то - раз!
- Так. А - два? - спросил Яков, усмехнувшись, но несколько удивляясь
спокойствию Носкова.
- Есть и два. Я для вас человек полезный.
- Это - сказка. Это из сказки!
И, направив револьвер в лицо гармониста, Яков с внезапной злостью
пригрозил:
- Вот я тебе башку размозжу!
Носков поднял глаза и, снова опустив их в шапку, сказал внушительно:
- Не затевайте скандала. Доказать вы ничего не можете, хотя и богатый.
Я говорю: пошутить хотел. Я папашу вашего знаю, много раз на гармонии иг"
рал ему.
Он резким жестом взбросил шапку на голову, наклонился и стал
приподнимать штанину, мыча сквозь зубы, потом, вынув из кармана платок,
начал перевязывать ногу, раненную выше колена. Он всё время что-то бормотал
невнятно, но Яков не слушал его слов, вновь обескураженный странным
поведением неудачного грабителя.
С необыкновенной для него быстротой Яков Артамонов сображал! конечно,
надо оставить Носкова тут у забора, идти в город, позвать ночного сторожа,
чтоб он караулил раненого, затем идти в полицию, заявить о нападении.
Начнется следствие, Носков будет рассказывать о кутежах отца у дьяконицы.
Может быть, у него есть друзья, такие же головорезы, они, возможно,
попытаются отомстить. Но нельзя же оставить этого человека без возмездия...
Ночь становилась всё холодней; рука, державшая револьвер, ныла от
холода; до полицейского управления - далеко, там, конечно, все спят. Яков
сердито сопел, не зная, как решить, сожалея, что сразу не застрелил этого
коренастого парня, с такими кривыми ногами, как будто он всю жизнь сидел
верхом на бочке. И вдруг он услыхал слова, поразившие его своей
неожиданностью:
- Я вам прямо скажу, хотя это - секрет, - говорил Носков, всё возясь с
ногою своей. - Я тут для вашей пользы живу, для наблюдения за рабочими
вашими. Я. может быть, нарочно сказал, что хотел напугать вас, а мне на
самом-то деле надо было схватить одного человека и я опознался...
- Ч-чёрт, - сказал Яков. - Как?
- Да, вот так... Вы - не знаете, а у дьяконицы в бане собираются
социалисты и опять говорят о бунте, книжки читают...
- Врешь, - тихо сказал Яков, веря ему. - А - кто? Кто собирается?
- Этого я не могу сказать. Арестуют, узнаете. Носков, держась за доски
забора, встал и попросил:
- Дайте мне палку, без нее я не дойду... Наклонясь, Яков поднял палку,
подал ему и оглянулся, тихо спрашивая:
- Но тогда как же ты, зачем же вы набросились на меня?
- Я - не набрасывался. Я - опознался. Мне нужно было не вас, а
другого. Вы всё это оставьте. Ошибка. Вы увидите скоро, что я говорю
правду. Должны дать мне денег на лечение ноги. Вот что...
И, придерживаясь за забор, опираясь на палку, Носков начал медленно
переставлять кривые ноги, удаляясь прочь от огородов, в сторону темных
домиков окраины, шел и как бы разгонял холодные тени облаков, а отойдя
шатов десять, позвал негромко:
- Яков Петрович!
Яков подошел к нему очень быстро. Носков сказал:
- Вы об этом случае - никому, ни словечка! А то... Сами понимаете.
Он взмахнул палкой и пошел дальше, оставив Якова отупевшим.
Приходилось думать сразу о многом, и ? нужно было сейчас же решить: так ли
он поступил, как следовало? Конечно, если Носков занимается наблюдением за
социалистами, это полезный, даже необходимый человек, а - если он наврал,
обманул, чтоб выиграть время и потом отомстить за свою неудачу и за
выстрел? Он врет, что опознался и что хотел напугать, врет, это ясно. А
вдруг он подкуплен рабочими, чтобы убить? Среди ткачей на фабрике была
большая группа буянов, озорников, но социалистов среди них трудно
вообразить. Наиболее солидные рабочие, как Седев, Крикунов, Маслов и
другие, сами недавно требовали, чтоб контора рассчитала одного из наиболее
неукротимых безобразников. Нет, Носков, наверное, обманул. Нужно ли
рассказать об этом Мирону?
Яков не мог представить, что будет, если рассказать о Носкове Мирону;
но, разумеется, брат начнет подробно допрашивать его, как судья, в чем-то
обвинит и, наверное, так или иначе, высмеет. Если Носков шпион - это,
вероятно, известно Мирону. И, наконец, все-таки не совсем ясно - кто
ошибся: Носков или он, Яков? Носков сказал:
"Скоро увидите, что я говорю правду".
Он смотрел вслед охотнику до поры, пока тот не исчез в ночных тенях.
Как будто всё было просто и понятно: Носков напал с явной целью - ограбить,
Яков выстрелил в него, а затем начиналось что-то тревожно-запутанное,
похожее на дурной сон. Необыкновенно идет Носков вдоль забора, и
необыкновенно густыми лохмотьями ползут за ним тени; Яков впервые видел,
чтоб тени так тяжко тащились за человеком.
Задерганный думами, устав от них, Артамонов младший решил молчать и
ждать. Думы о Носкове не оставляли его, он хмурился, чувствовал себя
больным, и в обед, когда рабочие выходили из корпусов, он, стоя у окна в
конторе, присматривался к ним, стараясь догадаться: кто из них социалист?
Неужели - кочегар Васька, чумазый, хромой, научившийся у плотника Серафима
ловко складывать насмешливые частушки?
Через несколько дней Артамонов младший, проезжая застоявшуюся лошадь,
увидал на опушке леса жандарма Нестеренко, в шведской куртке, в длинных
сапогах, с ружьем в руке и туго набитым птицей ягдташем на боку. Нестеренко
стоял лицом к лесу, спиною к дороге и, наклоня голову, подняв руки к лицу,
раскуривал папиросу; его рыжую кожаную спину освещало солнце, и спина
казалась железной. Яков тотчас решил, что нужно делать, подъехал к нему,
тороп" ливо поздоровался:
- А я не знал, что вы здесь!
- Третий день; жене моей, батенька, всё хуже, да-с!
Это печальное сведение Нестеренко сообщил очень оживленно и тотчас,
хлопнув рукою по ягдташу, прибавил:
- А я - вот! Не плохо, а?
- Вы знаете Носкова, охотника? - спросил Яков негромко; рыжеватые
брови офицера удивленно всползли кверху, его китайские усы пошевелились, он
придержал один ус, сощурился, глядя в небо, всё это вызвало у Якова
догадку! "Соврет. Но - как?"
- Носков? Кто это?
- Охотник. Курчавый, кривоногий.
- Да? Как будто видел такого в лесу. Скверное ружьишко... А - что?
Теперь офицер смотрел в лицо Якова пристальным, спрашивающим взглядом
серых глаз с какой-то светленькой искрой в центре зрачка; Яков быстро
рассказал ему о Носкове. Нестеренко выслушал его, глядя в землю, забивая в
нее прикладом ружья сосновую шишку, выслушал и спросил, не подняв глаз:
- Почему же вы не заявили полиции? Это - ее дело, батенька, и это ваша
обязанность.
- Я же говорю: он будто бы шпионит за рабочими, а это - ваше дело...
- Так, - сказал жандарм, гася папиросу о ствол ружья, и, снова глядя
прищуренными глазами прямо в лицо Якова, внушительно начал говорить что-то
не совсем понятное; выходило, что Яков поступил незаконно, скрыв от полиции
попытку грабежа, но что теперь уж заявлять об этом поздно. - Если б вы его
тогда же сволокли в полицейское управление, ну - дело ясное! Но и то не
совсем. А теперь как вы докажете, что ов нападал на вас? Ранен? Ба! В
человека можно выстрелить с испуга... Случайно, до неосторожности...
Яков чувствовал, что Нестеренко хитрит, путает что-то, даже как бы
хочет запугать и отодвинуть его или себя в сторону от этой истории; а когда
офицер сказал о возможности выстрела с испуга, подозрение Якова упрочилось:
"Врет".
- Да-с, батенька. За то, что он выдает себя каким-то наблюдателем,
этот гусь, конечно, поплатится. Мы спросим его, что он знает.
И, положив руку на плечо Якова, офицер сказал:
- Вот что: вы мне дайте честное слово, что всё это останется между
нами. Это - в ваших интересах, понимаете? Итак: честное слово?
- Конечно. Пожалуйста.
- Вы не скажете об этом ни дяде, ни Мирону Алексеевичу, - вы
действительно не говорили еще им? Ну вот. Предоставим это дело его
внутренней логике. И - никому ни звука! Так? Охотник сам себя ранил, вы тут
ни при чем.
Яков улыбался: с ним говорил другой человек, веселый, добродушный.
- До свидания, - говорил он. - Помните: честное слово!
Артамонов младший возвратился домой несколько успокоенный; вечером
дядя предложил ему съездить в губернию, он уехал с удовольствием, а через
восемь дней, возвратясь домой и сидя за обедом у дяди, с новой тревогой
слушал рассказ Мирона:
- Нестеренко оказался не таким бездельником, как я думал, он и в
городе поймал троих: учителя Моде-стова и еще каких-то.
- А у нас? - спросил Яков.
" - У нас: Седова, Крикунова, Абрамова и пятерых помоложе. Хотя
арестовывать приезжали жандармы из губернии, но, разумеется, это дело
Нестеренко, и, таким образом, жена его хворает с явной пользой для нас. Да,
он - не глуп. Боится, чтоб его не кокнули...
- Теперь - перестали убивать, - заметил Алексей.
- Н-ну, - сказал Мирон. - Да1 В городе арестован еще этот, охотник...
- Носков? - тихо, испуганно спросил Яков.
- Не знаю. Он жил у дьяконицы, у нее же в бане устраивали свои
конгрессы эти революционеры. А в доме у нее - и с нею - забавлялся твой
отец, как тебе известно. Совпадение - дрянненькое...
- Да уж, - сказал Алексей, мотнув лысой головою. - Что с ним делать?
У Якова потемнело в глазах, и он уже не мог слушать, о чем говорит
дядя с братом. Он думал: Носков арестован; ясно, что он тоже социалист, а
не грабитель, и что это рабочие приказали ему убить или избить хозяина;
рабочие, которых он, Яков, считал наиболее солидными, спокойными: Седов,
всегда чисто одетый и уже немолодой; вежливый, веселый слесарь Крикунов;
приятный Абрамов, певец и ловкий, на все руки, работник. Можно ли было
думать, что эти люди тоже враги его?
Ему показалось также, что за эти дни в доме дяди стало еще более
крикливо и суетно. Золотозубый доктор Яковлев, который никогда ни о ком, ни
о чем не говорил хорошо, а на всё смотрел издали, чужими глазами,
посмеиваясь, стал еще более заметен и как-то угрожающе шелестел газетами.
- Да, - говорил он, сверкая зубами, - шевелимся, просыпаемся! Люди
становятся похожи на обленившуюся прислугу, которая, узнав о внезапном,
неожиданном ею возвращении хозяина и боясь расчета, торопливо, нахлестанная
испугом, метет, чистит, хочет привести в порядок запущенный дом.
- Двусмысленно говорите вы, доктор, - заметил Мирон, поморщившись. -
Этот ваш анархизм, скептицизм...
Но доктор говорил всё громче, речи его становились длиннее, слова
внушали Якову тревогу. Казалось, что и все чего-то боятся, грозят друг
другу несчастиями, взаимно раздувают свои страхи, можно было думать даже
так, что люди боятся именно того, что они сами же и делают, - своих мыслей
и слов. В этом Яков видел нарастание всеобщей глупости, сам же он жил
страхом не выдуманным, а вполне реальным, всей кожей чувствуя, что ему на
шею накинута петля, невидимая, но всё более тугая и влекущая его навстречу
большой, неотвратимой беде.
Его страх возрос еще более месяца через два, когда снова в городе
явился Носков, а на фабрике - Абрамов, гладко обритый, желтый и худой.
- Возьмете меня, старика? - спросил он, улыбаясь, - Яков не посмел
отказать ему.
- Что, трудно в тюрьме? - спросил он. Абрамов ответил всё с той же
улыбкой:
- Тесно очень! Если б тиф не помогал начальству, - не знаю, куда бы
оно сажало народ!
"Да, - подумал Яков, проводив ткача, - ты улыбаешься, а я знаю, что ты
думаешь..."
В тот же вечер Мирон из-за Абрамова устроил ему оскорбительную сцену,
почти накричал на него, даже топнул ногою, как на лакея:
- Ты с ума сошел? - кричал он, и нос его покраснел со зла. - Завтра же
дай расчет...
А через несколько дней, когда он утром купался в Оке, его застигли
поручик Маврин и Нестеренко, они подъехали в лодке, усатой от множества
удилищ, хладнокровный поручик поздоровался с Яковом небрежным кивком
головы, молча, и тотчас же отъехал на середину реки, а Нестеренко,
раздеваясь, тихо сказал:
- Вы напрасно не приняли Абрамова, очень жалею, что не мог
предупредить вас.
- Это - Мирон, - пробормотал Артамонов младший, чувствуя, что слова
офицера крепко пахнут спиртом.
- Да? - спросил Нестеренко. - Это не от вас зависело?
- Нет.
- Жаль. Парень этот был бы полезен. Приманка. Живец.
И, глядя на Якова глазами соучастника, голый, золотистый на солнце,
блестя кожей, как сазан чешуей, офицер снова спросил:
- А приятеля вашего - видели? Охотника? Нестеренко засмеялся тихим
смехом самодовольного человека.
- Знаете, что его побудило охотиться на вас? Ружье хотел купить,
двустволку. Всё - страсти, батенька, страсти руководят людями, да-с! Он,
охотник, будет очень полезен теперь, когда я его крепко держу за горло,
благодаря его ошибке с вами...
- Какая же ошибка, когда вы говорите...
- Ошибка, сударь мой, ошибка! - настойчиво повторил офицер и,
разбрызгивая воду, крестя голую грудь, пошел в реку, шагая, как лошадь.
"Чёрт вас всех побери", - уныло подумал Яков. Вдруг - точно дверь
закрыли в комнату; где был шум, - пришла смерть.
Среди ночи Якова разбудила, всхлипывая, мать:
- Вставай скорее, Тихон прискакал, дядя Алексей скончался!
Яков вскочил, забормотал:
- Как же это! Он и не хворал ведь.., Пошатываясь, тяжко дыша, в дверь
влез отец.
- Тихон, - ворчал он. - Где Тихон, там уж добра не жди! Вот, Яков, а?
Вдруг...
Босый, в халате, накинутом на ночное белье, он дергал себя за ухо,
оглядывался, точно попал в незнакомое место, и ухал:
- Ух...
- Как же это? - недоумевал Яков.
- Без покаяния, - сказала мать, похожая на огромный мешок муки.
Поехали на бричке; Яков сидел за кучера, глядя, как впереди
подпрыгивает на коне Тихон, а сбоку от него по дороге стелется, пляшет
тень, точно пытаясь зарыться в землю.
Ольга встретила их на дворе, она ходила от сарая к воротам туда и
обратно, в белой юбке, в ночной кофте, при свете луны она казалась
синеватой, прозрачной, и было странно видеть, что от ее фигуры на лысый
булыжник двора падает густая тень.
- Вот и.кончилась моя жизнь, - тихонько сказала она. Черная собака
Кучум неотвязно шагала вслед за нею.
На скамье, под окном кухни, сидел, согнувшись, Мирон; в одной его руке
дымилась папироса, другою он раскачивал очки свои, блестели стекла, тонкие
золотые ниточки сверкали в воздухе; без очков нос Мирона казался еще
больше. Яков молча сел рядом с ним, а отец, стоя посреди двора, смотрел в
открытое окно, |сак нищий, ожидая милостыни. Ольга возвышенным голосом
рассказывала Наталье, глядя в небо:
- Не заметила я, когда... Вдруг плечико у него стало смертно холодное,
ротик открылся. Не успел, родной, сказать мне последнее слово свое. Вчера
пожаловался: сердце колет.
Рассказывала Ольга тихо, и от слов ее тоже как будто падали тени.
Мирон, бросив погасшую папиросу, боднул Якова головою в плечо и
тихонько провыл:
- Т-ты не знаешь, какой он хороший..,
- Что ж делать? - ответил Яков, не находя иных слов. Надобно было
сказать что-нибудь и тетке, а - что скажешь? Он замолчал, глядя в землю,
шаркая ногою по ней.
Отец, крякнув, осторожно пошел в дом, за ним на цыпочках пошел и Яков.
Дядя лежал накрытый простынею, на голове его торчал рогами узел платка,
которым была подвязана челюсть, большие пальцы ног так туго натянули
простыню, точно пытались прорвать ее. Луна, обтаявшая с одного бока, светло
смотрела в окно, шевелилась кисея занавески, на дворе взвыл Кучум, и, как
бы отвечая ему, Артамонов старший сказал ненужно громко, размашисто
крестясь;
- Жил легко и помер легко...
Из окна Яков видел, что теперь по двору рядом с теткой ходит Вера
Попова, вся в черном, как монахиня, и Ольга снова рассказывает возвышенным
голосом:
- Во сне скончался...
- Не дури! - тихо крикнул Вялов; он, вытирая лошадь клочком сена,
мотал головою, не давая коню схватить губами его ухо; Артамонов старший
тоже взглянул в окно, проворчал:
- Орет, дурак; ничего не понимает...
"Ничего не надо говорить", - подумал Яков, выходя на крыльцо, и стал
смотреть, как тени черной и белой женщин стирают пыль с камней; камни
становятся всё светлее. Мать шепталась с Тихоном, он согласно кивал
головою, конь тоже соглашался, в глазу его светилось медное пятно. Вышел из
дома отец, мать сказала ему:
- Никите Ильичу депешу бы послать, Тихон знает, где он.
- Тихон знает! - сердито повторил отец. - Пошли, Мирон.
Мирон встал, пошел, задел плечом косяк двери и Погладил косяк ладонью.
- Илье тоже пошли, - сказал Артамонов старший вслед ему; из темной
дыры, прорезанной в стене, Мирон ответил:
- Илья не может приехать.
- Ведь я с ним тридцать лет прожила, - рассказывала Ольга и точно сама
удивлялась тому, что говорит. - Да еще до венца четыре года дружились. Как
же теперь я буду?
Отец подошел к Якову.
- Илья - где?
- Не знаю.
- Врешь?
- Не время теперь говорить об Илье, папаша.
Во двор поспешно вошел доктор Яковлев, спросил:
- В спальне?
"Дурак, - подумал Яков. - Ведь не воскресишь".
Его угнетала невозможность пропустить мимо себя эти часы уныния. Всё
кругом было тягостно, ненужно: люди, их слова, рыжий конь, лоснившийся в
лунном свете, как бронза, и эта черная, молча скорбевшая собака. Ему
казалось, что тетка Ольга хвастается тем, как хорошо она жила с мужем;
мать, в углу двора, всхлипывала как-то распущенно, фальшиво, у отца
остановились глаза, одеревенело лицо, и всё было хуже, тягостнее, чем
следовало быть.
В день похорон дяди Алексея на кладбище, когда гроб уже опустили в
могилу и бросали на него горстями желтый песок, явился дядя Никита.
"Вот еще", - подумал Яков, разглядывая угловатую фигуру монаха,
прислонившуюся к стволу березы, им же и посаженной.
- Опоздал ты, - сказал ему отец, подходя к брату, вытирая слезы с
лица, - монах втянул, как черепаха, голову свою в горб. Вид у него был
нищий; ряса выгорела на солнце, клобук принял окраску старого жестяного
ведра, сапоги стоптаны. Пыльное его лицо опухло, он смотрел мутными глазами
в спины людей, окружавших могилу, и что-то говорил отцу неслышным голосом,
дрожала серая бороденка. Яков исподлобья оглянулся, - монаха любопытно
щупали десятки глаз, наверное, люди смотрят на уродливого брата и дядю
богатых людей и ждут - не случится ли что-нибудь скандальное? Яков знал,
что город убежден: Артамоновы спрятали горбуна в монастырь для того, чтоб
воспользоваться его частью наследства после отца.
Толстый, благодушный священник отец Николай тенористо уговаривал
Ольгу:
- Не станем оскорблять стенанием и плачем господа бога нашего, ибо
воля его...
А Ольга отвечала возвышенным голосом!
- Да ведь я не плачу, не жалуюсь я!
Руки у нее дрожали, она странно судорожными жестами ошаривала юбку
свою, хотела спрятать в карман мокрый от слез комочек платка.
Тихон Вялов умело засыпал могилу, помогая сторожу кладбища, у могилы,
остолбенело вытянувшись, стоял Мирон, а горбатый монах тихо, жалобно,
говорил Наталье:
- Ой, какая ты стала, - не узнать!
И, ткнув пальцем в передний горб свой, прибавил неуместно, ненужно:
- Меня - нельзя не узнать. Этот - твой, Яков? А тот, высокий, Алешин,
Мирон? Так, так! Ну, пойдемте, пойдемте...
Яков остался на кладбище. За минуту пред этим он увидал в толпе
рабочих Носкова, охотник прошел мимо его рядом с хромым кочегаром Васькой
и, проходя, взглянул в лицо Якова нехорошим, спрашивающим взглядом. О чем
думает этот человек? Конечно, он не может думать безвредно о человеке,
который стрелял в него, мог убить.
Подошел Тихон, стряхивая ладонью песок с поддевки, и сказал:
- Ведь вот, уж как старался Алексей Ильич, а все-таки... И Никита
Ильич слабенек...
- Тут есть, - вдруг сказал Яков и оборвал слова свои.
- Чего?
- Рабочие жалеют дядю.
- А - как же?
- Тут есть один - Носков, охотник, - снова начал Яков. - Я бы тебе
сказал про него....
- Лошадь падет, и ту - жаль, - раздумчиво говорил Тихон. - Алексей
Ильич бегом жил, с разбегу и скончался. Как ушибся обо что. А еще за день
до смерти говорил мне...
Яков замолчал, поняв, что его слова не дойдут до Тихона. Он решил
сказать Тихону о Носкове потому, что необходимо было сказать кому-либо о
этом человеке; мысль о нем угнетала Якова более, чем всё происходящее.
Вчера в городе к нему откуда-то из-за угла подошел этот кривоногий, с тупым
лицом солдата, снял фуражку и, глядя внутрь ее, в подкладку, сказал:-
- Имею должок за вами, обещали дать на лечение ноги. К тому же и
дядюшка у вас помер, так что - как бы на помин души. А у меня случай есть -
замечательную гармонию могу купить для утешения вашего папаши...
Яков ошеломленно смотрел на него и молчал. Тогда Носков поучительно и
настойчиво прибавил:
- И как я служу вашей пользе, против недругов России...
- Сколько? ~ спросил Яков. Носков, не сразу, ответил:
- Тридцать пять рублей.
Яков дал ему деньги и быстро пошел прочь, возмущенный, испуганный. "Он
меня дураком считает, он думает, что я его боюсь, подлец! Нет, погоди
же..."
И теперь, медленно шагая домой, Яков думал лишь о том, как ему
избавиться от этого человека, несомненно, желающего подвести его, как быка,
под топор.
Бесконечно тянулись шумные часы поминок. Люди забавлялись, заставляя
дьякона Карцева и певчих возглашать усопшему вечную память. Житейкин
напился до того, что, размахивая вилкой, запел неприлично и грозно:
Бойцы вспоминают минувшие дни
И битвы, где вместе рубились они...
Степан Барский, когда его мягкое, точно пуховая подушка, тело
втискивали в экипаж, громко похвалил:
- Ну, Петр Ильич, воистину - любил ты брата! Такие поминки долго не
забыть!
Яков слышал, как отец, сильно выпивший, ответил угрюмо и насмешливо:
- Ты скоро всё забудешь, лопнешь скоро.
Житейкина, Барского, Воропонова и еще несколько человек почтенных
горожан отец пригласил сам, против желания Мирона, и Мирон был явно
возмущен этим; посидев за поминальным столом не более получаса, он встал и
ушел, шагая, как журавль. Вслед за ним незаметно исчезла тетка Ольга, потом
скрылся и монах, которому, видимо, надоели расспросы полупьяных людей о
монастырской жизни. А отец вел себя так, как будто хотел обидеть всех
людей, и всё время, до конца поминок, Яков ждал, что вспыхнет ссора между
отцом и горожанами.
Мать, оскорбленная тем, что за теткой Ольгой ухаживала Попова,
надулась и уехала домой, а отец почему-то пожелал ночевать в кабинете дяди
Алексея. Всё это казалось Якову нелепо капризным, ненужным и еще более
расстраивало его. Пролежав на диване часа два, тщетно ожидая сна, он вышел
на двор и под окном кухни на скамье увидал рядом с Тихоном черную фигуру
монаха, странно похожего на какую-то сломанную машину. Без клобука на лысой
голове монах стал меньше, шире, его заплесневелое лицо казалось детским} он
держал в руке стакан, а на скамье, рядом с ним, стояла бутылка кваса.
- Это - кто? - тихонько спросил он и тотчас сам ответил! - Это - Яша.
Посиди со стариками, Яша!
И, подняв стакан против луны, посмотрел на мутную влагу в нем. Луна
спряталась за колокольней, окутав ее серебряным туманным светом и этим
странно выдвинув из теплого сумрака ночи. Над колокольней стояли облака,
тдчно грязные заплаты, неумело вшитые в синий бархат. Нюхая землю, по двору
задумчиво ходил любимец Алексея, мордастый пес Кучум; ходил, нюхал землю и
вдруг, подняв голову в небо, негромко вопросительно взвизгивал.
- Цыц, Кучум, - вполголоса сказал Тихон.
Собака подошла, сунула толстую башку в колени Тихона и провыла что-то.
- Чувствует, - заметил Яков. Ему не ответили, а он очень хотел
говорить, чтоб не думать.
- Понимает, говорю, - настойчиво повторил он, - дворник тихо
отозвался:
- А - как же?
- В Суздале монастырская собака воров по запаху узнавала, - вспомнил
монах.
- О чем беседуете? - спросил Яков; монах выпил квас, вытер рот рукавом
рясы и беззубо заговорил, точно с лестницы идя:
- Тихон вот замечает: опять к мятежу люди склонны. Оно - похоже! Очень
задумались все...
- Дела замучили, - вставил Тихон, играя ушами собаки.
- Прогони собаку, - приказал Яков, - блохи от нее.
Дворник снял Кучумовы лапы с колен своих, отодвинул собаку ногой; она,
поджав хвост, села и скучно дважды пролаяла. Трое людей посмотрели на нее,
и один из них мельком подумал, что, может быть, Тихон и монах гораздо
больше жалеют осиротевшую собаку, чем ее хозяина, зарытого в землю.
- Бунт - будет, - сказал Яков и осторожно посмотрел в темные углы
двора. - Помнишь, Тихон, арестовали Седова с товарищами?
- А - как же?
Монах вынул из кармана рясы жестяную коробочку, достал из нее щепоть
табаку, понюхал и сообщил племяннику:
- Вот, табачок нюхаю. Глазам помогает это, плохо видеть стали.
Чихнув, он продолжал:
- Арестуют даже в деревнях...
- Шпионы завелись, - сказал Яков, стараясь го-ворить просто. -
Подсматривают за всеми.
Тихон проворчал:
- Ежели не подсматривать - ничего не узнаешь. А Яков, нерешительно
ворочая языком, пожимаясь от ночной свежести или от страха, говорил почти
шёпотом;
- И у нас есть. Про Носкова, охотника, нехорошие слухи.,. Будто он
донес на Седова и на всех в городе...
- Ишь ты, дурак, - не сразу отозвался Тихон, протянул руку к собаке,
но тотчас опустил ее на колени, а Яков почувствовал, что слова его сказаны
напрасно, упали в пустоту, и зачем-то предупредил Тихона:
- Ты, однако, не говори про Носкова.
- Зачем говорить? Он меня некасаемый. Да и некому говорить, никто
никому не верит.
- Да, - сказал монах, - веры мало; я после войны с солдатами ранеными
говорил, вижу: и солдат войне не верит! Железо, Яша, железо везде, машина!
Машина работает, машина поет, говорит! Железному этому заводу жития и люди
другие нужны - железные. Очень многие понимают это, я таких встречал. "Мы,
говорят, вам, мякишам, покажем!" А некоторые другие обижаются. Когда
человек командует - к этому привыкли, а когда железный металл - обидно! К
топору, молотку, ко всему, что в руку взять можно, - привыкли, а тут вещь -
сто пудов, однако как живая.
Тихон крякнул и, незнакомо Якову, неслыханно им, - засмеялся, говоря:
- Вперед лошади телега бежит. Эх, черти!
- И многие - обозлились, - продолжал монах очень тихо. - Я три года
везде ходил, я видел! ух как обозлились! А злятся - не туда. Друг против
друга злятся; однако - все виноваты, и за ум и за глупость. Это мне поп
Глеб сказал: очень хорошо!
- Поп-то жив? - спросил Тихон.
- Попа - нет, - ответил Никита. - Он расстригся, он теперь по сельским
ярмаркам книжками торгует.
- Хороший поп, - сказал Тихон. - Я у него на исповеди бывал. Хорош.
Только он притворялся попом из бедности своей, а по-настоящему в бога не
верил, так думаю.
- Нет, он - веровал во Христа. Каждый по-своему верует.
- Оттого и смятение, - твердо сказал Тихон и снова нехорошо
усмехнулся} - Додумались...
На крыльцо бесшумно вышел Артамонов старший, босиком, в ночном белье,
посмотрел в бледное небо и сказал людям под okhoms
- Не спится. Собака мешает. И вы урчите тут...
Собака сидела среди двора, насторожив уши, повизгивая, и смотрела в
темную дыру открытого окна, должно быть, ожидая, когда хозяин позовет ее.
- А ты, Тихон, всё свое долбишь! - заговорил Артамонов. - Вот, Яков,
гляди: наткнулся мужик на одну думу - как волк в капкан попал. Вот так же и
брат твой. Ты, Никита, про Илью знаешь?
- Слышал.
- Да. Прогнал я его. Вскочил он на чужого коня, поскакал, а - куда?
Конечно, не всякий может, как он, отказаться от богатства и жить неведомо
как...
- Алексей божий человек также, - тихо напомнил Никита.
Артамонов старший поднял руку к виску, помолчал и пошел в сад, сказав
Якову:
- Принеси мне в беседку одеяло, подушки, может, я там засну.
Грузный, в белом весь, с растрепанными волосами на голове, с
темно-бурым опухшим лицом, он был почти страшен.
- О машинах ты, Никита, зря говорил, - сказал он, остановясь среди
двора. - Что ты понимаешь в машинах? Твое дело - о боге говорить. Машины не
мешают...
Тихон непочтительно, упрямо прервал его речь:
- От машин жить дороже и шуму больше.
Артамонов старший отмахнулся от него и медленно пошел в сад, а Яков,
шагая впереди его с подушка-.ми, сердито и уныло думал:
"Родные: отец, дядя, - а зачем они мне? Они помочь не могут".
Отец не пригласил брата жить к себе, монах поселился в доме тетки
Ольги, на чердаке, предупредив ее:.
- Я немножко поживу, я уйду скоро...
