Главная » Книги

Достоевский Федор Михайлович - Братья Карамазовы. Часть 2, Страница 8

Достоевский Федор Михайлович - Братья Карамазовы. Часть 2


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14

ustify">  ночь просидел в кутузке, на утро чем свет выезжает генерал во всем параде на
  охоту, сел на коня, кругом его приживальщики, собаки, псари, ловчие, все на
  конях. Вокруг собрана дворня для назидания, а впереди всех мать виновного
  мальчика. Выводят мальчика из кутузки. Мрачный, холодный, туманный осенний
  день, знатный для охоты. Мальчика генерал велит раздеть, ребеночка раздевают
  всего донага, он дрожит, обезумел от страха, не смеет пикнуть... "Гони его!"
  командует генерал, "беги, беги!" кричат ему псари, мальчик бежит... "Ату
  его!" вопит генерал и бросает на него всю стаю борзых собак. Затравил в
  глазах матери, и псы растерзали ребенка в клочки!.. Генерала, кажется, в
  опеку взяли. Ну... что же его? Расстрелять? Для удовлетворения нравственного
  чувства расстрелять? Говори, Алешка!
  
  - Расстрелять! - тихо проговорил Алеша, с бледною, перекосившеюся
  какою-то улыбкой подняв взор на брата.
  
  - Браво! - завопил Иван в каком-то восторге, - уж коли ты сказал,
  значит... Ай да схимник! Так вот какой у тебя бесенок в сердечке сидит,
  Алешка Карамазов!
  
  - Я сказал нелепость, но...
  
  - То-то и есть, что но... - кричал Иван. - Знай, послушник. что
  нелепости слишком нужны на земле. На нелепостях мир стоит и без них может
  быть в нем совсем ничего бы и не произошло. Мы знаем что знаем!
  
  - Что ты знаешь?
  
  - Я ничего не понимаю, - продолжал Иван как бы в бреду, - я и не хочу
  теперь ничего понимать. Я хочу оставаться при факте. Я давно решил не
  понимать. Если я захочу что-нибудь понимать, то тотчас же изменю факту, а я
  решил оставаться при факте...
  
  - Для чего ты меня испытуешь? - с надрывом горестно воскликнул Алеша, -
  скажешь ли мне наконец?
  
  - Конечно скажу, к тому и вел, чтобы сказать. Ты мне дорог, я тебя
  упустить не хочу и не уступлю твоему Зосиме.
  
  Иван помолчал с минуту, лицо его стало вдруг очень грустно.
  
  - Слушай меня: я взял одних деток, для того чтобы вышло очевиднее. Об
  остальных слезах человеческих, которыми пропитана вся земля от коры до
  центра - я уж ни слова не говорю, я тему мою нарочно сузил. Я клоп и признаю
  со всем принижением, что ничего не могу понять, для чего все так устроено.
  Люди сами, значит, виноваты: им дан был рай, они захотели свободы и похитили
  огонь с небеси, сами зная, что станут несчастны, значит нечего их жалеть. О,
  по моему, по жалкому, земному эвклидовскому уму моему, я знаю лишь то, что
  страдание есть, что виновных нет, что все одно из другого выходит прямо и
  просто, что все течет и уравновешивается, - но ведь это лишь эвклидовская
  дичь, ведь я знаю же это, ведь жить по ней я не могу же согласиться! Что мне
  в том, что виновных нет и что все прямо и просто одно из другого выходит, и
  что я это знаю - мне надо возмездие, иначе ведь я истреблю себя. И возмездие
  не в бесконечности где-нибудь и когда-нибудь, а здесь уже на земле, и чтоб я
  его сам увидал. Я веровал, я хочу сам и видеть, а если к тому часу буду уже
  мертв, то пусть воскресят меня, ибо если все без меня произойдет, то будет
  слишком обидно. Не для того же я страдал, чтобы собой, злодействами и
  страданиями моими унавозить кому-то будущую гармонию. Я хочу видеть своими
  глазами, как лань ляжет подле льва и как зарезанный встанет и обнимется с
  убившим его. Я хочу быть тут, когда все вдруг узнают, для чего все так было.
  На этом желании зиждутся все религии на земле, а я верую. Но вот однако же
  детки, и что я с ними стану тогда делать? Это вопрос, который я не могу
  решить. В сотый раз повторяю - вопросов множество, но я взял одних деток,
  потому что тут неотразимо ясно то, что мне надо сказать. Слушай: если все
  должны страдать, чтобы страданием купить вечную гармонию, то при чем тут
  дети, скажи мне пожалуста? Совсем непонятно, для чего должны были страдать и
  они, и зачем им покупать страданиями гармонию? Для чего они-то тоже попали в
  материал и унавозили собою для кого-то будущую гармонию? Солидарность в
  грехе между людьми я понимаю, понимаю солидарность и в возмездии, но не с
  детками же солидарность в грехе, и если правда в самом деле в том, что и они
  солидарны с отцами их во всех злодействах отцов, то уж конечно правда эта не
  от мира сего и мне непонятна. Иной шутник скажет пожалуй, что все равно дитя
  вырастет и успеет нагрешить, но вот же он не вырос, его восьмилетнего
  затравили собаками. О, Алеша, я не богохульствую! Понимаю же я, каково
  должно быть сотрясение вселенной, когда все на небе и под землею сольется в
  один хвалебный глас и все живое и жившее воскликнет: "Прав ты, господи, ибо
  открылись пути твои!" Уж когда мать обнимется с мучителем, растерзавшим
  псами сына ее, и все трое возгласят со слезами: "Прав ты, господи", то уж
  конечно настанет венец познания и все объяснится. Но вот тут-то и запятая,
  этого-то я и не могу принять. И пока я на земле, я спешу взять свои меры.
  Видишь ли, Алеша, ведь может быть и действительно так случится, что, когда я
  сам доживу до того момента, али воскресну, чтоб увидать его, то и сам я
  пожалуй воскликну со всеми, смотря на мать, обнявшуюся с мучителем ее
  дитяти: "Прав ты, господи!" но я не хочу тогда восклицать, Пока еще время,
  спешу оградить себя, а потому от высшей гармонии совершенно отказываюсь. Не
  стоит она слезинки хотя бы одного только того замученного ребенка, который
  бил себя кулаченком в грудь и молился в зловонной конуре своей
  неискупленными слезками своими к "боженьке"! Не стоит потому что слезки его
  остались неискупленными. Они должны быть искуплены, иначе не может быть и
  гармонии. Но чем, чем ты искупишь их? Разве это возможно? Неужто тем, что
  они будут отомщены? Но зачем мне их отмщение, зачем мне ад для мучителей,
  что тут ад может поправить, когда те уже замучены. И какая же гармония, если
  ад: я простить хочу и обнять хочу, я не хочу, чтобы страдали больше. И если
  страдания детей пошли на пополнение той суммы страданий, которая необходима
  была для покупки истины, то я утверждаю заранее, что вся истина не стоит
  такой цены. Не хочу я наконец, чтобы мать обнималась с мучителем,
  растерзавшим ее сына псами! Не смеет она прощать ему! Если хочет, пусть
  простит за себя, пусть простит мучителю материнское безмерное страдание
  свое; но страдания своего растерзанного ребенка она не имеет права простить,
  не смеет простить мучителя, хотя бы сам ребенок простил их ему! А если так,
  если они не смеют простить, где же гармония? Есть ли во всем мире существо,
  которое могло бы и имело право простить? Не хочу гармонии, из-за любви к
  человечеству не хочу. Я хочу оставаться лучше со страданиями не отомщенными.
  Лучше уж я останусь при неотомщенном страдании моем и неутоленном
  негодовании моем, хотя бы я был и не прав. Да и слишком дорого оценили
  гармонию, не по карману нашему вовсе столько платить за вход. А потому свой
  билет на вход спешу возвратить обратно. И если только я честный человек, то
  обязан возвратить его как можно заранее. Это и делаю. Не бога я не принимаю,
  Алеша, я только билет ему почтительнейше возвращаю.
  
  - Это бунт, - тихо и потупившись проговорил Алеша.
  
  - Бунт? Я бы не хотел от тебя такого слова, - проникновенно сказал
  Иван. - Можно ли жить бунтом, а я хочу жить. Скажи мне сам прямо, я зову
  тебя, - отвечай: Представь, что это ты сам возводишь здание судьбы
  человеческой с целью в финале осчастливить людей, дать им наконец мир и
  покой, но для этого необходимо и неминуемо предстояло бы замучить всего лишь
  одно только крохотное созданьице, вот того самого ребеночка, бившего себя
  кулаченком в грудь и на неотомщенных слезках его основать это здание,
  согласился ли бы ты быть архитектором на этих условиях, скажи и не лги!
  
  - Нет, не согласился бы, - тихо проговорил Алеша.
  
  - И можешь ли ты допустить идею, что люди, для которых ты строишь,
  согласились бы сами принять свое счастие на неоправданной крови маленького
  замученного, а приняв, остаться навеки счастливыми?
  
  - Нет, не могу допустить. Брат, - проговорил вдруг с засверкавшими
  глазами Алеша, - ты сказал сейчас: есть ли во всем мире существо, которое
  могло бы и имело право простить? Но Существо это есть, и оно может все
  простить, всех и вся и за все, потому что само отдало неповинную кровь свою
  за всех и за все. Ты забыл о нем, а на нем-то и зиждется здание, и это ему
  воскликнут: "Прав ты, господи, ибо открылись пути твои".
  
  - А, это "единый безгрешный" и его кровь! Нет, не забыл о нем и
  удивлялся напротив все время, как ты его долго не выводишь, ибо обыкновенно,
  в спорах все ваши его выставляют прежде всего. Знаешь, Алеша, ты не смейся,
  я когда-то сочинил поэму, с год назад. Если можешь потерять со мной. еще
  минут десять, то я б ее тебе рассказал?
  
  - Ты написал поэму?
  
  - О нет, не написал, - засмеялся Иван, - и никогда в жизни я не сочинил
  даже двух стихов. Но я поэму эту выдумал и запомнил. С жаром выдумал. Ты
  будешь первый мой читатель, то-есть слушатель. Зачем в самом деле автору
  терять хоть единого слушателя, - усмехнулся Иван. - Рассказывать или нет?
  
  - Я очень слушаю, - произнес Алеша.
  
  - Поэма моя называется "Великий Инквизитор", вещь нелепая, но мне
  хочется ее тебе сообщить.
  
  
  

    V. ВЕЛИКИЙ ИНКВИЗИТОР.

  
  
  Ведь вот и тут без предисловия невозможно, - то-есть без литературного
  предисловия, тфу! - засмеялся Иван, - а какой уж я сочинитель! Видишь,
  действие у меня происходит в шестнадцатом столетии, а тогда, - тебе,
  впрочем, это должно быть известно еще из классов, - тогда как раз было в
  обычае сводить в поэтических произведениях на землю горние силы. Я уж про
  Данта не говорю. Во Франции судейские клерки, а тоже и по монастырям монахи
  давали целые представления. в которых выводили на сцену Мадонну, ангелов,
  святых. Христа и самого бога. Тогда все это было очень простодушно. В Notre
  Dame de Paris у Виктора Гюго в честь рождения французского дофина, в Париже,
  при Лудовике XI, в зале ратуши дается назидательное и даровое представление
  народу под названием: Le bon jugement de la tres sainte et gracieuse Vierge
  Marie, где и является она сама лично и произносит свой bon jugement. У нас в
  Москве, в до-Петровскую старину, такие же почти драматические представления,
  из Ветхого Завета особенно, тоже совершались по временам; но кроме
  драматических представлений по всему миру ходило тогда много повестей и
  "стихов", в которых действовали по надобности святые ангелы, и вся сила
  небесная. У нас по монастырям занимались тоже переводами, списыванием и даже
  сочинением таких поэм, да еще когда - в татарщину. Есть, например, одна
  монастырская поэмка (конечно с греческого): Хождение Богородицы по мукам, с
  картинами и со смелостью не ниже Дантовских. Богоматерь посещает ад, и
  руководит ее "по мукам" архангел Михаил. Она видит грешников и мучения их.
  Там есть между прочим один презанимательный разряд грешников в горящем
  озере: которые из них погружаются в это озеро так что уж и выплыть более не
  могут, то "тех уже забывает бог" - выражение чрезвычайной глубины и силы. И
  вот, пораженная и плачущая богоматерь падает пред престолом божиим и просит
  всем во аде помилования, всем, которых она видела там, без различия.
  Разговор ее с богом колоссально интересен. Она умоляет, она не отходит, и
  когда бог указывает ей на прогвожденные руки и ноги ее сына и спрашивает:
  как я прощу его мучителей, - то она велит всем святым, всем мученикам, всем
  ангелам и архангелам пасть вместе с нею и молить о помиловании всех без
  разбора. Кончается тем, что она вымаливает у бога остановку мук на всякий
  год, от великой пятницы до Троицына дня, а грешники из ада тут же благодарят
  господа и вопиют к нему: "Прав ты, господи, что так судил". Ну вот и моя
  поэмка была бы в том же роде, если б явилась в то время. У меня на сцене
  является он; правда, он ничего и не говорит в поэме, а только появляется и
  проходит. Пятнадцать веков уже минуло тому, как он дал обетование придти во
  царствии своем, пятнадцать веков, как пророк его написал: "Се гряду скоро".
  "О дне же сем и часе не знает даже и сын. токмо лишь отец мой небесный", как
  изрек он и сам еще на земле. Но человечество ждет его с прежнею верой и с
  прежним умилением. О, с большею даже верой, ибо пятнадцать веков уже минуло
  с тех пор, как прекратились залоги с небес человеку:
  
   Верь тому, что сердце скажет,
  
   Нет залогов от небес.
  И только лишь одна вера в сказанное сердцем! Правда, было тогда и много
  чудес. Были святые, производившие чудесные исцеления; к иным праведникам,
  по жизнеописаниям их, сходила сама царица небесная. Но дьявол не дремлет, и
  в человечестве началось уже сомнение в правдивости этих чудес. Как раз
  явилась тогда на севере, в Германии, страшная новая ересь. Огромная звезда,
  "подобная светильнику" (то-есть церкви) "пала на источники вод, и стали они
  горьки". Эти ереси стали богохульно отрицать чудеса. Но тем пламеннее верят
  оставшиеся верными. Слезы человечества восходят к нему попрежнему, ждут
  его, любят его, надеются на него, жаждут пострадать и умереть за него, как
  и прежде... И вот столько веков молило человечество с верой и пламенем: "Бо
  господи явися нам", столько веков взывало к нему, что он, в неизмеримом
  сострадании своем, возжелал снизойти к молящим. Снисходил. посещал он и до
  этого иных праведников, мучеников и святых отшельников еще на земле, как и
  записано в их "житиях". У нас Тютчев, глубоко веровавший в правду слов
  своих, возвестил, что
  
  
   Удрученный ношей крестной
  
   Всю тебя, земля родная,
  
   В рабском виде царь небесный
  
   Исходил благословляя.
  
  Что непременно и было так, это я тебе скажу. И вот он возжелал появиться
  хоть на мгновенье к народу, - к мучающемуся, страдающему, смрадно-грешному,
  но младенчески любящему его народу. Действие у меня в Испании, в Севилье, в
  самое страшное время инквизиции, когда во славу божию в стране ежедневно
  горели костры и
  
  
   В великолепных автодафе
  
   Сжигали злых еретиков.
  
  О, это конечно было не то сошествие, в котором явится он, по обещанию
  своему, в конце времен во всей славе небесной и которое будет внезапно, "как
  молния, блистающая от востока до запада". Нет, он возжелал хоть на мгновенье
  посетить детей своих и именно там, где как раз затрещали костры еретиков. По
  безмерному милосердию своему, он проходит еще раз между людей в том самом
  образе человеческом, в котором ходил три года между людьми пятнадцать веков
  назад. Он снисходит на "стогны жаркие" южного города, как раз в котором
  всего лишь накануне в "великолепном автодафе", в присутствии короля, двора,
  рыцарей, кардиналов и прелестнейших придворных дам, при многочисленном
  населении всей Севильи, была сожжена кардиналом великим инквизитором разом
  чуть не целая сотня еретиков ad majorem gloriam Dei. Он появился тихо,
  незаметно, и вот все - странно это - узнают его. Это могло бы быть одним из
  лучших мест поэмы, - то-есть почему именно узнают его. Народ непобедимою
  силой стремится к нему, окружает его, нарастает кругом него, следует за ним.
  Он молча проходит среди их с тихою улыбкой бесконечного сострадания. Солнце
  любви горит в его сердце, лучи Света, Просвещения и Силы текут из очей его
  и, изливаясь на людей, сотрясают их сердца ответною любовью. Он простирает к
  ним руки, благословляет их, и от прикосновения к нему, даже лишь к одеждам
  его, исходит целящая сила. Вот из толпы восклицает старик, слепой с детских
  лет: "Господи, исцели меня, да и я тебя узрю", и вот как бы чешуя сходит с
  глаз его, и слепой его видит. Народ плачет и целует землю, по которой идет
  он. Дети бросают пред ним цветы, поют и вопиют ему: "Осанна!" "Это он, это
  сам он, повторяют все, это должен быть он, это никто как он". Он
  останавливается на паперти Севильского собора в ту самую минуту, когда во
  храм вносят с плачем детский открытый белый гробик: в нем семилетняя
  девочка, единственная дочь одного знатного гражданина. Мертвый ребенок лежит
  весь в цветах. "Он воскресит твое дитя", кричат из толпы плачущей матери.
  Вышедший навстречу гроба соборный патер смотрит в недоумении и хмурит брови.
  Но вот раздается вопль матери умершего ребенка. Она повергается к ногам его:
  ,,Если это ты, то воскреси дитя мое!" восклицает она, простирая к нему руки.
  Процессия останавливается, гробик опускают на паперть к ногам его. Он глядит
  с состраданьем, и уста его тихо и еще раз произносят: "Талифа куми" - "и
  восста девица". Девочка подымается в гробе, садится и смотрит улыбаясь
  удивленными раскрытыми глазками кругом. В руках ее букет белых роз, с
  которым она лежала во гробу. В народе смятение, крики, рыдания, и вот, в эту
  самую минуту вдруг проходит мимо собора по площади сам кардинал великий
  инквизитор. Это девяностолетний почти старик, высокий и прямой, с иссохшим
  лицом, со впалыми глазами, но из которых еще светится как огненная искорка
  блеск. О, он не в великолепных кардинальских одеждах своих, в каких
  красовался вчера пред народом, когда сжигали врагов Римской веры, - нет, в
  эту минуту он лишь в старой, грубой монашеской своей рясе. За ним в
  известном расстоянии следуют мрачные помощники и рабы его и "священная"
  стража. Он останавливается пред толпой и наблюдает издали. Он все видел, он
  видел, как поставили гроб у ног его, видел, как воскресла девица, и лицо его
  омрачилось. Он хмурит седые густые брови свои, и взгляд его сверкает
  зловещим огнем. Он простирает перст свой и велит стражам взять его. И вот,
  такова его сила и до того уже приучен, покорен и трепетно послушен ему
  народ, что толпа немедленно раздвигается пред стражами, и те, среди
  гробового молчания, вдруг наступившего, налагают на него руки и уводят его.
  Толпа моментально вся как один человек склоняется головами до земли пред
  старцем-инквизитором, тот молча благословляет народ и проходит мимо. Стража
  приводит пленника в тесную и мрачную сводчатую тюрьму в древнем здании
  святого судилища и запирает в нее. Проходит день, настает темная, горячая и
  "бездыханная" севильская ночь. Воздух "лавром и лимоном пахнет". Среди
  глубокого мрака вдруг отворяется железная дверь тюрьмы, и сам старик великий
  инквизитор со светильником в руке медленно входит в тюрьму. Он один, дверь
  за ним тотчас же запирается. Он останавливается при входе и долго, минуту
  или две, всматривается в лицо его. Наконец тихо подходит, ставит светильник
  на стол и говорит ему:
  
  - Это ты? ты? - Но не получая ответа быстро прибавляет: - Не отвечай,
  молчи. Да и что бы ты мог сказать? Я слишком знаю, что ты скажешь. Да ты и
  права не имеешь ничего прибавлять к тому, что уже сказано тобой прежде.
  Зачем же ты пришел нам мешать? Ибо ты пришел нам мешать и сам это знаешь. Но
  знаешь ли, что будет завтра? Я не знаю, кто ты, и знать не хочу: ты ли это
  или только подобие его, но завтра же я осужу и сожгу тебя на костре, как
  злейшего из еретиков, и тот самый народ, который сегодня целовал твои ноги,
  завтра же, по одному моему мановению бросится подгребать к твоему костру
  угли, знаешь ты это? Да, ты может быть это знаешь, - прибавил он в
  проникновенном раздумьи, ни на мгновение не отрывался взглядом от своего
  пленника.
  
  - Я не совсем понимаю, Иван, что это такое? - улыбнулся все время молча
  слушавший Алеша, - прямо ли безбрежная фантазия или какая-нибудь ошибка
  старика, какое-нибудь невозможное qui pro quo?
  
  - Прими хоть последнее, - рассмеялся Иван, - если уж тебя так
  разбаловал современный реализм, и ты не можешь вынести ничего
  фантастического - хочешь qui pro quo, то пусть так и будет. Оно правда, -
  рассмеялся он опять, - старику девяносто лет, и он давно мог сойти с ума на
  своей идее, Пленник же мог поразить его своею наружностью. Это мог быть
  наконец просто бред, видение девяностолетнего старика пред смертью, да еще
  разгоряченного вчерашним автодафе во сто сожженных еретиков. Но не все ли
  равно нам с тобою, что qui pro quo, что безбрежная фантазия? Тут дело в том
  только, что старику надо высказаться, что наконец за все девяносто лет он
  высказывается и говорит вслух то, о чем все девяносто лет молчал.
  
  - А пленник тоже молчит? Глядит на него и не говорит ни слова?
  
  - Да так и должно быть во всех даже случаях, - опять засмеялся Иван. -
  Сам старик замечает ему, что он и права не имеет ничего прибавлять к тому,
  что уже прежде сказано. Если хочешь, так в этом и есть самая основная черта
  римского католичества, по моему мнению по крайней мере: "все дескать
  передано тобою папе и все стало быть теперь у папы, а ты хоть и не приходи
  теперь вовсе, не мешай до времени по крайней мере". В этом смысле они не
  только говорят, но и пишут, иезуиты по крайней мере. Это я сам читал у их
  богословов. "Имеешь ли ты право возвестить нам хоть одну из тайн того мира,
  из которого ты пришел?" - спрашивает его мой старик и сам отвечает ему за
  него, - "нет, не имеешь, чтобы не прибавлять к тому, что уже было прежде
  сказано, и чтобы не отнять у людей свободы, за которую ты так стоял, когда
  был на земле. Все, что ты вновь возвестишь, посягнет на свободу веры людей,
  ибо явится как чудо, а свобода их веры тебе была дороже всего еще тогда,
  полторы тысячи лет назад. Не ты ли так часто тогда говорил: "Хочу сделать
  вас свободными". Но вот ты теперь увидел этих "свободных" людей, -
  прибавляет вдруг старик со вдумчивою усмешкой. - "Да, это дело нам дорого
  стоило" - продолжал он строго смотря на него, - "но мы докончили наконец это
  дело, во имя твое. Пятнадцать веков мучились мы с этою свободой, но теперь
  это кончено и кончено крепко. Ты не веришь, что кончено крепко? Ты смотришь
  на меня кротко и не удостоиваешь меня даже негодования? Но знай, что теперь
  и именно ныне эти люди уверены более чем когда-нибудь, что свободны вполне,
  а между тем сами же они принесли нам свободу свою и покорно положили ее к
  ногам нашим. Но это сделали мы, а того ль ты желал, такой ли свободы?"
  
  - Я опять не понимаю, - прервал Алеша, - он иронизирует, смеется?
  
  - Ни мало. Он именно ставит в заслугу себе и своим, что наконец-то они
  побороли свободу, и сделали так для того, чтобы сделать людей счастливыми.
  "Ибо теперь только (то-есть он конечно говорит про инквизицию) стало
  возможным помыслить в первый раз о счастии людей. Человек был устроен
  бунтовщиком; разве бунтовщики могут быть счастливыми? Тебя предупреждали", -
  говорит он ему, - "ты не имел недостатка в предупреждениях и указаниях, но
  ты не послушал предупреждений, ты отверг единственный путь, которым можно
  было устроить людей счастливыми, но к счастью уходя ты передал дело нам. Ты
  обещал, ты утвердил своим словом, ты дал нам право связывать и развязывать,
  и уж конечно не можешь и думать отнять у нас это право теперь. Зачем же ты
  пришел нам мешать?"
  
  - А что значит: не имел недостатка в предупреждении и указании? -
  спросил Алеша.
  
  - А в этом-то и состоит главное, что старику надо высказать.
  
  - "Страшный и умный дух, дух самоуничтожения и небытия, - продолжает
  старик, - великий дух говорил с тобой в пустыне, и нам передано в книгах,
  что он будто бы "искушал" тебя. Так ли это? И можно ли было сказать хоть
  что-нибудь истиннее того, что он возвестил тебе в трех вопросах, и что ты
  отверг, и что в книгах названо "искушениями"? А между тем, если было
  когда-нибудь на земле совершено настоящее, громовое чудо, то это в тот день,
  в день этих трех искушений. Именно в появлении этих трех вопросов и
  заключалось чудо. Если бы возможно было помыслить, лишь для пробы и для
  примера, что три эти вопроса страшного духа бесследно утрачены в книгах и
  что их надо восстановить, вновь придумать и сочинить, чтоб внести опять в
  книги, и для этого собрать всех мудрецов земных - правителей,
  первосвященников, ученых, философов, поэтов, и задать им задачу: придумайте,
  сочините три вопроса, но такие, которые мало того, что соответствовали бы
  размеру события, но и выражали бы сверх того, в трех словах, в трех только
  фразах человеческих, всю будущую историю мира и человечества, - то думаешь
  ли ты, что вся премудрость земли, вместе соединившаяся, могла бы придумать
  хоть что-нибудь подобное по силе и по глубине тем трем вопросам, которые
  действительно были предложены тебе тогда могучим и умным духом в пустыне? Уж
  по одним вопросам этим, лишь по чуду их появления, можно понимать, что
  имеешь дело не с человеческим текущим умом, а с вековечным и абсолютным. Ибо
  в этих трех вопросах как бы совокуплена в одно целое и предсказана вся
  дальнейшая история человеческая и явлены три образа, в которых сойдутся все
  неразрешимые исторические противоречия человеческой природы на всей земле.
  Тогда это не могло быть еще так видно, ибо будущее было неведомо, но теперь,
  когда прошло пятнадцать веков, мы видим, что все в этих трех вопросах до
  того угадано и предсказано и до того оправдалось, что прибавить к ним или
  убавить от них ничего нельзя более.
  
  Реши же сам, кто был прав: ты или тот, который тогда вопрошал тебя?
  Вспомни первый вопрос; хоть и не буквально, но смысл его тот: "Ты хочешь
  идти в мир и идешь с голыми руками, с каким-то обетом свободы, которого они,
  в простоте своей и прирожденном бесчинстве своем, не могут и осмыслить,
  которого боятся они и страшатся, - ибо ничего и никогда не было для человека
  и для человеческого общества невыносимее свободы! А видишь ли сии камни в
  этой нагой раскаленной пустыне? Обрати их в хлебы, и за тобой побежит
  человечество как стадо, благодарное и послушное, хотя и вечно трепещущее,
  что ты отымешь руку свою и прекратятся им хлебы твои". Но ты не захотел
  лишить человека свободы и отверг предложение, ибо какая же свобода, рассудил
  ты, если послушание куплено хлебами? Ты возразил, что человек жив не единым
  хлебом, но знаешь ли, что во имя этого самого хлеба земного и восстанет на
  тебя дух земли и сразится с тобою и победит тебя и все пойдут за ним,
  восклицая: "Кто подобен зверю сему, он дал нам огонь с небеси!" Знаешь ли
  ты, что пройдут века, и человечество провозгласит устами своей премудрости и
  науки, что преступления нет, а стало быть нет и греха, а есть лишь только
  голодные. "Накорми, тогда и спрашивай с них добродетели!" вот что напишут на
  знамени, которое воздвигнут против тебя и которым разрушится храм твой. На
  месте храма твоего воздвигнется новое здание, воздвигнется вновь страшная
  Вавилонская башня, и хотя и эта не достроится, как и прежняя, но все же ты
  бы мог избежать этой новой башни и на тысячу лет сократить страдания людей,
  - ибо к нам же ведь придут они, промучившись тысячу лет со своею башней! Они
  отыщут нас тогда опять под землей, в катакомбах, скрывающихся (ибо мы будем
  вновь гонимы и мучимы), найдут нас и возопиют к нам: "Накормите нас, ибо те,
  которые обещали нам огонь с небеси, его не дали". И тогда уже мы и достроим
  их башню, ибо достроит тот, кто накормит, а накормим лишь мы, во имя твое, и
  солжем, что во имя твое. О, никогда, никогда без нас они не накормят себя.
  Никакая наука не даст им хлеба, пока они будут оставаться свободными, но
  кончится тем, что они принесут свою свободу к ногам нашим и скажу нам:
  "лучше поработите нас, но накормите нас". Поймут наконец сами, что свобода и
  хлеб земной вдоволь для всякого вместе немыслимы, ибо никогда, никогда не
  сумеют они разделиться между собою! Убедятся тоже, что не могут быть никогда
  и свободными, потому что малосильны, порочны, ничтожны и бунтовщики. Ты
  обещал им хлеб небесный, но повторяю опять, может ли он сравниться в глазах
  слабого, вечно порочного и вечно неблагородного людского племени с земным? И
  если за тобою, во имя хлеба небесного, пойдут тысячи и десятки тысяч, то что
  станется с миллионами и с десятками тысяч миллионов существ, которые не в
  силах будут пренебречь хлебом земным для небесного? Иль тебе дороги лишь
  десятки тысяч великих и сильных, а остальные миллионы, многочисленные как
  песок морской слабых, но любящих тебя, должны лишь послужить материалом для
  великих и сильных? Нет, нам дороги и слабые. Они порочны и бунтовщики, но
  под конец они-то станут и послушными. Они будут дивиться на нас и будут
  считать нас за богов за то, что мы, став во главе их, согласились выносить
  свободу и над ними господствовать, - так ужасно им станет под конец быть
  свободными! Но мы скажем, что послушны тебе и господствуем во имя твое. Мы
  их обманем опять, ибо тебя мы уж не пустим к себе. В обмане этом и будет
  заключаться наше страдание, ибо мы должны будем лгать. Вот что значил этот
  первый вопрос в пустыне, и вот что ты отверг во имя свободы, которую
  поставил выше всего. А между тем в вопросе этом заключалась великая тайна
  мира сего. Приняв "хлебы", ты бы ответил на всеобщую и вековечную тоску
  человеческую как единоличного существа, так и целого человечества вместе -
  это: "пред кем преклониться?" Нет заботы беспрерывнее и мучительнее для
  человека, как, оставшись свободным, сыскать поскорее того, пред кем
  преклониться. Но ищет человек преклониться пред тем, что уже бесспорно,
  столь бесспорно, чтобы все люди разом согласились на всеобщее пред ним
  преклонение. Ибо забота этих жалких созданий не в том только состоит, чтобы
  сыскать то, пред чем мне или другому преклониться, но чтобы сыскать такое,
  чтоб и все уверовали в него и преклонились пред ним, и чтобы непременно все
  вместе. Вот эта потребность общности преклонения и есть главнейшее мучение
  каждого человека единолично и как целого человечества с начала веков. Из-за
  всеобщего преклонения они истребляли друг друга мечом. Они созидали богов и
  взывали друг к другу: "бросьте ваших богов и придите поклониться нашим, не
  то смерть вам и богам вашим! И так будет до скончания мира, даже и тогда,
  когда исчезнут в мире и боги: все равно падут пред идолами. Ты знал, ты не
  мог не знать эту основную тайну природы человеческой, но ты отверг
  единственное абсолютное знамя, которое предлагалось тебе, чтобы заставить
  всех преклониться пред тобою бесспорно, - знамя хлеба земного, и отверг во
  имя свободы и хлеба небесного. Взгляни же, что сделал ты далее. И все опять
  во имя свободы! Говорю тебе, что нет у человека заботы мучительнее, как
  найти того, кому бы передать поскорее тот дар свободы, с которым это
  

Другие авторы
  • Величко Василий Львович
  • Тимофеев Алексей Васильевич
  • Стороженко Николай Ильич
  • Кохановская Надежда Степановна
  • Санд Жорж
  • Гладков А.
  • Сумароков Панкратий Платонович
  • Дикгоф-Деренталь Александр Аркадьевич
  • Артюшков Алексей Владимирович
  • Шаховской Александр Александрович
  • Другие произведения
  • Чехов Александр Павлович - Переписка А. П. Чехова и Ал. П. Чехова
  • Страхов Николай Николаевич - Несколько слов памяти Фета
  • Браудо Евгений Максимович - Музыка после Вагнера
  • Сумароков Александр Петрович - Ядовитый
  • Касаткин Иван Михайлович - Чудо
  • Перовский Василий Алексеевич - Письмо к нижегородскому военному губернатору Бутурлину
  • Бестужев-Рюмин Константин Николаевич - К. Н. Бестужев-Рюмин: биографическая справка
  • Михайловский Николай Константинович - Гамлетизированные поросята
  • Дельвиг Антон Антонович - Письма
  • Трубецкой Евгений Николаевич - Умозрение в красках
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
    Просмотров: 401 | Комментарии: 2 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа