стал пугать
жареный череп Захара Морозова, - Захар ходил царьком, рабочие следовали за
ним, как бараны за овчаркой, Митя летал вокруг него ручной сорокой. B самом
деле, Морозов приобрел сходство с большой собакой, которая выучилась ходить
на задних лапах; сожженная кожа на голове его, должно быть, полопалась, он
иногда обертывал голову, как чалмой, купаль-йым, мохнатым полотенцем
Татьяны, которое дал ему Митя; огромная голова, придавив Захара, сделала
его ниже ростом; шагал он важно, как толстый помощник исправника Экке,
большие пальцы держал за поясом отрепанных солдатских штанов и, пошевеливая
остальными пальцами, как рыба плавниками, покрикивал:
- Товарищи - порядок!
Он судил троих парней за кражу полотна; громко, так что было слышно на
всем дворе, он спрашивал торов:
- Вы понимаете, у кого украли? И сам же отвечал:
- Вы украли у себя, у всех нас! Разве молено теперь воровать, сукины
дети?
Он приказал высечь воров, и двое рабочих с удовольствием отхлестали их
прутьями ветлы, а Васька кочегар исступленно пел, приплясывая:
Вот как нынче насекомых секут!
Вот какой у нас праведный судья...
Сорвался, забормотал что-то, разводя руками, и вдруг крикнул:
Спаси, господи, люди твоя!
Митя закричал;
- Браво-о!
Митя бегал в сереньких брючках, в кожаной фуражке, сдвинутой на
затылок, на рыжем лице его блестел пот, а в глазах сияла хмельная,
зеленоватая радость. Вчера ночью он крепко поссорился с женою; Яков слышал,
как из окна их комнаты в сад летел сначала громкий шёпот, а потом
несдерживаемый крик Татьяны:
- Вы - клоун! Вы - бесчестный человек! Ваши убеждения? У нищих - нет
убеждений. Ложь! Месяц тому назад эти твои убеждения... Довольно! Завтра я
уезжаю в город, к сестре... Да, дети со мной...
Это не удивило Якова, он давно уже видел, что рыженький Митя
становится всё более противным человеком, но Яков был удивлен и даже
несколько гордился тем, что он первый подметил ненадежность рыженького. А
теперь даже мать, еще недавно любившая Митю, как она любила петухов,
ворчала:
- Что уж это, какой он стал несогласный, будто жиденок! Вот, корми
их...
Митя кричал:
- Всё - превосходно! Жизнь - красавица, умница! Но басни о возможности
мирного сожительства волков с баранами - это надо забыть, Татьяна Петровна!
С этим - опоздали!
Мирон озлобленно и сухо спросил его:
- А что вы скажете завтра?
- Что жизнь подскажет! Да! Ну-с, дальше? Жена и Мирон ходили около
Мити так осторожно,
точно он был выпачкан сажей. А через несколько дней
Митя переехал в город, захватив с собою имущество свое: три больших
связки книг и корзину с бельем.
Всюду Яков наблюдал бестолковую, пожарную суету, все люди дымились
дымом явной глупости, и ничто не обещало близкого конца этим сумасшедшим
дням.
- Ну, - сказал он Полине, - я решил: едем1 Сначала - в Москву, а там -
подумаем...
- Наконец-то! - обрадовалась женщина, обнимая, целуя его.
Июльский вечер, наполнив сад красноватым сумраком, дышал в окна тяжким
запахом земли, размоченной дождем, нагретой солнцем. Было хорошо, но
грустно.
Сняв со своей шеи горячие, влажные руки Полины, Яков задумчиво сказал:
- Прикрой грудь... Вообще - оденься! Надо - серьезно.
Она соскочила на пол с колен его, в два прыжка подбежала к постели,
окуталась халатом и деловито села рядом с ним.
- Видишь ли, - заговорил Яков, растирая ладонью бороду по щеке так,
что волоса скрипели. - Надо подумать, поискать такое место, государство,
где спокойно. Где ничего не надо понимать и думать о чужих делах не надо.
Вот!
- Конечно, - сказала Полина.
- Всё надо делать осторожно. Мирон говорит: поезда набиты беглыми
солдатами. Надо прибедниться...
- Только ты возьми с собой побольше денег.
- Ну да, разумеется. Я уеду так, чтоб мои не знали - куда. Я будто в
Воргород поеду, - понимаешь?
- А - зачем скрывать? - удивленно и недоверчиво спросила Полина.
Он не знал - зачем; эта мысль только что явилась у него, но он
чувствовал, что это - хорошая мысль.
- Ну, знаешь - отец, Мирон, расспросы... Это всё - не нужно. Деньги -
в Москве, денег я могу достать много, хороших...
- Только - скорее! - просила Полина. - Ты видишь: жить - нельзя. Всё
дорого, и ничего нет. И наверное, будут грабить, потому что - как жить?
Оглянувшись на дверь, она шептала:
- Вот кухарка была добрая, а теперь стала дерзкая и всегда точно
пьяная. Она может зарезать меня во сне, почему же не зарезать, если всё так
спуталось? Вчера слышу - перешептывается с кем-то. "Боже мой! - думаю, -
вот!" Но приотворила тихонько дверь, а она стоит на коленках и - рычит!
Ужас!
- Подожди, - остановил Яков быстрый поток ее тревожного шёпота. -
Сначала уеду я...
- Нет, - громко сказала она, ударив кулачком своим по колену. -
Сначала - я! Ты дашь мне денег и...
- Что ж ты - не веришь мне? - обиженно и сердито спросил мужчина и
получил твердо сказанный ответ:
- Не верю. Я - честная, я говорю прямо: нет! Разве можно теперь
верить, когда все и царю изменили и всему изменяют? Ты - кому веришь?
Она говорила убедительно, и еще более убедительно говорила грудь ее из
складок распахнувшегося халата. Яков Артамонов уступил ей; решили, что она
завтра же начнет собираться, поедет в Воргород и там подождет его.
На другой же день Яков стал жаловаться на боли в желудке, в голове,
это было весьма правдоподобно; за последние месяцы он сильно похудел, стал
вялым, рассеянным, радужные глаза его потускнели. И через восемь дней он
ехал по дороге от города на станцию; тихо ехал по краю избитого шоссе с
вывороченным булыжником, торчавшим среди глубоких выбоин, в них засохла
грязь, вздутая горбом, исчерченная трещинами. Сзади его оставалась такая же
разбитая, развороченная жизнь, а впереди из мягкой ямы в центре дымных туч
белесым пятном просвечивало мертвенькое солнце.
Через месяц, Мирон Артамонов, приехав из Москвы, сказал Татьяне,
наклонив голову, разглядывая ладонь свою:
- Должен сообщить тебе нечто печальное: в Москве ко мне явилась эта
пошлая девица, с которой жил Яков, и сказала, что какие-то люди - гм, какие
теперь люди? - избили его и выбросили из вагона...
- Нет! - крикнула Татьяна, попробовав встать со стула.
- На ходу поезда. Через двое суток он скончался и похоронен ею на
сельском кладбище около станции Петушки.
Татьяна молча прижала платок к своим глазам, ее острые плечи
задрожали, черное платье как-то потекло с них, как будто эта женщина,
тощая, с длинной шеей, стала таять.
Мирон поправил пенсне, хрустнул пальцами, потирая руки, послушал звон
одинокого колокола, благовест ко всенощной, затем, шагая по комнате,
сказал:
- Что же плакать? Между нами - он был совершенно бесполезный человек.
И - неприлично глуп, прости! Разумеется - жалко. Да.
- Боже мой, - сказала Татьяна, мигая покрасневшими веками, и, помуслив
палец, пригладила брови.
- Эта бойкая девица, - говорил Мирон, сунув руки в карманы, - весьма
неискусно притворяется печальной вдовой, но одета настолько шикарно, что -
ясно: она обобрала Якова. Она говорит, что писала нам сюда.
Татьяна отрицательно мотнула головою.
- Нет? Я так и знал. Я полагаю, что отцу и матери не нужно говорить об
этом, пусть думают, что Яков жив. Так?
- Да, это лучше, - согласилась Татьяна.
- Впрочем, дядя, кажется, ничего уже не понимает, но мать утопила бы
себя в слезах...
Покачав головою, Татьяна сказала:
- Скоро мы все погибнем.
- Возможно, если останемся здесь. Но я немедля отправляю жену и детей
прочь отсюда. Советую и тебе убраться, не дожидаясь, когда Захар Морозов...
Итак: мы старикам ничего не скажем. Ну, извини меня, еду домой, жена
нездорова...
Длинной рукою своей он встряхнул руку сестры и ушел, сказав:
- Невероятно трудно ездить теперь, дороги - в ужаснейшем состоянии!
Артамонов старший жил в полусне, медленно погружаясь в сон, всё более
глубокий. Ночь и большую часть дня он лежал в постели, остальное время
сидел в кресле против окна; за окном голубая пустота, иногда ее замазывали
облака; в зеркале отражался толстый старик с надутым лицом, заплывшими
глазами, клочковатой серой бородою. Артамонов смотрел на свое лицо и думал:
"Хорош комар".
Приходила жена, наклонялась над ним, тормошила и хныкала:
- Уехать надо, лечиться надо...
- Уйди, - лениво говорил Артамонов. - Уйди, лошадь. Надоела. Дай
покою.
И, оставаясь один, прислушивался, как празднично шумят люди на дворе,
в саду, везде. А фабрика - молчит.
Привычный собеседник, обманутый человек, оживлявший Артамонова уколами
своих мыслишек, - исчез, умер. И хорошо сделал, - думать старику было
трудно, не хотелось, да он давно уже понял, что и бесполе-" зно думать,
потому что понять ничего нельзя. Куда ис-чезли все: Яков, Татьяна, зять?
Иногда он спрашивал жену;
- Илья - воротился?
- Нет.
- Нет еще?
- Нет.
- А - Яков?
- И Яков.
- Так. Гуляют. А дело Мирошка сосет.
- Ты не думай про это, - советовала Наталья.
- Уйди.
Она уходила в угол и сидела там, глядя тусклыми глазами на бывшего
человека, с которым истратила всю свою жизнь. У нее тряслась голова, руки
двигались неверно, как вывихнутые, она похудела, оплыла, как сальная свеча.
Изредка, но всё чаще, Петра Артамонова будила непонятная суета в доме:
являлись какие-то чужие люди, он присматривался к ним, стараясь понять их
шумный бред, слышал вопли жены:
- Господи, да - что же это? За что? Ведь это - хозяин, хозяева мы! Ну,
дайте я увезу его, ему лечиться надо, в город надо ему! Да - позвольте же
увезти-то...
"Спрятать хочет. А - чего прятать? - соображал Артамонов. - Дура. Весь
век свой дурой жила. Яков - в нее родился. И - все. А Илья - в меня. Вот он
воротится - он наведет порядок..."
Шел дождь, падал снег, трещал мороз, выла и посвистывала метель.
Из этого состояния полуяви-полусна. Артамонова вытряхнуло острое
ощущение голода. Он увидал себя в саду, в беседке; сквозь ее стекла и между
мокрых ветвей просвечивало красноватое, странно близкое небо, казалось, что
оно висит тут же, за деревьями, и до него можно дотронуться рукою.
- Есть хочу, - сказал Артамонов; ему не ответили.
Синеватая сырая мгла наполняла сад; перед беседкой стояли, положив
головы на шеи друг другу, две лошади, серая и темная; на скамье за ними
сидел человек в белой рубахе, распутывая большую связку веревок.
- Наталья, - слышишь? Есть давай...
Прежде, когда он, очнувшись от забытья, звал жену, она тотчас
являлась, она всегда была где-то близко, а сегодня - нет ее.
"Неужто? - подумал Артамонов, и в голове его стало яснее. - Или -
захворала?"
Он приподнял голову, у двери в баню сквозь кусты что-то блестело,
потом оказалось, что это ружье со штыком за спиною зеленоватого солдата,
неразличимого в кустах. На дворе кто-то кричал:
- Вы что, товарищи, - шутите? Разве так лошадей держат? Так - свиней
не держат! А почему сено не убрано и намокло? А в баню, под замок - хочешь?
Человек в белой рубахе сбросил веревки с колен на землю и встал,
сказав негромко в сторону солдата:
- Явился еси, с небеси, чёрт его унеси.
- Командиров стало больше прежнего, - ответил солдат.
- И кто их, дьяволов, назначает?
- Сами себя. Теперь, браток, всё само собой делается, как в старухиной
сказке.
Человек подошел к лошадям, взял их за гривы, - Артамонов старший
крикнул как мог громко:
- Эй, позови жену!
- Молчи, старик, - ответили ему. - Ишь ты, жену захотел...
Лошади ушли. Артамонов провел ладонью по лицу-, по бороде, холодными
пальцами пощупал ухо, осмотрелся. Он лежал у глухой незастекленной стены
беседки, под яблоней, на которой красные яблоки висели гроздьями, как
рябина; лежать было жестко; он покрыт своейг изношенной лисьей шубой, и на
нем толстый зимний пиджак. Но - не жарко. Нельзя понять - зачем он тут?
Может быть - в доме предпраздничная уборка? Какой же праздник? Зачем лошади
в саду и солдат у бани? И кто это орет на дворе: "Вы, товарищ, -
бестолковый мальчишка! Чего? Люди устали? Уставать - рано! Без дураков..."?
Кричали далеко, но крик оглушал, вызывая шум в голове. И ног как будто
нет; от колен не двигаются ноги. Яблоню на стене писал маляр Ванька Лукин,
вор; он потом обокрал церковь и помер, сидя в тюрьме.
В беседку вошел кто-то очень широкий, в мохнатой шапке; он внес
холодную тень и густой запах дегтя.
- Это - Тихон?
- А как же...
Ворчливый ответ Тихона тоже оглушил. Старый дворник развел руками,
точно поплыл над скрипучим полом.
- Кто это орет?
- Захарка Морозов.
- А - солдат к чему тут?
- Война.
Помолчав, Артамонов спросил:
- И сюда враг дошел?
- Это - против тебя война, Петр Ильич... Хозяин строго сказал:
- Ты, старый дурак, не шути, я тебе не товарищ! Он уодыхал спокойный
ответ:
- Последняя война, больше не хотят. И теперь - , все товарищи. А для
дурака я действительно стар.
Было ясно, что Тихон издевается. Вот он бесцеремонно сел в ногах
хозяина, не сняв шапку. На дсоре сиповато, сорванным голосом, командуют:
- И чтобы после восьми часов на улицах - никаких фигур!
- Где жена? - спросил Артамонов.
- Ушла хлеба искать.
- Как это - искать?
- А как же? Хлеб - не кирпич, на земле не валяется.
Сумрак в саду становился всё гуще, синее; около бани зевнул, завыл
солдат, он стал совсем невидим, только штык блестел, как рыба в воде. О
многом хотелось спросить Тихона, но Артамонов молчал; всё равно у Тихона
ничего не поймешь. К тому же и вопросы как-то прыгали, путались, не давая
понять, который из них важнее. И очень хотелось есть.
Тихон заворчал:
- Дурак, а правду понял раньше всех. Вот оно, как повернулось. Я
говорил: всем каторга! И - пришло. Смахнули, как пыль тряпицей. Как стружку
смели. Так-то, Петр Ильич. Да. Чёрт строгал, а ты - помогал. А - к чему
всё? Грешили, грешили, - счета нет грехам! Я всё смотрел: диво! Когда
конец? Вот наступил на вас конец. Отлилось вам свинцом всё это... Потеряла
кибитка колесо...
"Бредит", - сообразил Артамонов, но все-таки спросил:
- Зачем я тут?
- Выгнали из дома.
- Мирон?
- Всех.
- А... Яков?
- Его давно нет.
- Где Илья?
- Слышно - с этими. Надо быть, потому ты и жив, что он - с ними, а
то...
"Бредит, - уверенно решил Петр Артамонов и замолчал, думая: - Выжил из
ума, старичишко. Так и надо было ждать".
Мелкие, тускленькие звезды высыпались в небо; раньше как будто не было
таких звезд. И не было их так много.
Тихон снял шапку и, тиская ее в руках, снова заворчал:
- Отрыгнулась вам вся хитрая глупость ваша. Нищим - легче.
Вдруг, иным голосом, он спросил:
- Помнишь мальчишку-то, конторщикова-то?
- Ну? Так - что?
Петр Артамонов не мог понять: испугал или только удивил его этот
неожиданный вопрос? Но он тотчас понял, как только Тихон сказал:
- Убил ты его, как Захар кутенка. А на что убил?
Артамонову стало ясно: Тихон наконец все-таки донес на него, и вот он,
больной, арестован. Но это не очень испугало его, а скорей возмутило
нечеловеческой глупостью. Он оперся локтями, приподнял голову, заговорил
тихо, с укором и насмешкой, чувствуя на языке какую-то горечь и сухость во
рту:
- Это ты - врешь! И - для каждого проступка есть срок, давность! А ты
- все сроки пропустил. Да! И - сошел с ума. И - забыл, что сам видел, сам
сказал тогда...
- А - что я сказал? - перебил его старик. - Я, конешно, не видел, ну -
я понял! Сказал, чтоб поглядеть: что ты будешь делать? Я - лжу сказал, а ты
- рад, схватился за лжу. Я глядел-глядел, ждал-ждал... И все вы - такие.
Алексей Ильич научил тестя своего, пьяницу, трактир Барского поджечь, а
твой отец догадался об этом, устроил, что убили пьяницу до смерти. Никита
Ильич знал это, он тоже до всего доходил умом. Ему бы молчать, а он, со зла
на тебя, мне сказал. Я говорю: "Ты монах, тебе всё это забыть надо, а я -
буду помнить". Запугали вы его делами вашими. Послали его в петлю, а после
в монастырь: молись за нас! А ему за вас и молиться страшно было - не смел!
И оттого - бога лишился...
Казалось, Тихон может говорить до конца всех дней. Говорил он тихо,
раздумчиво и как будто беззлобно. Он стал почти невидим в густой, жаркой
тьме позднего вечера. Его шершавая речь, напоминая ночной шорох тараканов,
не пугала Артамонова, но давила своей тяжестью, изумляя до немоты. Он всё
более убеждался, что этот непонятный человек сошел с ума. Вот он длительно
вздохнул, как бы свалив с плеч своих тяжесть, и продолжал всё так же
однотонно раскапывать прошлое, ненужное:
- Веры вы, Артамоновы, и меня лишили. Никита Ильич сбил меня из-за
вас, сам обезбожел и меня.." Ни бога, ни чёрта нет у вас. Образа в доме
держите для обмана. А что у вас есть? Нельзя понять. Будто и есть что-то.
Обманщики. Обманом жили. Теперь - всё видно: раздели вас...
С трудом пошевелив тело свое, Артамонов сбросил на пол страшно тяжелые
ноги, но кожа подошв не почувствовала пола, и старику показалось, что ноги
отделились, ушли от него, а он повис в воздухе. Это - испугало его, он
схватился руками за плечо Тихона.
- Куда? - спросил дворник, грубо стряхнув его руки. - Не тронь. Силы у
тебя нет, не задушишь. У отца твоего - была сила, - хвастовством изошла.
Веры, говорю, лишили вы меня; не знаю, как теперь и умереть мне. Загляделся
на вас, беси...
Артамонов всё сильнее хотел есть, и его очень пугали ноги.
"Неужто - умираю? Мне еще семидесяти пяти нет, Господи..."
Он снова попробовал лечь, но не хватило сил поднять ноги. Тогда он
приказал Тихону;
- Помоги, подними ноги мои!
Положив на скамью мертвые ноги бывшего хозяина, Тихон сплюнул, снова
сел, тыкая рукою в шапку, в руке его что-то блестело. Артамонов
присмотрелся: это игла. Тихон в темноте ушивал шапку, утверждая этим свое
безумие. Над ним мелькала серая ночная бабочка. В саду, в воздухе
вытянулись три полосы желтого света, и чей-то голос далеко, но внятно
сказал:
- Назад, товарищи, оборота нет и не будет для нас...
Тихон заглушил этот голос: - Тоже и отец твой; он брата моего убил. -
Врешь, - невольно сказал Артамонов, но тотчас спросил: - Когда?
- Вот те и когда...
- Что ты всё врешь, безумный? - вдруг возмутился Артамонов, ощущая,
как голод сосет и сушит его - Что тебе надо? Совесть мне ты, судья? Зачем
ты молчал тридцать лет с лишком?
- Вот и молчал. Значит - думал!
- Злобу копил? Эх... Ну, ступай, донеси полиции.
- Полиции - нет.
- Скажи - вот, он меня всю жизнь поил, кормил - судите его! Так ведь
донес уж! Чего же надо, ну? Прижми, припугни меня, - денег требуй, ну? ,
- Денег у тебя нет. Ничего у тебя нет. И - не было. А на судей мне -
наплевать. Я - сам себе судья.
- Так чем ты грозишь, бредовой человек?
Но Тихон как будто не грозил, Артамонов смутно чувствовал это, Тихон
ворчал:
- Конец всем Каинам. За что брата убили?
- Врешь про брата!
Старики начали говорить быстрее, перебивая друг друга.
- Я - вру? Я с ним был тогда...
- С кем?
- С братом. Я убежал, когда отец твой кокнул его. Это его кровью истек
отец-то. Для чего кровь-то?
- Опоздал ты...
- Ну, вот - опрокинули вас, свалили, остался ты беззащитный, а я, как
был, в стороне...
- Безумным остался...
Артамонов чувствовал, что бывший землекоп загоняет его в угол, в яму,
где всё неразличимо, непонятно и страшно. Он настойчиво твердил:
- Опоздал ты. Брата - врешь - не было у тебя, у таких, как ты, -
ничего не бывает...
- Совесть бывает.
- Ты сам сбил мне с толку сына, Илью!
- Это вы, Артамоновы, сбили меня с толку, Никита Ильич разбередил!
- А он говорил - ты его!
- Мне сколько раз убить хотелось отца-то твоего. Я его чуть лопатой по
голове не хряснул... Вы - хитрые...
- Ты сам...
- Серафима завели. Он тоже мутил меня: никого не обижает, а живет
неправедно. Как это так? Везде - хитрости...
- Кто идет? К-куда? - сердито, громко крикнули во тьме. - Сказано вам,
гадам, - после восьми не двигаться?
Тихон встал, подошел к двери и вывалился из нее во тьму. Артамонов,
раздавленный волнением, голодом, усталостью, видел, как сквозь три полосы
масленого света в саду промелькнуло широкое, черное. Он закрыл глаза,
ожидая теперь чего-то окончательно страшного.
- Достала? - спросил Тихон кого-то.
- Вот - всё!
Это - голос жены. Где была она, зачем она оставила его с этим
стариком?
Артамонов открыл глаза, приподнялся на локтях, глядя в дверь,
заткнутую двумя черными фигурами. Внезапно ему вспомнилось, что он всю
жизнь думал о том, кто виноват пред ним, по чьей вине жизнь его была так
тяжело запутана, насыщена каким-то обманом, И вот сейчас всё это стало
ясно.
Жена подошла к нему, наклонилась, зашептала:
- Ну, слава тебе, господи...
- Вот, Тихон, кто виноват во всем! - решительно сказал Артамонов и
облегченно вздохнул. - Она жадничала, она меня настраивала, да!
Он с торжеством зарычал:
- Из-за нее и брат Никита пропал. Ты сам знаешь, да...
Артамонов задохнулся. Было странно видеть, что жена не обиделась, не
испугалась, не заплакала. Она гладила трясущейся рукою волосы на голове его
и тревожно, но ласково шептала:
- Тихонько, не кричи, тут - злые все...
- Есть давай...
Жена сунула в руку его огурец и тяжелый кусок хлеба; огурец был
теплый, а хлеб прилип к пальцам, как тесто.
Артамонов изумился:
- Это - что? Мне? Всё?
- Тише, Христа ради, - шептала Наталья, - вздь - нет ничего! И
солдатики тоже...
- Это ты мне - за всё? За весь страх, за всю жизнь?
Он, взвешивая хлеб на руке, бормотал и догадывался, что случилось
что-то невьгаосимо, смертельно оскорбительное, в чем даже и она, Наталья,
не виновата.
Он швырнул хлеб к двери, сказав глухо, но твердо:
- Не хочу.
Тихон поднял хлеб, заворчал, подул на него, Наталья снова стала совать
кусок в руку мужа, пришептывая:
- Кушай, кушай, не сердись...
Оттолкнув ее руку, Артамонов крепко закрыл глаза и сквозь зубы
повторил с лютой яростью:
- Не хочу. Прочь.
ПРИМЕЧАНИЯ
ДЕЛО АРТАМОНОВЫХ
Впервые напечатано отдельной книгой: М. Горький. Дело Артамоновых.
Berlin, "Kniga", 1925.
Стр. 20. По лугам, по зелены-им... - Ср.: "Великорус в своих песнях,
обрядах, обычаях, верованиях, сказках, легендах и т. п.". Материалы,
собранные и приведенные в порядок П. В. Шейном, т. 1, СПб., 1900, с. 441.
Стр. 22. Ой, свату великому... - Свадебная песня. Ср.: там же, с. 385.
Стр. 23. Девичник - последний вечер перед свадьбой, когда невеста
прощается с подругами и ей расплетают косу.
Стр. 26. У барина, у Мокея,.. - Ср.: сб. Шейн, с. 32.
Стр. 36. "Марфа, Марфа, печешися о многом, а единое на потребу суть" -
Евангелие от Луки, гл. 10, стихи 38 - 42.
Стр. 40. "Пришел к Марье кум Захарий,.." - Волжская бурлацкая
припевка, исполнявшаяся на мотив "Дубинушки" (см.: Е. В. Гиппиус. Из
истории народных песен "Эй, ухнем" и "Дубинушка". - "Советская музыка".
1953, 9, с. 54 - 56).
Стр. 46. Елена Льняница - народное название местного (престольного)
праздника христианской церкви в честь причисленной к лику святых матери
римского императора Константина I - Елены (ок. 244 - 327). Православной
церковью отмечается 21 мая (3 июня). По бытовавшему среди крестьян поверью,
посеянный в этот день лен давал хорошее волокно. Рождение дочери в день
святой Елены было воспринято как счастливое предзнаменование.
Стр. 68. Кафизяа - название каждого из двадцати разделов Псалтыря.
"Камо гряду от лица твоего и от гнева твоего камо бегу?" - Псалтырь,
псалом 138, стих 7.
Стр. 85. Огорчился бы, когда царя убили... - Имеется в виду убийство
Александра II народовольцами 1 марта 1881 года.
Стр. 96. "Родное слово" - "Родное слово для детей младшего возраста.
Год первый. Азбука и первая после азбуки книга для чтения с прописями,
образцами для первоначальной рисовки и картинками в тексте". Сост. М.
Ушинский. Первым изданием вышла в 1864 году.
Стр. 97. Двоих братов под Севастополь угнали... - Имеются в виду
события Крымской войны (1853 - 1856). Против России, которая тогда вела
войну с Турцией, выступили Англия и Франция. "Отсталая в техническом и
экономическом отношении Россия подверглась натиску двух наиболее
могущественных тогда держав с высокоразвитой промышленностью [...] главный
удар союзники решили нанести России в Крыму. Высаженная в сентябре 1854 г.
у Евпатории шестидесятитысячная десантная армия приступила к осаде главной
базы русского флота - Севастополя [...] Почти целый год пришлось им
[союзникам. - Ред.] вести осаду Севастополя. Под руководством адмирала В.
А. Корнилова, а после его ранней гибели - П. С. Нахимова русские солдаты и
матросы превратили слабо защищенный до того с суши город в грозную крепость
[...] Лишь спустя 11 месяцев французской пехоте отчаянной атакой удалось
захватить ключевую позицию - Малахов курган. Русские войска вынуждены были
оставить город и перейти на северный берег Севастопольской бухты [...]
Севастопольская [...] оборона была подвигом тысяч рядовых людей [...],
подвигом, которым восхищалась вся Россия" ("Краткая история СССР", ч. 1.
Л., изд-во "Наука", 1972, с. 254 - 256).
...картошку силком заставляли есть... - Речь идет о "картофельных
бунтах" крестьян в первой половине XIX века.
Стр. 109. Об одном докторе... - Имеется в виду Фауст.
Стр. 133, ..был господин Япушкин... - Далее излагается апокрифическая
биография декабриста, члена Северного общества, И. Д. Якушкина (1793 -
1857), представившего министру внутренних дел В. П. Кочубею проект
безземельного освобождения крестьян от крепостной зависимости (см.:
"Записки И. Д. Якушкина". М., 1926). Проект был отклонен. За участие в
восстании 14 декабря 1825 года Якушкин был приговорен к смертной казни,
замененной бессрочной каторгой. Декабристу Якушкину, по-видимому, приписаны
и некоторые черты известного собирателя народных песен,