Жил он почти незаметно и, если его не звали вниз, - в комнаты не
сходил. Шевырялся в саду, срезывая сухие сучья с деревьев, черепахой ползал
по земле, выпалывая сорные травы, сморщивался, подсыхал телом и говорил с
людями тихо, точно рассказывая важные тайны. Церковь посещал неохотно,
отговариваясь нездоровьем, дома молился мало и говорить о боге не любил,
упрямо уклоняясь от таких разговоров.
Яков видел, что монах очень подружился с Ольгой, его уважала
бессловесная Вера Попова, и даже Мирон, слушая рассказы дяди о его
странствованиях, о людях, не морщился, хотя после смерти отца Мирон стал
еще более заносчив, сух, распоряжался по фабрике, как старший, и покрикивал
на Якова, точно на служащего. На расплывшееся, красное лицо Натальи монах
смотрел так же ласково, как на все и на всех, но говорил с нею меньше, чем
с другими, да и сама она постепенно разучивалась говорить, только дышала.
Ее отупевшие глаза остановились, лишь изредка в их мутном взгляде
вспыхивала тревога о здоровье мужа, страх пред Мироном и любовная радость
при виде толстенького, солидного Якова. С Тихоном монах был в чем-то
несогласен, они ворчали друг на друга, и хотя не спорили, но оба ходили
мимо друг друга, точно двое слепых.
В жизнь Якова угловатая черная фигура дяди внесла еще одну тень, вид
монаха вызывал в нем тяжелые предчувствия, его темное, тающее лицо
заставляло думать о смерти. Яков Артамонов смотрел на всё, что творилось
дома, с высоты забот о себе самом, но хотя заботы всё возрастали, однако и
дома тоже возникало всё больше новых тревог. Чутье мужчины, опытного в
делах любви, подсказывало ему, что Полина стала холоднее с ним, а
хладнокровный поручик Маврин подтверждал подозрения Якова; встречаясь с
ним, поручик теперь только пренебрежительно касался пальцем фуражки и
прищуривал глаза, точно разглядывая нечто отдаленное и очень маленькое,
тогда как раньше он был любезней, вежливее и в общественном собрании,
занимая у Якова деньги на игру в карты или прося его отсрочить уплату
долга, не однажды одобрительно говорил:
- У вас, Артамонов, фигура артиллериста.
Или говорил что-нибудь другое, тоже приятное.
Якову льстило грубоватое добродушие этого точно из резины отлитого
офицера, удивлявшего весь город своим презрением к холоду, ловкостью, силой
и несомненно скрытой в нем отчаянной храбростью. Он смотрел в лица людей
круглыми, каменными глазами и говорил сиповато, командующим голосом:
- Я мужчина хладнокровный и терпеть не могу преувеличений.
Поссорившись за картами с почтмейстером Дроновым, больным, но ехидного
ума старичком, которого все в городе боялись, Маврин сказал ему:
- Преувеличивать не стану, но вы - старый дурак!
Подозревая в нем соперника, Яков Артамонов боялся столкновений с
поручиком, но у него не возникало мысли о том, чтоб уступить Маврину
Полину, - женщина становилась всё приятнее ему. Все-таки он уже не однажды
предупреждал ее: - Смотри, если замечу что-нибудь между тобой и Мавриным -
брошу!
Рядом с этим росла тревога, которую вызывал в нем охотник Носков. Он
подстерегал Якова на окраине города, у мостика через Ватаракшу, внезапно
вырастал из земли и настойчиво, как должного, просил денег, глядя в свою
фуражку.
Было что-то странное, нехорошее в том, что охотник появлялся всегда на
одном и том же месте, выходя из крапивы и репейника, из густой заросли
сорных трав под двумя кривыми ветлами. Года два тому назад на этом месте
стоял дом огородника Панфила; огородника кто-то убил, дом подожгли, ветлы
обгорели, глинистая земля, смешанная с углем и золою, была плотно утоптана
игроками в городки; среди остатков кирпичного фундамента стояла печь,
торчала труба; в ясные ночи над трубою, невысоко в небе, дрожала
зеленоватая звезда. Носков не торопясь, шурша крапивой, выходил из-за
трубы, медленно стаскивал с головы своей фуражку и бормотал:
- Я вам заслужу. Тут у вас снова заводится компания...
- Эти компании не мое дело, - сердито говорил Яков и слышал в ответе
Носкова явное нахальство:
- Конечно, не вы организуете, но дело-то касается вас
"Жаль не пристрелил я его тогда", - в десятый раз сожалел Яков и,
давая деньги шпиону, говорил:
- Ты, смотри, осторожнее!
- Я знаю.
- Меня не впутай.
- Зачем же? Будьте покойны.
"Да, конечно, он считает меня дураком..." Понимая, что Носков человек
полезный, Яков Артамонов был уверен, что кривоногий парень с плоским лицом
не может не отомстить ему за выстрел. Он хочет этого. Он запугает или на
деньги, которые, сам же Яков дает ему, подкупит каких-нибудь рабочих и
прикажет им убить. Якову уже казалось, что за последнее время рабочие стали
смотреть на него внимательнее и злей.
Мирон всё чаще говорил: рабочие бунтуют не ради того, чтоб улучшить
свое положение, но потому, что им со стороны внушается нелепейшая,
безумнейшая мысль: они должны взять в свою волю банки, фабрики и вообще всё
хозяйство страны. Говоря об этом, он вытягивался, выпрямлялся, шагал по
комнате длинными ногами и вертел шеей, запуская палец за воротник, хотя шея
у него была тонкая, а воротник рубашки достаточно широк.
- Это уж даже и не социализм, а чёрт знает что! И вот сторонником этой
выдумки является твой родной брат. Наше правительство старых ворон...
Яков понимал, что всё это говорится Мироном для того, чтоб убедить
слушателей и себя в своем праве на место в Государственной думе, а все-таки
гневные речи брата оставляли у Якова осадок страха, усиливая сознание его
личной беззащитности среди сотен рабочих. Он даже испытал нечто близкое
припадку ужаса: как-то утром его разбудил вой и крик на фабричном дворе,
приподняв голову с подушки, он увидал, что по белой, гладкой стене склада
мчится буйная толпа теней, они подпрыгивают, размахивая руками, и,
казалось, двигают по земле всё здание склада. Он, сразу весь вспотев,
думал, безмолвно кричал:
"Бунт..."
Этот поток теней, почему-то более страшных, чем люди, быстро исчез,
Яков понял, что у ворот фабрики разыгралась обычная в понедельник драка, -
после праздников почти всегда дрались, но в памяти его остался этот жуткий
бег темных, воющих пятен. Вообще вся жизнь становилась до того тревожной,
что неприятно было видеть газету и не хотелось читать ее. Простое, ясное
исчезало, отовсюду вторгалось неприятное, появлялись новые люди.
Сестра Татьяна вдруг привезла из Воргорода жениха, сухонького
рыжеватого человечка в фуражке
инженера; легкий, быстрый на ногу, очень веселый, он был на два года
моложе Татьяны, и, начиная с нее, все в доме сразу стали звать его Митя. Он
играл на гитаре, пел песни, одна из них, которую он распевал особенно
часто, казалась Якову обидной для сестры и очень возмущала мать.
Жена моя в гробу.
Рабу
Устрой, господь, твою
В раю!
Но сестра не обижалась; ее, как всех, забавлял этот человек, и даже
мать нередко умиленно говорила ему:
- Ах ты, чижик! Да ты поешь, паяц!
Есть Митя мог, точно голубь, бесконечно много; Артамонов старший
разглядывал его, как сон, удивленными глазами, мигая, и спрашивал:
- При таком характере ты должен пить. Пьешь?
- Могу, - ответил зять и за ужином доказал, что пить он может тоже
изрядно. Он везде бывал: на Волге и на Урале, в Крыму и на Кавказе, он знал
бесчисленное количество забавных прибауток, рассказов, смешных словечек;
казалось, что он прибежал из какой-то веселой, беспечной страны.
- Жизнь - красавица! - говорил он и сразу попал в непрерывно
вертящийся круг дела, понравился рабочим, молодежь смеялась, старики ткачи
ласково кивали головами, и даже Мирон, слушая его сверкающую смехом речь,
слизывал языком улыбки со своих тонких губ. Вот он идет рядом с Мироном по
двору фабрики к пятому корпусу, этот корпус еще только вцепился в землю,
пятый палец красной кирпичной лапы; он стоит весь опутанный лесами, на
полках лесов возятся плотники, блестят их серебряные топоры, блестят
стеклом и золотом очки Мирона, он вытягивает руку, точно генерал на
старинной картинке ценою в пятачок, Митя, кивая головою, тоже взмахивает
руками, как бы бросая что-то на землю.
Яков смотрит на них из окна конторы. Зять нравится и ему, с ним
весело, забываешь многое, что тяготит; Яков даже завидует характеру этого
человека, но чувствует к нему странное недоверие: кажется, что этот человек
ненадолго, до завтра, а завтра он объявит себя актером, парикмахером, или
исчезнет так же внезапно, как явился. В нем было еще одно хорошее качество,
- он, видимо, не жаден, не спрашивает, сколько приданого за Татьяной, хотя
в этом, может быть, скрыта какая-то Татьянина хитрость. Но отец, трезвый,
ворчал:
- Вот на какого рыженького работал я... И Мирон женился.
- Позвольте представить вам жену мою, - сказал он, приехав из Москвы,
и поставил пред собою голубоглазую пухленькую куколку с кудрявой, свернутой
набок головкой. Его жена была игрушечно маленьких размеров, но сделана
как-то особенно отчетливо, и это придавало ей в глазах Якова вид не
настоящей женщины, а сходство с фарфоровой фигуркой, прилепленной к любимым
часам дяди Алексея; голова фигурки была отбита и приклеена несколько
наискось; часы стояли на подзеркальнике, и статуэтка, отворо-тясь от людей,
смотрела в зеркало. Мирон объявил, что жену его зовут Анна и что ей
восемнадцать лет, но умолчал, что в придачу к ней ему дали четверть
миллиона и что она единственная дочь фабриканта бумаги.
- Вот как женятся, - ворчал отец, глядя на Якова красными глазами. - А
ты путаешься чёрт знает с какой. А Илью вымели из обихода, как сор.
Отец ходил с трудом, тяжело раскачивая обмякшее, вялое тело. Якову
казалось, что тело это злит отца и он нарочно выставляет напоказ людям
угнетающее безобразие старческой наготы; он щеголял в ночном белье, в
неподпоясанном халате, в туфлях на босую ногу, с раскрытой оплывшей грудью,
так же, как ходил перед дочерью Еленой, чтобы позлить ее. Иногда он являлся
в контору, долго сидел там и, мешая Якову, жаловался, что вот он отдал все
свои силы фабрике, детям, всю жизнь п