div>
- Не видел; они мне сзади кафтан, что ли, на голову накинули.
- Скрываешь ты что-то, - догадывался Арта" монов.
Алексей взглянул в лицо его нехорошо пылающими глазами и сказал:
- Я - выздоровею.
- Ешь больше! - посоветовал Артамонов и проворчал в бороду себе: - За
такое дело - красного пе-туха пустить бы, поджарить им лапы-то...
Он стал еще более внимателен, грубо ласков с Алексеем и работал
напоказ, не скрывая евоей цели: воодушевить детей страстью к труду.
- Всё делайте, ничем не брезгуйте! - поучал он и делал много такого,
чего мог бы не делать, всюду обнаруживая звериную, зоркую ловкость, - она
позволяла ему точно определять, где сопротивление силе упрямее и как легче
преодолеть его.
Беременность снохи неестественно затянулась, а когда Наталья,
промучившись двое суток, на третьи родила девочку, он огорченно сказал:
- Ну, это что...
- Благодари бога за милость, - строго посоветовала Ульяна, - сегодня
день Елены Льняницы.
- Ой ли?
Он схватил святцы, взглянул и по-детски обрадовался:
- Веди к дочери!
Положив на грудь снохи серьги с рубинами и пять червонцев, он кричал:
- Получи! Хоть и не парня родила, а - хорошо! И спрашивал Петра:
- Ну, что, рыба-сом, рад? Я, когда ты родился, рад был!
Петр пугливо смотрел в бескровное, измученное, почти незнакомое лицо
жены; ее усталые глаза провалились в черные ямы и смотрели оттуда на людей
и вещи, как бы вспоминая давно забытое; медленными движениями языка она
облизывала искусанные губы.
- Что она молчит? - спросил он тещу.
- Накричалась, - объяснила Ульяна, выталкивая его из комнаты.
Двое суток, день и ночь слушал он вопли жены и сначала жалел ее,
боялся, что она умрет, а потом, оглушенный ее криками, отупев от суеты в
доме, устал и бояться и жалеть. Он старался только уйти куда-нибудь
подальше, куда не достигал бы вой жены, но спрятаться от этого не
удавалось, визг звучал где-то внутри головы его, возбуждая необыкновенные
мысли. И всюду, куда бы он ни шел, он видел Никиту с топором или железной
лопатой в руках, горбун что-то рубил, тесал, рыл ямы, бежал куда-то
бесшумным бегом крота, казалось - он бегает по кругу, оттого и встречается
везде.
- Не разродится, пожалуй, - сказал Петр брату, - горбун, всадив лопату
в песок, спросил:
- Что повитуха говорит?
- Утешает. Обещает. Ты что дрожишь?
- Зубы болят.
Вечером, в день родов, сидя на крыльце дома с Никитой и Тихоном, он
рассказал, задумчиво улыбаясь:
- Теща положила мне на руки ребенка-то, а я с радости и веса не
почувствовал, чуть к потолку не подбросил дочь. Трудно понять: из-за такой
малости, а такая тяжелая мука...
Почесывая скулу, Тихон Вялов сказал спокойно, как всегда говорил:
- Все человечьи муки из-за малостей.
- Как это? - строго спросил Никита; дворник, зевнув, равнодушно
ответил:
- Да - так как-то...
Из дома позвали ужинать.
Ребенок родился крупный, тяжелый, но через пять месяцев умер от угара,
мать тоже едва не умерла, угорев вместе с ним.
- Ну, что ж! - утешал отец Петра на кладбище. - Родит еще. А у нас
теперь своя могила здесь будет, значит - якорь брошен глубоко. С тобой -
твое, под тобой - твое, на земле - твое и под землей твое, - вот что крепко
ставит человека!
Петр кивнул головою, глядя на жену; неуклюже согнув спину, она
смотрела под ноги себе, на маленький холмик, по которому Никита
сосредоточенно шлепал лопатой. Смахивая пальцами слезы со щек так судорожно
быстро, точно боялась обжечь пальцы о свой распухший, красный нос, она
шептала:
- Господи, господи...
Между крестов, читая надписи, ходил, кружился Алексей; он похудел и
казался старше своих лет. Его немужицкое лицо, обрастая темным волосом,
казалось обожженным и закоптевшим, дерзкие глаза, углубясь под черные
брови, смотрели на всех неприязненно, он говорил глуховатым голосом,
свысока и как бы нарочито невнятно, а когда его переспрашивали, взвизгивал:
- Не понимаешь?
И ругался. В его отношении к братьям явилось что-то нехорошее,
насмешливое. На Наталью он покрикивал, как на работницу, а когда Никита, с
упреком, сказал ему: "Зря обижаешь Наташу!" - он ответил:
- Я человек больной.
- Она смирная.
- Ну и пусть потерпит.
О том, что он больной, Алексей говорил часто и всегда почти с
гордостью, как будто болезнь была достоинством, отличавшим его от людей.
Идя с кладбища рядом с дядей, он сказал ему:
- Надо бы нам свой погост устроить, а то с этими и мертвому лежать
зазорно, -|
Артамонов усмехнулся.
- Устроим. Всё будет у нас: церковь, кладбище, училище заведем,
больницу, - погоди!
