Главная » Книги

Гофман Эрнст Теодор Амадей - Серапионовы братья, Страница 3

Гофман Эрнст Теодор Амадей - Серапионовы братья



ось, по его словам, были сосредоточены в маленькой фигурке его жены. Чуть, бывало, захочет он настоять на чем-либо и показать, что он муж, Анджела тотчас же созовет в дом целый полк аббатов, музыкантов, студентов, которые, не зная их настоящих отношений и считая Креспеля несносным надоедающим воздыхателем, осмеивали его самым обидным образом в его собственном доме. Как-то раз после одной из таких бурь Креспель просто убежал в загородный дом Анджелы и, чтобы забыть горе, стал фантазировать на своей кремонской скрипке. Но не прошло получаса, как синьора, уехавшая тотчас вслед за ним, внезапно вошла в комнату. На этот раз ей почему-то пришло в голову разыграть нежную супругу. Подойдя к Креспелю, она обняла его с ласковым и заискивающим взглядом и припала головкой к его плечу. Но супруг, погруженный в мир своих аккордов, ничего не видел и продолжал пилить смычком так, что дрожали стены. Вдруг, при одном неистовом взмахе руки, смычок заехал не туда куда следует и довольно неосторожно задел синьору. "Asino tedesko!"* - крикнула Анджела, а затем, вскочив, как фурия, вырвала из рук Креспеля скрипку и в один миг разбила ее вдребезги о стоявший тут же мраморный стол. Креспель остолбенел, но, очнувшись, как будто пробудясь от сна, он вдруг с неистовой силой схватил Анджелу обеими руками и выбросил ее, как мячик, за окно ее собственного дома. Сделав это, Креспель, не заботясь более ни о чем, тотчас же уехал к себе в Германию.
   ______________
   * Немецкий осел (нем.).
  
   Только спустя довольно долгое время стало ему ясно, что он наделал, хотя он знал, что окно возвышалось над землей всего на каких-нибудь пять футов, и потому, казалось, все условия, чтобы выбросить из него синьору, были вполне благоприятны. Тем не менее не мог он отделаться от чувства тягостного беспокойства, помня, что Анджела в последнее время довольно ясно намекала ему на свое положение сладкой надежды. Он боялся даже наводить справки и потому был застигнут совершенно врасплох, получив месяцев через восемь очень нежное письмо, в котором дорогая супруга, не упоминая ни единым словом о происшествии в загородном доме, уведомляла его о рождении прелестной дочки и убедительно упрашивала, чтобы любимый муж и счастливый отец тотчас вернулся в Венецию. Креспель, однако, не внял этой просьбе, выспросив, впрочем, у одного близкого друга о подробностях известного происшествия и узнав, что, вылетев из окна, синьора упала, как легкая птичка, в мягкую, высокую траву и отделалась одним только испугом, не причинив себе ни малейшего вреда. К этому друг прибавил, что употребленное Креспелем героическое средство совершенно преобразило Анджелу. Капризов, причуд, прежней злости не осталось в ней и следа, так что маэстро, который напишет оперу к будущей масленице, будет счастливейшим человеком в мире, потому что синьора обещает петь все эти арии без малейших изменений, приводивших прежде в такое отчаяние всех композиторов. В заключение друг просил Креспеля не очень распространяться об употребленном им для исправления Анджелы средстве, опасаясь, что иначе, пожалуй, все певицы начнут вылетать из окон.
   Рассказ этот сильно взволновал советника, мигом заказал он лошадей и уже сел было в карету, как вдруг закричал: "Стой!.. А что, - проворчал он сквозь зубы, - если вдруг дурной нрав Анджелы, как это бывало прежде, вернется к ней вновь, едва она меня увидит? В тот раз я выбросил ее за окно; что же мне придется делать с ней в этом случае?" Говоря так, он вылез вон из кареты, написал своей выздоравливающей жене крайне нежное письмо, в котором премило замечал, как любезно было с ее стороны похвастать перед ним тем обстоятельством, что у дочки было за ухом такое же, как у него родимое пятнышко, и - остался в Германии. Завязалась живая переписка. Выражения любви, приглашения, жалобы на отсутствие возлюбленного, разочарования, надежды летели из Венеции в Г***, из Г*** в Венецию. Наконец Анджела сама приехала в Германию и, как известно, поступила первой певицей в большой театр в городе Ф***. Хотя она была уже не первой молодости, восторг, возбужденный ее чарующим талантом, был невыразим. Голос ее нимало не пострадал. Между тем Антония подрастала, и ее мать не могла достаточно выразить в письмах к отцу радость по поводу того, какой дивный голос расцвел вместе с нею. То же самое говорили и жившие в Ф*** друзья Креспеля, убеждая его приехать туда хоть один раз, чтобы подивиться на редкое явление двух великих певиц на одной сцене. Люди эти и не подозревали, в каких близких отношениях состоял Креспель с этой артистической парой. Советнику страстно хотелось увидеть горячо любимую дочь, о которой он грезил даже во сне, но мысль о жене разом сжимала ему сердце, и он оставался дома, сидя среди своих распиленных скрипок.
   Вы, наверное, слыхали в Ф*** о подававшем большие надежды молодом композиторе Б***, которой внезапно пропал без вести? Может быть, вы даже знали его лично. Юноша этот страстно влюбился в Антонию, а так как она сердечно отвечала ему тем же, то оба обратились к матери с неотступными просьбами немедленно заключить союз, освященный самим искусством. Анджела не имела ничего против, а Креспель был даже очень доволен, так как сочинения молодого жениха сумели снискать благосклонность этого строгого судьи. Он уже ожидал известия о совершившейся свадьбе, как вдруг вместо того получил письмо с черной печатью, написанное незнакомой рукой. Доктор Р*** уведомлял советника, что Анджела, простудившись в театре, тяжело заболела и умерла в ночь накануне дня, назначенного для свадьбы Антонии. Умирая, она открылась доктору в том, что была женой Креспеля, а Антония его дочерью, почему доктор и просил его немедленно приехать, чтобы взять сироту.
   Как ни поражен был советник известием о смерти Анджелы, скоро, однако, почувствовал он, что с души его словно свалилась свинцовая тяжесть, душившая его целую жизнь и что теперь только может он дышать свободно. В тот же день поехал он в Ф***. Вы не можете себе представить, до чего трогателен был рассказ Креспеля о минуте его свидания с дочерью. Самая странность его выражений была проникнута какой-то могущественной поэтической прелестью, которую я не в состоянии воспроизвести. В Антонии сосредоточились все прелести Анджелы без единого из ее дурных качеств. Ни малейшей неровности, ни малейшей резкой черты нельзя было подметить в ее грациозном существе. Молодой жених явился также. Антония с нежным вниманием спела восхищенному отцу несколько мотетов старого падре Мартини, которые, как ей было известно, Анджела постоянно должна была ему петь в счастливейшее время их любви. Старик рыдал! Сама Анджела не могла бы спеть так. В тембре голоса Антонии было что-то неизъяснимое, напоминавшее то Эолову арфу, то трели соловья. Слушая ее, невозможно было себе представить, чтобы такие звуки могли вырываться из обыкновенной человеческой груди. Сияющая радостью и счастьем, Антония спела все свои лучшие песни, а в промежутках фантазировал Б***, как только может фантазировать упоенный восторгом влюбленный. Креспель плавал в блаженстве, но потом вдруг задумался и замолчал, как будто что-то соображая. Наконец, он внезапно вскочил со стула, прижав Антонию к сердцу, и проговорил ей тихо и мрачно:
   - Не пой больше! Не пой, если только меня любишь! У меня сжалось сердце! Страшно, страшно... Не пой больше!
   - Нет, - говорил Креспель на другой день доктору Р***, - когда во время пения румянец ее вдруг слился в два темно-красных пятна на бледных щеках, я увидел, что это не простое фамильное сходство! Это именно то, чего я так боялся!
   Доктор, с самого начала разговора стоявший с печальным лицом, сказал:
   - Может быть, что слишком большое напряжение в груди во время пения было тому причиной или виновна сама природа, но верно то, что Антония страдает органическим пороком сердца, в чем именно и заключается причина этой поразительной силы и выходящего, могу даже сказать, за пределы человеческого голоса тембра. Но это же неминуемо приведет ее к преждевременной смерти, и я даю ей не более шести месяцев жизни, если она будет продолжать петь.
   Слова эти впились в сердце Креспеля, как сто ножей. Прекрасный, расцветший для него в первый раз в жизни цветок он должен был подсечь у самого корня, отказавшись навсегда от его чудной зелени и цвета. Но решение его было твердо. Он все рассказал Антонии и предложил ей на выбор: идти ли за своим женихом, прельстясь радостями любви и света, но зато погибнуть ранней смертью, или посвятить себя отцу, успокоив его печальную, не знавшую счастья старость, и зато прожить еще долгие годы. Антония, рыдая, бросилась в объятия отца, но он, чувствуя всю тягость для нее настоящей минуты, не хотел продолжать разговора с ней и обратился к жениху, которого, несмотря на все его уверения и клятвы, что никогда ни один звук не вырвется из груди Антонии, успел, однако, убедить, что ему самому не хватит сил побороть желание услышать пение Антонии хотя бы только в его собственных сочинениях.
   - Сама публика, - говорил Креспель, - не даст вам покоя и будет по своей эгоистичности искать случая насладиться пением Антонии, даже зная о ее болезни.
   Вскоре советник с дочерью уехали из Ф*** и поселились в Г***. В отчаянии уехал туда и Б***. Он не оставил совершенно своих домогательств и настиг уехавших в самом Г***.
   "Увидеть его раз и потом умереть!" - умоляла Антония. - "Умереть?.. Умереть!" - воскликнул Креспель в ярости; холодная дрожь пробежала по его жилам. Дочь, единственное существо в мире, доставившее ему несколько минут неведомого для него счастья, примирившего его с жизнью, и та сама отрывалась от его сердца! Ну если так, то будь что будет! Б*** сел за фортепьяно, Антония запела, Креспель с восторгом схватил скрипку. Вдруг зловещие красные пятна показались на ее щеках. Креспель остановил всех. Прощаясь с женихом, Антония не выдержала и с громким воплем лишилась чувств.
   - Я думал, - рассказывал мне Креспель, - что она, как я и ожидал, умрет на месте, но, чувствуя, что сам это вызвал, остался довольно спокоен. Схватив за плечи Б***, который стоял потрясенный, с глупой физиономией, я ему сказал (тут Креспель впал в свой протяжный, завывающий тон): "Так как вы, почтенный господин фортепьянщик, согласно вашему желанию успели уморить вашу возлюбленную невесту, то теперь вам остается только спокойно отправляться домой, а не то, вы меня извините, может случиться, что я проткну вас моим охотничьим ножом, чтобы подкрасить вашей драгоценной кровью бледные, как вы видите, щеки моей дочери. Убирайтесь же скорей, а не то я пущу нож вам вдогонку!".
   - Вероятно, - прибавил Креспель, - я был очень страшен, произнося эти слова, потому что он вскочил и, вырвавшись от меня, с криком ужаса бросился через дверь на лестницу.
   После ухода Б*** Креспель бросился поднимать лежавшую без чувств на полу Антонию. С глубоким вздохом открыла она глаза и сомкнула сейчас же снова; казалось, она умирала. Креспель громко зарыдал. Врач, позванный хозяйкой, нашел состояние Антонии тяжелым, но не столь уж опасным, и она в самом деле поправилась скорее, чем смел на то надеяться советник.
   Как она к нему привязалась! Как старалась угодить его малейшим желаниям и даже странным причудам! Она помогала ему разбирать старые скрипки и собирать новые. "Я не буду петь, но стану жить для тебя!" - говорила она кротко, ласкаясь к отцу после того, как отказывала кому-либо в убедительных просьбах что-нибудь спеть. Креспель по возможности старался не вводить ее в подобного рода искушения и потому не любил бывать с ней в обществе, а также старательно избегал доставлять ей случай слушать музыку. Он хорошо понимал, чего стоило Антонии отказаться от доведенного ею до такого совершенства искусства.
   Однажды Креспель купил прекрасную скрипку, которую и похоронил потом вместе с Антонией, и хотел по обыкновению ее сломать. Антония горестно на него посмотрела и проговорила голосом, в котором слышалась мольба:
   - Неужели и эту?
   Советник вдруг почувствовал, что какая-то неодолимая сила заставляет его оставить скрипку нетронутой и даже что-нибудь на ней сыграть. Но едва взял он несколько первых нот, как вдруг Антония радостно воскликнула:
   - Боже! Да это я! Я пою снова!
   И в самом деле, в серебристо-светлых звуках инструмента слышалось что-то совершенно особенное, точь-в-точь, как будто они рождались в человеческой груди. Пораженный Креспель играл как никогда, постепенно одушевляясь, он разразился наконец чудными, полными силы и смелости перекатами, и тут восхищенная Антония всплеснула руками и воскликнула:
   - О! Как хорошо я поступила, как хорошо!
   С этой минуты покой и мир воцарились в ее жизни. Часто говорила она отцу: "Мне бы очень хотелось что-нибудь спеть". И Креспель сейчас же брал скрипку и играл к величайшему наслаждению Антонии ее любимые песни.
   Вдруг однажды ночью (это было незадолго до моего вторичного приезда) послышались Креспелю звуки фортепьяно, доносившиеся из соседней комнаты; скоро он ясно узнал по манере знакомые прелюдии Б***. Он хотел пойти туда, но скованный какой-то странной давящей на него силой, удерживавшей его словно железными узами, - не мог ни встать, ни пошевелиться. Вдруг послышался тихий голос Антонии и, разрастаясь мало-помалу до могучего фортиссимо, разрешился звуками глубоко чарующего гимна, собственно для нее написанного бывшим женихом в строго церковном стиле старых маэстро. Чувство, которое испытывал при этом Креспель, было, по его словам, невыразимо! Ужас и блаженство разом наполнили его грудь! Вдруг какой-то странный бледный свет разлился по комнате, и в его сиянии Креспель явственно увидел Антонию с Б***, державших друг друга в объятиях, с лицами, озаренными священным восторгом. Звуки песни с аккомпанементом аккордов раздавались по-прежнему, хотя, по-видимому, ни Антония не пела, ни Б*** не играл на фортепьяно. Креспель чувствовал какое-то тупое бессилие, в котором исчезли постепенно и видение, и звуки... Проснувшись, он еще живо чувствовал тягостный, навеянный сновидением страх. Мгновенно бросился он в комнату Антонии. Она лежала на софе с улыбающимся лицом и закрытыми глазами; руки были сложены на груди; она, казалось, спала и видела во сне небесное блаженство. Подойдя ближе, Креспель увидел, что она умерла!

* * *

   В продолжение рассказа Теодора Лотар не раз выказывал нетерпение и неудовольствие. Он то вставал и начинал ходить по комнате, то опять садился, осушая стакан за стаканом и угощая себя вновь; подошел в письменному столу Теодора, перерыл на нем бумаги и книги, вытащил, наконец, старый, переплетенный с белыми листами домашний календарь и, усердно перелистав его с начала до конца, положил на место с таким видом, как будто вычитал в нем что-то крайне интересное.
   - Нет, это, наконец, невыносимо, - воскликнул он по окончании рассказа. - Ты говоришь, что тебе страшно было бы иметь дело с добряком юродивым, о котором нам рассказывал Киприан. Ты боишься проникнуть взглядом в страшные тайны природы, избегаешь не только говорить о таких вещах, но даже слушать о них, и вдруг угостил нас такой безумной историей, что у меня сжалось сердце! Ведь тихий, счастливый Серапион ничто перед твоим страшным, одержимым Креспелем. Ты хотел рассказом об ипохондрии Креспеля сделать переход от безумия к здравому смыслу, а вместо того нагородил нам такие картины, что, если присмотреться к ним попристальнее, то, пожалуй, потеряешь собственный здравый рассудок. Если уж Киприан бессознательно украсил свой рассказ собственными прибавлениями, то ты, наверно, сделал это еще в большей степени, потому что я знаю твою способность погружаться при малейших звуках музыки в какой-то сомнамбулический экстаз, доводящий тебя до галлюцинаций. Ты, по обыкновению, придал всей повести некий таинственный оттенок, который действует наверняка, как все чудесное, даже если оно фальшиво. Но меру надо соблюдать во всем, в особенности же там, где может сбиться с пути рассудок. Антония с ее мистической симпатией к старинной скрипке трогательна бесспорно, это признает каждый, но трогательна так, что, вспоминая о ней, чувствуешь, как горячая кровь разливается в сердце и безотрадное тяжелое чувство глубоко проникает в душу! Это гадко, повторяю, гадко! И я не согласен взять назад это слово!
   - Разве я, - возразил Теодор, улыбаясь, - хотел рассказать вам вымышленное, по правилам искусства сочиненное произведение? Речь была просто о замечательном человеке, которого я вспомнил в связи с рассказом о сумасшедшем Серапионе. Я просто рассказал происшествие, которое действительно случилось и притом на моих глазах, и если ты, любезный Лотар, находишь его неестественным, то должен вспомнить, что действительно случившееся очень часто кажется нам неестественным.
   - Все это, - отвечал Лотар, - нимало тебя не извиняет; ты бы гораздо лучше сделал, если б вовсе промолчал о твоем проклятом Креспеле или, по крайней мере, придал его фигуре с присущим тебе искусством более приятный колорит. Но, впрочем, довольно об этом смущающем покой архитекторе, дипломате и скрипичном мастере! Пора его предать забвению! А теперь я склоняю колени перед тобой, дорогой Киприан! Я не назову тебя более фантастическим духовидцем. Ты часто утверждал, что воспоминание - странная, таинственная вещь. Сегодня ты не мог отвязаться от мысли о Серапионе. Я замечаю, что теперь, когда ты о нем рассказал, дух твой стал свободнее. Загляни же в эту замечательную книгу, в этот глубокомысленный календарь, дающий ответы на все вопросы. Не четырнадцатое ли сегодня ноября? И не в этот ли день нашел ты своего пустынника мертвым в его хижине? Я думаю, что если ты не хоронил его, как полагал Оттмар, с помощью двух львов и даже не видал при этом каких-нибудь других чудес, то все-таки вид твоего умершего друга должен был произвести на тебя очень сильное впечатление. Оно должно было остаться неизменным, и даже очень может быть, что образ его, виденный на смертном одре, запечатлелся помимо воли в твоем сознании гораздо сильнее, чем ты хотел. Доставь же мне удовольствие, любезный Киприан, и расскажи, не было ли по случаю смерти Серапиона еще каких-нибудь чудесных явлений; иначе вся твоя история оканчивается уж слишком обыкновенно.
   - Когда я, - сказал Киприан, - глубоко тронутый и потрясенный видом умершего, вышел из хижины, ручная лань, о которой я говорил, прыгнула мне навстречу со светлыми слезами на глазах; дикие голуби окружили меня с робким криком. Когда же я пришел в деревню, чтобы объявить о смерти пустынника, мне встретились крестьяне с дрогами. Они сказали, что услышав звон колокола в необычное время, догадались, что святой человек готовился умереть или уже умер. Вот все, любезный Лотар, что я могу сообщить, чтобы было тебе над чем позубоскалить.
   - Что ты говоришь, - громко воскликнул Лотар, вставая со стула, - что ты говоришь о зубоскальстве? Какого же, значит, ты обо мне мнения, дорогой Киприан? Разве у меня не строгий нрав и не честный характер, чуждый всякой лжи и обмана? Не прямая душа? Не мечтаю ли я с мечтателем, фантазирую с фантазером, плачу с плачущим, радуюсь с радующимся?.. Но взгляни, любезный Киприан, загляни еще раз в эту прекрасную книгу, полную неопровержимых истин, в этот великолепный календарь! Против четырнадцатого ноября стоит ничтожное имя Левина, но брось взгляд на католический столбец и ты увидишь напечатанное красными буквами "мученик Серапион!" Итак, твой Серапион скончался в день святого, за которого он себя выдавал! Сегодня Серапионов день! Ура! Пью этот стакан в память пустынника Серапиона!.. Следуйте моему примеру, любезные друзья!
   - От всей души! - воскликнул Киприан, и стаканы зазвенели.
   - Я должен сказать, - продолжал Лотар, - что обдумав предмет хорошенько, и еще более вследствие неприятного впечатления, которое произвел на меня рассказ Теодора об отвратительном Креспеле, я совершенно примирился с Киприановым Серапионом. Даже более чем примирился: я уважаю его безумие, потому что так сойти с ума мог только совершенно развитый и притом поэтический дух. Было время, когда поэт и пророк значили то же самое, я и теперь не считаю эту мысль устаревшей, но очень часто бывает, что поэт также мало заслуживает это имя, как и беснующийся фанатик, кричащий о пригрезившихся ему чудесах. Отчего, скажите, иногда поэтическое произведение, вовсе не плохое по форме и изложению, не только не производит на нас никакого впечатления, точно бледная картина, но, напротив, еще более увеличивает производимое холодное чувство? Причина проста - поэт не видал сам образов, о которых говорит; радость, счастье, ужас и торжество не волновали его души по мере того, как он проникался своим предметом; не побуждали его высказать в огненных словах пожиравшее его внутреннее пламя. Напрасен будет труд поэта заставить нас верить тому, чему он сам не верит да и не может верить, потому что ничего не видал. Такой поэт, говоря старинным сравнением, никогда не будет пророком, и его образы останутся всегда призрачными куклами, кропотливо склеенными из чужого материала! Твой пустынник, любезный Киприан, был истинным поэтом! Он действительно видел то, о чем рассказывал, и потому речь его западала в душу и сердце. Бедный Серапион! Вся причина твоего сумасшествия заключалась в том, что влияние какой-то враждебной звезды отняло у тебя способность понимать различие между собой и внешним миром, чем единственно и обуславливается земное самосознание... Есть мир внутренний, равно как есть духовная сила, с помощью которой мы познаем его с полной ясностью и блеском в движении жизни, но таков уж наш земной удел, что рядом с ним стоит еще мир внешний, в котором мы заключены и который действует на эту духовную силу как движущий рычаг. Явления внутреннего мира могут вращаться только в кругу, образованном явлениями мира внешнего и, переступая за этот последний круг, дух наш теряет прочную почву, погружаясь в область неясных предчувствий и представлений. Но ты, о мой пустынник, ты не признавал внешнего мира, ты не замечал открытого рычага, которым он давил на твою внутреннюю силу. Когда ты, с наводящей ужас проницательностью, утверждал, что только дух может видеть, слышать и чувствовать, что он один сознает факты и что поэтому признанное им за существующее должно существовать в самом деле, ты забывал при этом, что, наоборот, внешний мир заставляет заключенный в теле дух действовать так или иначе по своему произволу. Твоя жизнь, добрый анахорет, была постоянным сном, от которого ты, вероятно, без большого горя пробудился за гробом. Этот стакан посвящаю также твоей памяти!
   - Замечаете ли вы, господа, что Лотар совершенно изменил свое расположение духа? - сказал Оттмар. - Честь и слава напитку, которым угостил нас Теодор. Он, как вижу, умеет прогонять кислое настроение.
   - Не приписывайте, прошу, мое теперешнее веселое расположение исключительно вдохновляющему влиянию этой чаши, - ответил Лотар. - Вы хорошо знаете, что я развеселился бы и без этого. Теперь я точно чувствую себя опять хорошо в вашем кругу. Напряженное состояние, в котором я, признаюсь, находился, прошло, и так как я не только примирился с Серапионом Киприана, но даже его полюбил, то уж пусть Бог простит и Теодору его зловещего Креспеля. Теперь же я вам скажу вот что: мне кажется, можно считать решенным, как упомянул уже Теодор, что каждый из нас не прочь возобновить наши прежние отношения. Но так как многолюдие большого города, отдаленность места жительства и наши занятия этому препятствуют - давайте назначим день, час и место для еженедельных собраний. Сверх того, я полагаю, будет вовсе не лишним, если мы, по старому обычаю, будем прочитывать друг другу наши выношенные в душе поэтические произведения. Но тут мы должны брать пример с пустынника Серапиона: пусть каждый, прежде чем решится что-либо читать, сначала точно убедится, что он действительно видел и созерцал изображаемый предмет; или, по крайней мере, пусть ревностно стремится отделать возникающие в душе образы всеми подходящими штрихами, красками, тенями, светом и уже потом только, вполне вдохновясь, выведет изображаемое из внутреннего мира во внешний. Только при таких условиях собрания наши будут покоиться на прочной основе, и мы будем вправе ждать от них живительной пользы для каждого из нас. Пустынник Серапион, будь нашим патроном! - и да вдохновит его ясновидящий дар каждого из нас! Мы последуем его уставу, как верные братья Серапионова ордена!
   - Не удивительнейший ли из удивительнейших людей наш Лотар? - сказал Киприан. - Давно ли он один кричал и шумел против разумного предложения Оттмара касательно еженедельных собраний; горячился, сравнивал их безо всяких причин с клубами, кружками и Бог знает с чем, и вот теперь он же не только находит отдельные собрания уже недостаточными, но проектирует даже их направление и устав!
   - Я восставал, - ответил Лотар, - только против формальности и филистерества наших собраний, кроме того, я был тогда в дурном расположении духа, которое теперь прошло. Да и может ли филистерство найти место среди нас - поэтических душ и поэтов в душе? Хоть некоторая наклонность к нему есть, конечно, в каждом человеке, но чувствовать иногда такой маленький привкус не мешает, для осторожности. Довольно о дурных сторонах наших собраний; их, поверьте, сам дьявол выкопает при благоприятных обстоятельствах наружу. Давайте лучше обсуждать Серапионов устав! Что вы на это скажете?
   Теодор, Оттмар и Киприан утверждали единогласно, что литературный характер будущих собраний обрисуется сам собой, и дали обещание быть верными до последних сил уставу пустынника Серапиона, как его метко окрестил Лотар, причем Теодор справедливо заметил, что обещание это должно заключаться единственно в том, чтобы не надоедать обществу чтением плохих, недостойных произведений.
   Весело наполнили они бокалы и обнялись, как верные Серапионовы братья.
   - Полночь еще далеко, - сказал Отмар, - и потому было бы очень недурно, если б кто-нибудь угостил нас веселеньким рассказом, чтобы прогнать окончательно мрачное и тяжелое настроение, давившее нас сегодня. Я полагаю, что обязанность Теодора - исполнить его обещание о переходе к здравому смыслу.
   - Если так, - отозвался Теодор, - то я, пожалуй, прочту вам недавно написанный мной небольшой рассказ по поводу одной картины. Когда я стоял перед ней, мне пришла в голову мысль, которую, наверное, не имел да и не мог иметь художник, ее писавший, так как мысль эта тесно связана с одним воспоминанием моей ранней молодости, всплывшим теперь наверх.
   - Я надеюсь, - заметил Лотар, - что в рассказе твоем не будет сумасшедших, которых я желал бы с сегодняшнего дня изгнать раз и навсегда из нашего круга, и что вообще рассказ будет достоин нашего патрона Серапиона.
   - За первое я ручаюсь, - ответил Теодор, - что же касается второго, то здесь я должен положиться на суд моих почтенных Серапионовых братьев, которых прошу вперед не быть слишком строгими, так как произведение мое основано на легкой, веселой шутке и не претендует на что-либо большее, нежели простой, забавный анекдот.
   Друзья обещали свое снисхождение тем охотнее, что введенный в этот день Серапионов устав должен был касаться только будущих произведений.
   Теодор вынул рукопись и начал так:
  

ФЕРМАТА

   Прелестная, полная жизни картина Гуммеля, изображающая общество в итальянской харчевне, стала известна публике на берлинской выставке осенью 1814 года, где она доставила истинное удовольствие всем знатокам. Густо оплетенная зеленью беседка, уставленный вином и фруктами стол, за ним две итальянские дамы, сидящие друг против друга, одна из которых поет, другая играет на гитаре; между ними аббат, стоя дирижирующий музыкой. Подняв палочку, он остановился и готов ее опустить, ожидая момента, когда синьора, окончив с поднятыми к небу глазами каденцу, разольется финальной трелью, а гитаристка смело возьмет доминантный аккорд. Аббат весь полон восторга и блаженства, но взгляд его несколько боязлив: более всего на свете боится он прозевать и махнуть жезлом не вовремя; он едва дышит и готов, кажется, связать рот и крылья каждой мухе и каждому комару, лишь бы они не жужжали. И что же! Как раз в эту торжественную минуту с шумом врывается в дверь злодей хозяин с заказанным вином. Беседка пронизана сквозь листья лучами яркого солнца, а на заднем плане виден всадник на лошади, которому подают из харчевни кружку вина.
   Перед этой картиной задержались два друга, Эдуард и Теодор.
   - Чем больше, - сказал Эдуард, - смотрю я на эту, хотя и старинной школы, но вдохновенную истинной виртуозностью певицу, чем пристальнее рассматриваю ее пестрое платье, чем сильнее восхищаюсь настоящим римским профилем и прекрасным сложением гитаристки; наконец, чем более забавляет меня этот великолепный аббат, тем вернее кажется мне все это выхваченным из настоящей, реальной жизни. Конечно, это карикатура, но карикатура высокая, полная истинной силы и свежести. Я, кажется, сейчас был бы готов вскочить в беседку и схватить одну из этих прелестных оплетенных бутылок, так приветливо улыбающихся со стола. Мне чудится даже аромат благородного вина!.. Нет, не надо давать остыть подобному настроению в этом тощем воздухе! Идем, выпьем бутылку итальянского вина в честь прекрасной картины, в честь искусства, в честь светлой Италии, где жизнь кипит таким горячим ключом!
   Пока разгоряченный Эдуард говорил короткими, отрывистыми фразами, Теодор стоял рядом, глубоко задумавшись. "Да, надо это сделать", - сказал он и, как бы пробудясь от сна, отошел от картины, но, покидая ее вместе со своим другом, он не мог, однако, удержаться, чтобы не бросить еще раз из дверей страстного взгляда на певиц и аббата.
   Предложение Эдуарда было легко исполнимо. Друзья перешли улицу, и скоро в небольшой голубой комнатке в Сала-Тароне красовалась уже перед ними на столе точно такая же оплетенная бутылка, какая была изображена на картине.
   - Мне кажется, - сказал Эдуард после того, как несколько стаканов было опорожнено, а Теодор между тем все еще сидел повесив голову, - мне кажется, что картина произвела на тебя странное и далеко не такое приятное, как на меня, впечатление.
   - Напротив, - возразил Теодор, - могу тебя уверить, что я наслаждался вполне прелестью этой живой картинки, но меня поразило то, что сюжет ее ничто иное, как верное изображение одного из событий моей жизни; верное до портретного сходства действующих лиц. А ведь ты знаешь, что даже светлые воспоминания способны нас сильно поразить, особенно, если они пробуждаются неожиданным, словно волшебством вызванным образом. Это именно случилось теперь со мною.
   - Как! Картина представляет событие из твоей жизни? - воскликнул удивленный Эдуард. - Что певицы и аббат - удачные портреты, в этом я сам был уверен, но чтоб они были тебе знакомы!.. Рассказывай же скорее, как это случилось; мы одни, и в это время никто сюда не заглядывает.
   - Расскажу с удовольствием, - ответил Теодор, - но я должен начать очень издалека, со времени моей ранней молодости.
   - Тем лучше, - сказал Эдуард, - я так мало знаю о ней, о твоей молодости. Если рассказ твой окажется слишком длинен, то вся беда будет состоять в том, что мы потребуем лишнюю бутылку вина. А это не повредит ни нам, ни господину Тароне.
   - Все уже привыкли и не удивляются, - начал так Теодор, - что я давно бросил все и отдался полностью благородному искусству музыки. Еще будучи мальчиком, я ничего не хотел делать иного и по целым дням то и дело трещал на старых, расколоченных фортепьянах моего дяди. Городишко, где мы жили, был крайне плох в музыкальном отношении, так что единственным учителем, который мог мне что-нибудь показать, был старый, упрямый органист, простой ремесленник в искусстве, мучивший меня скучнейшими фугами и токкатами. Тем не менее я выдержал это испытание, не упав духом. Правда, иногда старик ворчал несносно, но стоило ему смелой рукой сыграть что-нибудь действительно хорошее, я мирился с ним вновь. Чудесные бывали у меня в то время минуты! Часто какая-нибудь пьеса, в особенности же, Себастьяна Баха, казалась мне целой поэмой, исполненной странных событий, и я, играя ее, испытывал тот сжимающий душу ужас, которому так легко предается склонная к фантастическому юность. Когда же зимой городские музыканты с помощью двух или трех плохих любителей давали концерт, причем мне за мое умение держать музыкальный счет поручалась в симфонии партия литавров, то я, казалось, уносился в самый рай. До чего эти концерты были глупы и смешны, понял я только впоследствии.
   Учитель мой играл обыкновенно два фортепьянных концерта - один Вольфа, другой Эммануила Баха; любитель-подмастерье уродовал Стамица, а сборщик податей дул с таким усердием во флейту, что, бывало, каждый раз гасил горевшие на пюпитре свечи, так что их приходилось зажигать вновь. О пении, разумеется, нечего было и думать, к крайнему прискорбию моего дяди, бывшего большим меломаном. С восхищением вспоминал он, как, бывало, в доброе старое время, четверо канторов из четырех церквей сходились в концертном зале для исполнения "Лотхен при Дворе". Особенно восхвалял он в этом случае редкую веротерпимость, которую обнаруживали во имя искусства участники, так как в числе исполнителей не только католики и евангелисты, но даже и реформатская община резко распадалась по французскому и немецкому языку на две враждебные половины. Французский кантор ни за что не соглашался уступить кому-нибудь партию Лотхен и исполнял ее, как уверял меня дядя, с очками на носу и таким тончайшим фальцетом, какой вряд ли когда-либо вырывался из человеческого горла.
   У нас в городе проживала тогда, помню, одна старая пятидесятипятилетняя дева по имени фрейлен Мейбель, блиставшая когда-то в звании придворной певицы и получавшая за то небольшой пенсион. Дядя полагал, что за деньги она, вероятно, согласится блеснуть еще раз в нашем концерте. Сначала она немножко поломалась и заставила себя довольно долго просить, но наконец сдалась, и таким образом в концерте появились и бравурные арии.
   Замечательная особа была эта фрейлен Мейбель. Я, как теперь, помню ее маленькую, сухощавую фигуру. Плавно и торжественно выходила она с партитурой в руках в пестрейшем платье и легким, чинным поклоном приветствовала собрание. На голове ее был какой-то чудной головной убор, с насаженной спереди веткой с цветами, дрожавшей и качавшейся все время, пока она пела. Окончив среди громогласных аплодисментов пение, она с тем же чинным видом передала партитуру моему учителю, дозволив ему при этом в виде особой милости запустить пальцы в ее маленькую фарфоровую табакерку, изображавшую мопса, из которой она на этот раз с особенным наслаждением достала щепотку табаку. У нее был прескверный визжащий голос, при пении она выделывала какие-то вычурные завитки и фиоритуры, и ты можешь себе представить, как на меня действовало все это в соединении с ее карикатурной наружностью. Дядя рассыпался перед ней в похвалах. Я не мог этого понять и гораздо более сочувствовал моему органисту, особенно когда он, вообще презиравший пение, будучи на этот раз в ипохондрически злом настроении духа, преуморительно передразнил после концерта манеру пения смешной старой девы.
   Чем более начинал я разделять неуважительное мнение моего учителя о пении, тем выше ценил он мои музыкальные способности. С величайшим рвением преподавал он мне контрапункт, и скоро постиг я тайну фуг и токкат.
   Раз, в день моего рождения (мне исполнилось тогда девятнадцать лет), играл я дяде пьесу, мной самим сочиненную, как вдруг явился лакей из нашей лучшей гостиницы и доложил о прибытии к нам двух иностранных дам. Дядя поспешно сбросил свой цветной шлафрок, но прежде чем успел он одеться окончательно, приезжие уже вошли. Ты знаешь, как сильно действует появление всякого заезжего гостя на привыкших жить в маленьком городке, но на этот раз, когда появление было так неожиданно, впечатление его, конечно, оказалось еще сильнее.
   Представь себе двух стройных высоких итальянок, одетых в яркие, по последней моде сшитые платья. Смело и бойко обратились они без малейших церемоний прямо к дяде и в один миг закидали его, перебивая друг друга, целым потоком громких, но необыкновенно звучных фраз. Что это был за чудесный язык! Он так мало походил на немецкий! Вижу, дядя не понимает ни слова и, озадаченный, пятится к дивану, приглашая знаком посетительниц сесть. Они садятся, начинают говорить между собою, слова их звучат как музыка; наконец удается им втолковать кое-как дяде, что обе они - странствующие певицы и желают дать в нашем городке концерт, а обращаются к нему за советом, так как он знаком с устройством подобных вечеров.
   Пока они трещали между собой, мне удалось расслышать их имена; что же до их наружности, то я, кажется, могу описать каждую гораздо лучше теперь, чем в ту минуту, когда был так поражен их появлением. Лауретта, казавшаяся старшей, с блестящими проницательными глазами, и говорившая, резко жестикулируя, особенно живо и храбро атаковала совершенно растерявшегося дядю. Она была ростом несколько меньше сестры и так прелестно сложена, что, глядя на нее, юные мои чувства смутились каким-то совершенно новым, неведомым мне восторгом. Терезина, более высокая и гибкая, со строгим овальным лицом, говорила меньше, но зато понятнее. Порой она посмеивалась; казалось, ее очень забавлял добрый мой дядя со своим шелковым шлафроком, который он второпях напялил на себя, точно футляр, и при этом тщетно старался как-нибудь запрятать проклятую желтую тесемку, стягивавшую его ночную рубашку и как нарочно предательски вылезавшую наружу. Наконец, гостьи встали; дядя обещал им устроить концерт в три дня, причем представил меня в качестве молодого виртуоза. Прощаясь, сестры любезно пригласили нас прийти к ним после обеда на чашку шоколада.
   С чувством некоторого страха, но вместе с тем и восторга, поднялись мы по лестнице гостиницы, где они остановились. Мы так отвыкли ходить куда бы то ни было, что смущение невольно овладевало нами. Поздоровавшись, дядя счел нужным сказать приготовленную еще дома приличествующую речь о значении искусства, которой, признаться, никто из присутствовавших, считая и самого оратора, не понял. За шоколадом я два раза пребольно обжег язык, но вытерпел боль с твердостью Муция Сцеволы и даже постарался улыбнуться. Наконец Лауретта предложила что-нибудь спеть. Терезина взяла гитару, настроила, и полные, звучные аккорды раздались под ее пальцами. Я прежде никогда не слыхал этого инструмента, и меня глубоко поразил его глухо-таинственный тон. Лауретта начала петь тихим голосом, возвышая его мало-помалу до фортиссимо, и - разразилась смелой фигурой, сделав скачок почти на полторы октавы. Я, как теперь, помню начальные слова песни, которую она пела: "Sento l'amica speme"*. У меня сжало грудь от восторга: никогда не слыхал я ничего подобного. По мере того, как пение Лауретты раздавалось все смелее и свободнее, охватывая меня огненными, дрожащими звуками, все ярче и ярче восставало в душе моей давно заморенное в ней сухой схоластикой чувство истинной гармонии, вырываясь наружу широко и пламенно. Ах! В первый раз в жизни слышал я настоящую музыку!
   ______________
   * Подруга чувствует надежду (итал.).
  
   Обе сестры спели нам еще несколько превосходных, глубоко прочувствованных дуэтов аббата Стефани. Чистый, звучный контральто Терезины пронзил мне душу. Я не мог преодолеть волнения, и слезы ручьем хлынули из моих глаз. Напрасно дядя, заметивший мое настроение, покашливал в мою сторону, бросая сердитые взгляды. Ничего не помогало, я был решительно вне себя. Певицам это заметно понравилось, и они начали расспрашивать меня о моем музыкальном образовании. Мне стыдно было сознаться в направлении, которого я до сих пор держался, и с дерзостью, сообщенной воодушевлением, решился я объявить громко, что музыку слушал сегодня в первый раз. "Il buon fanciullo",* - пролепетала Лауретта нежным, милым голосом.
   ______________
   * Милый юноша (итал.).
  
   Придя домой, я почувствовал какой-то припадок ярости. Стоккаты, фуги и даже сочиненная и посвященная мне с собственноручной надписью органиста каноническая тема с сорока пятью вариациями - все полетело в огонь, а я со злобной радостью смотрел, как двойной контрапункт шипел и корчился на горячих углях. Кончив это аутодафе, я сел за инструмент и старался, подражая звукам гитары, сначала припомнить и подобрать мелодии двух сестер, а потом сам их спеть.
   - Скоро ты перестанешь квакать и терзать мои уши? - вдруг около полуночи крикнул вошедший ко мне в своем шлафроке дядя и, задув все мои свечи, ушел назад.
   Нечего делать, пришлось послушаться. Во сне, мне казалось, я постиг тайну пения, потому что прекрасно, как сам думал, пропел "Sento l'amica speme".
   На следующее утро дядя собрал для репетиции концерта всех, кто был только способен в нашем городке во что-нибудь дуть или на чем-нибудь пиликать. Ему явно хотелось блеснуть степенью нашей музыкальности, но, увы, вышла неудача. Лауретта хотела исполнить целую, довольно большую сцену, но уже в речитативе оркестр, никогда не аккомпанировавший пению, понес такую околесицу, что не было никакой возможности продолжать. Лауретта расплакалась, разрыдалась; органист, сидевший за фортепьяно, первый выдержал поток брани, которым она разразилась. С ожесточением встал он с места и вышел вон. Первый скрипач, которому Лауретта пустила вдогонку: "Asino maledetto!"*, также взял скрипку под мышку и, упрямо надвинув на лоб шляпу, отправился вслед за ним. А глядя на них, и прочие музыканты начали, кто спускать смычок, кто отвинчивать мундштуки. Остались одни дилетанты, глупо оглядываясь кругом с видом сожаления, а сборщик податей воскликнул трагически:
   ______________
   * Проклятый осел (итал.).
  
   - О, как мне это прискорбно!
   В эту минуту вся моя робость исчезла мигом. Я бросился поперек дороги первому скрипачу, стал его просить, умолять, обещал сочинить ему для городского бала шесть новых менуэтов с двойными трио и - успел его урезонить. Он вернулся на свое место, за ним уселись и прочие музыканты, так что оркестр оказался вновь в полном составе, кроме, однако, органиста, который медленными шагами расхаживал по рыночной площади, не внимая никаким просьбам. Терезина смотрела на все, едва удерживаясь от смеха, а Лауретта, напротив, вдруг расцвела настолько же, насколько прежде рассердилась. Она не могла нахвалиться моими хлопотами, спросила, не играю ли я сам на фортепьяно, и не успел я оглянуться, как уже сидел на месте органиста перед партитурой.
   Я в жизни ни разу не аккомпанировал пению, а тем более никогда не дирижировал оркестром. Терезина села возле меня, стала подавать мне знаки для каждого темпа, и дело пошло так хорошо, что скоро я заслужил одобрительное "браво!" Лауретты. Оркестр стал согласнее, и все наконец наладилось как нельзя лучше. Вторая репетиция удалась еще более; в концерте же пение сестер произвело уже совершенный восторг.
   В столичном городе готовились в то время празднества - по случаю возвращения князя; обе сестры получили приглашение петь на тамошнем театре и в концертах. А в ожидании поездки, имея некоторое время, решились они остаться в нашем городке и дать еще несколько концертов. Восторг публики не знал границ, только одна старая Мейбель, понюхивая табак из своего фарфорового мопса, говорила, качая головой: "Этого рева и пением то нельзя назвать! Петь надо томно".
   Органист мой куда-то исчез совсем, да я его и не искал. Вообще я был счастливейшим человеком в мире. Целый день сидел я у сестер, аккомпанировал, расписывал им голоса и партитуры для будущих концертов в столице. Лауретта стала моим идеалом. Капризы, вспышки, сидение по целым часам за фортепьяно - словом, все, чем она меня ни мучала, сносил я безропотно. Ведь она одна открыла передо мною мир истинной музыки! Я начал учиться по-итальянски и уже пробовал сочинять канцонетты. В каком блаженстве плавал я, когда, бывало, Лауретта споет и похвалит что-нибудь, сочиненное мной. Часто казалось мне, что я даже не думал и не гадал сам выразить в моем сочинении то, что открывала в нем она, исполняя его своим голосом. К Терезине привязался я далеко не до такой степени. Она пела редко, обращала на меня гораздо меньше внимания и иногда, как мне казалось, даже надо мной подсмеивалась. Наконец, настал день отъезда. Тут в первый раз почувствовал я, чем стала для меня Лауретта, и увидел совершенную невозможность с ней расстаться. Как часто, будучи в расположении духа, что называется smorfioso*, она вдруг, бывало, приласкает меня самым невинным образом, ну и тут молодая моя кровь вскипала так, что только гордый, холодный вид, какой она умела принимать, останавливал меня, чтобы не схватить и не сжать ее со всей силой огненной страсти в моих объятиях. У меня был небольшой теноришко, которым я до того никогда еще не пел, но теперь он начал заметно развиваться. Часто пели мы с Лауреттой нежные итальянские дуэты, которым, как известно, несть числа. Один из них, а именно - "Senza di te ben mio, vivere non poss'io"**, спели мы как раз перед отъездом.
   ______________
   * Жеманном (итал.).

Другие авторы
  • Черемнов Александр Сергеевич
  • Тихонов Владимир Алексеевич
  • Немирович-Данченко Владимир Иванович
  • Гюббар Гюстав
  • Александров Н. Н.
  • Шопенгауэр Артур
  • Ландау Григорий Адольфович
  • Уэллс Герберт Джордж
  • Муйжель Виктор Васильевич
  • Андреев Леонид Николаевич
  • Другие произведения
  • Гаршин Всеволод Михайлович - Надежда Николаевна
  • Гуревич Любовь Яковлевна - Чудо святого Антония
  • Кони Анатолий Федорович - Князь А. И. Урусов и Ф. Н. Плевако
  • Мопассан Ги Де - В весенний вечер
  • Пушкин Александр Сергеевич - Жуковскому
  • Коневской Иван - Коневской И. Биобиблиографическая справка
  • Качалов Василий Иванович - Статьи, воспоминания, речи
  • Михайловский Николай Константинович - С. В. Короленко. Н. К. Михайловский. Смерть Н. К. Михайловского
  • Игнатов Илья Николаевич - И. Н. Игнатов: биографическая справка
  • Юрковский Федор Николаевич - Федор Юрковский в воспоминаниях современников
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
    Просмотров: 229 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа