и
определила, а с тех пор я ее и не видал вовсе; ибо через три года сама
скончалась, все три года по нас обоих грустила и трепетала. Из дома
родительского вынес я лишь драгоценные воспоминания, ибо нет драгоценнее
воспоминаний у человека, как от первого детства его в доме родительском, и
это почти всегда так, если даже в семействе хоть только чуть-чуть любовь да
союз. Да и от самого дурного семейства могут сохраниться воспоминания
драгоценные, если только сама душа твоя способна искать драгоценное. К
воспоминаниям же домашним причитаю и воспоминания о священной истории,
которую в доме родительском, хотя и ребенком, я очень любопытствовал знать.
Была у меня тогда книга, священная история, с прекрасными картинками, под
названием: "Сто четыре священные истории ветхого и нового завета", и по ней
я и читать учился. И теперь она у меня здесь на полке лежит, как драгоценную
память сохраняю. Но и до того еще как читать научился, помню, как в первый
раз посетило меня некоторое проникновение духовное, еще восьми лет отроду.
Повела матушка меня одного (не помню, где был тогда брат) во храм господень,
в страстную неделю в понедельник к обедни. День был ясный, и я, вспоминая
теперь, точно вижу вновь, как возносился из кадила фимиам и тихо восходил
вверх, а сверху в куполе, в узенькое окошечко, так и льются на нас в церковь
божьи лучи, и, восходя к ним волнами, как бы таял в них фимиам. Смотрел я
умиленно и в первый раз отроду принял я тогда в душу первое семя слова божия
осмысленно. Вышел на средину храма отрок с большою книгой, такою большою,
что, показалось мне тогда, с трудом даже и нес ее, и возложил на налой,
отверз и начал читать, и вдруг я тогда в первый раз нечто понял, в первый
раз в жизни понял, что во храме божием читают. Был муж в земле Уц, правдивый
и благочестивый, и было у него столько-то богатства, столько-то верблюдов,
столько овец и ослов, и дети его веселились, и любил он их очень и молил за
них бога: может согрешили они веселясь. И вот восходит к богу диавол вместе
с сынами божьими и говорит господу, что прошел по всей земле и под землею.
"А видел ли раба моего Иова?" спрашивает его бог. И похвалился бог диаволу,
указав на великого святого раба своего. И усмехнулся диавол на слова божии:
"предай его мне и увидишь, что возропщет раб твой и проклянет твое имя". И
предал бог своего праведника, столь им любимого, диаволу, и поразил диавол
детей его, и скот его, и разметал богатство его, все вдруг, как божиим
громом, и разодрал Иов одежды свои и бросился на землю, и возопил: "наг
вышел из чрева матери, наг и возвращусь в землю, бог дал, бог и взял. Буди
имя господне благословенно отныне и до века!" Отцы и учители, пощадите
теперешние слезы мои, - ибо все младенчество мое как бы вновь восстает предо
мною, и дышу теперь, как дышал тогда детскою восьмилетнею грудкой моею, и
чувствую, как тогда, удивление и смятение, и радость. И верблюды-то так
тогда мое воображение заняли, и сатана, который так с богом говорит, и бог,
отдавший раба своего на погибель, и раб его, восклицающий: "буди имя твое
благословенно, несмотря на то, что казнишь меня", - а затем тихое и
сладостное пение во храме: "Да исправится молитва моя", и снова фимиам от
кадила священника и коленопреклоненная молитва! С тех пор, - даже вчера еще
взял ее, - и не могу читать эту пресвятую повесть без слез. А и сколько тут
великого, тайного, невообразимого! Слышал я потом слова насмешников и
хулителей, слова гордые: как это мог господь отдать любимого из святых своих
на потеху диаволу, отнять от него детей, поразить его самого болезнью и
язвами так, что черепком счищал с себя гной своих ран, и для чего: чтобы
только похвалиться пред сатаной: "Вот что дескать, может вытерпеть святой
мой ради меня!" Но в том и великое, что тут тайна, - что мимоидущий лик
земной и вечная истина соприкоснулись тут вместе. Пред правдой земною
совершается действие вечной правды. Тут творец, как и в первые дни творения,
завершая каждый день похвалою: "хорошо то, что я сотворил", смотрит на Иова
и вновь хвалится созданием своим. А Иов, хваля господа, служит не только
ему, но послужит и всему созданию его в роды и в роды и во веки веков, ибо к
тому и предназначен был. Господи, что это за книга и какие уроки! Что за
книга это священное писание, какое чудо и какая сила данные с нею человеку!
Точно изваяние мира и человека и характеров человеческих, и названо все и
указано на веки веков. И сколько тайн разрешенных и откровенных:
восстановляет бог снова Иова, дает ему вновь богатство, проходят опять
многие годы, и вот у него уже новые дети, другие, и любит он их, - господи:
"Да как мог бы он, казалось, возлюбить этих новых, когда тех прежних нет,
когда тех лишился? Вспоминая тех, разве можно быть счастливым в полноте как
прежде с новыми, как бы новые ни были ему милы?" Но можно, можно: старое
горе великою тайной жизни человеческой переходит постепенно в тихую
умиленную радость; вместо юной кипучей крови наступает кроткая ясная
старость: благословляю восход солнца ежедневный, и сердце мое попрежнему
поет ему, но уже более люблю закат его, длинные косые лучи его, а с ними
тихие, кроткие, умиленные воспоминания, милые образы изо всей долгой и
благословенной жизни, - а надо всем-то правда божия, умиляющая, примиряющая,
всепрощающая! Кончается жизнь моя, знаю и слышу это, но чувствую на каждый
оставшийся день мой, как жизнь моя земная соприкасается уже с новою,
бесконечною, неведомою, но близко грядущею жизнью, от предчувствия которой
трепещет восторгом душа моя, сияет ум и радостно плачет сердце... Други и
учители, слышал я не раз, а теперь в последнее время еще слышнее стало о
том, как у нас иереи божии, а пуще всего сельские, жалуются слезно и
повсеместно на малое свое содержание и на унижение свое, и прямо заверяют,
даже печатно, - читал сие сам, - что не могут они уже теперь будто бы
толковать народу писание, ибо мало у них содержания, и если приходят уже
лютеране и еретики и начинают отбивать стадо, то и пусть отбивают, ибо
мало-де у нас содержания. Господи! думаю, дай бог им более сего столь
драгоценного для них содержания (ибо справедлива и их жалоба), но воистину
говорю: если кто виноват сему, то на половину мы сами! Ибо пусть нет
времени, пусть он справедливо говорит, что угнетен все время работой и
требами, но не все же ведь время, ведь есть же и у него хоть час один во
всю-то неделю, чтоб и о боге вспомнить. Да и не круглый же год работа.
Собери он у себя раз в неделю, в вечерний час, сначала лишь только хоть
деток, - прослышат отцы и отцы приходить начнут. Да и не хоромы же строить
для сего дела, а просто к себе в избу прими; не страшись, не изгадят они
твою избу, ведь всего-то на час один собираешь. Разверни-ка он им эту книгу
и начни читать без премудрых слов и без чванства, без возношения над ними, а
умиленно и кротко, сам радуясь тому, что читаешь им и что они тебя слушают и
понимают тебя, сам любя словеса сии, изредка лишь остановись и растолкуй
иное непонятное простолюдину слово, не беспокойся, поймут все, все поймет
православное сердце! Прочти им об Аврааме и Сарре, об Исааке и Ревекке, о
том, как Иаков пошел к Лавану и боролся во сне с господом и сказал: "Страшно
место сие", и поразишь благочестивый ум простолюдина. Прочти им, а деткам
особенно, о том, как братья продали в рабство родного брата своего, отрока
милого, Иосифа, сновидца и пророка великого, а отцу сказали, что зверь
растерзал его сына, показав окровавленную одежду его. Прочти, как потом
братья приезжали за хлебом в Египет, и Иосиф, уже царедворец великий, ими
неузнанный, мучил их, обвинил, задержал брата Вениамина, и все любя, любя:
"Люблю вас и любя мучаю". Ибо ведь всю жизнь свою вспоминал неустанно, как
продали его где-нибудь там в горячей степи, у колодца, купцам, и как он,
ломая руки, плакал и молил братьев не продавать его рабом в чужую землю, и
вот, увидя их после стольких лет, возлюбил их вновь безмерно, но томил их и
мучил их, все любя. Уходит наконец от них, не выдержав сам муки сердца
своего, бросается на одр свой и плачет; утирает потом лицо свое и выходит
сияющ и светел и возвещает им: "Братья, я Иосиф, брат ваш!" Пусть прочтет он
далее о том, как обрадовался старец Иаков, узнав, что жив еще его милый
мальчик, и потянулся в Египет, бросив даже отчизну, и умер в чужой земле,
изрекши на веки веков в завещании своем величайшее слово, вмещавшееся
таинственно в кротком и боязливом сердце его во всю его жизнь, о том, что от
рода его, от Иуды, выйдет великое чаяние мира, примиритель и спаситель его!
Отцы и учители, простите и не сердитесь, что как малый младенец толкую о
том, что давно уже знаете и о чем меня же научите, стократ искуснее и
благолепнее. От восторга лишь говорю сие, и простите слезы мои, ибо люблю
книгу сию! Пусть заплачет и он, иерей божий, и увидит, что сотрясутся в
ответ ему сердца его слушающих. Нужно лишь малое семя, крохотное: брось он
его в душу простолюдина, и не умрет оно, будет жить в душе его во всю жизнь,
таиться в нем среди мрака, среди смрада грехов его, как светлая точка, как
великое напоминание. И не надо, не надо много толковать и учить, все поймет
он просто. Думаете ли вы, что не поймет простолюдин? Попробуйте прочтите ему
далее повесть, трогательную и умилительную, о прекрасной Эсфири и надменной
Вастии; или чудное сказание о пророке Ионе во чреве китове. Не забудьте тоже
притчи господни, преимущественно по Евангелию от Луки (так я делал), а потом
из Деяний Апостольских обращение Савла (это непременно, непременно!), а
наконец, и из Четьи-Миней хотя бы житие Алексея человека божия и великой из
великих радостной страдалицы, боговидицы и христоносицы матери Марии
Египтяныни - и пронзишь ему сердце его сими простыми сказаниями, и всего-то
лишь час в неделю, не взирая на малое свое содержание, один часок. И увидит
сам, что милостив народ наш и благодарен, отблагодарит во сто крат; помня
радения иерея и умиленные слова его, поможет ему на ниве его добровольно,
поможет и в дому его, да и уважением воздаст ему большим прежнего, - вот уже
и увеличится содержание его. Дело столь простодушное, что иной раз боимся
даже и высказать, ибо над тобою же засмеются, а между тем сколь оно верное!
Кто не верит в бога, тот и в народ божий не поверит. Кто же уверовал в народ
божий, тот узрит и святыню его, хотя бы и сам не верил в нее до того вовсе.
Лишь народ и духовная сила его грядущая обратит отторгнувшихся от родной
земли атеистов наших. И что за слово Христово без примера? Гибель народу без
слова божия, ибо жаждет душа его слова и всякого прекрасного восприятия. В
юности моей, давно уже, чуть не сорок лет тому, ходили мы с отцом Анфимом по
всей Руси, собирая на монастырь подаяние, и заночевали раз на большой реке
судоходной, на берегу, с рыбаками, а вместе с нами присел один благообразный
юноша, крестьянин, лет уже восемнадцати на вид, поспешал он к своему месту
назавтра купеческую барку бечевою тянуть. И вижу я, смотрит он пред собой
умиленно и ясно. Ночь светлая, тихая, теплая, июльская, река широкая, пар от
нее поднимается, свежит нас, слегка всплеснет рыбка, птички замолкли, все
тихо благолепно, все богу молится. И не спим мы только оба, я да юноша этот,
и разговорились мы о красе мира сего божьего и о великой тайне его.
Всякая-то травка, всякая-то букашка, муравей, пчелка золотая, все-то до
изумления знают путь свой, не имея ума, тайну божию свидетельствуют,
беспрерывно совершают ее сами, и, вижу я, разгорелось сердце милого юноши.
Поведал он мне, что лес любит, птичек лесных; был он птицелов, каждый их
свист понимал, каждую птичку приманить умел; лучше того как в лесу ничего я,
говорит, не знаю, да и все хорошо. "Истинно, отвечаю ему, все хорошо и
великолепно, потому что все истина. Посмотри, говорю ему, на коня животное
великое, близ человека стоящее, али на вола, его питающего и работающего
ему, понурого и задумчивого, посмотри на лики их: какая кротость, какая
привязанность к человеку, часто бьющему его безжалостно, какая незлобивость,
какая доверчивость и какая красота в его лике. Трогательно даже это и знать,
что на нем нет никакого греха, ибо все совершенно, все кроме человека
безгрешно, и с ними Христос еще раньше нашего". - "Да неужто, спрашивает
юноша, и у них Христос?" - "Как же может быть иначе, говорю ему, ибо для
всех слово, все создание и вся тварь, каждый листик устремляется к слову,
богу славу поет, Христу плачет, себе неведомо, тайной жития своего
безгрешного совершает сие. Вон, говорю ему, в лесу скитается страшный
медведь, грозный и свирепый, и ничем-то в том неповинный". И рассказал я
ему, как приходил раз медведь к великому святому, спасавшемуся в лесу, в
малой келийке, и умилился над ним великий святой, бесстрашно вышел к нему и
подал ему хлеба кусок: "Ступай, дескать, Христос с тобой", и отошел свирепый
зверь послушно и кротко, вреда не сделав. И умилился юноша на то, что
отошел, вреда не сделав, и что и с ним Христос. "Ах, как, говорит, это
хорошо, как все божие хорошо и чудесно!" Сидит, задумался, тихо и сладко.
Вижу, что понял. И заснул он подле меня сном легким, безгрешным. Благослови
господь юность! И помолился я тут за него сам, отходя ко сну. Господи, пошли
мир и свет твоим людям!
в) Воспоминание о юности и молодости старца Зосимы еще в миру.
Поединок.
В Петербурге, в кадетском корпусе, пробыл я долго, почти восемь лет, и
с новым воспитанием многое заглушил из впечатлений детских, хотя и не забыл
ничего. Взамен того принял столько новых привычек и даже мнений, что
преобразился в существо почти дикое, жестокое и нелепое. Лоск учтивости и
светского обращения вместе с французским языком приобрел, а служивших нам в
корпусе солдат считали мы все как за совершенных скотов и я тоже. Я-то может
быть больше всех, ибо изо всех товарищей был на все восприимчивее. Когда
вышли мы офицерами, то готовы были проливать свою кровь за оскорбленную
полковую честь нашу, о настоящей же чести почти никто из нас и не знал, что
она такое есть, а узнал бы, так осмеял бы ее тотчас же сам первый.
Пьянством, дебоширством и ухарством чуть не гордились. Не скажу, чтобы были
скверные; все эти молодые люди были хорошие, да вели-то себя скверно, а пуще
всех я. Главное то, что у меня объявился свой капитал, а потому и пустился я
жить в свое удовольствие, со всем юным стремлением, без удержу, поплыл на
всех парусах. Ну вот что дивно: читал я тогда и книги и даже с большим
удовольствием; библию же одну никогда почти в то время не развертывал, но
никогда и не расставался с нею, а возил ее повсюду с собой: воистину берег
эту книгу, сам того не ведая, "на день и час, на месяц и год". Прослужив
этак года четыре, очутился я наконец в городе К., где стоял тогда наш полк.
Общество городское было разнообразное, многолюдное и веселое, гостеприимное
и богатое, принимали же меня везде хорошо, ибо был я от роду нрава веселого,
да к тому же и слыл не за бедного, что в свете значит не мало. Вот и
случилось одно обстоятельство, послужившее началом всему. Привязался я к
одной молодой и прекрасной девице, умной и достойной, характера светлого,
благородного, дочери почтенных родителей. Люди были не малые, имели
богатство, влияние и силу, меня принимали ласково и радушно. И вот покажись
мне, что девица расположена ко мне сердечно, - разгорелось мое сердце при
таковой мечте. Потом уж сам постиг и вполне догадался, что может быть вовсе
я ее и не любил с такою силой, а только чтил ее ум и характер возвышенный,
чего не могло не быть. Себялюбие однако же помешало мне сделать предложение
руки в то время: тяжело и страшно показалось расстаться с соблазнами
развратной, холостой и вольной жизни в таких юных летах, имея вдобавок и
деньги. Намеки однако ж я сделал. Во всяком случае отложил на малое время
всякий решительный шаг. А тут вдруг случись командировка в другой уезд на
два месяца. Возвращаюсь я через два месяца и вдруг узнаю, что девица уже
замужем, за богатым пригородным помещиком, человеком хоть и старее меня
годами, но еще молодым, имевшим связи в столице и в лучшем обществе, чего я
не имел, человеком весьма любезным и сверх того образованным, а уж
образования-то я не имел вовсе. Так я был поражен этим неожиданным случаем,
что даже ум во мне помутился. Главное же в том заключалось, что, как узнал я
тогда же, был этот молодой помещик женихом ее уже давно, и что сам же я
встречал его множество раз в ихнем доме, но не примечал ничего, ослепленный
своими достоинствами. Но вот это-то по преимуществу меня и обидело: как же
это, все почти знали, а я один ничего не знал? И почувствовал я вдруг злобу
нестерпимую. С краской в лице начал вспоминать, как много раз почти
высказывал ей любовь мою, а так как она меня не останавливала и не
предупредила, то, стало быть, вывел я, надо мною смеялась. Потом конечно
сообразил и припомнил, что нисколько она не смеялась, сама же напротив
разговоры такие шутливо прерывала, и зачинала на место их другие, - но тогда
сообразить этого я не смог и запылал отомщением. Вспоминаю с удивлением, что
отомщение сие и гнев мой были мне самому до крайности тяжелы и противны,
потому что, имея характер легкий, не мог подолгу ни на кого сердиться, а
потому как бы сам искусственно разжигал себя, и стал наконец безобразен и
нелеп. Выждал я время и раз в большом обществе удалось мне вдруг "соперника"
моего оскорбить будто бы из-за самой посторонней причины, подсмеяться над
одним мнением его об одном важном тогда событии, - в двадцать шестом году
дело было, - и подсмеяться, говорили люди, удалось остроумно и ловко. Затем
вынудил у него объяснение и уже до того обошелся при объяснении грубо, что
вызов мой он принял, несмотря на огромную разницу между нами, ибо был я и
моложе его, незначителен и чина малого. Потом уж я твердо узнал, что принял
он вызов мой как бы тоже из ревнивого ко мне чувства: ревновал он меня и
прежде, немножко, к жене своей, еще тогда невесте; теперь же подумал, что
если та узнает, что он оскорбление от меня перенес, а вызвать на поединок не
решился, то чтобы не стала она невольно презирать его и не поколебалась
любовь ее. Секунданта я достал скоро, товарища, нашего же полка поручика.
Тогда хоть и преследовались поединки жестоко, но была на них как бы даже
мода между военным, - до того дикие нарастают и укрепляются иногда
предрассудки. Был в исходе июнь, и вот встреча наша назавтра, за городом, в
семь часов утра, - и воистину случилось тут со мной нечто как бы роковое. С
вечера возвратившись домой, свирепый и безобразный, рассердился я на моего
денщика Афанасия и ударил его изо всей силы два раза по лицу, так что
окровавил ему лицо. Служил он у меня еще недавно, и случалось и прежде, что
ударял его, но никогда с такою зверскою жестокостью. И верите ли, милые,
сорок лет тому минуло времени, а припоминаю и теперь о том со стыдом и
мукой. Лег я спать, заснул часа три, встаю, уже начинается день. Я вдруг
поднялся, спать более не захотел, подошел к окну, отворил, - отпиралось у
меня в сад, - вижу восходит солнышко, тепло, прекрасно, зазвенели птички.
Что же это, думаю, ощущаю я в душе моей как бы нечто позорное и низкое? Не
оттого ли, что кровь иду проливать? Нет, думаю, как будто и не оттого. Не
оттого ли, что смерти боюсь, боюсь быть убитым? Нет, совсем не то, совсем
даже не то... И вдруг сейчас же и догадался, в чем было дело: в том, что я с
вечера избил Афанасия! Все мне вдруг снова представилось, точно вновь
повторилось: стоит он предо мною, а я бью его с размаху прямо в лицо, а он
держит руки по швам, голову прямо, глаза выпучил как во фронте, вздрагивает
с каждым ударом и даже руки поднять, чтобы заслониться, не смеет, - и это
человек до того доведен, и это человек бьет человека. Экое преступление!
Словно игла острая прошла мне всю душу насквозь. Стою я как ошалелый, а
солнышко-то светит, листочки-то радуются, сверкают, а птички-то, птички-то
бога хвалят... Закрыл я обеими ладонями лицо, повалился на постель и
заплакал навзрыд. И вспомнил я тут моего брата Маркела и слова его пред
смертью слугам: "Милые мои, дорогие, за что вы мне служите, за что меня
любите, да и стою ли я, чтобы служить-то мне?" "Да, стою ли", вскочило мне
вдруг в голову. В самом деле, чем я так стою, чтобы другой человек, такой же
как я образ и подобие божие, мне служил? Так и вонзился мне в ум в первый
раз в жизни тогда этот вопрос. "Матушка, кровинушка ты моя. воистину всякий
пред всеми за всех виноват, не знают только этого люди, а если б узнали -
сейчас был бы рай!" Господи, да неужто же и это неправда, плачу я и думаю, -
воистину я за всех может быть всех виновнее, да и хуже всех на свете людей!
И представилась мне вдруг вся правда, во всем просвещении своем: что я иду
делать? Иду убивать человека доброго, умного, благородного, ни в чем предо
мной неповинного, а супругу его тем навеки счастья лишу, измучаю и убью.
Лежал я так на постели ничком, лицом в подушку и не заметил вовсе как и
время прошло. Вдруг входит мой товарищ, поручик, за мной, с пистолетами: "А,
говорит, вот это хорошо, что ты уже встал, пора, идем". Заметался я тут,
совсем потерялся, вышли мы однако же садиться в коляску: "Погоди здесь
время, говорю ему, - я в один миг сбегаю, кошелек забыл". И вбежал один в
квартиру обратно, прямо в каморку к Афанасию: "Афанасий, говорю, - я вчера
тебя ударил два раза по лицу, прости ты меня", говорю. Он так и вздрогнул,
точно испугался, глядит, - и вижу я, что этого мало, мало, да вдруг, так как
был в эполетах, то бух ему в ноги лбом до земли: "Прости меня!" говорю. Тут
уж он и совсем обомлел: "Ваше благородие, батюшка, барин, да как вы... да
стою ли я..." и заплакал вдруг сам, точно как давеча я, ладонями обеими
закрыл лицо, повернулся к окну и весь от слез так и затрясся, я же выбежал к
товарищу, влетел в коляску, "вези" кричу: "видал, кричу ему, - победителя, -
вот он пред тобою!" Восторг во мне такой, смеюсь, всю дорогу говорю, говорю,
не помню уж, что и говорил. Смотрит он на меня: "Ну брат, молодец же ты,
вижу, что поддержишь мундир". Так приехали мы на место, а они уже там, нас
ожидают. Расставили нас, в двенадцати шагах друг от друга, ему первый
выстрел, - стою я пред ним веселый, прямо лицом к лицу, глазом не смигну,
любя на него гляжу, знаю, что сделаю. Выстрелил он, капельку лишь оцарапало
мне щеку да за ухо задело, - "слава богу, кричу, не убили человека!" да
свой-то пистолет схватил, оборотился назад, да швырком, вверх, в лес и
пустил: "Туда, кричу, тебе и дорога!" Оборотился к противнику: "Милостивый
государь, говорю, простите меня, глупого молодого человека, что по вине моей
вас разобидел, а теперь стрелять в себя заставил. Сам я хуже вас в десять
крат, а пожалуй еще и того больше. Передайте это той особе, которую чтите
больше всех на свете". Только что я это проговорил, - так все трое они и
закричали: "Помилуйте, говорит мой противник, - рассердился даже, - если вы
не хотели драться, к чему же беспокоили?" - "Вчера, говорю ему, - еще глуп
был, а сегодня поумнел", весело так ему отвечаю. - "Верю про вчерашнее,
говорит, но про сегодняшнее трудно заключить по вашему мнению". - "Браво,
кричу ему, в ладоши захлопал, - я с вами и в этом согласен, заслужил!" -
"Будете ли, милостивый государь, стрелять или нет?" - "Не буду, говорю, - а
вы если хотите, стреляйте еще раз, только лучше бы вам не стрелять". Кричат
и секунданты, особенно мой: "Как это срамить полк, на барьере стоя, прощения
просить; если бы только я это знал!" Стал я тут пред ними пред всеми и уже
не смеюсь: "Господа мои, говорю, неужели так теперь для нашего времени
удивительно встретить человека, который бы сам покаялся в своей глупости и
повинился в чем сам виноват публично?" - "Да не на барьере же", кричит мой
секундант опять. - "То-то вот и есть, отвечаю им, - это-то вот и
удивительно, потому следовало бы мне повиниться только-что прибыли сюда, еще
прежде ихнего выстрела, и не вводить их в великий и смертный грех, но до
того безобразно, говорю, мы сами себя в свете устроили, что поступить так
было почти и невозможно, ибо только после того как я выдержал их выстрел в
двенадцати шагах, слова мои могут что-нибудь теперь для них значить, а если
бы до выстрела, как прибыли сюда, то сказали бы просто: трус, пистолета
испугался и нечего его слушать. Господа, воскликнул я вдруг от всего сердца,
посмотрите кругом на дары божии: небо ясное, воздух чистый, травка нежная,
птички, природа прекрасная и безгрешная, а мы, только мы одни безбожные и
глупые и не понимаем, что жизнь есть рай, ибо стоит только нам захотеть
понять и тотчас же он настанет во всей красоте своей, обнимемся мы и
заплачем..." Хотел я и еще продолжать, да не смог, дух даже у меня
захватило, сладостно, юно так, а в сердце такое счастье, какого и не ощущал
никогда во всю жизнь. "Благоразумно все это и благочестиво, - говорит мне
противник, - и во всяком случае человек вы оригинальный". - "Смейтесь, -
смеюсь и я ему, - а потом сами похвалите". - "Да я готов и теперь, говорит,
похвалить, извольте, я протяну вам руку, потому, кажется, вы действительно
искренний человек". - "Нет, говорю, сейчас не надо, а потом, когда я лучше
сделаюсь и уважение ваше заслужу, тогда протяните, - хорошо сделаете".
Воротились мы домой, секундант мой всю-то дорогу бранится, а я-то его целую.
Тотчас все товарищи прослышали, собрались меня судить в тот же день:
"мундир, дескать, замарал, пусть в отставку подает". Явились и защитники:
"выстрел все же, говорят, он выдержал". - "Да, но побоялся других выстрелов
и попросил на барьере прощения". - "А кабы побоялся выстрелов, возражают
защитники, так из своего бы пистолета сначала выстрелил, прежде чем прощения
просить, а он в лес его еще заряженный бросил, нет, тут что-то другое вышло,
оригинальное". Слушаю я, весело мне на них глядя: "Любезнейшие мои, говорю
я, друзья и товарищи, не беспокойтесь, чтоб я в отставку подал, потому что
это я уже и сделал, я уже подал, сегодня же в канцелярии, утром, и когда
получу отставку, тогда тотчас же в монастырь пойду, для того и в отставку
подаю". Как только я это сказал, расхохотались все до единого: "Да ты б с
самого начала уведомил, ну теперь все и объясняется, монаха судить нельзя",
смеются, не унимаются, да и не насмешливо вовсе, а ласково так смеются,
весело, полюбили меня вдруг все, даже самые ярые обвинители, и потом весь-то
этот месяц, пока отставка не вышла, точно на руках меня носят: "ах ты,
монах", говорят. И всякий-то мне ласковое слово скажет, отговаривать начали,
жалеть даже: "что ты над собой делаешь?" - "Нет, говорят, он у нас храбрый,
он выстрел выдержал и из своего пистолета выстрелить мог, а это ему сон
накануне приснился, чтоб он в монахи пошел, вот он отчего". Точно то же
почти произошло и в городском обществе. Прежде особенно-то и не примечали
меня, а только принимали с радушием, а теперь вдруг все наперерыв узнали и
стали звать к себе: сами смеются надо мной, а меня же любят. Замечу тут, что
хотя о поединке нашем все вслух тогда говорили, но начальство это дело
закрыло, ибо противник мой был генералу нашему близким родственником, а так
как дело обошлось без крови, а как бы в шутку, да и я наконец в отставку
подал, то и повернули действительно в шутку. И стал я тогда вслух и
безбоязненно говорить, несмотря на их смех, потому что все же был смех не
злобный, а добрый. Происходили же все эти разговоры больше по вечерам в
дамском обществе, женщины больше тогда полюбили меня слушать и мужчин
заставляли. "Да как же это можно, чтоб я за всех виноват был, - смеется мне
всякий в глаза, - ну разве я могу быть за вас, например, виноват?" - "Да
где, - отвечаю им, - вам это и познать, когда весь мир давно уже на другую
дорогу вышел, и когда сущую ложь за правду считаем, да и от других такой же
лжи требуем. Вот я раз в жизни взял да и поступил искренно, и что же, стал
для всех вас точно юродивый: хоть и полюбили меня, а все же надо мной,
говорю, смеетесь". - "Да как вас такого не любить?" смеется мне вслух
хозяйка, а собрание у ней было многолюдное. Вдруг, смотрю, подымается из
среды дам та самая молодая особа, из-за которой я тогда на поединок вызвал и
которую столь недавно еще в невесты себе прочил, а я и не заметил, как она
теперь на вечер приехала. Поднялась, подошла ко мне, протянула руку:
"Позвольте мне, говорит, изъяснить вам, что я первая не смеюсь над вами, а
напротив со слезами благодарю вас и уважение мое к вам заявляю за тогдашний
поступок ваш". Подошел тут и муж ее а затем вдруг и все ко мне потянулись,
чуть меня не целуют. Радостно мне так стало, но пуще всех заметил я вдруг
тогда одного господина, человека уже пожилого, тоже ко мне подходившего,
которого я хотя прежде и знал по имени, но никогда с ним знаком не был, и до
сего вечера даже и слова с ним не сказал.
г) Таинственный посетитель.
Был он в городе нашем на службе уже давно, место занимал видное,
человек был уважаемый всеми, богатый, славился благотворительностью,
пожертвовал значительный капитал на богадельню и на сиротский дом, и много
кроме того делал благодеяний тайно, без огласки, что все потом по смерти его
и обнаружилось. Лет был около пятидесяти, и вид имел почти строгий, был
малоречив; женат же был не более десяти лет с супругой еще молодою, от
которой имел трех малолетних еще детей. Вот я на другой вечер сижу у себя
дома, как вдруг отворяется моя дверь и входит ко мне этот самый господин.
А надо заметить, что жил я тогда уже не на прежней квартире, а как
только подал в отставку, съехал на другую и нанял у одной старой женщины,
вдовы чиновницы, и с ее прислугой, ибо и переезд-то мой на сию квартиру
произошел лишь потому только, что я Афанасия в тот же день, как с поединка
воротился, обратно в роту препроводил, ибо стыдно было в глаза ему глядеть
после давешнего моего с ним поступка, - до того наклонен стыдиться
неприготовленный мирской человек даже иного справедливейшего своего дела.
"Я, - говорит мне вошедший ко мне господин, - слушаю вас уже несколько
дней в разных домах с большим любопытством и пожелал наконец познакомиться
лично, чтобы поговорить с вами еще подробнее. Можете вы оказать мне,
милостивый государь, таковую великую услугу?" - "Могу, говорю, с превеликим
моим удовольствием и почту за особую честь", говорю это ему, а сам почти
испугался, до того он меня с первого разу тогда поразил. Ибо хоть и слушали
меня и любопытствовали, но никто еще с таким серьезным и строгим внутренним
видом ко мне не подходил. А этот еще сам в квартиру ко мне пришел. Сел он.
"Великую, - продолжает он, - вижу в вас силу характера, ибо не побоялись
истине послужить в таком деле, в каком рисковали, за свою правду, общее
презрение от всех понести". - "Вы может быть очень меня преувеличенно
хвалите", говорю я ему. - "Нет, не преувеличенно, - отвечает мне, -
поверьте, что совершить таковой поступок гораздо труднее, чем вы думаете. Я
собственно, - продолжает он, - этим только и поразился и за этим к вам и
пришел. Опишите мне, если не побрезгаете столь непристойным может быть моим
любопытством, что именно ощущали вы в ту минуту, когда на поединке решились
просить прощения, если только запомните? Не сочтите вопрос мой за