Когда шли по мосту через Ватаракшу, на мосту, держась за перила, стоял
нищеподобный человечек, в рыженьком, отрепанном халате, похожий на
пропившегося чиновника. На его дряблом лице, заросшем седой бритой щетиной,
шевелились волосатые губы, открывая осколки черных зубов, мутно светились
мокренькие глазки. Артамонов отвернулся, сплюнул, но заметив, что Алексей
необычно ласково кивнул головою дрянному человечку, спросил:
- Это что?
- Часовщик Орлов.
- И видно, что Орлов!
- Он - умный, - настойчиво сказал Алексей, - его - затравили...
Артамонов покосился на племянника и промолчал.
Наступило лето, сухое и знойное, за Окою горели леса, днем над землею
стояло опаловое облако едкого дыма, ночами лысая луна была неприятно
красной, звезды, потеряв во мгле лучи свои, торчали, как шляпки медных
гвоздей, вода реки, отражая мутное небо, казалась потоком холодного и
густого подземного дыма.
Артамоновы, поужинав, задыхаясь в зное, пили чай в саду, в полукольце
кленов; деревья хорошо принялись, но пышные шапки их узорной листвы в эту
мглистую ночь не могли дать тени. Трещали сверчки, гудели однорогие,
железные жуки, пищал самовар. Наталья, расстегнув верхние пуговицы кофты,
молча разливала чай, кожа на груди ее была теплого цвета, как сливочное
масло; горбун сидел склонив голову, строгая прутья для птичьих клеток, Петр
дергал пальцами мочку уха, тихонько говоря::
- Людей дразнить - вредно, а отец дразнит. Алексей, сухо покашливая,
смотрел в сторону города и точно ждал чего-то, вытягивая шею.
В городе заныл колокол.
- Набат? Пожар? - спросил Алексей, приложив ладонь ко лбу и вскакивая.
- Что ты? Звонарь часы отбивает.
Алексей встал и ушел, а Никита, помолчав, сказал тихонько:
- Всё пожары ему чудятся.
- Злой стал, - осторожно заметила Наталья. - А сколько в нем веселья
было...
Внушительно, как подобает старшему, Петр упрекнул брата и жену:
- Вы оба глупо глядите на него; ему ваша жалость обидна. Идем спать,
Наталья.
Ушли. Горбун, посмотрев вслед им, тоже встал, пошел в беседку, где
спал на сене, присел на порог ее. Беседка стояла на холме, обложенном
дерном, из нее, через забор, было видно темное стадо домов города,
колокольни и пожарная каланча сторожили дома. Прислуга убирала посуду со
стола, звякали чашки. Вдоль забора прошли ткачи, один нес бредень, другой
гремел железом ведра, третий высекал из кремня искры, пытаясь зажечь трут,
закурить трубку. Зарычала собака, спокойный голос Тихона Вялова ударил в
тишину:
- Кто идет?
Тишина была натянута над землею туго, точно кожа барабана, даже слабый
хруст песка под ногами ткачей отражался ею неприятно четко. Никите очень
нравилась беззвучность ночей. Чем полнее была она, тем более сосредоточивал
он всю силу воображения своего вокруг Натальи, тем ярче светились милые
глаза, всегда немного испуганные или удивленные. И легко было выдумывать
различные, счастливые для него события: вот он нашел богатейший клад, отдал
его Петру, а Петр отдал ему Наталью. Или: вот напали разбойники, а он
совершает такие необыкновенные подвиги, что отец и брат сами отдавали ему
Наталью в награду за то, что сделано им. Пришла болезнь, после нее от всего
семейства остались в живых только двое: он и Наталья, и тогда бы он показал
ей, что ее счастье скрыто в его душе.
Было уже за полночь, когда он заметил, что над стадом домов города, из
неподвижных туч садов, возникает еще одна, медленно поднимаясь в
темно-серую муть неба; через минуту она, снизу, багрово осветилась, он
понял, что это пожар, побежал к дому и увидал: Алексей быстро лезет по
лестнице на крышу амбара.
- Пожар! - крикнул Никита, - брат ответил,
влезая выше:
- Знаю, ну?
- Вот - ждал ты, - вспомнил горбун и, удивленный, остановился среди
двора.
- Ну, ждал! Так что? В такую сушь всегда пожары бывают.
- Надо ткачей будить...
Но ткачей уже разбудил Тихон, и один за другим они бежали к реке,
весело покрикивая.
- Влезай ко мне, - предложил Алексей, сидя верхом на коньке крыши;
горбун покорно полез, говоря;
- Наташа не испугалась бы.
- А ты не боишься, что Петр набьет тебе еще
горб?
- За что? - тихо спросил Никита и услыхал: - Не пяль глаз на его жену.
Горбун долго не мог ответить ни слова, ему казалось, что он скользит с
крыши и сейчас упадет, ударится о землю.
- Что ты говоришь? Подумал бы, - пробормотал он.
- Ну, ладно, ладно! Вижу я... Не бойся, - сказал Алексей весело, как
давно уже не говорил; он смотрел из-под ладони, как толстые языки огня,
качаясь, волнуют тишину, заставляя ее глухо гудеть, и оживленно
рассказывал:
- Это - Барские горят. У них, на дворе, бочек двадцать дегтя. До
соседей огонь не двйдет, сады помешают.
"Бежать надо", - думал Никита, глядя вдаль во тьму, разорванную огнем;
там, в красноватом воздухе, стояли деревья, выкованные из железа, по
красноватой земле суетливо бегали игрушечно маленькие люди, было даже
видно, как они суют в огонь тонкие длинные багры.
- Хорошо горит, - похваливал Алексей. "В монастырь уйду", - думал
горбун.
На дворе сонно и сердито ворчал Петр, в ответ ему лениво плыли слова
Тихона Вялова, и, точно в раме, в окне дома стояла, крестясь, Наталья.
Никита сидел на крыше до поры, пока на месте пожарища засверкала
золотом груда углей, окружая черные колонны печных труб. Потом он слез на
землю, вышел за ворота и столкнулся с отцом, мокрым, выпачканным сажей, без
картуза, в изорванной поддевке.
- Куда? - необыкновенно яростно закричал отец, толкнув Никиту во двор,
и, увидав белую фигуру Алексея на крыше, приказал еще свирепей:
- Ты чего там торчишь? Слезь. Тебе, дураку, здоровье беречь надо...
Никита прошел в сад, присел там на скамью под окном комнаты отца и
вскоре услыхал, как отец, сильно хлопнув дверью, вполголоса, но глухо
спросил:
- Погубить себя хочешь? А меня срамом покрыть, а? Убью...
Визгливо ответил Алексей:
- Сам ты меня надоумил.
- Молчать! Моли бога, что тот негодяй языка лишен...
Никита встал и тихонько, но поспешно ушел в угол сада, в беседку.
Утром, за чаем, отец рассказывал:
- Поджог; поджигатель оказался пьяница этот, часовщик. Избили его,
наверно - помрет. Разорил его Барский, что ли, да и на сына его, Степку,
был он сердит. Дело темное.
Алексей спокойно пил молоко, а Никита, чувствуя, что у него трясутся
руки, сунул их между колен и крепко зажал. Отец, заметив его движение,
спросил:
- Ты что ежишься?
- Нездоровится.
- Всем вам нездоровится. А я вот здоров... Сердито оттолкнув недопитый
стакан чая, он ушел. Дело Артамоновых быстро обрастало людями; в двух
верстах от фабрики, по холмам, покрытым вереском, среди редкого ельника,
выстроились маленькие, приземистые хижины, без дворов, без плетней, издали
похожие на ульи. Для одиноких и холостых рабочих Артамонов построил над
неглубоким оврагом, руслом высохшей реки, имя которой забыто, длинный
барак, с крышей на один скат, с тремя трубами на крыше, е маленькими, ради
сохранения тепла, окнами; окна придавали бараку сходство с конюшней, и
рабочие назвали его - "Жеребячий дворец".
Илья Артамонов становился всё более хвастливо криклив, но заносчивости
богача не приобретал, с рабочими держался просто, пировал у них на
свадьбах, крестил детей, любил по праздникам беседовать со старыми ткачами,
они научили его посоветовать крестьянам сеять лен по старопашням и по
лесным пожогам, это оказалось очень хорошо. Старые ткачи восхищались
податливым хозяином, видя в нем мужика, которому судьба милостиво
улыбается, учили молодежь:
- Глядите, как дела крутить надо! А Илья Артамонов учил детей:
- Мужики, рабочие - разумнее горожан. У городских - плоть хилая,
умишко трепаный, городской человек жаден, а - не смел. У него всё выходит
мелко, непрочно. Городские ни в чем точной меры не знают, а мужик крепко
держит себя в пределах правды, он не мечется туда-сюда. И правда у него
простая: бог, например, хлеб, царь. Он - весь простой, мужик, за него и
держитесь. Ты, Петр, сухо с рабочими говоришь и всё о деле, это - не
годится, надобно уметь и о пустяках поболтать. Пошутить надо; веселый
человек лучше понятен.
- Шутить я не умею, - сказал Петр и по привычке дернул себя за ухо.
- Учись. Шутка - минутка, а заряжает на час. Алексей тоже неловок с
людьми, криклив, придирчив.
- Жулики они и лентяи, - задорно отозвался Алексей.
Артамонов строго крикнул:
- Много ли ты знаешь про людей? - Но улыбнулся в бороду и, чтоб не
заметили улыбку, прикрыл ее рукою; он вспомнил, как смело и разумно спорил
Алексей с горожанами о кладбище: дремовцы не желали хоронить на своем
погосте рабочих Артамонова. Пришлось купить у Помялова большой кусок
ольховой рощи и устраивать свой погост.
- Погост, - размышлял Тихон Вялов, вырубая с Никитой тонкие, хилые
деревья. - Не на свое место слова ставим. Называется - погост, а гостят тут
века вечные. Погосты - это дома, города.
Никита видел, что Вялов работает легко и ловко, проявляя в труде
больше разумности, чем в своих темных и всегда неожиданных словах. Так же,
как отец, он во всяком деле быстро находил точку наименьшего сопротивления,
берег силу и брал хитростью. Но была ясно заметна и разница: отец за всё
брался с жаром, а Вялов работал как бы нехотя, из милости, как человек,
знающий, что он способен на лучшее. И говорил он так же: немного,
милостиво, многозначительно, с оттенком небрежности, намекающе:
- Я и еще много знаю; и не то еще могу сказать. И всегда в его словах
слышались Никите какие-то намеки, возбуждавшие в нем досаду на этого
человека, боязнь пред ним и - острое, тревожное любопытство к нему.
- Много ты знаешь, - сказал он Вялову, тот не спеша ответил:
- Затем живу. Я знаю - это не беда, я для себя знаю. Мое знатьё
спрятано у скупого в сундуке, оно никому не видимо, будь спокоен...
Не заметно было, чтоб Тихон выспрашивал людей о том, что они думают,
он только назойливо присматривался к человеку птичьими, мерцающими глазами
и, как будто высосав чужие мысли, внезапно говорил о том, чего ему не надо
знать. Иногда Никите хотелось, чтоб Вялов откусил себе язык, отрубил бы
его, как отрубил себе палец, - он и палец отрубил себе не так, как
следовало, не на правой руке, а на левой, безымянный. Отец, Петр и все
считали его глупым, но Никите он не казался таким. У него всё росло
смешанное чувство любопытства к Тихону и страха перед этим скуластым,
непонятным мужиком. Чувство страха особенно усилилось после того, как
Вялоз, возвращаясь с Никитой из леса, вдруг заговорил:
- А ты всё сохнешь. Ты бы, чудак, сказал ей, может - пожалеет, она
будто добрая.
Горбун, остановился; у него от испуга замерло сердце, окаменели ноги,
он растерянно забормотал:
- Про что сказать, кому?
Вялов, взглянув на него, шагнул дальше, Никита схватил его за рукав
рубахи, тогда Тихон пренебрежительно отвел его руку.
- Ну, зачем притворяешься?
Сбросив с плеча на землю выкопанную в лесу березу, Никита оглянулся,
ему-захотелось ударить Тихона по шершавому лицу, хотелось, чтоб он молчал,
а тот, глядя вдаль, щурясь, говорил спокойно, как обыкновенное:
- А если она и не добра, так притвориться может на твой час. Бабы -
любопытные, всякой хочется другого мужика попробовать, узнать - есть ли что
слаще сахара? Нашему же брату - много ли надо? Раз, два - вот и сыт и
здоров. А ты - сохнешь. Ты - попытайся, скажи, авось она согласится.
Никите послышалось в его словах чувство дружеской жалости; это было
ново, неведомо для него и горьковато щипало в горле, но в то же время
казалось, что Тихон раздевает, обнажает его.
- Ерунду придумал ты, - сказал он.
В городе звонили колокола, призывая к поздней обедне. Тихон встряхнул
деревья на плече своем и пошел, пристукивая по земле железной лопатой,
говоря всё так же спокойно:
- Ты меня не опасайся. Я ведь жалею тебя, ты человек приятный,
любопытный. Вы все, Артамоновы, страх как любопытные... Ты характером и не
похож на горбатого, а ведь горбат.
Испуг Никиты растаял в горячей печали, от нее у него мутилось в
глазах, он спотыкался, как пьяный, хотелось лечь на землю и отдохнуть; он
тихонько попросил:
- Ты молчи об этом.
- Я сказал: как в сундуке заперто.
- Забудь. Ей не проговорись.
- Я с ней не говорю... Зачем с ней говврлть? И вплоть до дома оба шли
молча. Сннме глаза горбуна стали больше, круглее и печальней, он смотрел
мимо людей, за плечи им, он стал еще более молчалив и незаметен. Но Наталья
приметила что-то:
- Ты что грустный ходишь? - спросила она, Никита ответил:
- Дела много, - и быстро отошел прочь. Это обидело женщину, она не
впервые чувствовала, что деверь не так ласков с нею, как прежде. Ей жилось
скучно. За четыре года она родила двух девочек и уже снова ходила
непорожней.
- Что ты всё девок родишь, куда их? - ворчал свекор, когда она родила
вторую, и не подарил ей ничего, а Петру жаловался:
- Мне внучат надо, а не зятьев, разве я для чужих людей дело затеял?
Каждое слово свекра заставляло женщину чувствовать себя виноватой; она
знала, что и муж недоволен ею. Ночами, лежа рядом с ним, она смотрела в
окно на далекие звезды и, поглаживая живот, мысленно просила:
"Господи, - сыночка бы..."
Но иногда ей хотелось крикнуть мужу и свекру:
"Нарочно, назло вам буду девочек родить!"
И хотелось сделать что-то удивительное, неожиданное для всех -
хорошее, чтоб все люди стали ласковее к ней, или злое, чтобы все они
испугались. Но ни хорошего, ни плохого она не могла выдумать.
Вставая на рассвете, она спускалась в кухню и вместе с кухаркой
готовила закуску к чаю, бежала вверх кормить детей, потом поила чаем
свекра, мужа, деверей, снова кормила девочек, потом шила, чинила белье на
всех, после обеда шла с детями в сад и сидела там до вечернего чая. В сад
заглядывали бойкие шпульни-цы, льстиво хвалили красоту девочек, Наталья
улыбалась, но не верила похвалам, - дети казались ей некрасивыми.
Иногда между деревьев мелькал Никита, единственный человек, который
был ласков с ней, но теперь, когда она приглашала его посидеть с нею, он
виновато отвечал:
- Прости, время нет у меня.
У нее незаметно сложилась обидная мысль: горбун был фальшиво ласков с
нею; муж приставил его к ней сторожем, чтоб следить за нею и Алексеем.
Алексея она боялась, говтему что он ей нравился; она знала: пожелай
красавец деверь, и она не устоит против него..
Но он - не желал, он даже не замечал ее; это было и обидно женщине и
возбуждало в ней вражду к Алексею, дерзкому, бойкому.
В пять часов пили чай, в восемь ужинали, потом Наталья мыла младенцев,
кормила, укладывала спать; долго молилась, стоя на коленях, и ложилась к
мужу с надеждой зачать сына. Если муж хотел ее, он вор" чал, лежа на
кровати: ,
- Будет. Ложись.
Торопливо крестясь, прерывая молитву, она шла к нему, покорно
ложилась. Иногда, очень редко, Петр шутил:
- Что много молишься? Всего себе не вымолишь, другим не хватит...
Ночью, разбуженная плачем ребенка, покормив,. успокоив его, она
подходила к окну и долго смотрела в сад, в небо, без слов думая о себе, о
матери, свекре, муже, обо всем, что дал ей незаметно прошедший нелегкий
день. Было странно не слышать привычных голосов, веселых или заунывных
песен работниц, разнообразных стуков и шорохов фабрики, ее пчелиного
жужжания: этот непрерывный, торопливый гул наполнял весь день, отзвуки его
плавали по комнатам, шуршали в листве деревьев, ласкались к стеклам окон;
шорох работы, заставляя слушать его, мешал думать.
А в ночной тишине, в сонном молчании всего живого, вспоминались жуткие
рассказы Никиты о женщинах, плененных татарами, жития святых отшельниц и
великомучениц, вспоминались и сказки о счастливой, веселой жизни, но чаще
всего память подсказывала обидное.
Свекор смотрел на нее как на пустое место, и это еще было хорошо, но
нередко, встречаясь с нею в сенях или в комнате глаз на глаз, он бесстыдно
щупал ее острым взглядом от груди до колен и неприязненно всхрапывал.
Муж был сух, холоден, она чувствовала, что иногда он смотрит на нее
так, как будто она мешает ему видеть что-то другое, скрытое за ее спиной.
Часто, раздевшись, он не ложился, а долго сидел на краю постели, упираясь в
перину одною рукой, а другой дергая ,себя за ухо или растирая бороду по
щеке, точно у него болели зубы. Его некрасивое лицо морщилось то
жалобно, то сердито, - в такие минуты Наталья не решалась лечь в
постель. Говорил он мало, только о домашнем и лишь изредка, всё реже,
вспоминал о крестьянской, о помещичьей жизни, непонятной Наталье. Зимою в
праздники, на святках и на масленице, он возил ее кататься по городу;
запрягали в сани огромного вороного жеребца, у него были желтые, медные
глаза, исчерченные кровавыми жилками, он сердито мотал башкой и громко
фыркал, - Наталья боялась этого зверя, а Тихон Вялов еще более напугал ее,
сказав:
- Дворянский конь, зол на чужую власть.
Часто приходила мать; Наталья завидовала ее свободной жизни,
праздничному блеску ее глаз. Эта зависть становилась еще острее и обидней,
когда женщина замечала, как молодо шутит с матерью свекор, как самодовольно
он поглаживает бороду, любуясь своей сожительницей, а она ходит павой,
покачивая бедрами, бесстыдно хвастаясь пред ним своей красотою. Город давно
знал о ее связи со сватом и, строго осудив за это, отшатнулся от нее,
солидные люди запретили дочерям своим, подругам Натальи, ходить к ней,
дочери порочной женщины, снохе чужого, темного мужика, жене надутого
гордостью, угрюмого мужа; маленькие радости девичьей жизни теперь казались
Наталье большими и яркими.
Обидно было видеть, что мать, такая прямодушная раньше, теперь хитрит
с людями и фальшивит; она, видимо, боится Петра и, чтоб он не замечал
этого, говорит с ним льстиво, восхищается его деловитостью; боится она,
должно быть, и насмешливых глаз Алексея, ласково шутит с ним,
перешептывается о чем-то и часто делает ему подарки; в день именин подарила
фарфоровые часы с фигурками овец и женщиной, украшенной цветами; эта
красивая, искусно сделанная вещь всех удивила.
- За долг у меня остались часы, всего за три целковых, старинные они,
не ходят, - объяснила мать. - Когда Алеша женится, - дом свой украсит...
"И я бы украсила", - подумалось Наталье.
Мать подробно расспрашивала о хозяйстве, скучно поучала:
- По будням салфеток к столу не давай, от усов, ;от бород салфетки
сразу пачкаются.
На Никиту, который прежде нравился ей, она смотрела, поджимая губы,
говорила с ним, как с приказчиком, которого подозревают в чем-то нечестном,
и предупреждала дочь:
- Ты смотри, не очень привечай его, горбатые - хитрые.
Не один раз Наталья хотела пожаловаться матери на мужа за то, что он
не верит ей и велел горбуну сторожить ее, но всегда что-то мешало Наталье
говорить об этом.
Но всего хуже, когда мать, тоже обеспокоенная тем, что Наталья не
может родить мальчика, расспрашивает ее о ночных делах с мужем,
расспрашивает бесстыдно, неприкрыто, ее влажные глаза, улыбаясь, щурятся,
пониженный голос мурлыкает, любопытство ее тяжело волнует, и Наталья рада
слышать вопрос свекра:
- Сватья, - лошадь запрячь?
- Я бы лучше пешочком прошлась.
- Ладно, я тебя провожу. Муж задумчиво говорит:
- Умный человек теща: ловко она отца держит. При ней он мягче с нами.
Ей бы дом свой продать да к нам перебраться.
"Не надо этого", - хочет сказать Наталья, но - не смеет и еще больше
обижается на мать за то, что та любима и счастлива.
Сидя у окна в сад или в саду с шитьем в руках, она слышит отрывки
беседы Тихона с Никитой, они возятся за ягодником у бани, и, сквозь мягкий
шумок фабрики, просачиваются спокойные слова дворника.
- Скука - от людей; скучатся они в кучу, и начинается скука.
"Как верно!" - думает Наталья, но приятный го-, лос Никиты увещевает:
- Заговариваешься ты. А - хэроввды, игры? Без людей - веселья нет.
"И это верно", - удивляясь, сэглашается женщина.
Она видит, что все вокруг ее говорят уверенно, каждый что-то хорошо
знает, она именно видит, как простые твердые слова, плотно пригнанные одно
к другому, отгораживают каждому человеку кусок какой-то крепкой правды,
люди и отличаются словами друг от друга и украшают себя ими, побрякивая,
играя словами, как золотыми и серебряными цепочками своих часов. У нее нет
таких слов, ей не во что одеть свои думы, и, неуловимые, мутные, как
осенний туман, они только тяготят ее, она тупеет от них, всё чаще думая с
тоской и досадой:
"Глупа я, ничего не знаю, не понимаю..."
- Медведь значит - ведун, ведает, где мед, - бормочет Тихон в кустах
малины.
"Так и есть", - думает Наталья и, вздрогнув, вспоминает, как Алексей
убил ее любимца: до тринадцати месяцев медведь бегал по двору, ручной и
ласковый, как собака, влезал в кухню и, становясь на задние ноги, просил
хлеба, тихонько урча, мигая смешными глазами. Он был весь смешной, добрый и
понимающий доброту. Его все любили, Никита ухаживал за ним, расчесывая
комья густой свалявшейся шерсти, водил его купать в реку, и медведь так
полюбил его, что, когда Никита уходил куда-либо, зверь, подняв морду,
тревожно нюхал воздух, фыркая, бегал по двору, ломился в контору, комнату
своего пестуна, неоднократно выдавливал стекла в окне, выламывал раму.
Наталья любила кормить его пшеничным хлебом с патокой, он сам научился
макать куски хлеба в чашку патоки; радостно рыча, покачиваясь на мохнатых
ногах, совал хлеб в розовую зубастую пасть, обсасывал липкую, сладкую лапу,
его добродушные глазенки счастливо сияли, и он тыкал башквй в колени
Натальи, вызывая ее играть с ним. С этим милым зверем можно было говорить,
он уже что-то понимал.
Но однажды Алексей напоил его водкой, пьяный медведь плясал,
кувыркался, залез на крышу бани и, разбирая трубу, стал скатывать кирпичи
вниз; собралась толпа рабочих и хохотала, глядя на него. С того дня почти
каждый праздник Алексей, на пвтеху людям, стал поить медведя, и зверь так
привык пьянствовать, что гонялся за всеми рабочими, вт которых пахло вином,
и не давал Алексею пройти по двору без того, чтоб не броситься к нему. Его
посадили на цепь, но он разломал свою конуру и с цепью на шее, с бревном на
другом конце ее, стал ходить по двору, размахивая лапами, мотая башкой. Его
хотели поймать, он оцарапал ногу Тихона, сбил с ног молодого рабочего
Морозова и ушиб Никиту, хватив его лапой по бедру. Тогда прибежал Алексей с
рогатиной, он с разбега воткнул ее в живот зверя, Наталья видела из окна,
как медведь осел на задние ноги и замахал лапами, он как бы прощения просил
у людей, разъяренно кричавших вокруг его. Кто-то угодливо сунул в руки
Алексея острый плотничный топор, припрыгивая, остробородый деверь ударил
его по лапе, по другой, медведь рявкнул, опустился на изрубленные лапы, из
них направо и налево растекалась кровь, образуя на утоптанной земле
густо-красные пятна. Жалобно рыча, зверь подставил голову под новый удар
топора, тогда Алексей, широко раскорячив ноги, всадил топор в затылок
медведя, как в полено, медведь ткнулся мордой в кровь свою, а топор так
глубоко завяз в костях, что Алексей, упираясь ногою в мохнатую тушу, едва
мог вырвать топор из черепа. Жалко было медведя, но еще более было жалко
знать, что бесстрашный, ловкий, веселый озорник деверь путается с какой-то
ничтожной девчонкой, а ее, Наталью, не видит.
Деверя все хвалили за ловкость, за храбрость, свекор, похлопывая его
по плечу, кричал:
- А говоришь - больной? Ах ты...
Никита убежал со двора, а Наталья так плакала, что муж удивленно и с
досадой спросил ее:
- Ну, а если человека убьют при тебе, что ж ты тогда будешь делать?
И, как на маленькую, крикнул:
- Перестань, дура!
Ей показалось, что он хочет ударить, и, сдерживая слезы, она вспомнила
первую ночь с ним, - какой он был тогда сердечный, робкий. Вспомнила, что
он еще не бил ее, как бьют жен все мужья, и сказала, сдерживая рыдания:
- Прости, жалко очень.
- Жалеть надо меня, а не медведя, - ответил он негромко и уже
ласковее.
Когда она впервые пожаловалась матери на суровость мужа, та, памятно,
сказала ей:
- Мужик - пчела; мы для мужика - цветы, он.с нас мед собирает, это
надо понимать, надо учиться терпеть, милок. Мужики - всем владычат, у них
забот больше нашего, они вон строят церкви, фабрики. Ты гляди, что
свекор-то на пустом месте настроил...
Илья Артамонов всё более бешено торопился развить и укрепить свое
дело, он как будто предчувствовал, что срок его - не велик. В мае,
незадолго до Николина дня, прибыл для второго корпуса фабрики паровой
котел, его привезли на барке, причалившей к песчаному берегу Оки там, где в
нее лениво втекала болотная вода зеленой Ватаракши. Предстояла трудная
работа: котел надо было тащить сажен полтораста по песчаному грунту. В
Николин день Артамонов устроил для рабочих сытный, праздничный обед с
водкой, брагой; столы были накрыты на дворе, бабы украсили его ветками
елей, берез, пучками первых цветов весны и сами нарядились пестро, как
цветы. Хозяин с семьей и немногими гостями сидел за столом среди старых
ткачей, солоно шутил с дерзкими на язык шпулы-шца.ми, много пил, искусно
подзадоривал людей к веселью и, распахивая рукою поседевшую бороду, кричал
возбужденно:
- Эх, ребята! Али не живем?
Им, его повадкой любовались, он чувствовал это и еще более пьянел от
радости быть таким, каков есть. Он сиял и сверкал, как этот весенний
солнечный день, как вся земля, нарядно одетая юной зеленью трав и листьев,
дымившаяся запахом берез и молодых сосен, поднявших в голубое нёбо свои
золотистые свечи, - весна в этом году была ранняя и жаркая, уже расцветала
черемуха и сирень. Всё было празднично, всё ликовало; даже люди в этот день
тоже как будто расцвели всем лучшим, что было в них.
Древний ткач Борис Морозов, маленький, хилый старичок, с восковым
личиком, уютно спрятанным в седой, позеленевшей бороде, белый весь и
вымытый, как покойник, встал, опираясь о плечо старшего сына, мужика лет
шестидесяти, и люто кричал, размахивая костяной, без мяса, рукою;
- Глядите, - девяносто лет мне, девяносто с лишком, нате-ко! Солдат,
Пугача бил, сам бунтовал в Москве, в чумной год, да-а! Бонапарта бил...
- А ласкал кого? - кричал Артамонов в ухо ему, - ткач был глух.
- Двух жен, кроме прочих. Гляди: семь парней, две дочери, девятнадцать
внучат, пятеро правнуков, - 9ко наткал! Вон они, все у тебя живут, вона -
сидят...
- Давай еще! - кричал Илья.
- Будут. Трех царей да царицу пережил - нате-ко! У скольких хозяев
жил, все примерли, а я - жив! Версты полотен наткал. Ты, Илья Васильев,
настоящий, тебе долго жить. Ты - хозяин, ты дело любишь, и оно тебя. Людей
не обижаешь. Ты - нашего дерева сук, - катай! Тебе удача - законная жена, а
не любовница: побаловала да и нет ее! Катай во всю силу. Будь здоров, брат,
вот что! Будь здоров, говорю...
Артамонов схватил его на руки, приподнял, поцеловал, растроганно
крича:
- Спасибо, робенок! Я тебя управляющим сделаю...
Люди орали, хохотали, а старый пьяненький ткач, высоко поднятый над
ними, потрясал в воздухе руками скелета и хихикал визгливо:
- У него - всё по-своему, всё не так...
Ульяна Баймакова, не стыдясь, вытирала со щек слезы умиления.
- Сколько радости, - сказала ей дочь, она, сморкаясь, ответила:
- Такой уж человек, на радость и создан господом...
- Учись, ребята, как надо с людями жить, - кричал Артамонов детям. -
Гляди, Петруха!
После обеда, убрав столы, бабы завели песни, мужики стали пробовать
силу, тянулись на палке, боролись; Артамонов, всюду поспевая, плясал,
боролся; пировали до рассвета, а с первым лучом солнца человек семьдесят
рабочих во главе с хозяином шумной ватагой пошли, как на разбой, на Оку, с
песнями, с посвистом, хмельные, неся на плечах толстые катки, дубовые
рычаги, веревки, за ними кввылял по песку старенький ткач и бормотал
Никите:
- Он своего добьется! Он? Я зна-аю... Благополучно сгрузили с барки на
берег красное тупое чудовище, похожее на безголового быка; опутали его
веревками и, ухая, рыча, друндао повезли на катках по доскам, положенным на
песок; котел покачивался, двигаясь вперед, и Никите казалось, что круглая,
глупая пасть котла разверзлась удивленно пред веселой силою людей. Отец,
хмельной, тоже помогал тащить котел, напряженно покрикивая:
- Потише, эй, потише!
И, хлопая ладонью по красному боку железного чудовища, приговаривал:
- Пошел котел, пошел!
Меньше полусотни сажен осталось до фабрики, когда котел покачнулся
особенно круто и не спеша съехал с переднего катка, ткнувшись в песок тупой
мордой, - Никита видел, как его круглая пасть дохнула в ноги отца серой
пылью. Люди сердито облепили тяжелую тушу, пытаясь подсунуть под нее каток,
но они уже выдохлись, а котел упрямо влип в песок и, не уступая усилиям их,
как будто зарывался всё глубже. Артамонов с рычагом в руках возился среди
рабочих, покрикивая:
- Молодчики, берись дружней! О-ух...
Котел нехотя пошевелился и снова грузно осел, а Никита увидал, что из
толпы рабочих вышел незнакомой походкой отец, лицо у него было тоже
незнакомое, шел он, сунув одну руку под бороду, держа себя за горло, а
другой щупал воздух, как это делают слепые; старый ткач, припрыгивая вслед
за ним, покрикивал:
- Земли поешь, земли...
Никита подбежал к отцу, тот, икнув, плюнул кровью под ноги ему и
сказал глухо:
- Кровь.
Лицо его посерело, глаза испуганно мигали, челюсть тряслась и всё его
большое, умное тело испуганно сжалось.
- Ушибся? - спросил Никита, схватив его за руку, - отец пошатнулся на
него, толкнул и ответил негромко:
- Пожалуй, - жила лопнула...
- Земли поешь, говорю...
- Отстань, - уйди!
И, снова обильно плюнув кровью, Артамэнов пробормотал с недоумением: -
Текёт. Где Ульяна?
Горбун хотел бежать домой, но отец крепко держал его за плечо и,
наклонив голову, шаркал по песку ногами, как бы прислушиваясь к шороху и
скрипу, едва различимому в сердитом крике рабочих.
- Что такое? - спросил он и пошел к дому, ша-га-я осторожно, как по
жердочке над глубокой рекою. Баймакова прощалась с дочерью, стоя на
крыльце, Никита заметил, что, когда она взглянула на отца, ее красивое лицо
странно, точно колесо, всё повернулось направо,потом налево и поблекло.
- Льду давайте, - закричала она, когда отец, неумело подогнув ноги,
опустился на ступень крыльца, всё чаще икая и сплевывая кровь. Как сквозь
сон, Никита слышал голос Тихона:
- Лед - вода; водой крови не заменить... - Земли пожевать надо...
- Тихон, скачи за попом...
- Поднимайте, несите, - командовал Алексей; Никита подхватил отца под
локоть, но кто-то наступил на пальцы ноги его так сильно, что он на минуту
ослеп, а потом глаза его стали видеть еще острей, запоминая с болезненной
жадностью всё, что делали люди в тесноте отцовой комнаты и на дворе. По
двору скакал Тихон на большом черном коне, не в силах справиться с ним;
конь не шел в ворота, прыгал, кружился, вскидывая злую морду, разгоняя
людей, - его, должно быть, пугал пожар, ослепительно зажженный в небе
солнцем; вот он, наконец, выскочил, поскакал, но перед красной массой котла
шарахнулся в сторону, сбросив Тихона, и возвратился во двор, храпя,
взмахивая хвостом.
Кто-то кричит:
- Мальчишки, бегом...
На подоконнике, покручивая темную острую бородку, сидит Алексей, его
нехорошее, немужицкое лицо заострилось и точно пылью покрыто, он смотрит,
не мигая, через головы людей на постель, там лежит отец, говоря не своим
голосом:
- Значит - ошибся. Воля божия. Ребята - приказываю: Ульяна вам вместо
матери, слышите? Ты, Уля, помоги им, Христа ради... Эх! Вышлите чужих из
горницы...
- Молчи ты, - протяжно и жалобно стонет Баймакова, всовывая в рот ему
кусочки льда. - Нет здесь чужих.
Отец глотает лед и, нерешительно вздыхая, говорит:
- Греху моему вы не судьи, а она не виновата. Наталья, суров я был с
тобой, ну, ничего... Мальчишек! Петруха, Олеша - дружно живите. С народом
поласковей. Народ - хороший. Отборный. Ты, Олеша, женись на этой, на
своей... ничего!
- Батюшка - не оставляй нас, - просит Петр, опускаясь на колени, но
Алексей толкает его в спину, шепчет:
- Что ты? Не верю я...
Наталья рубит кухонным ножом лед в медном тазу, хрустящие удары
сопровождает лязг меди и всхлипывания женщины. Никите видно, как ее слезы
падают на лед. Желтенький луч солнца проник в комнату, отразился в зеркале
и бесформенным пятном дрожит на стене, пытаясь стереть фигуры красных
длинноусых китайцев на синих, как ночное небо, обоях.
Никита стоит у ног отца, ожидая, когда отец вспомнит о нем. Баймакова
то расчесывает гребнем густые курчавые волосы Ильи, то отирает салфеткой
непрерывную струйку крови в углу его губ, капли пота на лбу и на висках,
она что-то шепчет в его помутневшие глаза, шепчет горячо, как молитву, а
он, положив одну руку на плечо ей, другую на колено, отяжелевшим языком
ворочает последние слова:
- Знаю. Спаси тебя Христос. Хороните на своем, на нашем кладбище, не в
городе. Не хочу там, ну их...
И с великой кипящей тоскою он шептал:
- Эх, ошибся я, господи... Ошибся...
Пришел высокий, сутулый священник с Христовой бородкой и грустными
глазами.
- Погоди, батя, - сказал Артамонов и снова обратился к детям:
- Ребята - не делитесь! Живите дружно. Дело вражды не любит. Петр, -
ты старший, на тебе ответ за всё, слышишь? Уходите...
- Никита, - напомнила Баймакова.
- Никиту - любите. Где он? Идите. После... И Наталья...
Он умер, истек кровью, после полудня, когда солнце еще благостно сияло
в зените. Он лежал, приподняв голову, нахмуря восковое лицо, оно было
озабочено, и неплотно прикрытые глаза его как будто задумчиво смотрели на
широкие кисти рук, покорно сложенных на груди.
Никите казалось, что все в доме не так огорчены и напуганы этой
смертью, как удивлены ею